Владимир Васильев (Василид-2)
ДАЛЬШЕ В ЛЕС…
Режиссеры бывают двух базисных типов: «пиявки» и «зануды». Остальные – коктейль в различном процентном содержании ингредиентов. Это я вам говорю как актер, который с ними не одну собаку съел, посыпав многими пудами соли. Попортили мне кровушки и те и другие: одни ее пили, другие – сквашивали.
«Пиявки» высасывают из литературной основы (романа, сценария) всю ее жизненную суть, разбухают, переваривают и выдают смертным свои духовные экскременты. Из актеров и остальной команды они практически в буквальном смысле кровь пьют. Вампирищи… Им всегда всего мало, не так и не то. Удовлетворить их невозможно в принципе… Герудогении, блин…
«Зануды», наоборот, блюдут первоисточник – не то что до последней буквы, но до точки и опечатки. Особенно тяжко с ними, когда вершится экранизация Классиков. Тут вообще неси яд, гаси софиты… Невдомек «зануде», что литературный герой и киношный живут разной жизнью и воспринимаются потребителем совсем по-разному – ну не могу я жить, копируя все книжные «сказал, вздохнул, ответил, повернул голову» – не кукла я, ибо актер. А «зануда» выходит из себя, если я вместо вздоха вдруг высморкаюсь или покашляю, а вместо того чтобы присесть, с лету на диван рухну. Зато если изобразить из себя литературную куклу, то он вне себя от счастья.
И только сейчас я понял, что есть третий и единственный тип режиссера…
* * *
Этот ужас повторялся с тягомотной настойчивостью маятника: сначала переполняющий пространство снаружи и внутри тела вибрирующий рокот, от которого щекотно в кишках и в пупке, потом короткий металлический взвизг и полная оглушающая тишина, от которой становится больно внутри и кажется, что от стука сердца мешок плоти разнесет в клочья. А потом и сердце замолкает.
Р-р-р-ру-вз-з-з… И тишина… Р-р-р-ру-вз-з-з… И тишина… Р-р-р-ру-вз-з-з… И тишина…
Непонятно, что больнее. Пожалуй, тишина, потому что «р-р-р-ру-вз-з-з…» отвлекает внимание на себя, а в тишине боль всплывает из нутра и растекается по телу.
И еще в тишине голоса становятся слышны. От них под черепом свербеть начинает. Хотя для меня они все равно «бу-бу-бу» – не понимаю смысла. Может, если б понимал, не так больно было бы. Нет, не «бу-бу-бу» – «зу-зу-зу» – зудит и зудит одно и то же. Меня всегда бесили повторения музыкальной фразы, а от этого зудежа до музыки – как от урчания живота до Баха. Урчания, кстати, тоже хватало. Откуда-то снизу доносилось, с логичным финалом…
Ага, я на самом деле мешок, и кто-то меня несет, бурча животом и хрипя.
А сзади доносятся вроде бы членораздельные звуки, которых я понять не могу, но почему-то запоминаю. Когда звуки стихают, я непроизвольно повторяю их. Не бывает так. Никогда со мной раньше так не было. Роли приходилось потом и кровью зубрить, хотя там я понимал все до последней буквы.
– Эй, Обида-Мученик, – пыхтел сзади мужик. – Ты осторожней его неси, Обида-Мученик, а то голова у него отвалится – смех сказать, на чем держится. Ты это правильно сделал, что мхом обложил дыру-то да клейким листом обмотал, а если б не обмотал или не клейким обмотал, то, чтоб мне никогда пьяных жуков в рот не взять, отвалилась бы уже голова… Хочешь пьяных жуков, я сейчас быстро наловлю, весело будет?…
– Заткнись, Колченог! – хрипел подо мной другой мужик, шатаясь при каждом шаге. – И так дыхалка сбита, как шляпка у гриба, когда его пнешь. Не пинай меня, Колченог!
– Да кто ж тебя пинает? Дурья твой башка, даром что хорошо к шее приделана, а будешь дурь нести, так тебе ее быстро оторвут.
– А почему? – из последних сил просипел тот, кто меня тащил.
– Еще раз твое вонючее «почему» услышу, сам оторву! – взревел тот, что шлепал сзади по лужам: «хлюп-хлюп, хлюп-хлюп».
– А поч… а поч-чему? – выдавил из себя, видимо, Обида-Мученик.
– Ну, все… Достал потому что! – взрычал Колченог. – Ты лучше его аккуратней неси, а то из него сыпется всякое страшное, вдруг укусит или шандарахнет, как гриб огненный!… Я собираю – может, ему надо будет, если голова не отвалится. А если отвалится, то уже никому ничего не надо. Тебе не жжется, Обида-Мученик?
– Не-а, – прохрипел носильщик.
– Значит, не мертвяк, – довольно пробурчал Колченог. – Мертвяк обязательно жжется. Для того он и мертвяк, чтоб жечься, а не будет жечься, так его в любой деревне на куски разорвут, никакого бродила и травобоя не понадобится, а ежели он жжется, так кто ж его хватать будет да на куски рвать – себе дороже потом ожоги лечить… Во, опять упало!… Фу, какое страшное!… Не-е, такое на деревьях не растет, и в траве не растет, и среди грибов… Такое в Лесу не может расти, потому что не лесное, а что не лесное, то в Лесу не растет, это даже такому бестолковому, как ты, Обида-Мученик, должно быть понятно…
– А поч-ч-ч… – хрюкнул собеседник.
Эх, если бы я понимал, о чем речь… А так – каждый звук как топором по доске… Как так?
– Что – поч-ч-ч? – почти добродушно хмыкнул сзади Колченог.
– Не ра-асте-от по-оч-ч?…
– Не растение потому что, дурья башка, пень трухлявый, а не башка! Разве ж пень трухлявый может что-то уразуметь? Пень трухлявый только трухлявиться и может, ну еще в темноте светиться, как гнилушки светятся… Ты в темноте не светишься, Обида-Мученик? Гы-ы-ы…
Тут меня припечатало такой болью, что не только тишина, но и полная темнота наступила.
* * *
– Это хорошо, что ты не мертвяк, – услышал я набор звуков и попытался открыть глаза – тщетно: такое впечатление, что верхнее веко пришито к нижнему. Или срослись они намертво? – Если б ты был мертвяк, – продолжились звуки, – я тебя сама бы острой палкой проткнула и в дырку травобоя налила бы. Мертвяки страсть как не любят травобоя. А я тебе травобоем раны обрабатывала – и ничего, хоть шипел. Да я знаю, что это больно, когда травобоем на открытую рану, зато потом никакая плесень в нее не заберется и никакой мураш не заползет. Еще неизвестно, что хуже – мураш или плесень. Известно, что мураши и плесень – это для ран очень плохо, хоть синяя плесень, хоть красная…
И что ж ты все молчишь? Как же трудно с тобой! Или как начнешь бормотать, ни слова понять невозможно. Так у нас не разговаривают. И в Выселках не разговаривают, и за Тростниками, где тебя нашли, и в нашей деревне, где мы с мамой жили, до того как ее мертвяки забрали… Мы все друг друга понимаем, а тебя никак понять невозможно. Потому что ты бормочешь не по-человечески, и человеки тебя понять не могут ни тут, ни в Выселках. Да и уроды тебя не поймут, и бандиты не поймут, потому что они люди, а ты как мертвяк, только совсем не мертвяк, потому что даже красивый и не обжигаешься, а если б ты был мертвяк, то я бы тебя не выхаживала…
Я вспомнил те звуки, что слышал, когда меня швыряло из «р-р-р-ру-вз-з-з» в тишину, меня нес какой-то мужик, а второй бормотал что-то ему в спину. То есть мне в спину. Звуки были похожи на те, что я слышал сейчас, но если от тех меня саднила боль, то эти были как щебет лесной птички.
Я подергал веками, не пытаясь их раскрыть, а только чтобы убедиться, что они существуют, а лицо не покрыто сплошной пленкой спекшейся кожи. По крайней мере, глазные яблоки вполне даже свободно дергались под веками, а сами веки шевелились. И я, сконцентрировав внимание на поставленной задаче, разлепил глаза. Было сумрачно, поэтому, наверное, я не испытал светового шока, медленно расширяя створку век.
– Мертвяки – они страшные! Ты когда-нибудь видел мертвяков? Да нет, как ты мог видеть мертвяков, если раньше в летающей деревне жил… Мне Обида-Мученик рассказывал с Колченогом, это они тебя нашли за Тростниками, пошли в Муравейники, а их занесло в Тростники, и тут над Лесом как загудит!… У-у-у, потом бумс-хрясть-плюх… И ты прилетел сверху и головой об дерево – шмяк! Они думали, что совсем убился, а подошли – ты живой… Ой! – вскрикнула она, встретившись со мной взглядом.
А я поспешил закрыть глаза, потому что первое, что я увидел, увидеть было невозможно: на меня удивленно-радостно-испуганно смотрела моя дочь Настёна-Настенька-Настюшка-Анастасия, прах которой я недавно (сколько же времени прошло?!) развеял над горами Тянь-Шаня, в которых она и разбилась, летая на параплане. Я же ее и пристрастил к этому древнему увлечению. Я же и летел рядом… Мне и в голову не приходило ждать опасности – кто же ждет камнепада в ясную погоду?! Неисчислимое число раз неисчислимое количество парапланеристов ловило восходящие потоки у нагретых склонов… Не было ни одного такого случая – ну не падают камни на парапланы, и упал-то всего один камень, но… Кто-то там наверху сильно постарался, поиграл вероятностями. Мразь небесная!… Ну почему не в меня?! И почему я тогда сразу не отстегнул параплан? Трус… Но тогда я еще надеялся на чудо…
Неужто свершилось и я догнал свою девочку? Я опять распахнул глаза. Она тревожно смотрела на меня и произносила звуки, которых я не мог понять. Может быть, в раю, куда ей надлежало попасть, говорят на таком вот райском языке? Но как же тогда понимать друг друга? Боже! Как она прекрасна, хотя и неимоверно чумаза! Неужели в раю не умываются?
– Глаза открыл! Наконец-то! А то я боялась, что ты как ударился головой об дерево, так глаза и разучился открывать. Все, кто головой об дерево ударяются, глаза закрывают. Некоторые навсегда. Вот в нашей деревне, где мы с мамой жили до того, как ее мертвяки забрали, дерево одному по голове ударило, так он больше не открыл глаз-то. Ну, это, может быть, потому, что дерево его ударило, а не он дерево? У тебя все наоборот. Это хорошо, что наоборот, потому что ты глаза открыл. Не надо было тебе дерево головой бить. Наверное, ты и не хотел, но так получилось. Ты уж больше так не делай. Если захочется дерево ударить, лучше палку возьми и ударь. Только осторожно, потому что дерево может само тебя ударить. А некоторые прыгают. Старайся, чтоб прыгунцы тебя не задели, – не только головы, но и костей не соберешь потом. А иногда они иголками тыкаются. Ты лучше деревья совсем не трогай.
– На… Нас… Настёна? – выдавил я из себя. – Ты как тут?
– Чо?… Ты опять что-то непонятное говоришь. Ты назвал меня по имени или мне показалось? Когда так смотрят в глаза, то называют по имени. Только как-то странно ты сказал… Нас-с-с… Не, таких имен не бывает. Нава я, На-ва, – повторила она по слогам, тыча себя пальцем в грудь. Жест был понятен. Звук тоже.
Неужели в раю не только дают другой язык, но и имена меняют? Хотя… Какой-то смысл в этом есть: каков язык, таково мышление… А имя, кажется, имеет сакральный смысл и как-то сказывается на личности. Где-то я про это читал, но толком не помню… Странное имя – Нава, попробовал я его на мысленное звучание. Как-то слишком просто, не ощущается глубинных смыслов. То ли дело Настя: настежь… наст… настроение… настойчивость… Может, это оттого, что я здешнего языка не знаю? Потому и смыслы ускользают?
Ч-черт! – вдруг догадался я. Нехорошо в раю черта поминать, но в том-то и фишка, что не может это быть раем!… Настеньке-то самое место в раю, а мне-то с какого бодуна там оказываться, да еще прямо из той клоаки, в которую я себя засунул после смерти дочери?! Да и прошлое мое артистическое буквально кишело грехами!… Разве что я искупил их, вырастив Настёну? Но опять же растил во грехе эгоизма – для радости своей и духовной отрады… И не уберег в конце… Нет мне прощения!… Или у здешней администрации своя логика?… Ладно, разберемся, если живы будем… Хотя коли уже померли, то куда же дальше умирать?
– На-ва, – произнес я вслух по слогам.
– О! – обрадовалась девочка. – Понял! Значит, совсем не мертвяк! Нава я, Нава!… А тебя-то как звать! Я – Нава, – опять потыкала она себя пальцем в грудь. – А ты? – уперлась она пальцем в мой живот.
Я понял вопрос, но с ужасом обнаружил, что не знаю на него ответа. Я не помнил собственного имени! Что-то вертелось на языке, но в слово не превращалось. Ох-хо-хо!… Охохонюшки-хо-хо… Очень популярный прием «мыльных опер» – амнезия главного героя или всех по очереди. Уж века два методу – изучали в истории кино… Что за бред – «мыльная опера» в раю?!
Да, наверное, все это бред, и нет ни дочки, балаболящей без передыху невесть что на тарабарском наречии, ни этого грязного потолка над ее головой, по которому ползут какие-то насекомые (не могу взгляд сфокусировать, чтобы понять – какие. А может, это и не насекомые вовсе?). Нет ничего, кроме бреда, обычно случающегося после «р-р-р-ру-вз-з-з…», если не наступает полная тишина – кранты с нашлепкой. С крышкой гроба то есть или затычкой горшка с прахом.
Кто я?! – напряг я свою память, и наступили кранты. Не успел понять – с нашлепкой или без. Но если сейчас все это во мне крутится, значит, нашлепки не было. Просто отрубился.
* * *
Бу-бу-бу… Вя-вя-вя… Хрю-хрю-хрю… В темноту протиснулись звуки, но не членораздельно, а общим шматком. Понять я их, как и прежде, не мог, но не получалось и запомнить – ударялись в барабанные перепонки и отскакивали, не проникая в сознание.
И вдруг – щелчок: включилось! Не понимаю, но вполне даже членоразделяю и запоминаю.
– Ну, ты, Нава, плохо его выхаживаешь, коль не ходит он у тебя. Ладно – не ходит, а и глазами не зыркает, пузом не бурчит, есть не просит. А кто не просит есть, тот не жилец. Сразу было видно, что не жилец, чужак, а если совсем чужак, то у нас не жилец. Да и как он может быть жилец, если не жил у нас? Вот ты тоже чужая, но не такая чужая, мы в твоей деревне и раньше бывали, понимаем друг друга. Да и мужиков женили в вашу деревню. Вот и тебе муж был бы, если б ты его выходила. А если муж не ходит, какой из него муж? Хоть бы глазом зыркал…
– А он уже один раз зыркал, а потом перестал зыркать, – ответил девичий голос. – Может, я что не так сказала? Как спросила, как его зовут, он зыркать и перестал. У нас в деревне одного тоже деревом стукнуло, он глаза и закрыл.
– Да в твоей деревне все такие стукнутые, если своих женщин мертвякам отдали, – послышался мужской голос. – Нестукнутые женщин мертвякам не отдают, они мертвяков травобоем поливают. Боятся мертвяки травобоя… Твой-то травобоя не боится?
– Не боится, – ответил девичий голос.
– Тогда он не мертвяк.
– А кто тебе сказал, что мертвяк, – обиделся женский голос.
Слов я не разобрал, но обиду почувствовал. Это было интересно. И я открыл глаза.
– Зыркает! Зыркает! – радостно закричала девочка. Дочка?
– Но животом-то не бурчит, – проворчал заросший бородой, похожий на корявый дуб мужик. – Мужик должен животом бурчать. А если не бурчит, какой же он мужик?
– Так я ж ему одни соки травяные да ягодные через трубочку капала, не с чего бурчать.
Они бормотали надо мной, как врачи на консилиуме, не обращая внимания на больного. Я перекатывал глазные яблоки то на одного, то на другого, но все равно ничего не понимал.
– Зыркает, – подтвердил бородатый мужик с некоторым удивлением. – Может, и будет жить.
А я внимательно смотрел на девушку. Конечно, она девушка, а не девочка. Почти молодая женщина, как моя Настёна.
– Настёна? – позвал я.
– О, опять он меня неправильно называет! – попеняла девушка мужику.
Я и в этой фразе понял ее тон.
Что за мужик? Апостол? Кто там у них швейцаром на Вратах? Петр, что ли?… А где же белые одежды? Одет мужик был во что-то несуразно-бесформенное буро-зеленого цвета, только слегка и почти условно прикрывающее срамные места. В животе его периодически отчетливо бурчало. Интересно, что у архангела в животе бурчать может? Или кто он там по должности? Никогда не мог разобраться в этой небесной бюрократии. Хотя, кажется, от «райской» гипотезы я отказался в прошлое просветление. Но другой-то пока нет. А цивилизованный человек без гипотезы происходящего, как без штанов и трусов на светском рауте типа присуждения «Оскара».
– Нава я! Говорила же, что Нава! Нет у нас таких имен, как Настёна. Я – Нава, мама моя, до того как ее мертвяки утащили, Тана была, подружка у меня Лава есть. А Настён у нас нет и сроду не было! Откуда ж в Лесу Настёнам взяться, когда они у нас испокон не водились? Далась тебе эта Настёна! Кто такая? И зачем тебе нужна Настёна, когда у тебя я есть? Вот выхожу тебя – и мужем мне будешь. В деревне без мужа плохо, а в Лесу и вовсе не выжить. В Лесу кого только нет, кто на бедную девушку позариться норовит: и уроды, и бандиты, и мертвяки, и рукоеды… Ой, лучше и не вспоминать, а то накличешь… Да и кто мне детей сделает? Правда, я еще не поняла, зачем мне дети и куда их девать, но все говорят, что без детей плохо. Старик говорит, что без детей запрещается, нельзя без детей. Ну, это мы с тобой еще сами посмотрим, когда я тебя выхожу.
Она заботливо приподняла мне голову и подложила под затылок что-то типа подушки, отчего я смог видеть не только потолок и склоненные надо мной лица, но и помещение, где находился. Только никакого помещения я не увидел, потому что все пространство было забито народом. Мужиками исключительно. Кроме Нас… тьфу… Навой она себя называет… Кроме Навы, ни одной женщины. А мужики все бородато-волосатые, обволошенные с головы до ног, как лешие.
Лешие?… Хм… Леший же лыс как коленка. Как много коленок – его морда мне казалась временами именно многоколенчатой: лысина от лба до шеи – коленка, каждая щека – коленка (волосы на лице у него, похоже, никогда не росли), нос, высовывающийся между скулами-коленками, напоминал некий малоприличный мужской член, подбородок – тоже коленка. Жил Леший тоже как коленка – всегда норовил ближнему под зад дать для придания импульса. Вот же вспомнилось среди толпы волосатиков! Кто такой Леший?…
– Ты какого хрена молчишь, Молчун? – обратился явно ко мне высокий костлявый мужик, весь устремленный вперед, отчего голова его, упакованная в густую шевелюру, напоминала кулак боксера в перчатке. Хотя и собственно кулаки его, свисавшие почти до коленей, впечатляли. – Вот один давеча молчал-молчал, а как ему вмазали по сопатке, шерсть на носу, так сразу заголосил. Ты бы пошелестел из уважения к народу! Смотри, какие дерева вокруг тебя корни бросили да кроны склонили! Староста вот, – повел он головой на мужика, стоявшего надо мной рядом с Навой, – Колченог да Обида-Мученик (эти звуки были мне знакомы!) которые тебя от дерева отодрали, когда ты его головой свалить пытался, Старец вон, он все знает, что можно, что нельзя… Откуда знает, сам не знает, но знает – гриб ему в рот, чтобы помолчал чуть. Да и я, Кулак, не последний дрын в деревне. Ну, шерсть на носу!… Хотя у тебя не только на носу, а и на роже шерсти почти нет… Откуда ты такой взялся? С летающей деревни свалился, говорят… А каким ветром тебя в эту деревню занесло?… Ну, что ж ты молчишь, Молчун?
Я чувствовал, что меня осуждают и к чему-то призывают, от этого мужика агрессивность буквально излучалась, но не понимал ни слова. Вот же влип!… Кто ж такой Леший? Я ощутил, что ключ к происходящему в этом коленчатом Лешем, всплывшем в моей памяти. Кроме него всплыла только Настёна и беда, с ней связанная.
– Не пугай его, Кулак, – выступила вперед Нава, явно защищая меня. – Видишь же, не понимает человек нашего языка. Наверное, в летающих деревнях на другом языке говорят. Он же не совсем молчит, а в бреду шелестит что-то страшное и непонятное. Пусть уж лучше молчит…
– А почему? – осмелел Обида-Мученик.
– Что – почему? – неосторожно спросила Нава.
– Почему он в летающей деревне живет и почему она летает? Почему они там на другом языке говорят? Почему он нас не понимает? Почему у него шерсть на лице не растет?
– Растет, – нашлась Нава (это я понял потому, что она довольно улыбнулась). – Только его ко мне принесли без шерсти, я и решила, что в его деревне так принято, и помазала его лицо соком лысого ореха. Перестало расти.
– Бабы дуры! С рождения и до смерти! – сплюнул под ноги Кулак. – Хоть и шерсть на носу у вас не растет. А может, потому и дуры, что не растет?… Он же теперь на нормального мужика похож не будет, и его последний пацан засмеет.
– А все равно он красивей всех вас! – огрызнулась Нава. – Мой муж – каким хочу, таким и сделаю!
– Ты его сначала на ноги поставь, – вздохнув с сомнением, сказал Староста.
– И поставлю! – расхрабрилась Нава и погладила меня по голове.
Так меня Настёна гладила, когда жалела. У нас мамы-жены не было, потому что… А почему?… Почему?… Почему?… И вдруг я вспомнил: а потому, что Настёна была только моей дочкой, – ее вырастили из моих клеток. Партеногенез называется. Генетики были вне себя от счастья, что от мужика девчонка получилась, как я заказывал, – научное достижение! Я тоже был счастлив. Все годы…
И тут меня прорвало! Откуда что взялось? Будто шлюз открыли или плотину смело.
– Не троньте мою Настёну… Наву… Настёну!… Она моя дочка! – возопил я. – Не смейте ее ругать! Я вижу, вы пытаетесь, а она мне жизнь вернула! Когда-то я ей дал, а она мне вернула! Я не знаю, может, у вас в раю это не жизнью называется, но какая разница, как называется это состояние, в котором мне больно, но я дышу, вижу, слышу, обоняю… Кстати, от вас препротивно воняет, будто от немытой пивной бочки, прокисшими дрожжами воняет от вас!… Неужто в раю не могли зубную пасту придумать? Мяты бы хоть пожевали! В лесу ее полно должно быть!…
Они отшатнулись от моего ложа с перепуганными мордами.
– Я ж говорила, что пусть уж лучше молчит! – напомнила Нава.
Вообще-то мне казалось, что в раю ни болеть, ни вонять не должно. Но я имел в виду придуманный рай, а у вас, видимо, настоящий, который просто другая жизнь… после смерти… Я согласен – лишь бы с Настёной вместе… Ну, пусть с Навой, если вы ее так назвали. Леший знает как я сюда попал!…
Тут в мыслях повторно крутнулось: «Леший знает!…» Я замолчал, глядя на перепуганных мужиков, а они с опаской взирали на меня, будто я матерился, как самый распоследний люмпен. Вспомнилось из Классиков: «Г оно и сеть Г. Люмпены. Флора…» Хотя Флора не материлась – она просто говорила на своем языке… Социум не может без социальных полюсов – без них он перестанет быть социумом. Весь вопрос в том, как далеко они разведены.
А у меня зудело в мозгу: «Леший знает!… Леший знает!…» И я попытался вызвать образ многоколенчатой физиономии.
И она нагло высунулась из неведомых глубин памяти и произнесла коронную фразу.
– Я тебе роль предлагаю, Кандид, – сразу взял быка рога Леший, когда меня к нему доставили.
Он умел с людьми разговаривать, даже если они выпали из человеческого образа. И рога обламывать умел. Я моментально вспомнил, что меня к нему именно «доставили», ибо сам я передвигаться не мог.
«Клоаку», из коей был извлечен, я живописать не буду, ибо сие – интимное и антиэстетичное, а я, как человек искусства, придерживаюсь концепции «спасительности прекрасного и убийственности уродливого». У каждого своя «соломинка». Да и нет в ней ничего интересного.
– Finita la comedia, – театрально произнес я спотыкающимся о зубы языком. – Кончился Кандид, одно дерьмо осталось. Не игрок я больше. Найди другого…
И тут до меня дошло, и я взревел, если мой болезненный хрип можно назвать ревом (однако дело не всегда в силе звука, но часто в силе чувства – это нам, актерам, хорошо известно):
– Эй вы, апостолы волосатые, Кандид я! Слышите, Кандид!
– Нельзя! – надтреснутым голоском неожиданно взвизгнул Старец. – Нельзя такие слова произносить! Потому что вредно! От таких слов можно подумать то, что нельзя, а то, что нельзя, нельзя думать!
А остальные будто по стенкам размазались от моего вопля. И что я такого сказал?…
Я понял, что эта бледная поганка бывшего мужского рода меня осуждает, и со всей своей теоретически мужской убедительностью ответил ему:
– А поди-ка ты, плесень серая, на хрен, а не нравится – можешь отправляться на редьку или на морковку, смотря что твоему морщинистому геморроидальному заду больше по проходу.
Старец, продолжая бормотать что-то под нос, тоже размазался по стенке, но что любопытно – никто не покидал Навиной землянки. Я разглядел наконец, что это землянка. Ну, или что-то вроде, из почвы сделанное.
А рожа Лешего так и висела на персональном экране моего сознания. Личный бред.
– Я своих решений не меняю, ты знаешь, – ничуть не смутился Евсей Евсеич Леший, титан мирового кино. Или, как это искусство ныне официально называют, фантоматографа.
Ярчайший представитель Классики, главный консерватор фантоматического мира. Он считал все компьютерные технологии искусством низшего сорта, не отвергал полностью, поскольку использовать их выгодно, но откровенно морщился, используя. Он был хранителем и творцом Игрового Кино, не единственным, но выдающимся. А я – актер игрового кино, стало быть, он мне – кормилец, поилец, благодетель и отец родной.
Ежели извлек, значит, я ему понадобился. Хотя, возможно, и о кадрах заботился. На будущее.
– Эй, вы, – обрадовался я информации, услужливо подсунутой мне проснувшейся, хоть и с бодуна, памятью. – Я – актер! Я великий актер Кандид! Мне даже фамилия не нужна – я единственный Кандид в кино! А может, и в мире. По крайней мере никакой информации о тезках ко мне не поступало… Вы знаете, что такое кино? Да откуда вам в вашем подозрительно пахнущем раю знать о кино?! Вы и языка-то человеческого не разумеете… Впрочем, что это я на вас ору? Извините, – осадил я своего не в меру расходившегося скакуна эмоций.
Старец, видимо вдохновленный понижением моего тона, заикнулся:
– Незь-зь-зь…
Но я пресек его поползновения на корню:
– А ты, старый сморчок, не зязякай здесь, я ж вижу, что ты мою Наву обижаешь.
Старец, ворча, спрятался за спину Кулака, который восхитился:
– Во шпарит, шерсть на носу! Как сорока-балаболка! Жаль, что ни слова разумного. Что-то с головой у него, Нава! Не так ее, наверное, Обида-Мученик приставил обратно, а ты не посмотрела.
– Посмотрела я, – не полезла за словом в карман Нава. – Все правильно! Да и не отвалилась у него голова, а только рана на шее большая была.
Пока они выясняли отношения, я погрузился в приоткрывшиеся вдруг бредовые глубины памяти, где внимал Лешему:
– Если я предлагаю тебе роль, значит, никто другой на нее не подходит. Да и чем в собственном дерьме копошиться, лучше делом заняться. Легче не будет, это я тебе обещаю. Свою порцию страданий получишь с избытком. Тебе ж пострадать надо, искупить неискупимое, знаю я ваши артистические натуры. Обеспечу тебе достоевщину по горло и по глотку – нахлебаешься… – (Добрый человек Леший – всегда ближнему в трудную минуту поможет.) – Хотя нет твоей вины в случившемся. Но потребность души мятущейся я понимаю. Я знаю, что тебе нужно, поэтому, если будешь сопротивляться, найду способ убеждения… А алкоголь и наркота еще никому облегчения не давали – способ самоубийства для трусов.
– А я и есть трус, – не обиделся я.
– Ты не трус, ты – отец, потерявший дочь, а вместе с ней и разум, – тоном патологоанатома поставил он диагноз. – Для таких, как ты, существует только одно лекарство – работа. Для таких, как я, – тоже.
– Что за роль? – неожиданно для себя спросил я, хотя мне это было совершенно неинтересно. Привычка сработала.
– О-о-о! – многозначительно загудел Леший. – Это роль, для которой ты родился… Роль, которую подразумевали твои родители, называя тебя Кандидом.
– Не понял! – признался я, сполошно перебирая возможные персонажи.
Мне казалось, что я знаю всех, кого бы мог сыграть, но никто из них меня не вдохновлял. Евсей интриговал.
– Кандид должен сыграть Кандида! – провозгласил режиссер тоном, не терпящим возражений.
– Которого? – без особого энтузиазма поинтересовался.
– Ну уж не вольтеровского, – хмыкнул Леший. – Бери выше, копай глубже… Вольтер умный мужик, но не художественный гений. Да и ты не юный и наивный Кандид, способный утверждать, что все к лучшему в этом лучшем из миров, наблюдая человеческие мерзости. У него все умно, но играть нечего. По крайней мере мне сейчас это неинтересно.
Да уж меньше всего и мне в тот момент хотелось играть в философских сатирах.
– Не помню дословно, – продолжал Евсей – («Влево сей, вправо сей», – ни к селу ни к городу мелькнуло в голове), – но Кандид сказал, что мир погряз в грязи, но все же надо возделывать свой сад. Мы и возделываем, как можем. И утопаем в грязи.
– Говори ясней, Леший, я сейчас туго соображаю, – взмолился я. Пребывание в клоаке не способствует укреплению умственных способностей.
Он не ответил, а мордуренция его, многомудрая и многоколенчатая, расплылась и растаяла перед моим мысленным взором. Но я был полон оптимизма: он сообщил мне достаточно информации, чтобы перекосившаяся картина мира встала на место, на котором я привык ее видеть.
– Все, волосатики! – сообщил я им торжествующе. – Я раскусил ваш прикол! Переходите на нормальный язык! Это ж у нас с вами съемки идут!
Классик снимает классику. Только как-то странно меня ввели в роль. Слишком уж натуралистично. Леший, пожалуй, перестарался. Или это была непредусмотренная катастрофа? Хотя по книге все с нее и начинается. Как там?… «Вертолет на полной скорости влетел в невидимую преграду, перекосился, поломал винты и камнем рухнул в болото…» Надо же – помню! Вдруг вспомнилось, как я штудировал первоисточник: и раз, и другой, и третий, пока все не выкристаллизовалось перед моим внутренним взором, как личное переживание личной жизни. Метод Лешего… Теперь вопрос в том, существую ли я сейчас в реальных обстоятельствах, из которых он потом будет делать монтаж, или же вспоминаю? Это вполне возможно при современном уровне развития фантоматики, но Леший не признавал таких методов: кино не должно быть иллюзией, воспоминанием о жизни, кино – это жизнь! Даже более жизнь, чем обычное существование, ибо в нем есть высший смысл, а в существовании его отродясь не было и никогда не будет.
«Вот тогда меня, наверное, и выбросило из кабины, – подумал я, удивляясь собственной способности рассуждать, – катапультировало… Потом припечатало головой о дерево, но это гораздо лучше, чем вместе с вертолетом, как летчик, уйти на дно сыто чавкнувшего болота».
Вроде бы я тогда уже должен был быть без сознания, но этот оглушительный «чавк!» и сейчас отчетливо прозвучал в ушах, уже зудевших от немолчного бормотания аборигенов. Громко разговаривать они пока, после неожиданного пугающего выступления чужака, остерегались, но и молчать было превыше их сил.
Неужели Евсеич мог пойти на смерть пилота и риск моей гибели во имя убедительности катастрофы?… Если бы был уверен, что я выживу, мог, понял я. Классик во имя Искусства способен пойти на все. И ему сойдет с рук – несчастный случай. О родственниках, конечно, позаботится. Жмотом он никогда не был. Но он не мог быть уверен, что я выживу! Я ведь и выжил чудом, и то пока еще не до конца и не с полной уверенностью. Если инвалидом останусь, то какой из меня актер? Интересно, удалось ли ему это снять, если неожиданно случилось? Не сомневаюсь, удалось: он же говорил что-то про спутниковую систему съемок. Снимается все, а потом в монтаж. «Именно монтаж делает из отснятого материала шедевр», – любил он повторять и к процессу монтажа никого не подпускал.
– А прививки ты ему сделала? – поинтересовался Староста у Навы, ничуть не отвлекши моего внимания, потому что я не мог понять вопроса.
– Без прививок нельзя! Потому что вредно, нежелательно и опасно, – включился Старец.
– Нет, – ответила Нава, – он был слишком слаб, а слабые от прививки и умереть могут, потому что прививка здоровых предохраняет от болезни, а слабым ее делать нельзя. Я и не стала ее делать, потому что он и так умереть мог, но я его выходила, и теперь он будет моим мужем.
– Мужем, х-хы, да он, х-хы, шерсть на носу, паутина на морде, мужем твой Молчун еще не скоро сможет быть. Старец и то мужее его будет! – захыхыкал Кулак.
– А вот и нет! – возразила Нава. – Раз заговорил, пусть и не по-нашему, значит, скоро поднимется. Кто не говорит, тот никогда не поднимется, а кто заговорил, тот уже ходок, а кто говорит и ходит, тот и мужем может быть.
– Без прививок нельзя! – гнул свое Старец. – Потому что вредно, нежелательно и опасно. Сделай ему прививку, а то всех нас заразит! А нет ли у тебя чего поесть? Я бы ягоды моченой попробовал, грибочков соленых.
– Бледных поганок тебе с мухоморами в самый раз: то-то у тухлоедов праздник будет, – хмыкнул Кулак.
– А ежели умеючи приготовить, – не испугался Старец, – то и поганки с мухоморами за милую душу пойдут. Вот жена моя, которую мертвяки увели, очень хорошо готовила поганки с мухоморами: и бледные поганки, и фиолетовые. От них я живу так долго. А Молчуну ты дай прививку, дай, а то и он может заразу подхватить – нам как с лягушки вода, а ему кранты болотные с пузырьками.
– Типун тебе на язык, Старец! – испугалась Нава.
– Дело Старец говорит, – поддержал Староста. – Или он нас заразит тем, от чего у нас прививки нет, или мы его…
– А от чего прививку-то: от лихорадки трясучей, или от поноса тянучего, или от кашля хрипучего, или от каменной болезни, или от живогнилки?… Я уж всего и не припомню.
– А от всего, – кивнул Староста. – Только по очереди, не все гамузом. Сначала от поноса – и от тянучего, и от текучего, а то начнется – не набегаешься за ним выносить, ибо никакой мох не справится и мельчайшие тоже.
– Так он же ничего, кроме капельки сока, не ест.
– А как начнет есть, так и не навыносишься, придется дом новый ставить, – сделал прогноз Староста.
Нава покопалась на полках и вытащила деревянный туесок с каким-то питьем. Налила в деревянный стаканчик да и поднесла мне. Пахло травой и пахучими цветами, да я из ее пальчиков и яд любой выпил бы. Пригубил с ее помощью и глотнул сполна, тем паче что в горле пересохло. Тут меня и повело, и свет серый куда-то вбок поехал, да там и остался.
* * *
Как долго пробыл я в темных краях, не скажу, ибо часов у меня не было, а нашлись бы, то и сил посмотреть на них взять неоткуда. Но и там, во тьме, только сознание начинало светлеть, до него доносился голосок моей Настёны-Навы. Что она чирикала-щебетала, я, разумеется, не разумел из-за отсутствия разума. Но тембр голоса был очень приятен.
Иногда доносились грубые мужские голоса, но они мне не нравились.
А потом я вдруг почувствовал страшное чувство голода: казалось, теленка бы съел сырым, но лучше с хреном или с горчицей.
– Нава, кушать! – возопил я, как мне показалось, на самом деле я чуть слышно просипел.
Но она услышала и защебетала:
– Молчун в себя пришел! Молчун заговорил! Молчун кушать попросил! Только Молчуну сейчас кушать нельзя, а то никакая прививка от поноса не спасет, но я Молчуна покормлю, специально приготовила, потому что чувствовала, что жизнь к Молчуну возвращается.
Ее личико светилось радостью, и я попытался улыбнуться в ответ. Наверное, получилось не очень, потому что она поинтересовалась:
– Тебе больно?
– Не-ет, – просипел я. Похоже, разговаривать разучился.
– Ой, – обнаружила она, – а ты по-нашему заговорил!
Надо же, а я и внимания не обратил. Я говорю – она отвечает: все нормально.
– А что, я по-другому разговаривал? – спросил я.
– Да, и еще так страшно! Такие слова говорил, каких никто никогда у нас не говорил и не слышал. А такие слова страшно слышать, потому что неизвестно, что они обозначают. Вдруг что-то страшное и опасное. А если страшное и опасное называть, то оно и появиться может. Поэтому никто никогда мертвяков не зовет, они сами приходят. И рукоедов никто не зовет. А и не надо нам таких слов. Теперь ты правильные слова говоришь. Наверное, прививки помогли. Ты болел и говорил непонятное, а поправился – и понятно заговорил. Ты уж больше не говори таких слов, от которых страшно. Всю деревню перепугал.
Щебеча, она извлекала из своих сусеков какую-то посуду, готовясь меня кормить. Это я чувствовал безошибочно. Всегда чувствуется, когда женщина готовится кормить своего мужчину. Она при этом даже движется по-особому.
– А что я говорил, Нава? – поинтересовался я, ощущая в голове полнейшую пустоту. Ну ни единой завалященькой мыслишки! Только Навино чириканье.
– Странный ты, Молчун! – рассмеялась Нава. – Ну, как я могу тебе рассказать, что ты говорил, если ни словечка не понимала, да и страшно было понимать, потому что непонятное лучше не понимать, а то поймешь – и жить не захочется. Запомнила только, что ты называл меня как-то странно: Настёна… Я тебе говорю: Нава я, а ты все свое: Настёна да Настёна…
От этих звуков, похожих на имя, защемило в груди. Знакомыми они мне показались. Но что значили – не вспомнилось.
– И себя в живот тыкал и говорил: Кандид, Кандид, – продолжала девушка, подтыкая мне под голову что-то мягкое. – Я подумала, что ты так себя называешь, но засомневалась – разве может у человека быть такое имя? Сам посуди: Молчун – имя, Кулак – имя, Колченог – имя для мужчины. Имя должно что-то значить. Для мужчин по крайней мере, женщины могут иметь загадочные имена. Чтобы мужчины не могли их разгадать. А все мужчины имеют понятные имена: Старец, Слухач, Староста, Горбун… А Кандид? Эти звуки не значат ничего и на женское имя не похожи.
– Наверное, для меня оно что-то значило? – предположил я, пытаясь разгадать значение слова «Кандид», но у меня ничего не получалось. Я разучился разгадывать. Слова не складывались в мысли, если… если я их не произносил…
Нава поднесла к моему рту деревянный стакан, наполненный приятно пахнущей жидкостью, и принялась поить. Я послушно глотал предложенное питье, и чувство голода потихоньку стало отступать. Пока я заглатывал жидкость, ни одной мысли не посетило моего сознания, да и не очень я стремился их иметь во время такого жизненно важного занятия.
А Нава приборматывала:
– Вот и хорошо, вот и молодец! Если человек не едец, то он и не жилец.
– А когда не едун, тогда и не живун, – неожиданно отреагировал я.
Нава прыснула, и я не удержался, разбрызгав последний глоток, в том числе и на Наву.
– Ну, кто шутник, тот и мужик, – продолжила Нава, утершись рукавом.
– А шутница – молодица, – не полез я за словом в карман. – Мне с ней в речи не сравниться.
Интересно, откуда слова брались, ведь предварительно я фразу не строил в уме, а она сама собой выскакивала готовенькая.
– Я рада уж, что слово из себя выдавил человеческое, – откликнулась Нава. – Я боялась, что ты совсем говорить разучился. Сначала непонятное говорил, а потом замолчал и разучился, а что мне делать с мужем, который разговаривать не умеет? У нас, кто не разговаривает, и человеком не считается. Мертвяки вот не разговаривают – и никто их людьми не считает. Потому что они не люди, а мертвяки. А ты на мертвяка не похож. Поэтому должен разговаривать. Ты поговори, поговори со мной…
– А кто еще в этом доме живет? – спросил я.
– Как кто, Молчун? Разве ты не видишь, что ты да я: Нава и Молчун, Молчун и Нава? Поднимешься совсем и мужем мне будешь, а я тебе женой стану. Я ведь тут тоже чужая, никто меня на самом деле не любит. Только жить разрешили, когда я приблудилась. Сейчас всех женщин берут, потому что их мало становится, – мертвяки воруют, уроды воруют, бандиты воруют. И почему это все женщин воруют? Вот и маму мою мертвяки утащили… Ночью это было… Она меня пригнула и ногой подтолкнула, я между ног и проползла, а потом бежала, бежала…
– Ну, как же? – перебил я ее. – А мужики, которые тут толпились в прошлый раз? И потом я слышал голоса, но глаз открыть не мог.
– А они здесь не живут, здесь только мы с тобой живем. Это наш дом. А они в нашей деревне живут. Нет, это мы с тобой в их деревне живем, а они у себя в деревне живут, потому что мы с тобой – чужаки. Я сама пришла, а тебя Колченог да Обида-Мученик принесли, совсем ты плох был, думали, что не жилец. Мне сказали: выходишь – мужем тебе будет. Наши женщины такого себе в мужья не возьмут. А я выходила… Разве может в одном доме столько народу жить?… А-а-а, я поняла: ты путаешь слова, думаешь, что дом – это деревня, а деревня – это дом. В одном доме только одна семья живет, а в деревне много семей и просто людей без жен и мужей. Ты еще не научился по-нашему разговаривать. Я тебя учить буду. Ты слушай, как я говорю, и повторяй. Так и научишься. Дети тоже – молчат, молчат, слушают, а потом, ка-ак заговорят… Тебя всему еще учить надо. И откуда ты такой взялся? На летающей деревне прилетел? А она откуда взялась? Это Обида-Мученик такие вопросы задавал. Никто ответа не знает. Но я тебя выходила. Я тебя и научу всему. Мертвяки – плохие, рукоеды – плохие, уроды – плохие, бандиты – плохие, от прыгающих деревьев надо подальше держаться – зашибут, а болота стороной обходить – в них тонут. Ой, да ты ж совсем ничего не знаешь! – испугалась она. – Что съедобное, что несъедобное? И прививок я тебе еще мало сделала, слаб ты еще для всех прививок. А надо делать, чтоб не заболел…
В голове гудел, шуршал, скрипел, позванивал на редкость нудный шум, от которого возникало непреодолимое ощущение тупости. Всего и всех. Скучно становилось и нудно, потому что очень уж он звучал победоносно, и навсегда ясно было – сквозь него не пробиться ничему отличному от шума. И как оно, отличное от шума, звучит, было непонятно, но почему-то очень хотелось его услышать.
Я пытался анализировать (странно, что слово это не забыл) то, что мне говорила Нава, но ее слова падали в мой внутренний монотонный шум, как камешки в пропасть. Где-то я видел, как парень или мужик сидит, спустив босые ноги в пропасть, а сандалии его стоят рядом, сидит и кидает камешки в пропасть, дно которой похоже на облачный слой, когда летишь над ним на самолете (самолет?… Самолет?… Летающая деревня?…), только облака зеленые. А местами, например, у подножия скал клубится лиловый туман.
– Нава, у вас бывает лиловый туман? – спросил я.
– Откуда ты знаешь? – насторожилась она. – А, наверное, из летающей деревни видел. Конечно бывает! Такое маленькое облачко возникает вокруг Слухача, когда он слушает, что – сам не понимает, и нам говорит, но мы тоже плохо понимаем. Слова какие-то наполовину странные. Типа тех, что ты говорил, когда бредил. Ох как много страшных слов ты говорил, когда бредил, и откуда они в тебе только брались? У нас по всей деревне с трудом одно-два таких слова собрать можно, а ты говорил и говорил… Только ты, если увидишь лиловый туман, уходи от него подальше. Нечего человеку делать в лиловом тумане. Опасный он. Вот на деревню Горбуна наполз лиловый туман, так больше деревни и нет. Грибница заполонила, а потом и вовсе озеро образовалось. Нет, Молчун, ты лилового тумана остерегайся. Ничего в нем нет хорошего. Нормальный туман белый, а лиловый – это ненормальный туман.
Бу-бу-бу… Хотя кое-что я, кажется, запоминаю, но точно в этом не уверен.
Я пошевелился, получилось. Такое впечатление, что неизвестно, сколько времени я пролежал колода колодой. Пролежни должны образоваться после такой лежки. Откуда я знаю, что должны? А не чувствуется пролежней – спина даже не чешется и не болит. Мягко под спиной и удобно. Пощупал постель в районе бедер – что-то мягкое и пушистое.
– Тебе удобно? – сразу поинтересовалась Нава.
– Удобно, – сказал я и подтвердил морганием – головой сильно дергать еще побаивался. – Мягко.
– Я тебе каждый день новую травку с мхом пружинистым выращиваю! Хорошо получается?
– Отлично! – заверил я.
– Это меня мама еще в детстве научила! – похвасталась девушка. – У меня самые приятные лежанки получались. Даже другие приходили и просили вырастить. А что тут сложного? Совсем ничего: надо только хорошо прочувствовать, как мох и травка будут твоей кожи касаться и как твоя кожа на эти прикосновения откликаться будет. И тело чтоб не отлеживалось, и ребрам должно быть мягко, чтобы они мышцы к твердому ложу не прижимали.
– Ты молодец! – искренне похвалил я. – А как же ты меня ворочала – я же тяжелый! Ведь если долго не ворочать, язвы на теле появятся.
– Появятся, – кивнула Нава. – А у тебя не появились. Зачем мне самой тебя ворочать? Я прошу мох с одного бока вырасти гуще и выше: ты на боку и оказываешься, потом прошу с этого бока уменьшиться, а с другого вырасти. И никаких сил не надо. Но я сильная, ты не думай. Я могла бы тебя ворочать, но это будет грубо и больно. Раны долго зарастать будут. А у тебя этих ран ой-е-ей было. Сейчас-то совсем нет, посмотри.
И она откинула серо-зеленую простыню с моего тела, а я осмелился переместить взор с нее на собственное тело. Узнал я его сразу, хоть исхудало оно изрядно. Мое тело, признаю, согласен владеть дальше. Оно было голое с цветными разводами по бледной коже.
– Вот здесь была рана, – осторожно коснувшись указательным пальцем горла, показала моя спасительница. – Большу-ущая! Все говорили, что голова оторвалась, что не жилец ты без головы. Но Обида-Мученик сразу понял еще там, на Тростниках, что голова твоя не оторвалась, а только кожа сильно порвалась. Вовремя кровь остановил мхом-сушняком да клейким листом заклеил рану. Твоя голова болтаться перестала и совсем не оторвалась, а тут уж я и прижгла, чем надо, и полила, и смазала, и поила соками заживляющими… Шрам, конечно, останется, но лучше со шрамом, чем без головы.
Я увидеть шрам не мог без зеркала, которых здесь, похоже, не водилось, поэтому оставалось верить на слово. Но я осмелился поднять руку, которая меня неожиданно послушалась и потянулась к горлу.
Нава с восторгом следила за медленным полетом моей руки, притормозившей перед шрамом, но позволившей кончикам пальцев осторожно его коснуться. Да, шрам хорошо прощупывался. Можно сказать, от уха до уха, но не бугрился безобразно, а тянулся гладким наростом.
– Гладкий, – одобрил я.
– Я старалась, – довольно сообщила врачевательница и показала пальцем в другое место, в центре груди. – А вот сюда тебе сучок от дерева воткнулся. Рана была небольшая, но глубокая, очень трудно было оттуда все щепки вытащить. А если щепки не вытащить, то загноиться рана может. Тогда тяжело лечить… Я промывала-промывала, под конец пришлось ученых муравьев в рану послать. Они все до конца и вытащили. Заодно своей кислотой и рану обработали. После этого никогда не гниет. Но я на всякий случай и сама обработала.
Этот шрам в центре груди хорошо было видно – дырка. Затянутая розовой кожицей, еще не очень толстой, полупрозрачной. Не слишком приятное зрелище.
– А нога-то, а нога! – всплеснула она руками и провела пальцем в паху по левой ноге. – Вот она-то у тебя на одних жилах точно болталась, и крутить ее можно было во все стороны. Обида-Мученик с Колченогом привязали ее к палке, но крови оттуда тоже много вылилось… Когда тебя освободили от старой одежды, странной какой-то, такая у нас в лесу не растет, никто не умеет такую выращивать, да и непонятно, зачем такая нужна, этот твой «мужской корень» был совсем махухонький, я даже удивилась, что такие махухонькие бывают, у наших-то мужиков, когда видеть приходится, они ого-го какущие – аж страшно иногда становится… А у тебя – махусенький, непонятно, как таким детей делать, и весь в запекшейся крови. Это сейчас-то посмотри, – потрепала она пальцами мой «корень жизни», – подрос как, окреп… Не такой, конечно, пока, как у наших, но мне такой страшный, как у них, и не надо. Страшно же!… Мне такой мальчик-с-пальчик очень даже нравится. Сил наберешься, и мы, когда захотим, детишек им сделаем. У нас в деревне так принято было – когда хотели, тогда и рожали, а тут все долдонят: надо, надо!… А кому надо, зачем надо, никто не знает. Старец ворчит: «Нельзя без детей, думаешь, тебя просто так в деревню приняли, нетушки, женщин у нас мало стало, мертвяки потаскали, теперь ты рожать будешь, когда мужа тебе найдем. Наши-то мужики: какие старые уже, им детей не успеть вырастить, а другие при женах. Жены-то тебе ноги быстро повыдергают, если на их мужей зариться будешь. Так что ты не зарься. А мужа себе ищи». А я и не зарюсь, больно мне они нужны, страшные и корявые какие-то. Ты хоть и поломанный весь, а совсем не корявый. Я тебя выбрала.
Меня эти ее матримониальные (словечко явно не местное…) планы неожиданно засмущали, и это ее хозяйское обращение с моими мужскими достоинствами (или недостатками) не то чтобы неприятно было, очень даже приятно, но приятность показалась мне стыдной. Очень странно… Я протянул ладонь и прикрыл «корень жизни».
– Странный ты, Молчун, – удивленно посмотрела на меня Нава. – Неправильный какой-то, но ты мне нравишься такой. Правильно я тебя в мужья выбрала. Теперь только окончательно поставить тебя на ноги!… И…
– Прикрой меня, – попросил я. – Устал я, спать хочу.
И я правда моментально отключился, почувствовав легкое прикосновение простыни.
Интересно, чем занимаются муравьи, когда я сплю? Когда бы я ни просыпался, они двумя ровными колоннами вышагивали по потолку, слева направо нагруженные грибницей, справа налево порожняком. Такое впечатление, что где-то когда-то я такое уже видел. Или это воспоминание от прошлых просыпаний? Вдоль колонн редкой цепью неподвижно чернели крупные сигнальщики, поводя длинными антеннами в ожидании приказов. Хм… я знаю, чего они ждут, но не умею отдавать приказы. Я вообще ничего не умею.
Покрутил головой и убедился, что в доме никого нет.
– Нава, эй! – позвал я в надежде, что она просто вышла за порог.
Но то ли голос слаб, то ли она ушла далеко, никто не откликнулся, а я почувствовал, что кишечнику моему приспичило опорожниться. Интересно, как эта проблема решалась во время моей болезни?… Неужели?… Мне стало не по себе от догадки. В старых фильмах… О! Я вспомнил про старые фильмы! Так вот, в старых фильмах режиссеры-натуралисты показывали, как сиделки выносили фекалии за больными. Сейчас эта проблема в госпиталях решена специальной конструкцией больничных кроватей и роботизацией медицины. Но здесь на роботизацию было мало похоже. Удивительно, что я об этом вспомнил! Или когда желудочно-кишечный тракт потребует, и не о таком вспомнишь?
Только бы не забыть! Только бы не забыть! Голову опять начал заполнять нудящий шум. Где госпитали? В городах. Значит, я был в городе. Что же я там делал? Лежал в больнице? Или работал в больнице? Как я оказался здесь? Летающая деревня? Нава что-то говорила про летающую деревню… Ну, точно – я помню разговор про авиакатастрофу. Или это был не разговор, а мысли?
Я обнаружил, что тихо бормочу себе под нос. Кажется, я не умею мыслить, не бормоча. И никто здесь не умеет. Кто как говорит, тот так и мыслит?
Спазм в животе заставил меня застонать, и я осторожно сполз боком с лежанки, которую боялся обгадить. Я еще не полный маразматик, чтобы гадить под себя! Бедная девочка, как же она со мной обходилась? Попытался встать, но ноги не желали распрямляться в коленках. И тогда я побежал к выходу на четвереньках, как муравей по потолку. Какая в принципе разница, пол, потолок, все одно – плоскость. А по плоскостям все бегают по нужде. Кто какую в себе нужду обнаружит.
Не так уж плохо у меня получалось на четвереньках! Мне показалось, что я мигом домчался до выхода. Дверей в проходе не предусматривалось, это меня, надо полагать, и спасло от непреодолимых усилий. Порог, хоть и невысок был, и тот чуть не заставил справить нужду прямо на нем. Даже холодным потом прошибло. Не думал, что настолько ослаб. В лежачем положении, когда проснулся, почудилось, что вполне даже резвый козлик. Получается, что от козлика одна козлятина осталась. Тухлая.
– Тухлая, тухлая, – бормотал я, чтоб с мысли не сбиться, и шмыгнул на зады полуземлянки-полушалаша – того, что называлось теперь моим домом. Очень резво – и в кустики, в кустики. Там по стволу подтянулся руками и принял положение «сидя на корточках».
Ух, и испытал я оргазм заднего прохода! Такое чувство освобождения, что хоть сейчас взлетай воздушным шариком!… Шариком… Шариком… Что-то такое я слышал про воздушные шары-хамелеоны, которые незаметны на фоне неба. Радиоуправляемые и настроенные на?… На кого же они настроены?…
Я, прямо как был на корточках, задрал голову и принялся разглядывать небо. Оно было прикрыто тонкой пеленой тумана, почти постоянного тут. Но сквозь него можно было Угадать небесную голубизну, а в разрывах она будто притягивала к себе взор, словно пыталась засосать в себя. Меня даже повело, пришлось ухватиться рукой за ствол, чтобы не сесть в свое произведение.
Хорошо, когда никто ничего не говорит, – какие-то воспоминания посещают, и никакого звона в ушах, назойливого до ломоты во всем организме. В тишине и, кажется, во сне (поди припомни, что там снилось, когда только проснешься, с тобой разговаривать начинают) воспоминания вроде бы приходят. Неизвестно о чем, и неизвестно откуда. Зато, когда заговоришь, начинаешь что-то соображать и понимать в настоящем моменте. Правда, что толку в воспоминаниях, которые неизвестно, к чему приткнуть, когда жить нужно здесь и сейчас. Понять, что происходит и как с этим разбираться.
Вокруг меня роем висели комары и мошка, но почему-то не трогали. Может, им тут запрещено на людей покушаться? Да, Нава, похоже, что-то говорила о прививке от комаров. Хорошее дело! Помнится, я как-то с «зеленой стоянки» сунулся в сибирскую тайгу по малой нужде. Меня хватило на тридцать секунд, даже нужду не до конца справил. Зато все, что оголил, сутки зудело и горело. Я и сейчас не стал дожидаться, пока эта летающая сволочь решится, сорвал широкий мягкий лист, каких тут росло множество, и подтерся. С корточек на четвереньки очень даже удобно перемещаться. Двинулся обратно, но тут меня обуял исследовательский зуд, и я решил обогнуть дом с другой стороны. Этот маршрут оказался более влажным – руки это хорошо чувствовали, проваливаясь в мокрый пружинистый мох. Но промачивать мне было нечего, поэтому я не остановился и был вознагражден за старания. В нескольких метрах от стен дома протекал небольшой чистый ручеек в локоть шириной и примерно такой же глубины. Я обрадовался на инстинктивно-рефлекторном уровне. Напился – вода была неимоверно вкусная, подмылся, как смог (инстинкты или рефлексы, хрен их знает, подсказывали, что мне это нужно, иначе все будет воспаляться и зудеть), а потом, понаблюдав с минуту, как весело ручеек бежит в какое-нибудь болото, залез в него всем телом, полностью запрудив. Здорово же я исхудал, если поместился! Ручеек, недолго думая, перелился через меня, просев на дне, которое было тоже пружинистым, как почва вокруг, да и потек себе дальше, куда ему требовалось или хотелось. Видал он на своем веку и не такие помехи. А мне было обалденно приятно, сногсшибательно и невставательно. Чуть щекотно, в меру, и ласково. Примерно такие чувства (но не ощущения!) я испытывал, когда ко мне ластилась Настёна. Настёна? Кто такая Настёна?… И Нава про нее вспоминала, будто я вспоминал… Это кто-то очень похожий на Наву… И от воспоминания о котором очень больно сжимается сердце. Или это, может быть, от холода? Вода-то не тепленькая, родниковая, не болотная. По вкусу чувствуется – минералов гораздо больше, чем микроорганизмов. Но я сделал несколько глубоких вдохов-выдохов, и сердце затихло. Хотя какая-то неразборчивая грустная пустота в нем осталась. Я перевернулся со спины на пузо. Теперь ручей гладил мою спину. Вот так неожиданно и обнаруживаются маленькие радости жизни.
Мне показалось, что ручей передает мне часть своей свежести и силы. Я встал на четвереньки прямо в ручье, потом ухватился за толстую лиану, свисающую с дерева, подтянулся, перебирая руками, и принял вертикальное положение. Некоторое время раскачивался из стороны в сторону, держась за лиану. В глазах то темнело, то прояснялось, пока наконец картина пейзажа не стабилизировалась.
И тут послышался тревожный голос Навы:
– Молчу-у-ун! Ты куда подевался, Молчу-ун?
– Кхы-кхы, – прочистил я горло, которое перехватило от перенапряжения. – На… – просипел я, – ва…
Я сам себя плохо слышал, но спасительница моя услышала сразу. Потому что моментально появилась из-за угла.
– Вот ты где! – обрадовалась она. – Что ж это тебе не лежится?… И в ручей зачем залез? Замерз же! Смотри, какой корешок твой опять совсем махухонький! Нам такой не нужен, нам нужен такой, чтоб толк был. Мне женщины говорили, что от маленького никакого толку. Что такое этот «толк», я не поняла, но, наверное, это от слова «толкать». Махухонький не затолкаешь, куда надо, и толку, значит, не будет. Детишек то есть. И будешь ты у меня тогда муж бестолковый. А зачем мне муж бестолковый? У всех толковые, а у меня бестолковый? Нетушки, мы твой корешок вырастим…
– Нава, смени тему! – восстановив наконец дыхание, попросил я.
Очень мне не нравилось ее повышенное внимание к этому вопросу. Какой я ей муж? И какая она мне жена? Она молодая, даже молоденькая, почти девочка, хотя уже и не совсем, а я старый. Особенно по сравнению с ней старый. Она вполне могла бы быть моей дочкой… При этой мысли опять засосало в сердце пустотой тоскливой. Странно – мысли еще не исчезли, хотя шум нудящий в голове принялся нарастать, вытесняя их.
– Тему? Какую такую тему? Что такое «тема»? Опять ты какие-то странные слова говоришь. Ушел из дому и опять начал странные слова говорить. Ты бы лучше не уходил из дому.
– Поговори о другом, – объяснил я. – Мне не нравится, когда ты слишком много говоришь о моем… корне…
– Странный ты мужик, Молчун, других мужиков кашей не корми, брагой не пои, пьяных жуков не давай – дай о корне своем поговорить да послушать: «Зри в корень!… Корнем тебе по лбу!… Не бей корнем мух!… Жизнь с корня начинается!…» Слово за слово, а через слово о корне вспоминаете, а как я заговорила, так сразу про какую-то тему вспомнил.
– Нава, посмотри сама, – показал я глазами на свой замухрышистый корешок, пытаясь пошутить. – Тут и говорить не о чем.
– Это потому, что ты его заморозил, а я его отогрею, и будет о чем говорить, – не поняв шутки, серьезно отреагировала она. – Пойдем в дом, там и поговорим. А пока ладно, если ты не хочешь, то и не будем. Пока обопрись на мое плечо, да и пойдем в дом. И что это тебя сюда понесло?
Вот же достала!
– Нужду справить мне приспичило, кишечник освободить! – вскричал я. – С тобой разве такого не бывает? Я что ж, под себя ходить должен? И как все это происходило, пока я без сознания был?
– Ух, сколько вопросов! – восхитилась Нава. – Долго можно говорить. Вот мы с тобой и поговорим…
Я понял, что дал маху: с корня она переключится на справление нужды в лесных условиях. Одна тема стоит другой. Впрочем, все мы начинаем познавать мир с пищи и экскрементов. А я тут как новорожденный. С неба свалился, из летающей деревни выпал…
– Бывает это со всеми, и со мной бывает. Надо только ямку выкопать и туда выдавить из себя, что накопилось, а потом закопать. Земляные черви и мельчайшие быстро это переработают.
Мне стало стыдно за то, что я забыл выкопать ямку и закопать ее. Хоть возвращайся. Ладно, авось рассосется. Позориться перед Навой не хотелось. А она продолжала обучение:
– А ты мог бы и под себя сходить: под тобой ямка есть на лежанке, мхом прикрытая. Когда из тебя отходы выделяются, мох раздвигается и выделяет сок, который сразу начинает разлагать отходы и запах неприятный убивает, а мельчайшие из почвы скапливаются и включаются в работу. Потом мох сдвигается и выделяет сок, очищающий твою кожу от остатков отходов. Так это и происходило. Ну, иногда я тебя еще дополнительно мыла. Мох не везде достает, хотя и старается. Здоровому это не нужно, а больной может не напрягаться и семью не беспокоить.
Сквозь надвигающийся шум мелькнуло смутное воспоминание о городских больницах. Опять этот город! Что такое «город»?
Навины плечи оказались точно у меня под мышкой – так мы с ней удачно соответствовали ростом. Я старался не слишком на нее наваливаться, но мышцы волей не заменишь. Ноги плохо держали. Но девочка оказалась очень сильной. И меня тащила без особых усилий, и болтать не переставала:
– А я пошла посмотреть, не выросла ли твоя одежда. К одежным деревьям ходила. Я давно их попросила вырастить для тебя одежду. Ведь не век же тебе на лежанке лежать, когда-то и ходить по деревне начнешь… Вот уж начал… И зачем поднялся, пока меня нет? А при выращивании одежды самое важное – уследить за размером: недорастет – плохо, перерастет – тоже плохо. Поэтому каждый день смотреть надо да и глаз верный иметь: одно дело – одежда на ветках, а другое – на человеке. Вот сейчас придем домой и померим. Ты мне, конечно, и такой нравишься, но другим женщинам совсем необязательно на твой корень смотреть.
– Нава! – прохрипел я осуждающе.
– Ну ладно, не буду, не буду!… Ишь какой трепетный – не тронь его корень даже словом. А кто ж его тронет, если жена не тронет? Так и будешь нетронутый ходить. А нетронутые мужчины умом трогаются, это мне женщины говорили. Вот надену на тебя одежду, никто его и глазом не тронет. От слова, конечно, не убережешься – любят у нас эту, как ты говоришь, тему… Вот и меня стал заражать своими словами нечеловеческими. Прицепилось к языку, как репей к одежке. Тема… Это то, о чем говорят?
– Умница, – похвалил я. – Правильно поняла.
– А у нас это называется «шелестеть по ветру», – объяснила Нава.
– Странно, я это понимаю, – признался я. – Откуда? Вас, что ли, наслушался в беспамятстве?… Но согласись, что «тема» удобней, чем «шелест по ветру». Короче… «Смени тему» – то же, что сказать: «шелести по другому ветру». Слишком длинно.
– Не все, что коротко, правильно, – серьезно заметила моя учительница жизни. – И вообще, с людьми надо говорить не так, как тебе удобно, а так, как они тебя лучше понимают. Может, ты обратил внимание, что здесь коротко не говорят. Короткую речь могут и не понять, не успеть понять, человеку надо повторить несколько раз, чтобы он понял… Вот я тебе сколько раз сказала, что когда ты поправишься, то станешь мне мужем? Ты понял?
– Понял, – хромая, подтвердил я. Достала меня уже с этим замужеством.
– Вот, а если бы я один раз сказала, ты решил бы, что я шучу, а какие тута шутки, когда в лесу одной никак нельзя. Кто меня защитит, если мужа не будет? Кто мне детей сделает, если мужа не будет? Ну, найдутся, наверное, желающие… И сейчас некоторые не прочь, корни распускают да ветками хлопают, семенами брызжут, да сделать детей – не самое сложное, их еще вырастить надо, выкормить. А без мужа не вырастить. У нас вот в той деревне, где мы с мамой жили до того, как ее мервяки утащили, а я спаслась, убежала, одна родила без мужа, девочку родила, так ее мервяк утащил в первую же неделю: пошла по ягоды и грибы – детям нужно разнообразное питание в молоке материнском. Вот из малинника ее мервяк и утащил вместе с дочкой. Некому было защитить и заступиться, плеснуть травобоем на мертвяка или бродилом хотя бы. Или просто палкой помахать, внимание мертвяка отвлечь, пока женщина убежит… Ты тоже хочешь, чтобы меня мервяк утащил?
– Нет, конечно не хочу, Нава! – искренне испугался я. Уж чего не хочу, того не хочу. – Как же я без тебя?!
– Это пока больной, а поправишься… Я же вижу, что тебе не нравится, когда я говорю, что ты будешь моим мужем. А как же в лесу без мужа – из-за любого куста мертвяк может выскочить. Или бандит. Неизвестно, что хуже. У бандитов женщин нет, вот они их и воруют, потому что без женщин у них ствол перекореживает и крона облетает. И бандитами они стали, потому что у них всех женщин мертвяки потаскали. Они и хотят обратно их получить. Только кто ж им даст. А если одну на всех украдут, то живой она обратно не возвращается. Никакой не возвращается. Не отдавай меня бандитам, Молчун!
– Не отдам, девочка моя! – вдруг испытав ошеломляющую нежность и жалость, воскликнул я и изобразил объятие рукой, которой на нее опирался.
Конечно, это было мало похоже на объятие, но она меня поняла, остановилась, подняла взор на. меня, и я увидел, что поняла и верит. И даже на пару секунд прислонилась головой к моей груди, как это делают дети и женщины, прося защиты или доверяя себя защитнику. А потом опять подставила плечо, и мы двинулись дальше. Тем более что уже завернули за последний угол и увидели проем двери.
Хотя я неправильно это называю: дверь без двери – не дверь. Просто проем входа мы увидели. Интересно, почему они не запирают вход? Мертвяки тут разные страшные бегают, женщин таскают. Правда, кажется, к деревням они не приближаются, как я понял. Тут и травобой, и бродило в каждом доме найдется.
Нава вошла в проем свободно, а мне пришлось пригнуть голову. Потолка я головой не доставал, но только чуть-чуть. Судя по этому признаку, лесные жители в основном ниже меня ростом. Когда я на них смотрел с лежанки, они мне не казались выше Навы.
Мы миновали сени, где были сложены какие-то инструменты и плетеная обувь маленького размера, и девочка помогла мне присесть на лежанку. Дальше за спальней еще чернел проход в другое помещение.
– Кладовка, – объяснила Нава, проследив за моим взглядом. – Там продукты хранятся и вообще.
Я тут же ощупал место на лежанке, где должен был находиться мой зад. И на взгляд был заметен провал, а на ощупь под слоем мха ощущалась пустота. Но все равно в здравом рассудке испражняться под себя казалось противоестественным. Все правильно я сделал – хватит валяться на лежанке, пора женщину свою защищать! Я вздохнул полной грудью и погладил по голове Наву, сидевшую на корточках рядом со мной. Она повела головой, прижимаясь и отвечая на мою ласку, как это умеют кошки. Когда-то у меня в доме была кошка, вспомнилось вдруг. Вспомнилась даже не сама кошка, а ощущение ее спины под ладонью.
– У вас тут кошки есть? – поинтересовался я.
– В лесу есть, в деревне нет, – ответила она. – Нечего им делать в деревне. У них своя жизнь, кошачья, а у нас своя, человеческая. У нас все так: звери живут по-звериному, люди – по-людски. Наши тропы редко пересекаются, но, если пересекутся, мы мирно разойдемся, потому что понимаем друг друга. Все они слово человеческое понимают. Это только в последнее время стали появляться твари всякие неразумные: мертвяки, рукоеды и такие, что вслух и произнести страшно. Вот они слова не понимают. Не живые они, значит, живые слово человеческое понимают, что кошки, что собаки, что кабаны, даже крокодилы, но крокодилы плохо понимают, поэтому к ним в болото лучше не лезть. Они не очень-то разбирают, кто к ним свалился на обед. Да и кто свалился, обычно ничего вразумительного сказать не может. Но бывали случаи, когда договаривались, – отпускали крокодилы. Живое с живым всегда договориться может, а вот живому с мертвым разговаривать не о чем… А почему ты про кошку спросил?
– Потому что ты мне кошечку напомнила, – улыбнулся я. – Мне показалось, что когда-то у меня в городе была домашняя кошка. Очень ласковая, и я ее любил.
– Ой! Домашняя кошка! – фыркнула на сказанную мной нелепость Нава. – Домашних кошек не бывает. Да и города нет. Это Старец из ума выжил и талдычит про город, а остальные говорят, что никакого города нет. Но может, и есть, только никто в нем не был, а кто туда уходил, не возвращался… А ты правда кошку любил?
– Правда.
– Ладно, тогда я буду твоей домашней кошкой, мур-р-р… Только ты меня люби… Это совсем плохо, когда муж жену не любит. А меня тут никто не любит. Чужая я. В деревне сейчас один жених свободный, кроме тебя, а когда тебя не было, так и вовсе один был. Болтун его зовут. Так он не захотел меня в жены брать. Потому что чужая и неизвестно еще, кого ему рожу. А кого я ему родить могу – девочку или мальчика. Как мама моя рожала. Так и я могу, наверное… Но он не захотел меня брать.
– А Молчун возьмет, если ты согласишься, – улыбнулся я. Обидели бедную девочку ни за что.
– А я уже согласилась, – положила она свою голову мне на колени, и я опять ее погладил. – Му-у-ур, – ответила она на ласку. – Ну, давай одежду мерить! – вспомнила наконец. – Ты – мой муж, и я вырастила тебе одежду.
– Давай, – согласился я, хотя сил у меня было маловато, однако обидеть девочку мне совершенно не хотелось. Она же старалась. – А меня научишь одежду выращивать?
– Конечно! – пообещала она. – Ничего сложного. Представляешь, какую одежду хочешь вырастить, и показываешь дереву. Оно потом цветет, плодоносит, а плод и есть одежда.
– Вот научишь, я тебе тоже что-нибудь выращу, – попытался я ее обрадовать, представляя, как выращу нечто сказочное, чего она в жизни своей не видела.
– Научить-то научу. Только какая женщина разрешит мужчине одежду для себя выращивать?! Там же столько секретов, мужчинам неизвестных…
– А мне хочется.
– Ну если хочется, то попробуешь, только что у тебя может хорошего получиться, если ты к нам появился в такой страхолюдной одежде, что ее Колченог на кусочки разрезал и в землю закопал, – может, чего путное вырастет, но, конечно, ничего даже не взошло. Лес такого не выращивает. И все твои штучки-дрючки закопал, чтоб народ не пугали. Они тоже не выросли.
– А я-то думаю, где моя одежда.
– А нет твоей одежды. И какая это одежда. Одно название, а ходить в такой по лесу – смех один. Ты вот лучше мою одежду надевай.
Нава сдернула со своей лежанки нечто напоминающее одежду и протянула мне.
Ну да, это штаны, а это рубаха. Пахло от них свежей травой и немного экзотическим цветком – чуть сладковато и крепко. Правильно, мужикам надо крепкий запах, чтобы воняли меньше. Цвета все это было темно-зеленого с бурыми прожилками. А что, для маскировки в лесу здорово. И на ощупь приятно, чуть шелковисто, а веса – никакого практически. Формы только непонятной и размера.
Нава принялась энергично все это на меня напяливать. Сначала штаны, поскольку я сам потянулся, но недотянулся – больно стало. А натянулись они легко – на ноги, а на бедра чтобы натянуть, пришлось меня приподнимать. Ну, я руками себя поднял над лежанкой, а Нава споро штаны и натянула. Сидели как влитые. В прямом смысле слова – будто вторая кожа обтягивает тело. Наконец-то мой несчастный корешок, подвергавшийся словесным атакам, оказался спрятанным. Хоть и топорщил ткань обтекаемым комочком, но никаких конкретных подробностей не просматривалось. Специально проверил. Очень похоже на балетные лосины, но не столь обтягивающие. Возможно, за счет другого качества материала. Я даже воодушевился: все-таки одетый человек – это защищенный человек, хоть одежда и тонка, и прозрачна, и мягка, и протыкаема. А голого человека всякий обидеть норовит. Да и обижать не надо – сам себе комплекс отыщет, сам и обидится. Это притом, что я всегда ходил в первых номерах мировых секс-символов (надо же, даже при амнезии не забыл! А может, не такая уж она у меня категорическая, амнезия-то? Глядишь, вот-вот память и восстановится?), но тут, в лесу, про это не знают и сразу на место поставили.
Рубаха тоже пришлась впору. На торс я никогда не жаловался. Только, похоже, он у меня изрядно отощал. Не до жиру, быть бы живу… Это, кажется, тоже на уровне инстинктов выскакивает. Мудрость народная, отпускная и походная.
Я выпрямился с помощью Навы и принял позу.
– Ну, как? – спросил у единственной созерцательницы.
– Мой муж – самый лучший муж в лесу! Ты – мой муж?
– Конечно! – ответил я громко и пробормотал под нос: – В некотором смысле… Отличную ты мне одежду вырастила. Только она какая-то по фигуре, а мужики приходили все больше в свободной.
– Так у кого фигура есть, тому по фигуре, а у кого изъян какой – пузо торчит, нога кривая или другое уродство, – тот в свободной одежде его и прячет. Тебе прятать нечего.
– Тебе тоже, – признал я искренне.
– А я и не прячу, – покрутилась она передо мной. – Зачем мне прятать, если есть на что посмотреть. Деревья свою красоту не прячут, и птицы не прячут, и звери. Почему человек должен? Одежда нужна, потому что кожа у человека тонкая… А в свободной одежке по лесу неудобно ходить – за все цепляется, поэтому все равно люди не очень-то расхлебяниваются, не раскидывают ветви, куда ни попадя. Вот Колченог, наверное, рукавом за что-то зацепился и провалился ногой, куда не надо было проваливаться, Колченогом и стал, а раньше был не Колченог, а кем он был раньше, я и не знаю, не было меня тогда в этой деревне. Да он и сам, наверное, забыл.
Я почувствовал, что ноги подгибаются, и стал оседать на лежанку. Нава помогла мне не упасть, а тихо опустила.
– Можно я в одежде полежу? – попросил я.
– Можно, только недолго, потому что кожа привыкнуть должна. Сразу раздражение может получиться.
Я откинулся на лежанку, страхуя процесс руками. Ух, хорошо! Устал, но отчетливое впечатление, что жизнь продолжается. Совсем недавно была уверенность, что она кончается. Хорошо бы еще узнать, кто я и что тут делаю, дабы жизнь обрела рациональный смысл. Но пока обойдемся смыслом чувственным – будем жить, чтобы получать от жизни удовольствие. Очень даже неплохо у меня это получается: опорожнил кишечник – оргазм желудочно-кишечного тракта, искупался в ручье – блаженство кожи, надел новую одежку – ощущение защищенности и даже слегка красоты. Много ли человеку надо? Совсем немного, если дурью не маяться.
Я не заметил, как задремал, а проснулся уже раздетым. Нава сидела за плетеным столом на плетеном табурете и, подставив ладони под подбородок, наблюдала за мной.
– Ты чего на меня смотришь? – засмущался я. – И раздела опять, и простыню зачем-то убрала…
– Раздела, чтобы кожа не устала; я же говорила – кожа и одежда должны срастись, а они быстро этого делать не умеют. Не спеши. Да и я собиралась кормить тебя нормальной едой, какую все в деревне едят, пора и тебе привыкать, а от бродила на одежде пятна остаются – некрасиво, а ты неизвестно как будешь есть сам, еще зальешься кашей. Ноги помыть можно, а штаны испортишь – жалко.
– Жалко, – согласился я. – Очень они у тебя красивые получились… А простыню зачем убрала? Ты смотришь, а я защититься никак не могу.
– А зачем тебе от меня защищаться? – удивилась Нава. – Это если кто плохо смотреть станет, защищаться надо. У нас могут так посмотреть, что вдруг чирий выскочит на нехорошем месте или кожа зудеть станет. А то могут заставить волосы вылезти с красивого места, с головы например, а залезть на непотребное для них место – на нос; как Кулак ругается, если сильно осерчает, то и правда, вырастут… Или на заду… Представляешь волосатый женский зад?!
– С трудом, – засмеялся я. – Эту святыню лучше не трогать.
– А были случаи, – вздохнула Нава. – Или на бровях волосы становятся длинные, как на голове.
– Какие-то ты все страсти рассказываешь, – покачал я головой.
– Это чтобы ты не думал, что я плохо на тебя смотрю. Я на тебя хорошо смотрю: шрамам говорю, чтобы они быстрей зарастали, а кости лучше срастались. А еще я смотрю, как ты не похож на наших лесных мужиков. Сложение совсем другое, более легкое, гибкое. Наверное, правильно – в летающих деревнях такие и должны жить…
– Я в городе жил, – вдруг вспомнил я. – Летающая деревня – это просто способ передвижения там, где дорог нет, по воздуху.
– Как птицы?
– Ну почти как птицы, разные способы есть.
Я чувствовал, что они есть разные, но какие именно – не вспоминалось.
– Старец тоже все про Город талдычит: в Городе то, в Городе се, надо в Город сходить – там скажут, чего нельзя, а то никакого порядку не стало. Но все думают, что никакого Города нет, потому что, кто туда ни уходил, больше не возвращался.
Я принюхался. В доме все отчетливее пахло дрожжами. С запахом всплыло и слово. И установилось соответствие между понятиями «дрожжи» и «бродило». Дрожжи – это нечто концентрированное, а бродило – типа закваски дрожжевой.
– Что, почуял? Закрутил носом? – обрадовалась Нава, заметив познавательные жесты моего носа. – Точно, подходит еда. Я чувствовала, когда ты проснешься. А не проснулся бы – пришлось бы будить. Еде нельзя позволять перебродить – потом живот пучить станет… Ну, давай подниматься будем.
Мы общими усилиями сначала посадили меня на лежанке, потом тихо-тихо, мелкими шажками перешли к столу, где я сел на второй табурет.
Нава положила рядом со мной ложку и подвинула деревянный долбленый котелок, в котором пышно бугрилось нечто кашеподобное желто-зеленого цвета. Никаких отрицательных эмоций у меня зрелище этой еды не вызвало.
– Это вкусно, – вдохновила меня кормилица, зачерпнула из котелка своей ложкой и, положив в рот зачерпнутое, изобразила рожицу блаженства. Очень потешная рожица.
Не хотелось ее разочаровывать. И я решительно зачерпнул краешком ложки маленькую порцию каши. Так получилось – инстинкт самосохранения не дремлет.
По глазам было видно, что Нава слегка обижена моим инстинктом, но ничего не сказала, ожидая моей реакции. Я осторожно продегустировал незнакомую еду, покатав ее языком по небу. А вкусно оказалось! И очень душисто, даже духмяно, будто лучшие запахи леса в один котелок затолкали. И такой аппетит вдруг взыграл, что я принялся уплетать за обе щеки. Да не тут-то было – после нескольких ложек Нава отодвинула от меня котелок.
– Хватит, хватит! – весело объявила она. – А то в кустики не набегаешься! Я ж чувствую, что лежа ты больше не будешь… А бегать еще сил нет.
– Не буду! – набычился я. – Умру, а не буду!
– Слышу голос мужчины, – улыбнулась Нава. – Вкусно было?
– А то не видела – за уши оттаскивать пришлось… Ничего вкусней не едал! Мастерица ты! Хозяюшка!… И одела меня, и накормила…
– Берешь в жены?
– Ты бы меня взяла, такого никудышного! – хмыкнул я. – Я же помру без тебя! Мы теперь навсегда связаны, пока ты меня не бросишь.
– Не говори так! – обиделась Нава.
– Не буду, – пообещал я, почувствовав, что перехлестнул. – А давай меня оденем, и ты позовешь Обиду-Мученика. Я его поблагодарить хочу за то, что он меня притащил сюда. Он будет меня спрашивать: а почему? А я буду его спрашивать: а почему?… Так мы с ним и поговорим. А то нехорошо получается – он меня спас, а я его не поблагодарил.
– Одеться мы, конечно, можем, – согласилась Нава. – Но Обиду-Мученика я позвать не могу. Не думала, что ты его помнишь. Как ты его мог запомнить, когда у тебя голова почти отдельно от тела была и ты все время был без памяти.
– А ты же мне про него много раз рассказывала… И я сам помню, как он меня тащил. Плохо помню, отрывками, но помню. Больно было, наверное, много раз сознание терял… Еще помню, что полный дом гостей тут был, мужики одни, и кто-то Обиду-Мученика по имени называл. Тогда я этого не понимал, а сейчас вспомнил, когда язык понимать стал. Одни и те же звуки в лесу, когда он меня тащил, а его сзади окликали.
– Это Колченог окликал.
– Ну да, Колченог… – Эти звуки наконец-то воссоединились в моем сознании с образом мужика и его именем… – А почему ты Обиду-Мученика позвать не можешь?
– А потому что ушел он в Город и не вернулся. Он всех своими вопросами достал: и Колченога, и Кулака… Кулак его побить хотел, сильно рассердился, Старосте жаловался… И Старца довел, он даже перестал к нему есть ходить, так и сказал: у меня от твоих вопросов пища в рот не лезет. Я не знаю – почему, Город знает – почему. Вот пошел Обида-Мученик в Город и больше не возвращался. А сначала за ним вся деревня побежала, чтобы наказать, так он всех достал – ну прямо как жук-короед, все нутро людям проел своим «почему». Но не догнали, тогда он и ушел в Город и больше не вернулся.
– Жаль, – сильно расстроился я. Очень хорошо я понимал своего спасителя, потому что у меня этих «почему» было гораздо больше, чем у него. Хотя, кто его знает – может, он тоже не в лесу родился, а попал в него, как и я, только не так покалечился. Тогда мы с ним на равных в состязании «почемучек». Но если он родился в лесу, то ему до меня далеко. Хороший бы у нас с ним разговор получился. – Жаль, на одного доброго человека в деревне меньше стало.
– Да, Обида-Мученик был добрый человек, – сразу согласилась Нава. – Это он с Колченогом нашел тебя за Тростниками, – в несчетный раз принялась она рассказывать героическую историю моего спасения.
В голове монотонно нудело, и на фоне нудения возникала мутная зрительная иллюстрация к повествованию. Типа любительского видео. Бымц… Что такое любительское видео? Раз уж выскочило в связи, то, наверное, некое зримое сопровождение рассказа?… Интересно, как это можно сделать? Чтоб не само в голове возникало, а со стороны смотреть. Еще интересно: почему от этих мимолетных мыслей стало так волнительно в груди, будто ветерок пролетел?
– А еще я вспомнила, – продолжала Нава, – что это не Колченог вовсе твою одежду разрезал и зарыл, а Обида-Мученик. Он когда тебя принес ко мне, то мы сняли твою страшную одежду – никто в деревне не мог понять, где такое растет и как… Вот тогда Обида-Мученик и разрезал твою одежду, и рассадил, думал, вырастет. Не выросло, не взошло даже. И он принялся расхаживать по деревне и у каждого допытываться: почему если любую одежду взять, разрезать и рассадить, то она вырастет, а твоя даже и не взошла? Он и к тебе приставал, приходил и долдонил: почему да отчего? Но ты тогда без памяти был и бормотал в бреду что-то свое и непонятное, а он тебя спрашивал: почему ты говоришь что-то непонятное, почему у тебя слова не такие, как у остальных людей? Но ты его не слышал, и он от тебя отстал.
– А ты говорила – одежные деревья, – удивился я. – Оказывается, надо старую одежду посадить, чтоб новая взошла.
– Так это если хочешь обновить изношенную одежду, – снисходительно улыбнулась она. – А если хочешь что-то новое вырастить, то приходишь к одежным деревьям.
– А может, и мою одежду кто-то с одежными деревьями придумал?
– Нет, не может, тогда бы она взошла, а она не взошла. Да и не могут такого одежные деревья. Потому что никто им представить такое не может.
«А я вам и не такое еще представлю», – подумал я, еще не представляя, что могу представить. Одно устремление обнаружилось. Зудящее. Очень мне хотелось этой девочке сюрприз вырастить.
– Ну, тогда Колченога позови.
– А он сам каждый день приходит, про тебя спрашивает, все сомневается – мертвяк ты или не мертвяк.
– А ты ему что отвечаешь?
– А какой же ты мертвяк?! У мертвяков мужского корня сроду не было, потому они и мертвяки, а у тебя вон какой симпатичненький…
– Нава! – воскликнул я предупреждающе. – Неужели, кроме этого, никаких других отличительных признаков нет?
– Есть, конечно, но этот главный! – удивилась она моему возмущению. – Сразу видно. А по фигуре бывают и похожие.
– Так мужики тоже в штанах ходят – ничего не видно!
– Еще как видно – корень, как ни прячь, он отовсюду торчит.
– Ну, по твоим рассуждениям, женщины тоже мертвяки – нет у них корня, главного отличительного признака.
– Скажешь тоже, – засмеялась она. – Ты, Молчун, иногда как скажешь, так хоть стой, хоть падай! Женщину даже ты с мертвяком не спутаешь. Женщина и есть женщина, даже глупый мертвяк женщину сразу узнает, а ты говоришь женщины – мертвяки. Смешной ты, Молчун!
Я вздохнул. Спорить бесполезно – она меня не слышит. Не разумеет. Хотя это я не разумею. Она в своем мире, а я – чужак. Тащу свои комплексы из другого мира. Ничего не помню, а комплексы сохранил. Глупость очевидная.
– Ну, давай оденемся, а то вдруг опять придет, – поторопил я. – А я не смогу ему показать, какую одежду замечательную ты мне вырастила.
– Да вот, вырастила, – гордо улыбнулась Нава. – Давай оденемся. Вдруг и правда кто придет. Колченог – не знаю, он не очень любит ходить, хотя вот тебя с Обидой-Мучеником аж от Тростников доставил. Это ерунда, что не он тебя нес, он то, что из тебя падало, собирал, да только потом все выбросил – страшно стало. И Обиду-Мученика разговором вдохновлял. Мы без разговоров никак не можем. Ты это, Молчун, учти и не молчи, как Молчун. Болтать без умолку, как Болтун, тоже плохо. Потому что все говорить хотят, а когда только один говорит, то другим плохо. Потому что слова если в голове появились, то должны изо рта выскочить, а то голова лопнет.
За разговором она помогала мне натянуть штаны и рубаху. Я поел кашу чисто, ничего на себя не капнул, не успел – отобрали. Вторая процедура одевания прошла легче – я уже мог сам задирать ноги и руки и делать прочие необходимые телодвижения.
– Ты поела бы, пока еда свежая, не перебродила, – вспомнил я, что она сама еще не ела.
– А и поем, – обрадовалась Нава. – Я все думаю, что я еще не сделала, а оказывается, не поела. Ну, ты посиди рядом. Мне с тобой веселей есть будет. А то, когда одна тут жила, редко готовила. Скучно одной-то есть. Совсем мало еды не сделаешь; когда мало, она не так вкусно получается, а на одну много не надо. А с тобой теперь хорошо – и тебя покормить, и самой поесть.
– Не болтай, Нава, садись и ешь, – подтолкнул я ее рукой к табуретке.
Она и села, и есть начала. Я сидел напротив и любовался. Очень мне понравилось, как она ест. Не жадно, чистенько-аккуратненько, но со вкусом, с наслаждением едой. Что-то мне это напомнило, как будто я когда-то уже так сидел и смотрел, и мне нравилось сидеть и смотреть, хоть я знал, что первый раз вижу, как Нава ест.
– А давай я тебя тоже покормлю, – предложила она. – Ты так вкусно смотришь на меня!… Чуть-чуть… Чтоб живот не заболел.
Она протянула ложку с кашей мне. Я с удовольствием снял губами с ложки кашу, стараясь быть предельно аккуратным.
– Как ты хорошо кушаешь, – похвалила кормилица. – На еще.
Я взял, но посоветовал, жуя:
– Сама ешь, чтоб вместе.
– Угу, – кивнула Нава, наполнив рот кашей. Хорошо у нас получалось.
И тут в дверях послышались покряхтывание, попыхивание и ехидный скрипучий смешок:
– Шамаете, значит… Меня не дождались, сами все хотели слопать… А я тут как тут, иду мимо, чувствую – пахнет… Как не зайти? Когда в доме есть еда, надо заходить и снимать пробу. Оказать внимание хозяевам. Дом без гостя, что человек без кости.
Он решительно приставил к столу третью табуретку, подвинул к себе котелок, с сопливым хлюпаньем понюхал его содержимое и, взяв мою ложку, лежавшую на столе, принялся есть.
Я вопросительно посмотрел на Наву. Вроде старого человека гнать неудобно, но как-то он себя не так ведет, нехорошо. Как у них здесь принято? Не должен ли я защитить свою женщину?
Она совсем не реагировала на старика, будто он предмет мебели. Ну и я расслабился. А дед чавкал и брызгал на одежду с застарелыми и свежими пятнами. Я даже отодвинулся подальше, чтобы он на мою новенькую одежку случайно не попал. Вот на кого было неприятно смотреть! При этом он еще зыркал по сторонам в поисках съестного. Особенно его интересовало корытце, закрытое крышкой, чтоб плесень не образовалась. Это мне Нава объяснила.
Старец поскреб по дну, на удивление быстро опорожнив котелок, облизал ложку и губы, далеко высунув язык, и сообщил:
– Невкусно. Не научилась ты еще, Нава, вкусно готовить. Без мужика разве научишься? Женщина без мужика, как рот без языка. Вот Молчун станет мужиком – ты и научишься. С мужиком сразу научишься, потому что его кормить надо, а если мужика не кормить, он по сторонам глядит. А ежели по сторонам глядит, то и ноги сделать норовит… Так что ты корми его. Пока он, правда, не мужик. Какой из него мужик. Если голова только-только приросла, а то отдельно от тела была. Обида-Мученик тело нес, а Колченог – голову и разговаривал с ней. Только голова без тела не по-людски шелестела.
– Ты чего несешь, старый пень? – вдруг осерчала Нава. – Какая голова без тела? Это у тебя тело без головы! Все высохло внутри: стукни – дым пойдет с пылью. Ты чего болтаешь? Всегда у Молчуна голова на месте была, не то что у некоторых, у которых что есть голова, что нет – все равно. И мужик он хороший!
– Какой же он хороший мужик, если женщину распустил? Еще никого не родила и готовить не научилась, а уже кричит на меня.
И тут я почувствовал, что мне надоело стоять бревном вкопанным и даже листьями не шелестеть.
– Знаешь, дед, – сказал я, – кажется, я уже стал мужиком, и почему-то мне хочется табуреткой тебе по грибной шляпке стукнуть, посмотреть, что у тебя там внутри, – может, и на самом деле труха пыльная? Давай посмотрим…
Сил бы у меня поднять табуретку не хватило, но голос мне удалось изобразить весьма грозный, умел я, оказывается, голосом владеть. И брови нахмурил, гнев на физиономии быстренько сляпал. Но Старцу большего и не понадобилось – он вскочил с табуретки и мгновенно оказался у выхода.
– Ты, Молчун, лучше бы молчал! – сердито выкрикнул он. – Неправильно тебе голову прилепили. А может, она и не твоя вовсе?…
И растворился в сумраке сеней.
– Носит же ветер по лесу, – вздохнула Нава. – И гнать – грех, и терпеть – смех. Ты, если я старая такая же буду, лучше меня мертвякам отведи. Не хочу я так…
– Я старше тебя, – усмехнулся я. – Это тебе придется для меня местечко глухое в лесу искать.
– Фу-у, – нахмурилась Нава. – Куда-то у нас не в ту сторону разговор пошел. Давай снова начнем… Как ты меня здорово защитил! Мне даже самой страшно стало, когда ты меня защищал. Где это ты научился такой голос делать? У нас никто так не умеет, даже если сильно рассердится. Кричать умеют, а ты не кричал, ка-ак сказал… Если б я не знала, что это ты старику так говоришь, то раньше его в дверь выскочила бы… «Кажется, я уже ста-ал мужико-ом, – попыталась она меня изобразить, но с ее музыкальным, как колокольчик, голоском это получалось очень потешно. – И-и-и по-че-му-у-то мне хочется табуреткой тебе по грибной шляпке, – сделала она резкое ударение на „мне", – стукнуть, посмотреть, что-о-о у тебя там внутри, – может, и на самом деле труха пыльная? Дава-ай посмо-о-трим…» А правда, верно ты заметил, что у него лысина на грибную шляпку похожа – точно как у бледной поганки… Ты меня всегда защищай, Молчун, мне нравится, как ты меня защищаешь… Настоящий муж!
«Разве только мужья женщин защищают?» – хотел я было спросить, но вопрос мелькнул и растаял в потоке ее милой болтовни. Чирик-чирик, чирик-чирик – и мысли, как зернышки в воробьином клювике, пропадают, склевываются. Мне и не жалко для такого воробушка, только этот нудящий шум в голове достает. Наверное, последствия удара головой?
– Ты давай обопрись на меня, – предложила она. – Пойдем около дома погуляем… Надо скорей тебя мужиком делать, а то ведь голосом не каждого испугаешь. Это Старца да меня можно голосом испугать, а Кулака, к примеру, не испугаешь, он сам на кого угодно наорать может. Правда, у тебя все равно страшней получается. Может, и не так громко, а страшней. Сила в голосе, будто ветер в нутро ударяет. Но голосом не всех испугаешь, иного и кулаком надо или лучше палкой. Вот найдем тебе палку, и будешь всех от меня отгонять, потому что я жена твоя и нечего всяким ко мне приближаться. Правда, в нашей деревне, не в той, где мы с мамой жили, а в этой, все добрые, потому что они меня не выгнали, а оставили у себя и тебя дали выхаживать, а ты тут самый лучший, хоть и молчишь много. Но наверное, ты молчишь много, чтобы мне не мешать говорить, потому что ты добрый. Ты очень хорошо слушаешь, но если ты не будешь меня останавливать и сам не станешь говорить, то я могу и заговориться. Это когда говорят-говорят, а потом остановиться не могут. А если силой заставить замолчать – рот заткнуть или по голове стукнуть, – то заболеть может человек молчанкой. А молчанка – страшная болезнь. Слушай, Молчун, а может, у тебя молчанка? Надо тебе прививку от молчанки сделать, а то я не делала…
Это все из нее сыпалось, пока мы преодолевали два порога: из комнаты в сени и из сеней на улицу. Кажется, я слишком высоко поднимал ноги, на всякий случай, опасаясь споткнуться, но это мелочи. Главное, что на своих двоих, пусть и с Навиной помощью. Мои ходильные успехи меня вдохновляли и окрыляли. Мы вышли из дому и немного постояли, пока я щурился и моргал глазами, привыкая к яркому свету и цвету. Отвыкло мое зрение на лежанке от этого великолепия. С ума сойти – какие сочные и яркие краски! Мечта оператора! Какого такого оператора? Мне это действительно начинает надоедать: выскакивают какие-то слова, смысла которых я понять не могу, хотя чувствую, что должен. А это тебе, Молчун, наука: не бейся впредь головой о дерево. Можно подумать, что я специально. Но зачем-то я здесь оказался? Или это чистая случайность – должен был оказаться в другом месте, а очнулся здесь?… Но до чего же вся эта лепота знакома, будто во сне ее видел, а сейчас разглядел наяву. И приземистый глинобитный домик, заросший кудрявым плотным зеленым мхом вперемешку с изумрудной травкой, как в две недели раз бритый мужчина. Очень даже приятный зелененький домик. Уж точно приятнее небритого мужика.
– Знаешь, как мох здорово укрепляет глину корнями! – восторженно сообщила мне Нава, проследив за моим взглядом. – Даже если дерево упадет, дом устоит, проверено. И никакой дождь не промочит этот слой – все отскакивает и стекает. Остается ровно столько, сколько мху для жизни нужно. Только не любую траву и мох на доме сеять можно… Ну, я тебя еще научу различать, какие можно, какие нельзя.
А на фига мне? Что ли, построить дом, родить сына (не люблю я пацанов!), посадить дерево? Последнее особенно актуально в лесу… Лезет же в голову чушь всякая! И как проскальзывает сквозь Навино чириканье?
Мы уже тихо-тихо брели по тропинке от дома через заросли кустарника, усыпанного аппетитно красующимися ягодами темно-синего с серебристой пыльцой цвета. Через смешанную березово-хвойную рощицу вышли на большую поляну, заросшую молодой травой, в которой кувыркались голые загорелые дети. Впрочем, при нашем появлении они моментально бросили свои кувыркания и обступили нас. Маленькие такие лесовички и лесавочки, побеги, цветочки, ягодки, орешки… Будущее этой расы.
Они смотрели на меня с откровенным интересом – не каждый день в деревне появляются новые жители, тем более такие диковинные, на местных мужиков непохожие. И стрижка у меня на голове еще вполне короткая, и лицо бритое, сохраненное в таком виде стараниями Навы, и фигура тощая и высокая. Да и выражение лицемордии, надо полагать… Хотя я его и не вижу, но догадываюсь.
Я смотрел на них, они смотрели на меня, а Нава все это сопровождала ознакомительной речью, которую я воспринимал пунктиром – «чик-чик-чик-чирик»:
– Этот побег от Старца, пра-пра, кажется, маленький, а похож – посмотри… А этот стручок – внук Старосты… Эта ягодка – Тутина дочка… А это зернышко… А этот орешек… А эта почечка…
И тут они заговорили, все разом:
– Чирик-чирик, дилинь-линь, фить-фить, тирлибом, т-р-р-р-рям, ля-ля-ля, лю-лю-лю…
Я ничего понять не мог, кроме изредка проскакивающего «Молчун», а в ушах у меня зазвенело. Нава, видимо разглядев мою растерянность и готовность потерять сознание, подставила энергично свое плечо и, обхватив за талию, повлекла меня обратно.
– Погуляли, и хватит, – ласково бормотала она. – Эти пичуги и здорового человека с ума сведут. Ты лучше на цветочки да ягодки полюбуйся, лесным воздухом подыши, а то что за воздух в доме? Бродило да припасы…
«Да испражнения больного», – добавил я про себя, но вслух не стал портить девушке настроение своими глупостями.
Звон потихоньку стал покидать дурную голову. Что ж это я такой слабый?… А не бейся головой!…
Она подвела меня к дому и прислонила к березе:
– Постой, Молчун, немножко, только не упади, крепче держись, я сейчас.
Я ухватился двумя руками за ствол. Так было совсем не трудно стоять. Даже приятно, как будто здоровый. Во всяком случае, ноги не пытались подогнуться. Листочки негромко нашептывали что-то на ушко, и от этого шепота в голове совсем не нудело и не звенело, а, наоборот, образовывалась блаженная тишина. Ненадолго.
Из дому выскочила Нава с табуреткой в руках. Поставила ее рядом со мной под березой и сказала:
– Садись, Молчун, твои ноги хорошо поработали, можно и отдохнуть.
– И то верно, – согласился я. – В усталых ногах правды нет.
И, потихоньку соскальзывая руками по стволу, присел на плетеную табуретку. Откинулся спиной на березу, вытянул ноги вперед, возложив пятки на торчащий из почвы заскорузлый корень, и освобожденно вздохнул:
– Эх, хорошо! Спасибо тебе, девочка! Хорошая ты у меня.
– Я не девочка, – неожиданно для меня возразила Нава. – Я уже почти женщина, девушка. Вот стану тебе женой – и буду женщиной. Я же уже могу быть женой? – покрутилась она передо мной, демонстрируя свои девичьи прелести.
Пышными прелести назвать было трудно, но все было на месте и очень даже привлекательно смотрелось, так что возразить было нечего.
– Ты можешь быть замечательной женой, – ответил я искренне. – Счастлив будет тот, кто назовет себя твоим мужем.
– Эй-эй, Молчун, ты что такое говоришь?! – опять возмутилась она. – Ты что еще задумал?… Ты мой муж! И мне не надо никого другого! Или ты думаешь, что я тебя для другой женщины выхаживала? Никому не отдам!
– А мне никто другой и не нужен, – поспешил я на попятную. – Ты самая лучшая!
Нава улыбнулась довольно:
– Тогда не говори больше так!… Думаешь, ты просто так с неба свалился? Ты свалился, чтобы стать моим мужем! Иначе зачем тебе было сваливаться и ударяться головой о дерево?
Ее доводы звучали очень убедительно. Я не нашел что возразить. Да и не хотелось мне возражать. Настроение у меня было хорошее.
Нава села на траву у моих ног и пристроила голову мне на колени. Я, с ощущением изнутри согревающей нежности, погладил ее по волосам. Они были шелковистые и приятные. Ладонь ощутила нечто знакомое, хотя, честное слово, делаю я это всего второй раз, если только в бреду не грешил, что очень сомнительно. Это было ощущение из долговременной памяти, которую мне начисто отшибло, и я лишь по импульсам подобных озарений догадывался о ее существовании. Были в моей жизни и голова на коленях, и ощущение нежности, делающее ладонь почти невесомой.
Невероятно, но Нава замолчала! Обхватила мои ноги руками, наверное, чтобы голова не сползла, и затихла, почти не дыша.
Остановись, мгновенье, и не дрыгайся!…
– Эй, Нава! Эй, Молчун! – донесся хрипловатый мужской голос, обладателя которого видно не было.
– Колченог! – встрепенулась Нава.
– Э-эх! – откровенно разочарованно вздохнул я.
– Эй, вы где? Не прячьтесь, мне сказали, что вы только что на площадь выходили… Или вас прыгающим деревом зашибло? Да нет – они от человеческого жилья подальше держатся, а у нас тут вона сколько жилья, и на какое ни плюнь, человеческое окажется. Нечего здесь прыгающим деревьям делать… Или вы спрятались, чтобы главным супружеским делом заняться?… Хорошее дело, молодое… Я и кричу, чтобы у вас было время себя в порядок привести. Хотя какой сейчас из Молчуна муж? Такой же, как из меня прыгун. Я на ногу колченог, а он всем организмом стукнутый. Уж хорошо, что ноги передвигать научился, а то, когда его Обида-Мученик на себе тащил, я все гадал, что первое отвалится, голова или нога – и то и другое на сопле висело. Слышь, Молчун, а тебе вместе с ногой основную мужскую примечательность не оторвало, случаем? Вполне могло… Хотя, когда тебя раздели, что-то такое там в крови мелькало… Ну, так нога могла прирасти, а эта самая примечательность – штука тонкая, нежная; ее лишний раз посильней ударишь, так и прощай любовь, побеги и цветочки-ягодки… Да где ж вы?
На этом вопросе он показался в поле зрения. Ну точно – его я и видел, когда из бреда выскакивал. Бородатый, кудлатый, на одну ногу припадает. А глаза хитрющие, но не злые, с огоньками.
– Фу-х-х, Молчун, что с тобой? – воскликнул он, заметив меня. – Я сомневался, не мертвяк ли ты, а тут гляжу – в уроды подался! Ты чё, спиной к дереву прирос, как урод?
– Как-то колченого ты думаешь, Колченог, – выскочила из травы Нава, перепугав гостя. – Вроде нога у тебя колченогая, а говоришь, будто головой повредился. Ну разве Молчун похож на урода? Где ты видел таких красивых уродов?
– Да мне б их и вовсе не видать, страхолюдин этаких, то ли человеки, то ли деревья, то ли из мяса, то ли из дерева? Лешаки, ну форменные лешаки!… Нет, Молчун не похож, тогда зачем он спиной к дереву прирос?
– Раскрой глаза, Колченог! – засмеялась Нава. – Прислонился он к дереву, а не прирос! На табуретке сидит, красотой любуется, меня по головке гладит… Ух как приятно! После мамы меня никто по головке не гладил, а ведь хочется… А тут ходят всякие колченогие, глупости болтают и удовольствие получать мешают.
– Ну, я ж специально громко говорил, чтоб вы удовольствие свое мне не показывали, потому что нельзя мне его показывать. Я увижу и тоже захочу, а хотеть мне бесполезно – со старухи удовольствия, как с березы яблок, а другие женщины все разобраны. Вот и Молчун себе какую отхватил…
– Ну, не тебе ж, Колченог, меня отхватывать, – засмеялась Нава. – Стар ты для меня. И сам во мне женщину не видишь. Я же помню, как ты со мной по лесу бродил, пытаясь у воров дочку найти и на меня обменять. Только воры на такие обмены не идут, они бы и твою дочку забрали, и меня. Им сколько ни давай – все мало. На то они и воры, что воруют и не отдают. А если б ты во мне женщину видел, ни за что бы никому не отдал.
– Да не хотел я тебя менять, – смутился Колченог. – Просто у тебя глаза молодые, зоркие, а ноги быстрые, я и надеялся, что, может, разглядишь, где следы дочкины, которую Кулак не уберег, муж называется, самому бы ему промеж глаз да по кумполу и чтобы шерсть на носу выскочила! А если б ты воров заметила, убежала бы быстро. Им тебя не догнать, а я с ними бы поговорил. Вдруг уговорил бы вернуть дочку. Или заставил бы… Мы и с Обидой-Мучеником, у которого мертвяки двух жен подряд утащили, ходили дочку искать. Теперь ему никто дочку не доверит, а я обещал, что если поможет мою найти и освободить, то ему отдам, а не Кулаку. Пошли за дочкой, а нашли Молчуна. Для тебя, получается.
– Это ты молодец, что Молчуна нашел. Может, ты и на самом деле не собирался специально меня менять, а если б пришлось – поменял бы. Я тебя понимаю – дочка же, жалко. Вот мама меня тоже под ноги затолкала и вытолкнула из круга, в который нас мертвяки взяли. Темно было, а в темноте мертвяки плохо видят. Вот я между всех ног и выскользнула, и убежала, а мама и другие остались, и больше я их не видела. Я и от воров убежала бы, это ты верно сказал, Колченог. Я только от Молчуна не убегу, а от остальных убегу.
– Ох и повезло тебе, Молчун, – позавидовал Колченог. – И за что тебе повезло? Голова чуть не отвалилась, и нога чуть не оторвалась, и сам не то мертвяк, не то чудак, не то урод, а такую жену отхватил!… Ты береги ее. Только не так, как Кулак мою дочку, хорошо береги.
– Пока из меня берегун никакой, – вздохнул я. – А вот на ноги совсем встану…
– Встанешь, – пообещал Колченог. – С такой женой обязательно встанешь, да уж встал почти. Немножко осталось. А я что пришел, я пришел посмотреть, как вы тут – по ветру стелетесь или иголки распускаете… Вроде вы вполне даже цветете и благоухаете. Этот факт надо спрыснуть. Я захватил с собой… У Навы такого нет, женщина она, а женщины не понимают в этом. Они называют наш нектар «пьяный жук», а мы его меж собой кличем «жучара». Очень радостный напиток, но его надо уметь приготовить. Женщины не умеют. Они суют пьяных жуков в ягодно-травяную настойку без чувства момента и знания процесса. А жучару надо чувствовать и знать. Неправильный момент может все испортить.
– Эй, Колченог, – вдруг напряглась Нава, – ты что, пришел моего мужа спаивать?
– Не спаивать, а отметить радостное событие выздоровления, – с торжественной физиономией поправил гость.
– Так не выздоровел он еще, – покачала головой Нава. – Рано ему еще вашу жучаровку хлобыстать. Не всякий здоровый после нее на ногах удержится, а он и так без моей помощи на них не стоит. И голова… Она хоть и приросла, только в ней еще совсем не все в порядке – иногда такое говорит, что страшно. А после твоего «пьяного жука» он и сам может в жука превратиться. Нет, Колченог, ты хороший человек и спас Молчуна, так побереги его вместе со мной. Вот когда совсем поправится, тогда сам будет решать, что и с кем ему пить, а пока я его выхаживаю. Хочешь поговорить – говори, но без жучаровки.
– Да ладно, – легко согласился Колченог. – А то я не найду, с кем пожучарить! Только свистну – жукохлебы наползут. Только я свистеть не стану, я подожду. Когда Молчун поправится, тогда и пожучарим от души. Я что, жужурик, что ли? Нет, я приятный разговор люблю. И тоска у меня. Как дочку вспомню, так и тоска…
И я вдруг почувствовал, как его тоска в меня перетекает. Или это моя собственная проснулась? Подругу поблизости учуяла и проснулась… Нехорошо мне стало, тоже жучары захотелось.
Нава стрельнула в мою сторону глазами и, кажется, что-то почувствовала.
– Знаете что, мужики, – сказала она. – Жучары вам нельзя, я это точно знаю, а ягодной наливки принесу. У меня как раз подоспела. Я тоже думала, что, когда Молчун поправится, можно будет понемножку, чтобы напряжение снять. Мужики жучарят, а женщины наливаются, – хихикнула она. – Наливкой… Я мигом.
Она убежала в дом, а Колченог присел рядом со мной на корень:
– Ты это как – ничего, что я приперся?
– Наоборот, хорошо, – ответил я. – Мы же с Навой пошли к тебе. Я поблагодарить хотел за то, что вытащили вы меня с Обидой-Мучеником. Но сил не хватило, вернулись.
– А что благодарить? Мне когда в дупле ногу скрутило, я тоже сам идти не мог. Меня Кулак допер, хрен дубовый, меня допер, а дочку не уберег. Ну и дочка ему подсобляла. Тогда он на нее глаз и положил. Да я и не стал отказывать. Хороший мужик. Показался. А ему как воры по кумполу палкой врезали, так мужик и кончился. Очухался, а дочки моей, жены его, уже и нет, как не было… Э-эх… Ты Наву не слушай, не хотел я ее у воров на дочку обменивать. Воры не меняются, тута она права; они все, что им нужно, забирают. Кулак им был не нужен, вот и не забрали, а дочку мою прихватили, чтоб рукоед им руки отъел! И ноги тоже. Чтоб их крокодил болотный проглотил!… Своих дочек вырастить не могут, а чужих воруют!… Ну, я могу понять: женщин своих нет – воровать приходится. Так береги! Рожай с ними детишек, воспитывай, живи по-человечески. Так нет – используют бедняжек до смерти и в болото выбрасывают. Видели люди, рассказывали. Уж не знаю, лучше бы мертвяк утащил дочку-то; непонятно, зачем они их таскают, им-то женщины без надобности – сразу видно.
– Наверное, не для себя таскают, – предположил я.
– Да уж, не для себя, – согласился Колченог. – Ясное дело, не для себя. Но и не для воров. У воров с мертвяками война. А нам и те и другие – враги.
– Значит, хозяева у мертвяков есть, – стал я обнаруживать в себе способность к рассуждению. – Если не для себя, то для кого?
– Да мало ли, Молчун, в лесу непонятного творится?! Все эти Одержания, Великие Разрыхления и Необходимые Заболачивания с Поголовной Борьбой на севере и на юге, Славные Подруги какие-то, о которых Слухач без конца долдонит, а Старик повторяет. А кто их, этих подруг, видел? Никто не видел. Утопленниц видели, а подруг – нет. Может, мертвяки женщин таскают и в озерах топят? А зачем? И нам плохо, и женщинам плохо… Что хорошего быть утопленным? А кому тогда хорошо? Так не бывает, чтоб никому хорошо не было. Если одному плохо, то другому обязательно хорошо. Иначе зачем ему кому-то плохо делать? Если крокодилу хорошо, то проглоченному им кабанчику плохо.
– Надо хозяев мертвяков найти! – воскликнул я, не понимая, почему никто из лесных жителей не догадался до такой очевидности.
– Да это и рабочему муравью ясно, и жуку пьяному понятно, что надо найти, только найдун не находится. За мертвяками не угонишься – они и по зарослям, и по болотам, где ничто живое не пройдет, с такой скоростью шастают, что все найдуны с носом остаются, если крокодилам на корм не отправляются.
– А верхом на мертвяке? – выкрикнул я.
– А верхом один попробовал, так у него яйца в яичницу превратились! – зло хмыкнул Колченог. – Обжигают мужиков мертвяки. Верхом никак невозможно.
– А вот и я! – выскочила из дому Нава, неся в одной руке, похоже, тяжелую сумку, а в другой – два складных плетеных сиденья.
– О-о-о! – воскликнул Колченог.
– Ты не окай, Колченог, – откликнулась она. – Ты лучше сиделку свою забирай да садись, а то у меня рук всего две, а надо бы четыре, а лучше шесть.
– Да-а, – мечтательно согласился Колченог, забирая стульчик. – Женщина с шестью руками – это было бы нечто… Это гораздо лучше, чем три женщины с парой рук…
– Стар ты, Колченог, о женщинах шестируких мечтать, – хмыкнула беззлобно Нава.
– И старый дуб кому-то люб, – наставительно ответил мечтатель. – Хотя молодые рябинки да березки стараются держаться подальше. Вам нас не понять… Молодой предпочел бы трех женщин, а старый точно знает, что одна лучше – хоть с двумя руками, хоть с шестью. Да ты-то что разволновалась? У тебя две руки, и больше тебе взять неоткуда.
– На, держи свой пивень, – протянула она извлеченный из сумки деревянный стакан.
Я такой уже рассматривал – он был изготовлен из ствола березы, дно у него оставалось деревянным, а емкость была образована корой без ствола. Как извлекали этот кусок ствола изнутри, я догадаться не мог. Разве что снимали всю кору, а потом всовывали в дно затычку. Я и это осуществить бы не сумел. Но тоже получил свой пивень.
– Мой тоже подержи, – доверила Нава мне свой сосуд, сунув в другую руку.
А сама достала из сумки бутыль из тыквы и, вынув пробку, принялась разливать напиток по пивням. Красиво лилось темно-красное с желто-огненным, просвеченное солнечными лучами, проскочившими меж листиков березы. И пахло вкусно – лесом, благоуханной его частью, потому что и вони в нем, как я успел унюхать, предостаточно.
– А ведь мы с тобой близнецы, – вдруг пришло мне в голову, и я тут же сообщил свое открытие Колченогу.
– Как это? – удивился он.
– Ты – Колченог, и я – колченог, – хихикнул я.
Он недолго смотрел на меня, переваривая мою мысль, и ответил тостом:
– Так выпьем же за то, чтобы в этом лесу стараниями Навы стало на одного колченога меньше!
– Хороший тост, – кивнула Нава, не замечая двусмысленности.
Из моей головы двусмысленность исчезла после первого глотка. Слегка затуманилось в голове, зато постоянный нудящий шум исчез, и я стал воспринимать их разговоры без каких-либо отрицательных ощущений.
– Колченог, – спросил я, – ты сможешь найти место, где меня подобрали?
– Конечно смогу, – подтвердил он. – Это в Тростниках, Ну, в болоте около Тростников. Мы, вообще-то, с Обидой-Мучеником на Муравейники нацелились, но промахнулись, заплутали и к Тростникам вышли, а тут вдруг как загрохочет наверху, сквозь сросшиеся кроны деревьев ничего не видно, но грохот был страшный. Потом что-то завизжало так противно и тоже страшно, на миг затихло, а потом ка-ак ухнуло, рухнуло, булькнуло, чмокнуло и чавкнуло в болоте, и под эти звуки из кроны вылетел ты и прямиком макушкой в дерево, будто кто тебя из лука, как стрелу, пустил – весь такой в стебелек вытянутый… Шмяк, хрясть, хрусть… И сполз ты по стволу к корням, совсем уж грустный, даже тоскливый… Голова не то есть, не то нет, нога ступней в другую сторону смотрит, и все в кровище, будто тебя вот этой вот наливкой облили. А почему, сказал тогда Обида-Мученик, он из деревьев вылетает, хотя видно, что не птица, и в ствол головой бьется? Человек так не умеет делать. Почему на нем одежда, какая в лесу не растет и расти не может, потому что не лесная? И почему у него бороды нет? У всех мужиков есть, а у него нет. И волосы совсем короткие. Не лысый, а видно, что обрезанные коротко. Почему грохотало, а потом перестало грохотать?… Не родился еще человек, который может на все вопросы Обиды-Мученика ответить, потому что на каждый ответ у него рождается еще десять вопросов. Ну, я и сказал: давай его в деревню отнесем, мужикам покажем – может, кто чего знает? Он сказал: давай, только его так не донести, кровью истечет. И заткнул твои раны мхом, кровь останавливающим, и листом клейким заклеил. Язык у него глупый – глупости болтает, а руки умные – делают, что надо. Ну, я-то со своей ногой нести тебя не мог, а Обида-Мученик здоровущий – взвалил на спину и понес, а из тебя все что-то страшное сыпалось. Я сначала подбирал, думал, пригодится, да и мужикам показать, а то ж не поверят, но потом так страшно стало, что я все в болото и выбросил. Ты уж не обижайся, а такое в деревню страшно нести – мало ли что. Еще вырастет что-нибудь эдакое и вред деревне нанесет.
– Ладно, Колченог, – вздохнул я, совершенно не представляя, что потерял. Потому и жалко не было. – Спасибо, что меня в болото не бросили.
– А тебя мы и не думали бросать. Если б мертвяк был, то бросили бы. Я еще сомневался, мертвяк ты или не мертвяк, а Обида-Мученик сказал, что ты не обжигаешься, значит, не мертвяк. А если не мертвяк, то человек, а человека, если он не вор, нельзя в болото бросать.
– Так покажешь то место? – переспросил я.
– А что не показать, в Тростниках это. Мы на Муравейники нацелились, а попали на Тростники…
– Хорошо-хорошо, – поспешил я вмешаться в его речь. – Вот когда Нава меня поставит на ноги по-настоящему и я смогу много ходить, ты меня отведешь на то место?
– Отведу, почему хорошего человека не отвести, не каждый день летающие человеки с неба падают… Может, там место такое: придем – и еще кто-нибудь упадет? Интересно же. Обязательно отведу, только ты сейчас не дойдешь, а когда на одного колченога в лесу меньше станет, тогда и отведу… Налей-ка нам, Нава, еще твоей сладенькой водички, очень вкусно.
– И для здоровья полезней этой вашей жучаровки! – заметила, наливая, моя хозяюшка.
Я так и уснул, прислонившись к березе, как рассказала Нава, с улыбкой на губах. Она тоже задремала на моих коленях.
На следующий день Колченог принес мне крепкую палку с поперечиной для ладони, чтобы я мог на нее опираться при ходьбе. Нава, правда, чуть обиделась сначала:
– Мне и самой нетрудно подставить ему плечо. Неужто я хуже палки?
– Ты гораздо лучше палки, – улыбнулся Колченог. – Это я тебе как знаток женщин говорю, поэтому тебя лучше употреблять для иных целей. А в кусты он может сходить и с палкой. Я сам с ней заново ходить учился. Теперь вот, гляди, бегаю.
– Пусть и к тебе лес добрым будет, – смилостивилась Нава, но не сдалась: – А в кусты и мне его отвести нетрудно.
– Я знаю, что нетрудно, – кивнул Колченог. – Только для семейной жизни лучше, когда мужик в тебе женщину видит, а не костыль или палку. Кстати, костыль ему уже твоими стараниями не нужен, я вижу, потому и не принес.
Я примерился и сделал, опираясь на палку, пару шагов. Пока не очень резво получалось, но не упал и боли в ноге не почувствовал.
– И с палкой он быстрей сам ходить научится, – добавил Колченог. – Ты ж его на себе носишь, а ему надо нагрузку на ноги давать, мышцы укреплять. По себе знаю. Колченог колченогу – друг.
– А Нава? – спросила она.
– А Нава – подруга, – хихикнул Колченог. – Подружишь, подружишь да и положишь с собой рядом.
– А и положу, когда захочу, – вдруг неожиданно покраснела она. – Потому что он мне сказал, что я ему жена… А он мне муж. Я сразу поняла, что муж, когда еще и не знала, будет он жить или нет.
– Эх, люблю, когда девицы краснеют, – обрадовался Колченог. – Такие трепетные, прям цветочки-лепесточки. Бабочки-стрекозки… Так и хочется опылением заняться, попорхать вокруг… Женами становятся – сразу корой покрываются да иголками ощетиниваются. И не краснеют уже, а только зеленеют от злости.
– Эт с кем поведешься, от того и нахлебаешься, – пожала плечиками Нава.
– Да, девочка, что вырастишь, тем и по горбу получать будешь, – легко согласился с ней Колченог. – Так ведь жизнь она какая? Она трудная – приходится и кору наращивать, и иголки оттачивать… Просто грусть-тоска-кручинушка одолевает, когда видишь, например, тебя, вспоминаешь, что и своя старуха такой была, и представлять не хочется, что и ты станешь ежом бревенчатым.
– А я и не стану, – засмеялась Нава.
– Все так говорят, – вздохнул умудренный мужик.
– А я – не все.
– Эт почему это?
– А потому, что у меня муж Молчун, – гордо объявила она. – Разве ты не видишь, что от него никакой корой защищаться не захочется, а про иголки и вовсе думать глупо. Он же сам беззащитный, будто и без кожи…
– Видеть-то вижу, но как бы тебе, девонька, не пришлось за двоих кору наращивать да иголками шпынять.
– Ты что же, Колченог, полагаешь, я жену свою защитить не сумею? – уже не мог я не вмешаться в бурное обсуждение моей персоны.
– А леший тебя знает, Молчун. Чтоб защитить, жизнь понимать надо. А ее и мы понять не можем, хотя родились здесь… Куда уж тебе!…
– Оно верно, – не мог не согласиться я, непроизвольно насторожившись от слова «леший», но не возникал, потому что разговор своей линией шел. – Но, возможно, тут взгляд со стороны требуется, чтоб разобраться. Когда с рождения одно и то же видишь, то уж и не замечаешь ничего особенного.
– Ну-ну, гляди, Молчун, со стороны гляди… – покивал заросшей со всех сторон головой Колченог. – Только долго ли ты в стороне будешь?…
– А мне кажется, что всегда, – заметила Нава. – Если б он не с неба свалился, а из Выселок, к примеру, пришел или еще из какой деревни, то да – недолго, со всеми перезнакомится, жучаровки вашей нахлебается до падения ствола и осыпания листьев, сразу взгляд со стороны потеряет. А тот, кто с неба свалился, оттудошним и останется. Тем более что головой о дерево ударился.
– А леший, кто это? – наконец решился я спросить – очень мне показалось знакомым слово, даже что-то внутри зачесалось от него.
– Леший-то, – принялся объяснять Колченог, – это лесной человек одичавший, который из деревни ушел и сам по себе живет. У него с лесом свои отношения, а с людьми почти никаких и нет. Он почище чудаков будет – не только прирасти к дереву может, а и превратиться в дерево, или в пень трухлявый, или в кучу листьев прошлогодних, с иголками перемешанных, а потом обратно в человека, то есть в лешего. Какой он человек? Не человек он уже вовсе, существо лесное. Наверное, про лес он все знает, а про людей вряд ли. Неинтересны ему люди. Поэтому и говорят: леший знает – бо он знает то, что нам неведомо, отчего он от людей ушел, а к лесу пришел. Уж и мы зверя чувствуем. А он и сам зверь. Леших и крокодилы боятся.
– А ты откуда знаешь? – хмыкнула Нава. – Сам, что ль, из леших?
– Если б сам, то ты со мной сейчас бы шутки не шутила… Народ сказывал, а народ по крохам знание собирает: один – кроху, другой – крошечку, так и получается, что человек не знает, а народ знает… А ты что так лешим заинтересовался?
– Да слово знакомым показалось, только то, что ты про него рассказал, совсем не про него. Не про это слово. Что-то оно для меня другое значило, а что… леший знает, – хмыкнул я.
– Пойдем к моему одежному дереву, – предложила мне Нава, когда я уже почти свободно научился передвигаться с палкой.
И мы нанесли визиты всем деревенским уважаемым семьям, где Нава радостно объявляла, что я ее муж, а она моя жена. Мне не жалко, хотя я не совсем четко понимал, что она под этим статусом понимает. Спали мы на разных лежанках.
– И ты научишь меня выращивать одежду? – обрадовался я.
– Попробую, – пообещала Нава. – Меня мама научила, а я тебя научу. Твоя мама не учила тебя выращивать одежду?
– Я не помню, – честно признался я. – Я не помню свою маму и не помню, чему она меня учила.
– Тогда я буду тебе не только женой, но и мамой, – обрадовалась Нава.
«А кто же мне будет дочкой?» – спросил я про себя.
Мне почему-то больше всего нравилось мысленно называть ее дочкой. Но вслух я это слово произносить не решался, понимая, что оно ее расстроит. Он хотела быть женой, а не дочкой. Да и то верно, что отец из меня никудышный, – это она нянчится со мной, как с малым ребенком. Мамуля…
И мы пошли. Наш дом был крайним в деревне, дальше начинался лес. Впрочем, он и в деревне начинался, но его время от времени отпихивали, заливая траву травобоем, чтобы можно было относительно свободно передвигаться от дома к дому и особенно когда устраивали общие собрания на площади, то есть на большой поляне, свободной от кустов и деревьев. Правда, кроны их все равно сходились над ней куполом, и солнцу в безветренную погоду было трудновато пробиться.
Мы пошли в сторону от деревни. Нава торила тропинку, ориентируясь по своим особым приметам.
– Ты запоминай, запоминай! – требовала она. – Как от дому отошел, сразу идешь вот к этой старой ели, видишь, какой у нее ствол изогнутый? У елей так редко бывает, поэтому легко запомнить.
Я и запомнил, кажется.
– А от ели в левую сторону, ну, в которой сердце стукотится, во-он к тому дубу коренастому. Ты на другие деревья-то не обращай внимания, а только на те, что я тебе показываю, а то в голове все перепутается.
– А чего это они? – опешил я, увидев, как чуть сбоку от траектории нашего маршрута три дерева неопределенной породы (я вообще в породах деревьев слабо разбираюсь) вдруг присели, изогнувшись стволами, словно по «большому» нужду справить решили, да так и застыли, почуяв нас.
– Я ж говорю, не отвлекайся, – возмутилась проводница. – Голова кругом пойдет… Это прыгающие деревья, прыгать собрались, да передумали. Она не любят, когда за ними наблюдают. Осторожные. Ведь такое дерево, пока оно не укоренится, легко свалить и пустить на распил и хозяйственные надобности. У нас есть охотники за прыгающими деревьями. Занятие опасное, но почетное. Только мне не нравится. Если мы их валить будем, то они от нас совсем упрыгают. А это нехорошо. Это не только наш лес, но и их. Вполне можно и без прыгающих деревьев прожить. Мне кажется, просто мужикам скучно жить становится, вот они дурью и маются… Отвернись, не смотри!
Однако это было превыше моих сил. Я так и выворачивал голову, пока оставшиеся в полуприсяде прыгающие деревья не скрылись из поля зрения. Прыжка их я так и не увидел, только громкий шорох вскоре послышался с той стороны.
– Насмотришься еще, – пожалела меня Нава. – У нас это дело обычное. Если сильно не шуметь и спрятаться, так и увидишь прыжок. А мы, женщины, с ними и разговаривать умеем, можем попросить спрятать, например.
– Как это? – удивился я.
– А любить надо уметь, – посмотрела мне в глаза с вопросом Нава.
– Научи…
– Научу, – пообещала она.
Одежные деревья росли, оказывается, совсем недалеко. Оно и понятно – не набегаешься, если далеко. Но если и совсем рядом, так любой может использовать. В этом деле в деревне был порядок: каждой семье выделялись свои одежные деревья, чтобы друг к другу привыкали. Наве тоже выделили те, что остались от семьи, жившей в ее нынешнем доме. Жену мертвяки унесли, а муж за ней отправился и не вернулся.
– Мне их долго приручать пришлось, – объяснила Нава. – Сначала не хотели слушаться. Но за тебя я попрошу. Коснись их ладонями…
Я положил ладони на гладкий ствол. Ощущение от него было не совсем древесное, а будто слегка живое, то есть животное, – живое-то все, и растения тоже.
– И я рядышком, – прикоснулась к стволу двумя руками она и сообщила: – Это мой муж, мы с ним теперь вместе будем тебя просить нас одеть, ты уж не отказывайся. Он хороший, молчит много, но все равно хороший, ты его и без слов почувствуешь. Ты же тоже молчишь, только шелестишь. Так и Молчун шелестит, я чувствую. Он похож на тебя… А ты, Молчун, представь себя деревом, представь, как сливаешься с этим стволом, как по тебе из земли соки поднимаются, а сверху солнышко греет.
Хорошее пожелание. Странно, но меня оно не удивило. Я знал, что умею перевоплощаться и представлять себя: хушь камнем, хушь бревном, а деревом и подавно, покачаться на ветру очень даже приятно. Вдруг мне показалось, что руки проваливаются в ствол, а за ними и все остальное. Щекотно стало под кожей, и впрямь будто соки древесные по мне потекли.
– Ну-ну! Ты не увлекайся! – пресекла мое вживание в роль Нава. – А то уродом станешь – не то человеком, не то деревом… Что-то ты слишком быстро с ним сроднился, – насторожилась она. – Может, ты и на самом деле урод?
– Ну вот, – я сделал вид, что обиделся, – то говоришь, что красивый, то вдруг – урод.
– Так не в красоте же дело, Молчун! – воскликнула Нава. – Если б дело в красоте, то да, но дело не в красоте. Урод тоже может быть красивым, как дерево или цветок, даже как человек. Все может быть красивым. А урод означает, что он не уродился таким, каким должен был уродиться: человеком, или деревом, или крокодилом, а уродилось незнамо что. Потому и уродом кличут, что не уродилось. А красивым, что ж, красиво – это совсем другое.
– А кто меня знает? – пожал я плечами. – Может, и урод. Ведь не совсем такой, как вы, или совсем не такой.
– Да нет, на урода ты не похож, – почему-то решила она. – От тебя дух человеческий идет, а от уродов я не знаю, какой дух идет, я к ним близко не подходила. Хотя и видела несколько раз, но лучше бы не видела – потом сны плохие снились. Ты лучше не будь уродом, потому что на урода ты не похож.
– Сама же сказала мне представить себя деревом, – улыбнулся я.
– А ты и обрадовался – так представил, что чуть было не стал им.
– А я что, правда в ствол провалился или мне показалось?
– Не ты провалился, а оно тебя признало, – непонятно объяснила Нава. – Но это и хорошо – теперь оно будет для тебя одежду растить. Не думала я, что так быстро у тебя получится. Ты все-таки, наверное, наш, лесной, хотя и с неба свалился. Может, ты на дерево влез и оттуда свалился? Нет, Колченог говорит, что точно летающая деревня пролетала и ты оттуда… А может, ты урод из летающей деревни?… Нет, ты мой муж. Поэтому уродом быть не можешь, – окончательно решила Нава, твердым тоном закрыв вопрос. – Дерево тебя приняло. Давай заниматься одеждой. Это очень просто: надо представить одежку, какую ты хочешь получить от дерева, и послать ему ее образ. Только представлять надо подробно, а то получишь, например, штаны без дырок для ног. Со всех сторон надо представлять. Лучше всего представить, как ты ее надеваешь на себя… И руки на стволе держи, чтобы оно тебя чувствовало, как себя. Только проваливаться не надо.
А я давно уже представил то, чего хочу от дерева. Лежал на своей лежанке и конструировал. Это занятие показалось мне знакомым. Видать, в прошлой жизни, которую я не помню, мне доводилось им заниматься. Правда, чаще видения рисовали мне Наву, срывающую с дерева результат моих фантазий. И дерево я представлял не совсем таким, но не очень далеко от реальности. Дерево оно и есть дерево: ствол, ветви, листья или иголки. У этого не было ни листьев, ни иголок, а только почки или что-то типа почек. Откуда-то должно вылазить…
– Сначала я, – распорядилась Нава. – А ты смотри.
Она положила ладони на ствол и закрыла глаза. И надо же, замолчала!… Все-таки творчество требует сосредоточения. Создание одежды – тоже творчество. Даже в лесу. А может, только в лесу? Хотя нет, она что-то шепчет, вон губы шевелятся, только неслышно. Наверное, они и представлять молча не умеют, шелестящие на ветру жизни.
Конечно, я урод: говоря или внимая говорению, ни связно думать, ни фантазировать не умею.
Ну, помолилась она на дерево и ко мне повернулась:
– Теперь ты.
Я поменялся с ней местами. Посмотрел на дерево, по человеческой привычке пытаясь найти его глаза, но у людей много дурных и вредных привычек, от которых следует избавляться. Я избавился и погладил ствол ладонями. Это было необязательно, но мне захотелось. Дерево не возражало. Мне даже показалось, что оно откликнулось. Глаза пришлось закрыть. Все так делают. И правильно: если хочешь увидеть то, чего нет вокруг тебя, закрой глаза, позволь включиться внутреннему зрению. Я вспомнил, что нафантазировал на лежанке, мечтая о будущем, и оно четко прорисовалось на моем внутреннем экране в мельчайших подробностях: каждая складочка, рюшечка и финтифлюшечка. Даже облачил, кого хотел, в то, во что хотел. Дал дереву полюбоваться. Мне показалось, что ему понравилось. Хотя я сомневался, что ему по силам мои фантазии. Поживем – посмотрим. Может, даже и примерим.
На обратном пути прыгающих деревьев уже не было. Упрыгали.
– Молчун! Эй, Молчун! – раздался зов снаружи. По голосу – Колченог.
Я вышел. У дома топтались трое мужиков: Колченог, Кулак – зять его вдовый – и Хвост, мужик нестарый, но какого возраста, определить было сложно по причине повышенной мохнатости. Он и волосы на затылке в хвост завязывал, отчего, наверное, и получил прозвище. Или это имя?
– Вот и Молчун, – обрадовался Колченог. – Что ж ты, Молчун, сам просился на Тростники сходить, посмотреть, где тебя нашли, а сам в доме сидишь? Это ты должен меня кричать: «Колченог! Колченог! Отведи меня туда, где меня нашли…» Хотя зачем тебе туда, не пойму. Мы уж с мужиками несколько раз ходили, ничего интересного не нашли. Если что и было, все болото приняло. Но если тебе так хочется, давай сходим. Почему бы с хорошим человеком к Тростникам не сходить? Очень даже хорошо с хорошим человекам к Тростникам сходить, а можно и на Выселки или на Глиняную поляну. А может, и правда, Молчун, на Выселки сходим? Чего ты забыл в Тростниках? А на Выселках в деревне уже невесты созревают, скоро кого-нибудь женить будем. Заодно и посмотрим: созрели или почему.
– Не, – сказал Хвост, – я на Выселки не пойду, мне невеста не нужна, у меня жена есть. И дочка. Я на Тростники хочу, там в озере рыба хорошо ловится на шевеление пальцев. И сами поедим, и сюда в семью принесем. Молчун пусть ищет что хочет, а я рыбу пойду ловить.
– Правильно, Хвост, – поддержал Кулак. – Нечего нам на Выселках делать, только душу травить.
– Конечно, – мстительно прокомментировал Колченог. – Кто за тебя дочку отдаст, если у тебя жен воры воруют?
– Кто старое помянет, у того корень завянет! – огрызнулся Кулак. – Тебе бы так по кумполу получить, шерсть на носу, посмотрел бы я, сколько бы ты дочек уберег… Молчуну в Тростники надо, вот мы и пойдем в Тростники, а в Выселки пусть молодые бегают.
– Спасибо, мужики, – прервал я их спор, с трудом вклинившись в непрерывный речевой поток. – Сейчас, только палку возьму.
Услышав зов, я выскочил, забыв про опору. Выходит, что уже не очень в ней нуждался, но путь неблизкий, надо для надежности взять.
– И я с вами пойду! – зашипела Нава, когда я вернулся в дом.
– Да зачем тебе? – отмахнулся я.
– Хочу! Хочу видеть, где тебя нашли. Я бы и раньше могла с мужиками пойти, но не могла тебя оставить.
– Ну, если хочешь, пошли. – Я не видел особых причин возражать.
Из дому мы вышли вместе.
– Э, Нава, а ты куда? – удивился Колченог. – Тут мужики собрались.
– Куда Молчун, туда и я, не отпущу его с вами и сама без него не останусь! Еще потеряете, а как я без мужа?
– А если мертвяки или воры? – попытался испугать ее Колченог.
– Как дочку свою искать со мной, так не боялся мертвяков и воров, обменять ее на меня хотел, а теперь забоялся вдруг. Неужели трое мужиков одну женщину не защитят? Я вот и травобоя прихватила, – постучала она себя по висящей на боку большой деревянной фляге.
Нава мне объясняла, что дерево фляги пропитывают смолой, чтобы травобой не разъедал его. А женщины в лес без травобоя не ходят: мертвяк травобоя боится.
Колченог смутился и махнул рукой:
– Твое дело, если муж берет тебя, иди, только потом оба не жалуйтесь, ежели что.
И повернулся бородой к лесу. Нынче он у нас проводник.
Это была первая моя серьезная вылазка в лес. До этого только с Навой гуляли неподалеку от деревни: растениям она меня обучала съедобным и ядовитым, обжигающим и лечебным. Как съедобную землю от несъедобной отличить и как надо полить бродилом то, что съедобно, прежде чем есть. С большим трудом, но кое-что запомнил. К одежным деревьям ходили. Но одежды от них долго надо ждать, объяснила она. Я и не торопился. То, что я им заказал, мне было не к спеху. Я даже боялся того момента, когда одежда созреет.
А так, чтобы надолго в лес целой группой, – это впервые. Я боялся за ногу – выдержит ли нагрузку, но желание увидеть место моего появления в этом мире было сильнее.
Поначалу дорога была хорошо утоптанная, в черно-рыжих проплешинах от травобоя. По сторонам парили теплые болота, из ржаво-плесневелой воды торчали полугнилые коряги, местами бугрились белыми лоснящимися куполами в человеческий рост шляпки гигантских болотных поганок.
– Ты, Молчун, это не ешь, – обучала меня Нава. – И близко даже не подходи, потому что они могут брызнуть на тебя своим соком, ты сознание и потеряешь, а они под землей к тебе подползут и прорастут сквозь тебя. Потом даже косточек не соберешь, они и костяную труху заглатывают.
Над дорогой и над болотами почти сплошь нависали плотные кроны деревьев, облепленных лианами и вьюнами, свисавшими и тонувшими в топи. Ими и прочей древесной ползучестью питались жирные мхи и лишайники, покрывая поверхность их стеблей. Впрочем, возможно, те, кого ели, испытывали не меньшее удовольствие, чем их пожирающие? Может, у растений взаимоотношения мудрее, чем у животных? Что-то там чавкало, булькало, шмякало и вонюче пукало, невидимое с дороги. Я покрепче ухватился за свою палку. Хоть этот участок дороги и считался безопасным, как мне обещали проводники, мне было страшно. К Навиному домику и к деревне я уже привык, а тут остро почувствовал себя чужаком, совершенно неуместным здесь, как, к примеру… И ничего не смог придумать для примера, не вспоминалось – и все тут. Все, что приходило в голову, было родом из леса. Кроме меня.
Нава скакала рядом и восторженно, материнским тоном просвещала мою дремучесть. Остальные тоже за словом в карман не лезли.
– Ты, Молчун, шерсть на носу, в болото лучше не лезь, – советовал Кулак. – По болоту только мертвяки, как посуху, ходить могут да крокодилы с лягухами ядовитыми. Еще неизвестно, кто страшней – крокодилы или лягухи. Крокодил тебя перекусит пополам, сразу помрешь, мучиться не будешь, а лягуха плюнет, так заживо гнить будешь, если из болота выберешься, а не выберешься, они тебя заплюют и, пока разлагается твое мясо, живьем тебя поедать будут. Чем громче кричишь, тем им веселей тебя есть. Или пиявки летающие монстрозубые…
– Да кончай человека пугать, – осадил его Колченог. – Человек без нужды в болото не полезет, а нужда заставит, так и лягух с крокодилами не заметит, и гиппоцета не испугается.
– Ты как хочешь, а я человека предупредить должен, – насупился Кулак. – У них там в летающих деревнях никаких болот быть не может. Откуда ж ему знать, как себя с болотом вести.
– А подальше от него держаться надо, так и вести, – вставил свое слово Хвост. – С болотом как раз просто и понятно: ты сам по себе, оно само по себе. Страшней с теми, которые вроде бы как люди, а на самом деле невесть кто. Я лес знаю, как ни один крокодил не знает. Я в десяти деревнях был и у заморенных был – вот где страх страхолюдный ребра пересчитывает да кишки в узлы завязывает, – прям скелеты, кожей обтянутые, разве что не прозрачные, а сквозь некоторых иногда, кажется, и свет просвечивает. Ничего не едят, а голые ходят и солнцу подставляют то спину, то пузо. Питаются они так – от солнца, как растения. Говорят вроде нашими словами, а понять ничего невозможно. Случайно я на них набрел, когда заблудился, думал, покормят да путь укажут, а как понял, что к чему, сам сбежал не разбирая дороги. Еще заразят своей дуростью, человеком быть перестану. Не хочу я солнцем питаться. Когда от них бежал, на озеро с утопленницами набрел, дух от него, как от похлебки. Вот куда, наверное, мертвяки наших женщин таскают. У женщин мясо мягкое, потому мертвяки мужчин и не таскают – зубов-то нет, так они женщин еще и вымачивают до размягчения, чтобы жевать не надо было… Только в озере за Тростниками никаких утопленниц нет, там рыба на шевеление пальцев ловится. Думает, что это червяки такие крупные. Тут главное – вовремя схватить ее, чтобы не ускользнула.
– А ты лучше хвост свой смолой намажь и в воду сунь, – засмеялась Нава. – Схватят и прилипнут. А на палец много не поймаешь.
– А еще лучше, – хмыкнул Кулак, – другого твоего червяка в воду сунуть, тогда двумя руками рыбу сможешь хватать, гы-ы…
Под этот веселый болботеж мы и шагали по дороге. Потом хорошая дорога кончилась, она вела к Выселкам, а нам надо было в другую сторону, и началась узкая тропа, которая временами пропадала, и я удивлялся, как мужики снова на нее выходили. Тут уже и Нава меня за руку взяла, и сам я был начеку. Мало ли кто может вылезти из чащобы. А мужикам хоть бы хны – без умолку лясы языками точат. Впрочем, Нава тоже не замолкала, но она старалась со мной говорить, морально поддерживать. А то, может, и себя подбадривала?
– Ты смотри, чтобы на тебя сверху змея не свалилась, – предупреждала она. – Так-то они сами людей не трогают, но с испугу могут и укусить. Прививки я тебе от змеиного яда сделала, не помрешь, но мучиться будешь. Наступать на змей тоже не надо – точно цапнет. И ты бы цапнул, если бы тебе на спину наступили, любой цапнет.
Я шел, стреляя глазами то вверх, то под ноги, не зная, куда смотреть. При этом надо же было и по сторонам не зевать.
– Да ладно, ты не напрягайся, – противоречила себе Нава. – Я слежу – крикну, если что.
Но я все равно крепко держал свою палку. Аж ладонь заболела. И нога от страха сильнее прихрамывать стала. Но виду я старался не подавать. Засмеют и уважать не будут. Я твердо знал, что должен попасть на место, где меня нашли. Я надеялся, что память вернется, пусть не совсем, а чуть-чуть, – лишь бы начала возвращаться, потому что человек без памяти, как река без воды.
А мужики нисколько не боялись, бубнили и шагали по лесу. Они были дома. А я?… В блужданиях и сомнениях.
После нескольких часов попирания травы и раздвигания кустов Колченог наконец закричал:
– Кажись, здесь!… Колченогая нога подсказывает.
– Здоров же Обида-Мученик! – запоздало восхитилась Нава. – Из такой дали Молчуна на себе тащил.
– И не отдыхал ни разу, – добавил с уважением Колченог. – Говорил, что спешить надо. Хороший был мужик, жаль, что вопросов много задавал, а так хороший. Не задавал бы много вопросов, сейчас с нами был бы и порадовался, что Молчун сам сюда дошел. Как твоя нога, Молчун? Которая колченогая…
– На месте, не отвалилась, – сообщил я. – И не колченожей твоей.
– И вовсе у него нога не колченогая, очень даже ровная нога. Рана совсем затянулась, скоро без палки ходить будет, – добавила Нава. На темы, касающиеся меня, она промолчать не могла.
Я озирался и приглядывался. Вроде лес как лес. Вот и болото рядом. Хотя оно здесь все время рядом. Не то, так другое. Но что-то во мне шевельнулось, узнавающе.
– Вот здесь мы стояли с Обидой-Мучеником, – рассказывал Колченог. – Я дочку свою искал, может, сбежала от воров или отпустили. А он жен своих – может, хоть одной, как Наве, удалось от них улизнуть, а дороги в деревню найти не могут. Как ее найти, если никогда отсюда туда не ходили. Вот мы тут стояли и рассматривали, нет ли следов женских. И вдруг сначала издалека зарокотало, будто гиппоцет заржал, самку почуяв: «Ур-ру-ру-ру… Ур-ру-ру-ру…» Потом все громче и громче – тут уж никакому гиппоцету не справиться с таким ржанием, даже стаду гиппоцетов. Хотя они стадами не ходят… Даже кишки задрожали. Испугался я, честно скажу, любой испугается, потому что от летающих деревень никто еще ничего хорошего не видел. А что это летающая деревня, я догадался. Когда маленький был, прилетала одна такая, села на площади, когда все взрослые на поле были. А из нее люди вышли. Ну, вроде как люди, только не люди это вовсе, потому что одеты они были в то, что в лесу не растет.
– Как Молчун? – влезла Нава.
– Нет, по-другому они одеты были, хотя на Молчуне тоже было то, что в лесу не растет… Ну вот, вылезли они из летающей деревни и давай детей хватать, ну прямо как мертвяки. Только мертвяки только женщин и девчонок хватают, а эти всех подряд – и мальчишек, и девчонок. А я как раз в тот момент в кустики побежал по нужде. И когда деревня летающая на площадь села, я в кустах и затаился. Испугался очень. А если бы не испугался, то утащили бы меня в летающую деревню, и не разговаривал бы я сейчас с вами. Может, и совсем не разговаривал бы. Кто их знает, что они с детьми делают? Только думаю, что тот, кто детей у родителей ворует, ничего хорошего делать не может.
– Ты, Молчун, скажи нам, шерсть на носу, мох на заднице, что вы в летающих деревнях с детьми делаете? Зачем их у родителей воруете? – грозно надвинулся на меня Кулак, будто впервые слышал от Колченога этот рассказ. Может, до него впервые дошло, что теперь есть у кого спросить?
– Откуда ж я знаю, Кулак? – воскликнул я. – Ничего ж не помню! И что такое твоя «летающая деревня», с трудом представляю. Может, не было никакой летающей деревни? Нет, наверное, была, раз Колченог говорит. Только я не помню.
– Конечно, была! – воодушевился Колченог. – Как не быть, если так грохотала, что я даже присел и уши коленками зажал – одних ладоней не хватало!… Р-ру-р-ры-у-гу-гу-гу-у… – зареготал он изо всех сил, размахивая руками и подпрыгивая. Будто взлететь пытался.
– Да ладно, Колченог, не пугай лягушек, шерсть на носу, верим мы тебе, – прервал его потуги Кулак. – Откуда иначе Молчуну было прилететь? Он же прилетел, а не пришел?
– Прилетел, – подтвердил Колченог.
– А может, его гиппоцет лягнул? – предположил Хвост. – Вот он и полетел. Я видел однажды, как гиппоцет крокодила лягнул, – вот уж полетал зубастый!… Только потом ползать не мог.
– Если б гиппоцет, – встряла Нава, – то у него след от копыта должен был на теле остаться, а следа не было. Я ж видела.
– Точно не было, – подтвердил Колченог. – Я ж его первый раздевал, когда Обида-Мученик свалился на площади и не поднимался. Силы его оставили. А мы с мужиками Молчуна на носилки положили и, как Староста велел, к Навиному дому отнесли. Там я его и раздел, а Нава раны обработала и перевязала заново. Ей же поручили выхаживать Молчуна, вот она и обработала. А я раздел его и никаких следов от копыта не увидел. А одежду разрезал и закопал – думал, когда поправится, ему понадобится новая – пусть вырастет, пока он поправляется. Ничего не выросло, я уж ходил, наблюдал. Потом понял, что не могло вырасти, если не в лесу родилось. Ты уж прости, Молчун, что одежду твою порезал.
– Да ладно, Колченог, – отмахнулся я. – Все равно она, наверное, порвалась так, что ее уже носить невозможно.
– Это уж точно! – обрадовался оправданию Колченог. – Даже если б целая была – невозможно. Ею только детей пугать да женщин. А мужик и зашибить может, если в лесу встретит. Решит, что урод какой-нибудь новый появился в лесу. У нас с уродами разговор короткий: если хочешь быть уродом, будь, но к нам не лезь.
– Они ж не виноваты, – вступилась вдруг за уродов Нава. – Уродами рождаются, а не становятся.
– Х-хе, – возник Кулак. – Мертвяками тоже рождаются, но мы их как поливали травобоем, так и будем поливать.
– Так то мертвяки, а уродам женщины не нужны. Наверное, мы для них и не женщины вовсе, – предположила она.
А я тем временем изучал лес. И нашел следы! Сам нашел, без подсказки Колченога и других мужиков. Я чувствовал, что они давно их видят, но дают мне возможность самому сообразить. Ведь для того и пришли сюда, чтобы моя запоминалка и соображалка заработали. Кажется, начинают…
Сначала я разглядел проплешину в древесных кронах, сросшихся над болотом. Везде по сторонам кроны были густые, зеленые, не пробиваемые взглядом и почти не просвечиваемые светом, а тут почти ровная полоса поломанных и побуревших от смерти ветвей и листвы, сквозь которые просвечивало синее небо с редкими облачками. Некоторые из обломанных ветвей были весьма толстыми, ветром или прочими естественными ломателями их так не поломаешь.
– Р-ру-р-ры-у-гу-гу-гу-у… – опять зареготал Колченог. – Бу-у-ум-с-с… Р-р-р-ру-вз-з-зи-и-и…
Я вздрогнул. Очень на что-то похоже было. Я это точно слышал!… В бреду, когда впервые в сознании начало брезжить. Значит, слышал и раньше, если бредил этим.
– Бу-у-ум-с-с… Р-р-р-ру-вз-з-зи-и-и… – повторил Колченог. Похоже, ему нравилось, как у него получается. – Будто врезалось во что-то, – рассказывал он. – Потом недолго, на раз-два, тишина и – хруст ветвей, а потом бо-ольшой плюх! Жирный такой плюх. Никогда раньше такого не слышал. Никогда раньше ничего такого громадного в болото не падало. В это время Молчун и вылетел сквозь ветви, продрав их вот тут, – показал он на небольшую дырку в стене зарослей, затянутую свежей паутиной, на которой сидел ярко-зеленый паук с мою ладонь размером и заинтересованно следил за нами одним глазом, вторым присматривая за агонией маленькой птички красно-голубого окраса, которая все больше запутывалась в липкой паутине.
Я тоже понаблюдал за своей крылатой сестричкой. И даже протянул руку, чтобы ее освободить.
– Не трогай! – остановила меня Нава. – Паутина ядовитая. Ожог будет. Она все равно уже умрет.
Я отдернул руку. Интересно, я приготовил место для ее смерти.
– Так вот эдак: плю-ю-ух, потом ча-авк и хлюп, – продолжал красочно изображать Колченог. Он и раньше мне это неоднократно рассказывал, но там, в деревне, это не выходило так убедительно и зримо. – А Молчун вылетает вон оттуда, раскинув руки, как птица. Нет чтобы перед головой их держать – может, не так бы сильно голову повредил… И вот в это дерево – шандарах! Я подумал, что дерево упадет, но упал только Молчун. Что интересно, он и тогда молчал! Другой бы орал, как кабан, крокодилом цапнутый, или как девка в лапах мертвяка. А он и летел молча, и по стволу сполз молча. Молчун – он и есть Молчун. Я тогда его так про себя и назвал – Молчун. А кто он есть, если не Молчун, когда летел молча и о дерево ударился молча?
Я внимательно изучил кору дерева – хорошо было видно содранное место. Такое невозможно сделать голой головой. По крайней мере после этого уже не встают.
– А на голове у меня что-нибудь было? – обернулся я к Колченогу.
– Зачем ты спросил? – обиделся он. – Лучше бы ты не спрашивал! Я тогда сразу подумал, что ты – летающий мертвяк, потому что голова у тебя была большая, гладкая, как у мертвяка, и красного цвета, как кровь. Таких голов у мертвяков не бывает. А когда ты сполз по стволу и голова набок свесилась, потому что держалась неизвестно на чем – когда летел, тебе ее какой-то веткой и обрезало, – вот тогда, когда свесилась, полголовы твоей и свалилось на траву. И мы с Обидой-Мучеником увидели, что вторая половина головы у тебя, как у всех людей, только плохо на шее держится.
Обида-Мученик поднял ту гладкую половину твоей головы, заглянул внутрь и вдруг как завизжит! Я тоже заглянул, но не завизжал. Потому что Обида-Мученик за двоих визжал, а если б он визжал за одного, я бы тоже завизжал, потому что это было страшно: внутри головы не было ничего живого, а было что-то черное и страшное. Я видел, что внутри головы у человека бывает, когда одному мужику на голову прыгающее дерево прыгнуло и тоже полголовы снесло, – там все живое было, а тут – ничего живого. Обида-Мученик и отбросил от себя половину головы твоей. Так сильно отбросил, что где-то в болоте плюхнуло… Может, поэтому ты ничего не помнишь, что полголовы твоей выбросили в болото? Ты уж не обижайся на нас, на Обиду-Мученика теперь вообще нельзя обижаться, обидели мы его все, жалко мне его. Вон как тебя тащил, ни разу не пожаловался…
– Вопросов слишком много задавал, – напомнил Кулак, махнув кулаком.
– Да, вопросов много, – согласился Колченог. – Он и тогда сначала крикнул: «А почему?» А потом завизжал и отбросил полголовы Молчуна. Вот он теперь и молчит. Наверное, говорильная часть у него в той половине осталась…
– Шлем, – вдруг произнес я незнакомое слово, неизвестно откуда выскочившее.
Я даже сам испугался этого сочетания звуков, а мои спутники и вовсе отшатнулись.
– Ты что это такое сказал? – осторожно спросила Нава.
– Не знаю, – признался я. – Но мне показалось, что так называется то, что выбросил Обида-Мученик. Это не полголовы, а такая штука, чтобы голову от ударов защищать, – уже осмелев, извлекал я откуда-то объяснения. – Если б не она, тебе не пришлось бы меня выхаживать… Это как если бы котелок на голову надеть, – попытался объяснить я. – Ведь если палкой по голове ударить, когда на ней котелок или чашка, тогда не так больно будет, правда же?! И не так вредно для жизни… А?
– А дело говорит Молчун, – вдруг согласился Хвост. – Я когда у чудаков в деревне оказался, они все на головы глиняные горшки понадевали и на меня с палками пошли. Ну, я и ринулся обратно в лес. Не люблю я, когда чудаки меня палками… а сами с горшками на головах.
– А можно из коры сплести, из тонкой, а сверху толстую приклеить, – предложила Нава. – Тогда, если с ворами драться вам придется, они вас не побьют. Может, удастся и Колченогову дочку освободить? Жену твою, Кулак… Если б у тебя на голове такая штука была, они бы у тебя не смогли жену украсть. Они тебя бумс по кумполу, а ты их хрясть по лбу, вместо того чтобы на траве валяться как бревно… Эх, зря Обида-Мученик котелок Молчуна в болото выбросил, он тогда меня от любых воров защитить бы сумел.
– Я тебя и так никому не отдам, – пообещал я, вдруг почувствовав уверенность в том, что говорю.
– Я знаю, Молчун, – улыбнулась Нава. – Только и Кулак не собирался жену отдавать, но, когда мужик без памяти лежит, защитник из него никакой. Надо вам, мужики, котелки на голову делать.
Вдруг меня пошатнуло, в глазах потемнело – не до черноты, а словно сумерки наступили, и мне показалось, что я смотрю сверху на лес сквозь круглую прозрачную дырку. Потом из видения обратно швырнуло, да так сильно, что я даже схватился за ствол, о который когда-то ударился головой. Постепенно картина леса всплыла перед взором.
– Ты чё, Молчун? – тревожно спросила Нава.
– Да так, в глазах потемнело, – ответил я, опасаясь говорить полную правду, которой и сам еще не понял до конца.
– На, соку попей, – заботливо протянула она мне деревянный сосуд.
– Это не травобой, случаем? – нервно шутя, поинтересовался я.
– Еще раз такое спросишь – травобоя налью! – пригрозила Нава.
Я испил сладкого напитка, и правда полегчало – голова перестала кружиться.
– Да будет свободен твой путь в лесу, Нава, – поблагодарил я. – Легче стало, не шатает.
Рано похвастался, потому что услышал слегка знакомый зовущий голос:
– Кандид! Канди-ид! Какого хрена?…
Я вынужден был опять схватиться за ствол, тут и Нава подскочила, обняла, заметив мое шаткое состояние.
– Ты кто? – крикнул я, озираясь.
– Нава я! Нава! – принялась ускоренно балаболить моя заботливая девочка. – Разве ты меня не узнаешь, Молчун? Жена я твоя!
– Да узнаю я тебя! – быстро буркнул я ей. – Не тебя спрашиваю.
– А кого же? – удивилась она. – Вот Колченог, Кулак и Хвост…
– Их тоже узнаю!
– А больше никого нет.
– А кто говорит?
– Не валяй дурака, Кандидушка! Я понимаю, что головой стукнулся, но работать пора! По сюжету иди, по сюжету!…
Я не устоял на ногах, и Нава не удержала – сполз, держась за ствол, на землю.
– Ты чё здесь листопад изображаешь, Молчун, шерсть на носу? – склонился надо мной Кулак. – Ты лиан ползучий, что ли, чтоб по деревьям сползать. Ты у меня смотри, а то враз меж глаз схлопочешь, сразу ползать расхочешь.
– Ты, Кулак, слышишь, что несешь? – ворчнула на него Нава.
– А мне зачем слышать? Пусть Молчун слышит, а то у него сейчас мох на заднице прорастет, если долго на нем сидеть будет, на мху-то, – огрызнулся тот.
– Да не ругайтесь вы, – просипел я, открыв глаза. – Слышу я вас. И промеж глаз мне шерсть не надо… Мне сказали, как меня зовут…
– Кто сказал?! – насторожилась Нава и оглянулась по сторонам.
Колченог тоже насторожился и принялся зыркать вправо-влево.
– Да не озирайтесь вы! – пресек я их тщетные мучения. – Кто Слухачу говорит?…
Мои спутники задумались, шевеля губами. Слухач был одним из моих самых сильных первых впечатлений от деревни. Как-то Нава привела меня в очередной раз на площадь, где намечался деревенский сход. По поляне, цепляясь кривыми ногами за густую траву, передвигался, пошатываясь, худой, слегка сгорбленный мужик с торчащим пузом, по которому перекатывался огромный горшок, откуда он зачерпывал травобой и обильно поливал им траву вокруг. А трава тут же на глазах дымилась, жухла и оседала на землю. Видно было, что ему это дело нравится. Я даже залюбовался этим сеятелем травяной смерти. И вдруг он застыл посреди сеющего жеста, поднял руки ладонями вверх, будто подставляя их солнечным лучам, лицо расплылось в блаженной улыбке, словно чесотку на лопатке ему почесали, потом оскалилось и обвисло. Вокруг лысой (что само по себе было большой редкостью в деревне) головы Слухача сгустилось мутное лиловатое облачко, и он заговорил не своим голосом, каким в деревне не говорили, с неживым звоном, быстро, четко и совершенно непонятно, будто на чужом языке, хотя многие слова казались знакомыми, но общий смысл ускользал. От меня, по крайней мере.
– На дальних окраинах и на ближних подступах… отодвигаются и раздвигаются… победное передвижение… Большое Разрыхление… Великое Заболачивание… новые приемы… обширные места для покоя и нового передвижения… большие победы… новые отряды подруг… Регулярная Чистка… Спокойствие и Слияние…
Остальные, видимо, поняли, потому что принялись активно обсуждать и спорить. Я слушал, слушал, но опять ничего не понял. И поковылял домой, расстроенный своей чуждостью здешнему миру.
– А Слухачу, наверное, из Города передают, – вдруг громко предположил Кулак.
– Из какого такого Города? – насторожился я.
– Ну, про который старый пень талдычит, придет утром, шерсть на носу, половину горшка выжрет и начинает чушь плести. По ходу чуши обязательно про Город долдонит. Мол, там все ведают, чего можно, а чего нельзя, что такое Одержание, а что такое Слияние. Он тоже когда-то знал, но забыл.
– Мало ли что Старик болтает, – не согласился Колченог. – Один раз я почти дошел до Города. Это когда помоложе был и нога еще не колченогая была, я ж ее в Муравейниках повредил, когда в дупло провалился. Провалилась нормальная нога, а вытащил уже колченогую… Теперь до Города мне не дойти. А тогда я почти дошел, только много вокруг мертвяков шастало, страшно стало… С одним носом к носу столкнулся, еле в кусты сигануть успел. Но он, видимо, по своим делам за девками спешил, недолго за мной гнался… И не заметил я никакого Города. А если в нем мертвяки живут, то на кой баобаб нам такой Город. И кто там может знать, что можно, а что нельзя, и кому это можно или нельзя? Мертвякам, что ли? Так нам их «можно» уже поперек горла. Нам их «можно» в болоте топить надо!
– Ну, ты ж, шерсть на носу, до Города не дошел, – не сдался Кулак. – Потому незнамо тебе, могут их Города всякое этакое передавать или не могут. Может, мертвяки и шастают вокруг, чтобы всякие Колченоги не мешали передавать?
Я переводил взгляд с одного на другого, пытаясь уяснить, что они говорят. Уже привычный нудеж в голове очень этому мешал.
– А вдруг у мертвяков есть хозяева, которые и знают всё? – спросил я.
– Да, наверное, есть, – согласился Хвост, тряхнув хвостом. – Как не быть? Таким дурным тварям обязательно нужны хозяева, иначе они всех женщин перетаскают, утопят в своих озерах, и жизнь человеческая остановится. Как без женщин-то ее продолжать?
Мне вдруг подумалось, что вполне даже можно, но как, я припомнить не мог.
Я поднялся, почувствовав, что силы вернулись, и побрел к болоту, проследив, куда ведет проплешина в кронах деревьев. Пришлось перепрыгивать с корня на корень, потому что почва под ними хоть и казалась твердой, на самом деле не везде таковой была, – я наступил один раз туда и провалился в грязь по колено. Больше пробовать не хотелось.
– Молчун! – крикнула мне вслед Нава. – Куда это тебя понесло? А на крокодила нарвешься?… А в красную плесень влезешь?… После крокодила я тебя вряд ли выхожу. После плесени еще может быть, а после крокодила даже и не надейся. Шел бы ты назад, Молчун! Чего тебе там понадобилось?
– Да сейчас я, сейчас, – обернулся я.
Конечно, место, куда рухнула моя «летающая деревня» (мне показалось, что я вспомнил, как она выглядела снаружи), затянулось и тиной, и ряской, и какими-то громадными кувшинистыми тазоподобными цветами, напоминающими раззявленную мясную пасть, из которых высовывались лягухообразные «тычинки» с глазами на длинных отростках. Но все равно было видно, что здесь что-то громадное рухнуло и затонуло, – дыра отличалась от остальной поверхности и цветом, и плотностью наростов, и гораздо большим зеркалом воды, маслянисто поблескивающей в сумраке, просвечиваемом редкими колченогими лучиками.
Стало быть, не приснилось Колченогу, что-то тут произошло – это самое «Бу-у-ум-с-с… Р-р-р-ру-вз-з-зи-и-и… Плюх… Чавк…», от которого остались только я да эта рана на болоте и в кронах. Значит, мир не ограничен деревней и лесом. А какой же он, и что здесь происходит?
Я побрел назад, к радости Навы, которая встревоженно выглядывала из-за дерева, пройдя полпути, и кричала мне, чтоб возвращался.
– Ну вот и увидели, что Молчун поправился, – улыбнулся Колченог, когда мы с Навой вернулись. – Вона как по корням скакал, как лягуха… Теперь опять один Колченог в лесу остался. Ну, в деревне, если не в лесу. Эх-хе-хе… И что за дупло такое попалось? Может, там бешеные муравьи меня покусали?
А Нава ухватилась за мою руку и не отпускала.
– И что ты там увидел? – спросил Кулак.
– Рану на болоте увидел, – ответил я. – Упало там что-то большое… Только это, скорее, не деревня была, а большой дом… Летающий дом…
– Возможно, и дом, – согласился Колченог. – Только дом так не может грохотать, а целая деревня?… Тоже не может, но все-таки…
– Нет, в самом деле, Колченог, ты пораскинь думалками, – не выдержал я. – Деревня – это много домов. Если все они полетят, то падать будут не сразу, а по очереди. Ты сколько «плюхов» слышал?
– Один, но большой, – быстро ответил Колченог. – Второго я не слышал.
– Ну вот, – обрадовался я очевидности. – Если один «плюх», то и дом один…
– А ты соображаешь, Молчун, – удивился Колченог. – У нас в деревне все больше болботят, а соображать забывают. Пусть это будет летающий дом. Но то, что он был, ты не возражаешь?
– Нет, Колченог, не возражаю. Я убедился, что болото проглотило нечто очень большое, – утешил его я.
– И как тебя зовут? – выпрямил стержень разговора Хвост.
– Кандид, – так же прямо ответил я, пока не забыл своего подсказанного имени.
– Кан… кан-н… – запнулся на слоге Хвост, – дид? Дид, а не дед?
– Дид, Хвост, именно Кан-н-дид…
У Хвоста бородатая челюсть отвисла.
– Ой, – вспомнила Нава. – Ты же мне пытался сказать, что тебя зовут Кандид, когда из бреда выныривал, но я решила, что это тоже бред, потому что где ж это видано, чтоб человека так звали?
– А может, оно на языке летающей деревни что-то и значит, мох на ушах? – удивительно логично предположил Кулак.
– Да что ж оно такое может значить? – удивлялась Нава.
– Да. Молчун, – требовательно обратился ко мне Колченог, – ты уж объясни нам, что такое имя может значить?
Я задумался, чувствуя, что прозрачные пятнышки значений плавают в памяти, только никак на свет выплыть не могут.
– Белый? – полувопросительно-полуутвердительно произнес я. – Чистый… Искренний… Простодушный…
– А, похоже, – задумчиво прикинула Нава. – Только звучит не по-человечески.
– Хрен тебе, белый и пушистый, – вдруг опять услышал я насмешливый голос в голове. – Кандидимакоз – мерзкая грибковая инфекция половых органов… От твоего имени образовано… Так что не заносись… Молочница в просторечии называется. Тоже белая, правда…
– Кто ты? – мысленно спросил я.
– Тот, кого ты должен слушаться, – ответил голос после паузы. – В роль ты вошел хорошо. Теперь по сюжету двигайся…
– О чем ты?! – опять мысленно возопил я.
Ответа не последовало, в голове возник привычный нудеж, которому я даже обрадовался, – лучше уж нудеж, чем голоса. Смутное ощущение подсказывало мне, что голоса – это совсем худо.
– А все равно Молчун понятней, – не сдавалась Нава. – Я уж привыкла, что мой муж Молчун.
– Это точно, – согласился Хвост. – А то вдруг скажешь такое, как сейчас, вот и подумаешь, что когда ты молчишь – плохо, а когда заговоришь – еще хуже… Кандид!… Это надо же такое удумать!… Оставайся ты лучше Молчуном. Ну, как мы в деревне объясним, что ты не Молчун, а Кандид?
– Да ладно, – без особых колебаний согласился я. – Называйте хоть горшком, только бродилом не поливайте.
– Нет, горшком мы тебя называть не станем, – возразила Нава.
Ей было не до шуток – решался вопрос об имени ее мужа. Это другим может быть все равно, а ей без конца его называть как-то надо, а если Кандидом называть, то язык сломаешь и голова кругом пойдет от таких слов.
– Молчун, – произнесла она ласковым голоском, – Молчунчик… Молчунишка… Слышишь, как приятно звучит?
– Слышу, слышу, – подтвердил я. – Я ж уже согласился.
– Ну, мне хочется, чтобы ты не обижался, что мы не хотим тебя называть этим дурацким именем.
– Я и не обижаюсь.
– А горшки я в чудаковой деревне видал, – сообщил Хвост. – Они там их из глины лепят и с глины едят… Фу, гадость какая!…
– Я ни за что бы не стала с глины есть, – скривилась брезгливо Нава.
– А не пошамать ли нам? – вычленил из фразы здравое зерно Кулак. – Во, я тут грибов свежих нарвал, берите, – протянул он связку толстых сочных грибов, каждый из которых был ростом примерно до коленки.
– Ах, молодец, Кулак, – обрадовался Колченог. – Хоть и растяпа ты, а тут молодец. Проголодался я. Сколько на пустой желудок протопали! Правда, сначала он был не пустой, а взял да и опустел.
– А, старики все прожорливые, – хмыкнул Кулак. – И куда только помещается?
– Да какой же Колченог старик? – защитила мужика Нава. – Совсем даже не старик! Я с ним сколько по лесу бродила – так я уставать начинаю, а он все хромает да хромает, даром что колченогий. Я за ним и на здоровых ногах не всегда поспеваю. И сегодня он не отставал, а впереди шел. А то, что ты на его дочке женат был, это еще не значит, что он старик.
– А что ж ты к нему в жены не пошла? – хмыкнул Кулак.
– И к тебе не пойду, потому что у меня муж есть, а у Колченога – жена, – не полезла за словом в карман Нава. – Это тебе теперь жену надо раздобывать, потому что свою потерял. Но я за тебя все равно не пошла бы – ругаешься ты много. А я не люблю, когда ругаются. У меня Молчун ласковый, слова грубого никогда не скажет…
– Одно слово – Кандид, гы-ы, – засмеялся Хвост. – Белый и чистый…
Надо же, запомнил. Мне казалось, что деревенские ничего не запоминают. А что видят, о том и говорят.
Грибы оказались очень вкусные и сытные, хотя мне смутно казалось, что грибы должны быть совсем другого вкуса. И вроде бы их готовить надо, а эти даже бродилом не полили, которого у нас с собой, кстати, и не было. Жуя гриб, я бродил по окрестностям, разглядывая землю, – а вдруг найдется что-нибудь не лесное, типа того, что Колченог со страху в болоте утопил. Глядишь, и стукнуло бы мне по памяти, высекло бы искру… Только разве тут что-нибудь найдешь, когда трава прет как бешеная? Если что и было, давно уж в землю ушло. Ничего не нашел.
– Ох, наелась, – похлопала себя по впуклому животику Нава.
– Птичка ты, – поставил диагноз Колченог, принявшись за второй гриб. – Клювиком тык-тык и дальше полетела. Нет, мы так не можем. Что за еда, если пузо на бок не съехало? Вот когда съедет, можно на другой бок повернуться, чтобы оно обратно переехало.
Я тоже быстро наелся – и половины не осилил, а Нава и вовсе уголочек шапки грибной отъела. Выходит, семья у нас такая – малоедящая. Семья?… А почему бы и нет?…
Обратно идти было веселее: и тропа протоптана, и желудок доволен, и Нава уже не напряжена в ожидании неизвестности, а скачет и чирикает вокруг, то забегая вперед, то хватаясь за мои руки, то собирая ягоды и предлагая их мне. Да и птички гурлюкают и щебечут очень даже услаждающе слух.
– Как хорошо, Молчун, что тебе больше не надо сюда ходить, – радовалась девочка. – Ты увидел, что больше здесь ничего нет, ну, нашел свое старое имя, только что ты с ним теперь будешь делать? Не нужно тебе старое имя в лесу. Даже в новой деревне старое имя редко приживается, а уж в лесу, где ты раньше не был, и вовсе нечего ему делать. Лес сам имя дает, какое подходит человеку. Мне еще повезло, что в деревне старое имя мне оставили. Оказалось, что такие в их деревне тоже бывали раньше. Это сейчас нет, а раньше бывали, да все кончились, а тут и я пришла. А куда мне было деваться, если мертвяки маму увели, а я сбежала. В деревнях любят женщин, которые от мертвяков сбегают, только редко это удается, потому что мертвяки очень быстрые и везде бегать могут. Человек не может по болотам бегать, а мертвяки запросто. Это потому, что темно было, без луны, а мертвяки плохо почему-то в темноте видят, а я хорошо вижу и в темноте, потому и сбе… Ой!…
И вдруг она замолчала на полуслове, я даже не сразу сообразил, что что-то произошло, задремав на ходу под Навин несмолкающий щебет. Только когда ей в спину уткнулся, сообразил и распахнул глаза. А она, пятясь, прижалась ко мне спиной, а потом и вовсе юркнула за нее, впившись в мои ребра подрагивающими пальцами.
– Ой, – шептала она, – сейчас совсем светло – я не смогу убежать… Ты меня, Молчун, не отдавай ему! Ты мой муж! И не должен отдавать меня!
Мне вдруг захотелось стать вдвое шире и вдвое выше, чтобы заслонить собою Наву полностью. Она и так уткнулась бормочущим ртом мне между лопатками, но мне казалось, что она может быть видна. Очень уж он внимательно посматривал в мою сторону, шагов за двадцать от нас стоял на границе суши и болота, но видно его было хорошо, даже пар, поднимающийся из-под ступней, мешаясь с сизым дымком от мха, не мешал его рассмотреть. Верно говорил Колченог: похожа была его голова на человеческую в шлеме – гладкая, будто эмалированная, и на вид непробиваемая. На этом сходство кончалось – круглые дырки глаз и черная прорезь на месте рта только условно обозначали то же, что у человека, как дети рисуют: точка, точка, запятая, минус – рожица кривая… Рожа, правда, была совсем не кривая, а идеально овальная. Весь он был новенький, сияющий и розовенький, как младенец.
– Молодой, глупый, – прохрипел из-за спины Колченог. – Сам сразу не отступит… Не хлебнул еще травобоя и бродила.
Я тоже был молодой и глупый и мертвяка видел впервые.
– На, Молчун, травобой, – толкала сбоку мне бутыль Нава вместе с веревкой, на которой она висела у нее на талии.
Я зажал палку между ног и повязал бутыль на пояс.
– Да ты в руки ее возьми! – прошипела Нава. – И в глаза ему! В глаза!
– Чтоб в глаза, еще приблизиться надо, – ответил я. – Отсюда не доплеснуть, а ты за мужиков спрячься, не иди за мной! – И сделал шаг вперед.
– Ты, Нава, не бойся, – прохрипел напряженно Колченог. – У нас, вишь, тоже травобой есть и палки, вона, ты за нас спрячься, мы тебя не отдадим. Он же один, а нас четверо мужиков… Куда ему! Плеснем ему на морду наглую травобойчика, запоет!… Хотя они, как твой Молчун, молчащие… Молча, значит, запоет…
Как-то так само собой получилось, что палку я взял в правую руку, а бутыль, откинув пробку, – в левую и стал правым боком приставным шагом приближаться к мертвяку, выставив вперед палку.
– Да они палок-то не очень боятся, Молчун! – крикнул мне Кулак. – Ты, шерсть на носу, его травобоем, чтоб его рожа обуглилась и больше не пускала слюни на нашу Наву.
Но я уже плохо слышал сторонние советы, они для меня были как ветерок, шевелящий волосы на голове. Или те от страха шевелились?
– Молчун, – крикнул Хвост, – тебе и травобой не понадобится, мертвяк со смеху помрет, глядя, как ты вышагиваешь!…
Мне смешно не стало, хотя я слышал, как нервно прыснула Нава. Я и сам не понимал, почему так вышагиваю, ноги это делали самостоятельно, а мне и в голову не приходило им перечить.
– Ты его рук берегись, Молчун, – посоветовал Кулак. – У него руки очень быстрые – и не заметишь, как без палки останешься. А то и без рук…
Это он вовремя предупредил, хотя я и сам опасался этих даже не рук, а громадных, скорее обезьяньих, чем человеческих конечностей, свисавших чуть не до земли. Я покрутил кистью, дабы ощутить оружие в руке.
Мертвяк равнодушно наблюдал за моими телодвижениями. Даже головы не поворачивал. А в дырках глаз вообще никаких эмоций разглядеть было невозможно. Да и не было их там. Это я чувствовал. От окружающих деревьев и то шла более ощутимая волна чувств. Мервяк – он и есть мертвяк…
Я услышал сзади шорох, кто-то приближался.
– Эй, – крикнул я, – не вмешивайтесь! Вы лучше Наву хорошо стерегите, а то вдруг еще мертвяки появятся.
– Тьфу! Лишай тебе на язык! – услышал я ласковое пожелание Навы. – Сколько раз тебе говорить: не кликай беду, сама явится.
Голос не девочки, но жены.
Я сделал резкий выпад в сторону мертвяка. В принципе мы сблизились уже на достаточное расстояние для удара.
Его лапа мелькнула в воздухе, и если бы я не ожидал его реакции, то палки у меня действительно уже не было бы. Но я успел сделать «вертушку», и траектории не пересеклись. На следующем обманном выпаде я его подловил: он изо всех сил рубанул рукой по тому месту, где моей палки уже не было, а она со всей силы ткнулась ему в пузо. Настоящее оружие мертвяка бы проткнуло, а дерево, размягченное при ходьбе, только толкнуло его, заставив отшатнуться. Но тут же и сама получила обратный импульс. Меня крутануло вокруг вертикальной оси, но это только ускорило движение моей палки, теперь ударившей его сбоку по голове или тому, что ее обозначало. Голова должна была лопнуть от такого удара, а тут я сначала почувствовал, как палка проваливается внутрь его головы, а потом отскакивает обратно. И отскочил подальше, заметив, что вторая лапа моего противника летит к моей голове. Я послал ей вдогонку удар своего оружия. Эх! Где мой арсенал?…
И тут я вспомнил о бутылке, игравшей роль противовеса в левой руке. Может, потому, что рука стала мокрой, – расплескалось слегка содержимое бутылки. Сделал еще один выпад, увернулся от встречного удара и, когда его физиомордия приблизилась ко мне, от души щедро плеснул врагу в лицо травобоя, как меня учили друзья.
Мертвяк заколебался: лицо превратилось в затылок, потом обратно, только оказалось перекореженным – минусы точно обернулись запятыми. А я несколько раз огрел его палкой, без видимого результата.
А болельщики надрывались:
– Так его, Молчун, так!… Еще плесни!… Еще ударь!… Тыкай его, тыкай!… Ты чего молчишь, Молчун? Ты кричи на него! Громко кричи!… Угу-гу!… Пшел!… Ух-ух-ух!… Ого-го!…
Они прыгали и хлопали себя по звонким местам, но я был уверен, что мертвяку это как мертвому припарка, – он сам пар из-под ног пускает. Кстати, пар окутал его уже почти до пояса, но дырки глаз, превратившиеся в почти вертикальные волнистые линии, так и норовили сфокусироваться на Наве – я видел, как он стреляет глазами мимо меня туда, где была она. И я плеснул еще!… Именно в глаза! Может, и в рот попало?…
И тут он дрогнул – вывернулся не только лицом, но и всем телом и сделал шаг обратно.
В этот момент меня и шандарахнуло: «Чтобы защищать, надо понимать!… По ходу чуши обязательно про Город долдонит. Мол, там все ведают, чего можно, а чего нельзя, что такое Одержание, а что такое Слияние… А вдруг у мертвяков есть хозяева, которые и знают всё?…»
Когда шандарахает, соображалка отключается, поэтому я, недолго думая, в два шага разбежался и прыгнул на пятящегося мертвяка, все еще продолжающего выворачиваться туда и обратно. Так и сиганул: в одной руке палка, в другой – бутылка. Обхватил его палкой, зафиксировав второй конец ее согнутой в локте рукой, в которой была бутылка.
Мертвяк прыгнул вместе со мной.
– В Город! – заорал я во весь голос. – К Хозяевам!… Быстро!… Одна нога – здесь, другая… У-о-у-а-оу-у-у-! У-я-я-я!…
Это был не ожог огня или раскаленной сковороды, от которого можно убежать или отпрыгнуть, это был химический ожог (во – слово вспомнил, каких в лесу не бывает), каким жгут кислоты и щелочи, – въедливый, мерзкий, разлагающий плоть. Видимо, в первый момент я этого не почуял, потому что одежда растворялась.
Потом мне рассказали, что от моего ора лягушки попрыгали в болото, птицы заткнулись, листья задрожали, а некоторые осыпались с ветвей.
– Слезай с него, Молчун!… Брось его! – кричали мне вслед, когда мертвяк ринулся в заросли, ловко лавируя в них.
– Молчу-у-ун! Вернись! – Это Навин голос. – Кто ж меня защищать будет без тебя-а?!
Я не понял, что она мне кричит, но, услышав ее голос, инстинктивно отреагировал на него.
– Стой, мразь! – зарычал я на мертвяка.
И, не ощущая его реакции, ткнул бутыль горлышком туда, где, по моим расчетам, должна была быть щель, обозначающая рот. И опрокинул ее, чтоб лилось. Мертвяк словно споткнулся, остановился и задрожал, выворачиваясь. Я свалился с его спины без сознания, как насосавшаяся пиявка. Только насосался неимоверной боли. Болевой шок и сделал свое дело.
Как мне рассказали потом, все по очереди и неоднократно, мертвяк превратился в кисель гнойного цвета и утонул в болоте, а меня сначала долго вымачивали в ручье, чтобы растворить яд мертвяка, а потом соорудили из веток носилки и тащили обратно в деревню.
* * *
– Такая у тебя судьба, Молчун, – объясняла мне дома Нава. – С того места не на своих ногах уходить. Ты больше не ходи туда, Молчун! Нехорошее там для тебя место. И голоса какие-то дурацкие глупости всякие говорят…
Но это было потом, которое после бредового беспамятства началось для меня традиционно… с хлюпанья и чавканья с причмокиванием и доскребыванием деревянной ложки по деревянному горшку. Я лежал, не раскрывая глаз, и мне казалось, что их не стоит раскрывать. Потому что я их раскрывал уже тысячи раз и каждый раз видел скрюченного Старца, хищно склоненного над горшком. Он шмыгал носом и всхрапывал, заглатывая содержимое ложки, а потом булькал нутром.
– Ну, что веками дрожишь? – скрипучим голосом заговорил он, засунув в рот очередную порцию. – Я ж вижу, что не спишь. Все притворяются, что спят, когда я прихожу, а я вижу, что не спят, потому что спящий человек совсем по-другому дышит, чем человек проснувшийся. Он во сне забывает тишину соблюдать: храпит, сопит, булькает, стонет, пукает, а проснувшийся пытается сделать вид, что его и нет тут, – все равно что он, что корыто в углу. Думает, что старик ничего не заметит и говорить с ним не станет. Никто не хочет со стариком разговаривать, а зря – вам, молодым, никогда не узнать того, что я еще с трудом помню… Вон и Нава твоя в другом углу на лежанке валяется и тоже делает вид, что спит. Тоже стариком пренебрегает, а что она мной пренебрегает, если даже с мужем на одной лежанке не спит?! Как же она собирается с тобой детей заводить, если на другой лежанке спит? По воздуху, что ли, через дыхание?… Знаю, что без памяти был. Так кто сейчас с памятью? Это раньше люди попадались, которые о прошлом рассказывали… Стало быть, помнили… Я вот еще остался – помню, что мне дед рассказывал, а вы все беспамятные – только бы вам языком пустоту молоть, а что раньше было, вас не интересует, и что с другими людьми было, вам как плевок по ветру. Вот ты, Молчун, такую глупость учинил – на мертвяка прыгнул. А разве ты не слышал, что мертвяки мужиков обжигают, до смерти могут обжечь! Тоже загадка: девок почему-то не обжигают, хотя теми же руками хватают, на той же спине несут или к той же груди прижимают, а мужиков до смертных ожогов жгут! Где справедливость?… А если бы ты, Молчун, прислушивался к тому, что другие люди говорят, то тебе бы и в голову не пришло на мертвяка прыгать, потому что смысла нет, глупость чистая… То, что ты в Город надумал, – это правильно, только в Городе еще могут помнить и знать, что к чему и почему, а в деревне давно забыли и знать не хотят. А может, и хотят, но уже не умеют… Какая-то похлебка у тебя, Нава, недобродившая, – посетовал он вдруг.
– А ты подождал бы, пока добродит, а потом хлебал, – не выдержала Нава молчания и несправедливых обвинений.
– А старый человек уже и нюхом, и зрением ослаб, не разобрал, а ты, хозяйка, предупредить должна была, предостеречь, чего другого предложить… Эх-хе-хе… И старый пень пользу приносит, только никто этого признавать не хочет…
А в Город, Молчун, надо ножками идти, а не на чужую спину норовить забраться… Правды ить достичь надо, а достижение – это путь, а путь – это где идут… Как встанешь на ноги, так и шагай ими в Город… Вот раньше, мне прадед рассказывал, в Городе Главный Нуси был, он собирал младших нуси по деревням и учил их уму-разуму. А разум в том, что все едино – лес, люди, звери, небо… Все нужны друг другу, и если кому-то плохо делаешь, то делаешь плохо сам себе… Ты – часть леса, и лес – твое все. Лес не обвиняет и не призывает – он живет, и все должны жить, как он. Нет, не должны, потому что никто никому ничего не должен, а живет так, как живет. Брать можно только то, что лес тебе дает. Сам. Нельзя хотеть больше, чем он тебе дает… Тогда еще знали слово «нельзя»… Это сейчас его забыли. Я всем объясняю, что нельзя – это то, что вредно, а не то, что запрещено. Лес не запрещает, лес живет. А если ты в нем живешь так, как нельзя, то себе вред наносишь… Я потому и не понимаю, почему мертвяки женщин воруют, – это же вред для людей, а значит, и для леса, потому что люди – тоже лес. Может быть, когда исчезли нуси, а остались одни старосты по деревням, мы перестали понимать лес?… В нем что-то происходит, а мы не понимаем и делаем то, что нельзя, то есть вредно.
– Для кого вредно, старик? – не выдержал я.
– Я ж говорил, что не спишь, – довольно отметил старик, прожевывая то, что и жевать не обязательно. – Правильно не спишь, потому что вредно спать, когда тебе правду рассказывают, которой ты дознаешься. А пешком до правды дойти ты еще не скоро сможешь, сдуру-то повредил свои ходилки… Теперь небось и детишек Наве скоро сделать не сможешь, если вообще когда-нибудь сможешь. У тебя ж промеж ног вся кожа сгорела. Как там мужской корень, не сгорел?… Эй, Нава, как у него корешок-то?
– Не беспокойся, старый, на месте и в порядке! Я его первым делом лечить стала. Да он меньше остального и пострадал, потому что Молчун ногами мертвяка оседлал, а причинное место назад отклячено было.
– Ну, это хорошо, что отклячено, это полезно. Подлечится и детишек тебе сделает, без детишек нельзя, потому что вредно, а вредно потому, что род людской пресечется без детишек… И что ж это у тебя, Нава, похлебка такая недобродившая? У меня же теперь в пузе бурчать будет.
– А ты бы не ел то, что не готово, – откликнулась со своей лежанки Нава. – Мне сейчас не до готовки.
– Могла бы и о старике подумать, – вздохнул он. – Эх-хе-хе, никто о старике думать не хочет… Обмельчал народ… Великий Нуси учил, мне дед (или прадед?) рассказывал: «Говори только то, что думаешь», а сейчас думают только то, что говорят…
«Ох, до чего же прав старик!» – молча воскликнул я.
– Он говорил, – продолжал вещать старик, скребя ложкой по пустому дну: – «Делай то, что хочешь делать»… Я хочу кушать – хожу и кушаю. А если вам жалко, вы скажите – я к вам приходить не буду. Я ж не просто так к вам хожу, я вас уму-разуму учу. Меня не будет, кто ж вас научит? Мне ж не похлебка ваша недобродившая нужна и не каша, в лесу полно пропитания – полил бродилом землю, и можно есть, потому что я знаю, какую землю поливать, чтобы есть можно было. Мне вы нужны, потому что у меня никого нету. Вот от вас к Колченогу пойду, у него старуха совсем плоха стала, когда дочку воры украли. Коченогу уже на нее терпежу не хватает, а я посижу, пошамкаю, что найду, да и послушаю бедную женщину, а то и сам найду что сказать. Лес шелестит – жизнь продолжается. Вы оба в деревне чужаки, а для меня уже не чужаки, потому что кормите меня… Ладно, есть у вас больше нечего, пойду к Колченогу.
Ушел, как обычно бормоча что-то под нос.
Нава поднялась и молча подошла к моей лежанке, чем меня насторожила и даже напугала. Молчащая Нава – это как сухая вода: физически осуществимо, но в нормальной жизни не встречается. Так же молча легла с краешку и ухватилась рукой за меня, чтобы не упасть, – узко было с краешку-то. Я подвинулся к стенке и расслабился – мне казалось, что любое прикосновение ко мне – источник боли, но боли не было. Вылечила меня моя спасительница и на этот раз. Не повезло ей с му… со мной, с мужиком в доме. Не мужик, а мука мученическая, мутота мумукающая…
От ее тела исходило приятное, нежное тепло, которое проникало в меня, как вода в иссушенный песок. Хотелось растечься вместе с этой водой между песчинками и тихо-тихо испаряться. Растекся и испарился.
Уж не знаю, сколько времени прошло, пока я конденсировался обратно.
– Все, Молчун, – объявила мне Нава, – больше ты столько спать не будешь. Я тебе сон-травы пить давала, чтобы ты кожу свою не напрягал шевелениями. Во сне заживление быстрей идет и чесаться не вспоминаешь. Я ж знаю, как при ожогах зудит. А чесаться нельзя, вредно, как говорит старик. А теперь все зажило. Теперь тебе опять учиться ходить надо.
– Думаешь, разучился?
– А вот и посмотрим… Давай руку!
Я протянул и обратил внимание на кожу – она была розовенькая и тонкая, как у младенца, полупрозрачная. Где ж я видел кожу младенцев?…
Нава поймала мою руку и с серьезным видом принялась тянуть меня с лежанки, приговаривая:
– Вот сейчас мы встанем и походим. Мы долго лежали, и наше тело немножко разучилось ходить, но мы его быстро научим, потому что оно просто немножко забыло, а раньше умело. Надо только сил набраться, и все у нас получится…
Я сел, потом, опираясь на палку, стоявшую в изголовье лежанки, с опаской поднялся. Ноги, увы, чувствовали себя не слишком уверенно, хотя сразу я все-таки не рухнул: Нава плечо мне под мышку подставила, и палка давала упор. Что за напасть на меня такая противоходильная навалилась?…
Постояли, пошатались. Я старался не слишком давить на девочку, но она сама задирала вверх плечо, принимая на него тяжесть. И пыхтела, посапывала от усердия.
– Пошли, – предупредил я, собравшись с духом.
Сделали шаг. Устоял, хотя и с трудом, не позволил ногам разъехаться. Думаю, что это все не только от мышечного бессилия, а и от сонного зелья, коим меня лекарка моя пичкала. Очистится организм, и умение вернется.
Мы прошли до порога и обратно, и я с чувством честно сделанной работы опустился на лежанку, страхуемый Навой.
– Молодец, Молчун, – похвалила она. – Отдохнешь, еще походим. Ногами ходить надо, а если не ходить, то и ног не надо, а мы будем ходить, потому что нам еще детей растить, а за ними не только ходить, за ними бегать надо. А я одна не набегаюсь. Как мне бегать, если один в одну сторону побежит, другой в другую, а третий в третью?
– Это ты скольких же рожать собралась? – скромно поинтересовался я.
– А сколько захотим, столько и родим, – легко откликнулась она.
Я напрягся, чувствуя, что с хотением у меня серьезные проблемы. Видать, слишком уж сильно лес бьет чужака по больным местам: то по голове, то пониже. Хотя второе, скорей всего, следствие первого – думать надо, прежде чем прыгать, куда не надо. Больной я, уважительная причина есть. Да Нава особо и не покушается. Возможно, на нее давит «надо», а не «хочу»?… Только этот пальчик, гуляющий по моей груди… Мороз по новой коже…
– Лежать с тобой, конечно, приятно, – призналась Нава. – Но спать? Я не привыкла с кем-то спать. Всю жизнь одна сплю. А если всю жизнь одна сплю, то как я могу спать с кем-то еще? А вдруг ты брыкаться будешь? Или слова свои страшные говорить? Если ты будешь такое говорить, как опять в бреду говорил, я с тобой спать не смогу. Ты так и знай! Если хочешь, чтобы я с тобой на одной лежанке спала, то не говори таких слов!
– Каких таких? – заинтересовался я. – Я же не помню никаких слов. Откуда же мне знать, чего не надо говорить?
– А ты и забудь! – обрадовалась она. – Не вспомнишь – и говорить не будешь.
– Ты же сама видишь, что я их во сне говорю или в бреду, а наяву не говорю, поэтому вспомню или не вспомню – все равно. Говори уж, а то мучиться буду, вспоминать.
Нава подняла голову, водрузив подбородок мне на грудь, но не давила им на ребра, а только легко касалась. Ей глаза мои были нужны. В них она и уставилась немигающим, почти звериным взглядом. Будто думала: сейчас съесть или еще дать жирок нагулять?… Да, жирок бы мне сейчас не помешал – вон живот провалился, а ребра торчат.
– А я разве могу все запомнить, да еще такое страшное? – вдруг заговорила Нава. – Реалити-шоу, говорил, блевантазол, говорил, кино еще да киноактер, говорил… И зачем ты такое, Молчун, говорил? Лучше бы молчал… Я как услышу, так глаза закрыть боюсь – все кажется, что сейчас блевантазол твой придет с киноактером… И с каким-то еще эффектом скрытой камеры…
– А еще? – прервал ее причитания я. – Какие слова еще говорил?
То, что она мне сообщила, отозвалось легким дребезжанием в памяти, этакая чесотка ума: знакомо, а что значит – не вспомнить.
– Ре-ка… Ру-ка… Конь… Стук… тыры-тыры, говорил, – с большим трудом вытолкнула из себя Нава.
«Реконструкторы», – неожиданно легко расшифровал я, понятия не имея, что сие означает.
– Конь… Конь… Стук… тыры-тыры, говорил… И где ты таких слов набрался, Молчун?
Это оказалось еще легче по аналогии: «Конструкторы».
– И это еще, такое совсем страшное, – генетический, ну, это я знаю – это про то, какими дети будут, это жена с мужем договориться должны, помечтать, а потом и получится, как мечтали… Но вот дальше: экс-экспыр-мет…
«Бедная девочка – „эксперимент" произнести не может».
– А потом как пошел знакомое и незнакомое в кучу валить!… ДНК, геном, кибогрызация… ужас-то какой, будто рукоед руку человеку отгрызает и урчит… животом… А-трог-рог-снизация, кричал даже…
«Наверное, андрогинизация, но не уверен…»
– Партеногенез… Что это такое, Молчун?… Хотя Слухач тоже такое слово говорил, но никто не понял. Даже Старец. Слышу звон, сказал он, да не помню, о чем он…
– Спроси что полегче, – вздохнул я.
Не скажу, чтобы мне было страшно слышать эти слова, но ничего, кроме дополнительной чесотки ума, они во мне не вызывали. Звучит знакомо, а что значит?…
– Вертикальный прыгресс, говорил, косматизация вида, глубинный рогресс и назад к истокам, говорил… «Назад» и «к истокам» понятно, а остальное – нет… Кто такой «планетарный гоми…гоме-стад»?… Ну, как можно глаза закрыть, когда ты такое говоришь?… Если говоришь, значит, такое существует, а я не понимаю, что это такое и как себя с ним вести, если оно придет… Это же страшно, Молчун.
Я не мог не согласиться с ней, что слова звучат зубодробительно и черепокрушительно. И понимал ее страх – мне было так же ужасненько слышать про красную ядовитую плесень, которую я еще в глаза не видел, и век бы ее не видеть, или про зеленые поганки, гиппоцетов и хищных лягух, про Одержание и Разрыхление. Но я чувствовал, что знал когда-то значения этих слов. И, слыша их, испытывал не страх, а досаду на забывчивость. Хотя какая, на пень, забывчивость – отшибло память деревом. Восстановится ли? И хочу ли я, чтобы восстановилась? Смогу ли я жить здесь, когда узнаю правду, которая даже кусочками несовместима со здешней жизнью? С ума сойти – рассуждать начинаю! И что примечательно, молча.
– Страшно, Нава, страшно, я понимаю тебя… Но мне почему-то не страшно, значит, на самом деле все это не такое уж и страшное. Я мог забыть, что это такое, но, страшное или нестрашное, оно хранится не в памяти ума, а в памяти тела. Оно же не забыло, как жить.
– Как это не забыло, когда ты ничего не умеешь и не знаешь из того, что необходимо для жизни: ни как нужду справить, ни как одежду вырастить, ни как прокормиться в лесу? – справедливо ткнула меня носом в стену Нава. – Нет доверия памяти твоего тела, Молчун. Но может, ты и прав, и твои страшные слова страшны только потому, что неизвестны, а когда их узнаешь, то они вдруг станут совсем и нестрашные. Ты уж, Молчун, разберись со своими словами. Я не люблю, когда страшно, ты меня больше не пугай.
– А я что делаю, Нава? – напомнил я. – Мы зачем за Тростники ходили, где меня Колченог с Обидой-Мучеником нашли? Чтоб я вспомнил, как там оказался.
– А ты вместо этого на мертвяка прыгать начал! – воскликнула она. – Ой, как смешно ты на него прыгал, Молчун! Боком-боком, и ножкой притоптывал, и палкой тыкал… Хорошо ты его палкой тыкал, он никак ее выбить у тебя из рук не мог. У наших мужиков обычно с первого раза выбивает, а у тебя не выбил. И где ты так научился палкой тыкать, Молчун?
– Это называется не палкой тыкать, а… а… вот же леший подери!… А-а… Это называется фехтовать!…
– Молчу-у-ун! – взвизгнула Нава, словно это ее палкой ткнули. – Ты опять, Молчун! Слова свои…
– А чего ты пугаешься? – удивился я. – Сейчас мы с тобой выяснили, что страшное слово «фехтовать» означает почти то же, что «тыкать палкой».
– Да-а? – покосилась на меня Нава. – Фехт… фехты… фехто… нет, тыкать палкой лучше: и «тыкать» понятно, и «палкой» понятно. А твое фехт не понятно.
– Наверное, это просто на другом языке, который я забыл. Я ведь на вашем языке тоже не сразу научился говорить.
– Ты и сейчас не научился – все молчишь больше. А если, Молчун, ты будешь молчать, то с тобой никто в лесу знаться не захочет, потому что страшно, когда человек молчит. Мало ли что он думает, когда молчит? Вдруг плохое думает? Или совсем думать разучился. Человек, который думать разучился, – очень страшный, уже не человек. Звери и то думают, а говорят по-своему. Я часто даже понимаю, что они говорят. Лучше, чем то, что ты говоришь, Молчун. Я тебя легче понимаю, когда ты молчишь, – у тебя глаза такие говорящие… Поэтому я с тобой буду знаться. Даже если ты говорить не будешь. Только ты не совсем молчи, а то я заболею или с другими придется идти разговаривать. А я с ними не очень люблю разговаривать. Потому что я здесь чужая, а в нашей деревне все не так было, а они не понимают. Мне кажется, что ты хоть и молчишь, а понимаешь.
«Поэтому молчуны и кажутся хорошими собеседниками», – хмыкнул я про себя.
– Кстати, Нава, – вспомнил я, – а как поживает моя одежда?
– Старая уже не поживает, после мертвяка от нее одни клочья остались, – ответила она. – Я их посадила, уже новая выросла, вон лежит, тебя дожидается.
– Ох, заботливая ты моя! – обрадовался я. – А то я уже начал беспокоиться, как из дому выберусь. У вас тут голых не очень-то гнушаются, но как-то неуютно мне голышом шастать.
– Уютно-неуютно – глупости, – отмахнулась Нава. – А вот если клещ или шмель ядовитый укусит или слизень жгучий с дерева свалится – это не обрадуешься, нельзя в лесу голышом долго находиться. В деревне-то все проверено – никакой гадости нет. Бывает, правда, что грибница нападает, зеленая поганка. Из такой деревни надо скорей убегать, если успеешь. А по деревне тебе не надо голым ходить не поэтому, а потому, что ты не похож на наших мужиков, а женщинам нравятся такие непохожие. Сейчас, когда женщин мало стало, они сами себе мужей выбирают. Тебя мне отдали, потому что никому ты нужен не был с оторванными головой и ногой и страшные слова говорящий. Мне, чужой, тебя, чужака, и отдали. А теперь, когда я тебя выходила…
– Уже два раза! – воскликнул я. – Ты моя спасительница!
– Для себя ж старалась, – честно призналась она. – А теперь ты такой красивый, что любая захочет тебя себе в мужья. А я не отдам!
– А я и не пойду ни к кому! – искренне заявил я.
К Наве у меня явно есть тяга и чувство родственности (еще бы им не быть к спасительнице), а другие деревенские женщины, которых я видел, вызывают почему-то чувство брезгливости. Вроде женщины как женщины, не грязные, не страшные, не кривоногие, – в обтягивающих костюмах они, можно сказать, всеми прелестями наружу, есть возможность оценить… Но какие-то они слишком женщины, вызывающе, откровенно женщины. А в Наве этого нет. Хотя она очень прелестна. По-девичьи…
– И правильно, – довольно согласилась Нава. – Не надо тебе к ним ходить, нечего тебе у них делать. Да и не сможешь ты с ними, потому что Молчун, а они с молчуном и дня не выдержат, только обидят тебя и прогонят.
– Да не хочу я ни к кому! Что ты меня уговариваешь? Я с тобой хочу быть! – попытался я ей вдолбить, чувствуя ее искреннее волнение и опасения.
– И будь, – кивнула она и улыбнулась, кажется поверив.
Очень у нее хорошая улыбка.
Только не вижу я в ней женщины. Даже когда она вот так передо мной голышом ходит или лежит рядом. Хотя теоретически знаю, что она очень привлекательна. Почему-то я твердо знаю, что в женской красоте отлично разбираюсь. Мужской инстинкт, наверное. Так вот, инстинкт мне твердит, что она ОЧЕНЬ красива. И кого-то сильно мне напоминает. И именно это напоминание вырастает между нами прозрачной стеной, которой она, кажется, не замечает… Леший подери! Все ясно! Она же поила меня какими-то зельями успокоительными и снотворными! Вот они меня успокоили и усыпили! А я-то себе напридумывал… Вот отойду, может, и правда семья у нас будет? Как-то очень привлекательно прозвучало в уме это слово – «семья»…
– Спи, Молчун, спи, – промурлыкала Нава. – Тебе пора, лечение еще не кончилось…
* * *
– Ну, чё, Молчун, собрался уже в Город? – разбудил меня вопросом Старец.
Хотя, возможно, он разбудил меня поскребыванием ложки по котелку? Или просто я уже выспался?
– В Город?… Да, в Город мне обязательно надо, – ответил я, продирая глаза. – Не помню зачем, но помню, что надо.
– Совсем ты разум свой проспал, Молчун, – осуждающе проворчал Старец и принялся сердито жевать кашу. – Перелечила тебя Нава! Сколько можно на лежанке валяться, когда тебе за правдой в Город надо? Я сам бы пошел, да стар уж, не дойду. А тебе в самый раз, и в деревне тебе делать нечего, потому как чужой ты здесь. И Нава чужая. Но тебе ее с собой все равно брать нельзя – в лесу опасностей много, мертвяки к примеру… От одного отбил, еле жив остался, а два-три сразу, как они обычно приходят, заберут у тебя Наву, не справишься ты с ними… А то воры – они до женщин и девок ух как охочие, бо организма их мужичья того требует, а против организмы ни один зверь не устоит, не то что человек, хоть и бывший.
– Так ведь человек потому и человек, а не зверь, что устоять может, – возразил я, обнаружив в себе с удивлением это возражение. Откуда взялось?
– Плесень это умственная, Молчун, – хихикнул, разбрызгивая кашу, Старец. – Все только притворяются, обманывают себя и других, что могут устоять, а на самом деле куда организма потянет, туда и ползут, и скачут, и бегут. По себе знаю. Мне уж чего притворяться? Отпритворялся гиппоцетов хвост конским… Одна организма человеком и движет.
– А правда мне тогда зачем? – уныло спросил я, признавая правоту старика. – Зачем мне в Город за ней тащиться, организмой, так сказать, рисковать?
– А потому что организме разум дан, чтобы разбираться в том, что в лесу происходит. А если не понятно, что происходит, то организме страшно и она болеть начинает. Зудом болеет. Если не разберется, зуд и в могилу свести может до срока. От тоски непонимания организма помрет… Вот как тело надо кашей да похлебкой питать и прочими вкусностями, так и ум человеческой питается знанием и пониманием. А без знания и понимания нет человека. Даже если он еще по лесу бродит, то его все равно нет, даже если женщинам детей делает – все равно он бревно мертвое, а не человек.
– Что-то ты, Старец, поумнел шибко! – удивилась от входа Нава, проявляясь в нем.
– А все от каши твоей, Нава, сильно вкусная у тебя сегодня каша! Молодец!
– Ах ты, старый пень! – возмутилась она. – Нашел-таки! Я ее спрятала в корзину и рогожкой закрыла, думала Молчуна покормить, когда проснется. Ему теперь хорошо есть надо, чтобы сил набираться. А ты все слопал!… Чем я теперь Молчуна кормить буду? Как же ты ее нашел?
– А по запаху, хозяюшка, по запаху. Настоящий продукт – он всегда себя запахом обнаруживает. Хотя плохой тоже запахом. Но от плохого запаха бежать хочется, а к хорошему притягивает. Вот меня и притянуло. Будь здорова, хозяюшка, за такую кашу. Всегда такую делай, я к тебе всегда и приходить буду. Ни к кому не буду, а к тебе буду…
– Эк обрадовал! – хмыкнула Нава.
– Обрадовал не обрадовал, а дом без гостя, как лес без дерева.
– Ну и сказанул, старик! Ты б, как Молчун, лучше бы молчал! Дом без хозяев, как лес без деревьев!
– Эх, девонька, – затряс облезлой головой старик. – Да дом без хозяев – нарыв земляной. Лесу он не нужен, только хозяевам нужен. Дом с хозяевами и есть настоящий дом. Ты про землянку говоришь, а я про дом. О разном мы беседу ведем, потому и договориться нам никак не получается.
– Да поняла я тебя, – отмахнулась она. – Подумаешь, премудрость… Только гость тоже разный бывает: от одного прибыток, а от другого убыток… Зачем кашу съел, которую я Молчуну приготовила?
– Так откуда ж я знал, что Молчуну, я подумал, что для меня расстаралась. Зачем Молчуну каша, когда ты его зельями поишь, а он и дрыхнет без задних ног… Скажи-ка, Молчун, ты чуешь свои задние ноги?
Под их зудеж я опять слегка задремал и упустил линию разговора. Поэтому отреагировал на вопрос, как мертвяк безмозглый:
– Нет у меня задних ног, старик, передних тоже нет, а есть у меня руки и ноги. По одной паре того и другого.
– Вот видишь, Нава, нет у него задних ног. А в нашей деревне тех, у кого нет задних ног, кашей не кормят. Ты пришлая, можешь и не знать, а вот я тебя и просветил, научил уму-разуму.
– Вот я тебя сейчас так научу, старый пень болтливый! – схватилась она за полотенце, грозно размахивая им.
– Эй-эй! – вскочил с табуретки гость. – Ты чего это взбеленилась, хозяюшка? Я ж тебе добро делаю: если будешь мужика своего кашей кормить, он обязательно обнаружит свои задние ноги и ускачет от тебя в Город. Ему туда обязательно надо… А тебе не надо, вот ты и корми меня кашей, а его снотворными снадобьями – он от тебя никуда и не денется.
Договаривал он злоехидным тоном уже из-за порога, пятясь от надвигающейся хозяйки, но не замолкал:
– А еще лучше ребеночка ему роди: ребенок мужику как корни дереву – он корнями укрепится и никуда от тебя не двинется. Нет, конечно, бывают прыгающие деревья… Но от хорошей жены никакое дерево не упрыгает. Что ж ты никак не уговоришь его ребеночка тебе сделать – вон, живот какой впуклый, сразу видно, что пустая ты, а не тёлая. А хорошая жена разве будет столько пустой ходить при таком муже? Ты не смотри, что он у тебя лежачий, завлеки его – он сразу вскочит, не ногами, так чем другим, более для этого дела нужным…
Нава ловко ухватила мою ходильную палку, прислоненную к стене, и метнула ее в старика. Тот неожиданно ловко увернулся и выскочил из сеней в лес.
Оттуда еще некоторое время доносились затихающие осуждающие причитания, но скоро стало тихо.
– Вот же старый пень трухлявый! – выдохнула возбуждение Нава. – Довел… – И резко повернулась ко мне. – А правда, Молчун, почему ты мне детей не делаешь? Другой мужик на твоем месте уж настрогал бы… Не нравлюсь я тебе? – В ее голосе слышалась искренняя обида.
– Нава! – вскрикнул я возмущенно. – А ты сама пробовала так долго, как я, пить свои зелья?
– Нет, – удивилась она. – А зачем мне их пить? Я же здоровая. И голову мне никто не отрывал, и обе ноги всегда на месте были, хотя некоторые этого не замечают, и о мертвяка я не обжигалась, по-другому тоже не обжигалась… Зачем здоровому человеку снадобья пить? Ну, прививки – понятно, прививки все делают постоянно. Потому что если их не делать, то болезни могут начаться…
– А затем, моя девочка, – ответил я, – чтобы понять, как чувствует себя человек, долго их принимающий. Я не только задних ног не чувствую, я и в передних-то не очень уверен, а уж в том, что между ними, и вовсе сомневаюсь, что оно существует.
– Как же сомневаешься? – опять удивилась она и ощутимо ткнула пальцем. – Вот же оно!…
– И ты думаешь, что этим, – мой сарказм достиг пределов возможного, – вот этим самым можно сделать хоть завалященького ребенка?
– Мне завалященького не надо, мне здорового и красивого надо, – насупилась Нава.
– А ты не задумывалась, что для здорового ребенка нужен здоровый мужик?
Я с удивлением обнаружил, что в моих словах присутствует настоящая мужская обида: сначала меня сделали никчемным, а потом попрекают этой никчемностью. Очень удобно переводить проблему из внутренней во внешнюю.
– Я стараюсь, Молчун, – начала оправдываться она с предвестниками слез в тоне. – Но так всех лечат, у кого ожоги… Или голова оторванная…
– Ты самый лучший лекарь на свете, моя девочка! – поспешил я похвалить ее. – Только согласись, что больной человек не может быть здоровым, пока он больной. И нельзя ждать от него того, что может делать здоровый человек. А вот когда он станет здоровым, тогда и приходите к нему, и требуйте, чтобы он вел себя как здоровый… Да и то, мне кажется, что в отношениях мужчины и женщины ничего требовать нельзя, как говорит старик, потому что вредно. Когда в этих отношениях начинают чего-то требовать друг от друга, то получается, что ничего не получается.
– Ой, как ты правильно, Молчун, говоришь! – вдруг обрадовалась Нава. – В нашей деревне, где мы с мамой жили до того, как ее мертвяки украли, так и было: детей заводили потому, что хотели, а не потому, что надо. Я сразу почувствовала, что ты ближе к нашей деревне, чем к этой, хоть и странный очень; я сразу почувствовала, что ты мне родной, как мама была. Может, тебя мама прислала, чтобы мне одиноко не было?
– Может, и мама, – легко согласился я, не имея ни малейшего понятия о том, кто меня сюда прислал. И присылал ли вообще? Или меня дурным ветром занесло?… Какой же ветер нужен, чтобы такую кучу дерьма неизвестно куда занести?!
* * *
«Сейчас я проснусь», – подумал я во сне и проснулся.
Сейчас я начну думать, что послезавтра ухожу.
И точно, будто сказал сам себе голосом:
– Послезавтра я ухожу.
Хотя никакого голоса не было. Не хотел я Наву будить. Но она будто услышала. Я и не сомневался, что она услышит. В последнее время я замечаю, что меня деревенские слышат, когда я ничего не говорю: только подумаю о них, а они сразу же и делают то, что я подумал. Или наоборот: они собираются что-то сделать, а я это их желание слышу до того, как они его осуществили.
Мне кажется, что они тоже почувствовали неладное, потому что стали избегать моего молчания, или вызывая меня на разговор, или сами болботили непрерывно.
Нава зашевелилась в другом углу на своей лежанке. Я знал, что она скажет.
– Ты уже не спишь?
– Нет, – ответил я уже голосом.
– Тогда давай поговорим, – попросила она. – А то мы со вчерашнего вечера не говорили. Давай?
– Давай. – Уж кому другому, а ей я никак не мог отказать в такой мелочи.
– Когда ты уходишь?
– Не знаю… Скоро…
– Вот ты всегда говоришь: скоро. То скоро, то послезавтра. Ты, может, думаешь, что это одно и то же? Хотя нет, теперь ты не можешь так думать, теперь ты говорить уже научился. Это раньше у тебя в голове все путалось – дом с деревней, трава с грибами. Мертвяков с людьми и то путал. А то еще хуже – принимался бормотать слова непонятные, никто тебя понять не мог… Теперь не бормочешь, но никто не любит, когда ты молчишь, – кто тебя знает, может, ты свои слова про себя бормочешь. Лучше ты их не бормочи, а со мной поговори.
Пока она говорила, глаза сами собой открылись. По потолку проторенной тропой шли рабочие муравьи. Двумя ровными колоннами: слева направо – нагруженные грибницей, справа налево – порожняком. Месяц назад было наоборот. И через месяц будет наоборот. Как им укажут, так и будет. Черные сигнальщики рассредоточились вдоль колонн, шевеля усами в ожидании приказов. Может, через месяц дождутся? Они даже меня слушались, хотя я сначала спрашивал у Навы, что им приказывать…
Старца нет, отметил я. Сегодня не он меня разбудил. Особенное утро.
Я повернул голову набок и посмотрел на Наву. Она лежала на спине, закинув руки за голову и положив ногу на ногу, и не шевелилась, похожая на изящное изваяние, только непрестанно двигались ее губы да поблескивали в полутьме глаза.
Речь ее звучала для меня шумовым фоном (смысла не воспринимал), но звук голоса – музыкой, достойной красоты тела, ручеек лесной журчащий.
Месяц назад я так же любовался ею, собираясь уходить, и словно стараясь налюбоваться про запас, но не уходил. То ли они меня все дружно заговаривали, то ли с красотой расстаться не мог? Что-то свербело внутри, не разрешая покинуть эту девочку. А что-то другое зудело, изгоняя из деревни в Город. Будто я муравей, которому поступили два противоречащих друг другу приказа.
– …И получилось так, – вдруг пробилось в сознание Навино повествование, слышанное мной столько раз, что я мог бы продолжить за нее, – что мертвяки вели нас ночью, а ночью они совсем слепые…
Сейчас она про Горбуна вспомнит…
– …ничего не видят, это тебе всякий скажет, вот хотя бы Горбун, хотя он нездешний, он из той деревни, что была по соседству с нашей, не с этой, где мы сейчас с тобой, а с той, где я с мамой жила без тебя, так что ты Горбуна знать не можешь, я тебе за него скажу. А в его деревне все заросло грибами, грибница напала. Горбун сразу и убежал из деревни. Одержание произошло, говорит, и в деревне теперь делать людям нечего… А луны тогда не было, и мертвяки, наверное, дорогу потеряли, сбились в кучу, а мы в середине. Жарынь – не продохнуть…
Ух, как в голове звенит, опять звенит… Опять дал заговорить себя! Нельзя позволять заговорить себя, потому что заговоренный я уже ничего не соображаю, а без здравого соображения никуда двигаться нельзя, тем более в Город. С чистой головой надо уходить! А где ее взять чистую, когда они не замолкают?! Все, решено: как только я проснусь с ясной головой, я тотчас же встаю, выхожу на улицу и иду в лес, и никому не даю заговаривать с собой. Надо уйти, пока они спят все. Это очень важно: никому не дать заговорить себя, занудить голову, особенно вот эти места над глазами, до звона в ушах, до тошноты, до мути в мозгу и в костях. Один я могу заблудиться, но с кем-то еще, похоже, и вовсе не уйду. Но откуда же я знаю, где Город искать? Колченог говорил, что знает. И Хвост иногда проговаривается, что был там. Про утопленниц что-то бормотал. А один я могу совсем в другую сторону уйти. А я от Навы совсем не хочу уходить, я обещал ей, что обязательно вернусь и тогда… Тогда у нас будут дети. А пока я не понимаю, что к чему, я не могу обрекать своих детей неизвестно на что…
Сейчас Старец войдет, понял я. И старик вошел, молча подсел к столу, придвинул к себе горшок, шумно, с хлюпаньем понюхал и принялся есть.
«Как дома, – подумал я. – Он и есть в этой деревне дома. Это я неизвестно где здесь, а он именно дома».
Нава не пошевелилась ни чтобы прикрыться, ни чтобы одеться, она пела, как соловей, не замечая ничего вокруг. Кстати, здесь обалденные соловьи!…
– Чавк… хлюп… чавк… хрюк… – уписывал старик за обе щеки.
– А я еще ни разу Одержания не видела, – продолжала Нава. – Слухач все про него вещает…
Внутренний импульс нагло спихнул меня с лежанки. Правильно сделал: душно стало, влажно и в голове… ох… Обтер ладонями с тела ночной пот – лень было полотенце искать.
А Старец чавкал и брызгал на стол, не глядя на горшок, и не спускал глаз с корытца, закрытого крышкой.
Сейчас я отберу у него горшок, понял я. Во-первых, надоел он мне, а во-вторых, я просто не могу иначе поступить. Все мы чьи-то рабочие муравьи…
Я подошел и отобрал у Старца горшок с недоеденным содержимым. Поставил рядом с Навой на лежанку. Она удивилась и замолчала. На это я и рассчитывал.
Нава запустила ложку в горшок.
– Невкусно, – сообщил Старец, обсасывая и облизывая губы. – У всех теперь невкусно, к кому ни придешь. Разучились нынешние хозяйки готовить, и как их мужики терпят? Раньше я не потерпел бы, пока моя хозяйка была… Да у меня она и готовила – пальчики оближешь… И терпеть не надо – только наворачивай. Раньше совсем другое дело было… И тропинка, где я раньше ходил, а ходил я много – и на дрессировку, и просто выкупаться, я в те времена часто купался, там было озеро, а теперь там болото, и ходить стало опасно, но кто-то все равно ходит, потому что иначе откуда там столько утопленников? И тростник! Откуда в тростнике тропинки, я спрашиваю, и тебя, Молчун, спрашиваю, и тебя, Нава. Только никто не может этого знать, да и не следует… А что это у вас в корытце? Если, например, ягода моченая, то я бы ее поел, моченую ягоду я люблю, а объедки и огрызки свои даже и не предлагайте! Сами ешьте свои объедки и огрызки. – Он покрутил головой, ожидая нашей реакции, но не дождался, вздохнул и продолжил: – А там, где тростник пророс, там уже не сеять, потому что говорили, нужно это для Одержания, и все везли на Глиняную поляну и оставляли. Теперь тоже возят, но не оставляют, а везут обратно. Я всем объясняю, что нельзя, а они не понимают, что такое нельзя. А Староста додумался – прямо при всех и спросил: почему нельзя? Кулак стоит, Слухач, остальные, а он спрашивает. Я ему говорю, как же ты можешь, мы с тобой не вдвоем тут… При всех нельзя! А он и говорит, дурья башка: «Почему при всех нельзя спросить: „Почему нельзя?"»
Нава поднялась, передала горшок мне, оделась и занялась уборкой. Я понюхал: пахло вкусно, как всегда у Навы. И на вкус оказалось вкусно. Я принялся есть. Старец некоторое время молча смотрел на меня и повторял губами мои жевательно-глотательные движения. А потом осуждающе заметил:
– Не добродила у вас еда, есть такое нельзя.
– Почему нельзя? – дразня его, ехидно спросил я.
Старец хихикнул.
– Эх ты, Молчун, – сказал он с не менее ехидной улыбочкой. – Ты бы уж лучше, Молчун, молчал. Ты вот лучше мне расскажи, давно я у тебя уже спрашиваю…
Про голову интересоваться будет, мол, что с меня взять, с безголового…
– …очень это болезненно, когда голову отрезают?
И почему они все как по писаному живут? Хотя писать никто из них не умеет. Я сам с трудом недавно вспомнил, что это слово значит, хотя написать ничего не получилось, как я ни пыжился. Но это выражение «жить по писаному» понимал.
– А тебе-то какое дело? – крикнула Нава. – Что ты все допытываешься?… Ходит и допытывается…
– Кричит, – сообщил мне Старец. – Покрикивает на меня. Ни одного еще не родила, а покрикивает. Ты почему не рожаешь? Сколько с Молчуном живешь, а не рожаешь. Все рожают, а ты нет. Так поступать нельзя. А что такое «нельзя», ты знаешь? Это значит: нежелательно, не одобряется, а поскольку не одобряется, значит, так поступать нельзя. Что можно – это еще неизвестно, а что уж нельзя, то нельзя. Это всем надлежит понимать, а тебе тем бо, потому что в чужой деревне живешь, дом тебе дали, Молчуна вот в мужья пристроили. У него, может, голова и чужая, пристроенная, но телом он здоровый, и рожать тебе отказываться нельзя. Вот и получается, что «нельзя» – это самое что ни на есть нежелательное…
Я предположил, что сейчас Старцу достанется на орехи, – что-то он разговорился сегодня, хотя я заранее знал все, что он скажет. Обычно у Навы не хватало терпения выслушивать его нудеж, и она гнала старика из дому. Сейчас же она, злая и надутая, схватила со стола корытце и ушла в чулан.
Старец поглядел ей вслед, посопел обиженно, что его не желают слушать, и продолжил:
– Как еще можно понимать «нельзя»? Можно и нужно понимать так, что «нельзя» – вредно…
Я доскреб кашу, поставил со стуком порожний горшок перед стариком и вышел в лес. Можно назвать это и деревенской улицей. Как ни называй, а выглядит это каждый день одинаково: вокруг дома густые поросли травы, нарушенные только тропинкой, протоптанной Старцем. Чуть далее деревенскую «улицу» уже расчистили, и у соседского дома ребятишки рвали бурую мякоть зеленого ползуна, вылезшего из переплетения ветвей над деревней и облитого бродилом. Он уже потемнел и закис. Пахло от него остро и аппетитно, но я был не голоден и не рвался разделить трапезу с детьми. Кто-то самый неугомонный из них «мумукнул» набитым ртом, что должно было означать «Молчак-мертвяк» или «Молчун-корочун», но быстро унялся. С поля доносился нестройный хор скучных голосов: «Эй, сей веселей, вправо сей, влево сей…» Эхо отвечало: «Эй, Евсей!… Где Евсей…» И я непроизвольно вздрагивал, слыша это. Что за странное имя? В лесу таких не бывает. По крайней мере, в соседних деревнях ничего похожего нет. Может, это и не эхо, а мертвяки отвечают, подумалось мне, однако я ни разу не видел поющих мертвяков. Говорящих тоже не видел. Но чувствовалось, что посевное занятие никого не вдохновляет, потому что в лесу не надо было ничего сеять, чтобы обеспечить себе пропитание – его хватало вокруг с лихвой. И только отсутствие другого дела и стариковские «надо» и «нельзя» заставляли народ выходить на поле – друг на друга посмотреть, мышцы и косточки размять.
Это я их так понял, а Староста управлялся с народом словом «надо». Хватало.
Колченог сидит дома, понял я, подходя к его дому.
Колченог, конечно, сидел дома и массировал ногу.
– Садись, – сказал он мне приветливо. – Вот тут я мягкой травки постелил для гостей. Уходишь, говорят?
Опять, подумал я, опять все сначала. Так было вчера, так было позавчера. Неужели так будет завтра и послезавтра? Опять он меня заговаривает, а я опять слушаю. Что мне остается. Если я чужой не только в деревне, но и в лесу. Даже они, здесь рожденные, редко уходят в лес поодиночке. Ну разве что на Выселки, которые неподалеку. Между деревнями сильны родственные связи – женихи и невесты, соединяясь, поселяются то там, то тут. Даже я один раз сам до Выселок дошел, хотя уже на входе в ту деревню Нава меня нагнала и сильно выговаривала за то, что ее не предупредил об уходе. Я признал свою вину. Но нашел там двоих мужиков, которые обещали показать мне дорогу в Город, хотя на них такая же надежда, как на наших, – говорить горазды, а до Города только языком ходят. И я между ними.
– А когда уходишь? – продолжил общение Колченог.
– Да как мы с тобой договаривались. Если бы ты со мной пошел, то хоть послезавтра. А теперь придется искать другого человека, который знает лес. Ты ведь, я вижу, идти не хочешь.
Колченог осторожно вытянул ногу и сказал вразумляюще (он постоянно меня вразумлял, видимо чувствуя ответственность за бестолкового спасенного, да и некого ему было вразумлять, после того как дочку воры украли. Жена умом после этого тронулась, ее теперь не вразумишь. Да и ни к чему это делать – в здравом уме такое матери пережить трудно):
– Как от меня выйдешь, поворачивай налево и ступай до самого поля. По полю – мимо двух камней, сразу увидишь дорогу, она мало заросла, потому что там валуны. По этой дороге две деревни пройдешь, одна пустая, грибная, грибами она поросла, так там не живут, а в другой живут чудаки, через них два раза синяя трава проходила, с тех пор там болеют, и заговаривать с ними не надо, все равно они ничего не понимают, память у них как бы отшибло. А за той чудаковой деревней по правую руку и будет тебе твоя Глиняная поляна. И никаких тебе провожатых не надо, сам спокойненько дойдешь и не вспотеешь.
– До Глиняной поляны мы дойдем, – согласился я, призывая на помощь все свое терпение; этот маршрут до Глиняной поляны, куда мне ни на хвощ, ни на мох, ни на папоротник не надо, я изучил уже наизусть и давно. – А вот дальше как? Куда дальше? Через болото, где раньше озера были? Помнишь, ты про каменную дорогу рассказывал?…
– Это про какую же дорогу? До Глиняной поляны? Так я же тебе втолковываю: поверни налево, иди до поля, до двух камней…
– До Глиняной поляны я дорогу теперь знаю. Мы дойдем. С закрытыми глазами дойдем. Но мне нужно дальше, ты же знаешь. Мне необходимо добраться до Города, а ты обещал показать дорогу.
– Да ты в своем уме, Молчун?! – возмутился Колченог. – Кто ж по лесу с закрытыми глазами ходит?! Ты закрыл глаза, а тут на тебя крокодил, к примеру, из болота!… Они страсть как любят тех, кто с закрытыми глазами ходит… Нет, Молчун, если ты пойдешь на Глиняную поляну, то иди-ка с открытыми глазами. Тоже мне удумал! Похоже, все-таки голова у тебя неправильно приросла…
– Мне в Город надо, Колченог! – терпеливо повторил я. – Дорогу до Го-ро-да мне надо…
Сейчас он опять пойдет по кругу, понял я, пока у меня голова не закружится и я окончательно не перестану соображать.
– До Го-о-орода!… Вот ты куда нацелился. Помню, помню… Так до Города, Молчун, не дойти. До Глиняной поляны, например, это просто: мимо двух камней, через грибную деревню, через чудаковую деревню, а там по правую руку и будет тебе Глиняная поляна…
Ух! Завизжало в голове, будто кабанчика режут: «И-и-и-и!…» Только бы не упасть…
– Или, скажем, до Тростников, – продолжал Колченог, как ни в чем не бывало. – Тут уж поворачивай от меня направо, через редколесье, мимо Хлебной лужи, а там все время за солнцем. Куда солнце, туда и ты. Трое суток идти, но если тебе уж так надо – пойдем.
Я не понял, почему до Тростников трое суток идти надо, когда мы туда ходили за день, но, может, он другие Тростники имел в виду? Мало ли в лесу Тростников – куда ни плюнь, болота да тростники. Но выяснять не стал, себе дороже – начнет объяснять, мы до Города и языком не доберемся.
– Мы там горшки добывали раньше, пока здесь свои не рассадили, – старательно объяснял Колченог. – Тростники я знаю хорошо. Ты бы так и говорил, что до Тростников. Тогда и до послезавтра ждать нечего, завтра утром и выйдем, и еды нам с собой брать не надо, раз там Хлебная лужа… Ты, Молчун, говоришь больно коротко: только начнешь к тебе прислушиваться, а ты уже и рот закрыл. А в Тростники пойдем. Завтра утром и пойдем…
«Кандид – спокойно! Молчун – спокойно!» – уговаривал я себя. Все-таки я стал про себя называть себя Кандидом – коли уж память вернула мне это имя, надо им пользоваться, – может, и остальное вернется за именем? Что-то пока не торопится…
– Понимаешь, Колченог, мне не надо в Тростники. В Тростники мне не надо. Не надо мне в Тростники, – принялся я вбивать свою цель в его сознание, а Колченог внимательно слушал и кивал. – А надо мне в Город. Мы с тобой уже давно об этом говорим. Я тебе вчера говорил, что мне надо в Город. Позавчера говорил, что мне надо в Город. Неделю назад говорил, что мне надо в Город. Ты сказал, что знаешь до Города дорогу. Это ты вчера сказал. И позавчера говорил, что знаешь до Города дорогу. Не до Тростников, а до Города. Мне не надо в Тростники. («Только бы не сбиться! Может быть, я все время сбиваюсь. Не Тростники, а Город. Город, а не Тростники».) Город, а не Тростники, – повторил я вслух. – Понимаешь? Расскажи мне про дорогу до Города. Не до Тростников, а до Города. А еще лучше – пойдем до Города вместе. Не до Тростников пойдем вместе, а до Города пойдем вместе.
Я замолчал, выдохся. Колченог снова принялся оглаживать больное колено.
Странное ощущение: мне кажется, что все происходящее сначала происходит в моем сознании, а потом повторяется в реальности. Вот сейчас, например, он начнет сетовать на мою отрезанную голову. Они все на это сетуют, но он сейчас начнет про нее говорить не потому, что все так делают, а потому, что только что в моем сознании сказал про нее и про свою ногу колченогую. Голову свою отрезанную даю за то, что он будет говорить именно теми словами, которые во мне только что прозвучали!
– Наверное, тебе, Молчун, когда голову отрезали, что-нибудь внутри повредили…
Ну, что я говорил?!
– Это как у меня нога. Сначала была нога ногой, самая обыкновенная, а потом шел я однажды ночью через Муравейники, нес муравьиную матку, и эта нога попала у меня в дупло и теперь кривая…
То, что он второй раз (сегодня второй, вообще-то, наверное, тысячный) талдычит мне про свою ногу и Муравейники, я пропустил мимо сознания, вернее, оно само, защищаясь, отключилось.
– …Слушай, Молчун, а почему ты так не хочешь в Муравейники? Давай пойдем в Муравейники, а? Я ведь с тех пор так и не бывал там ни разу, может, их, Муравейников, уже и нету. Дупло то поищем, а?
«Сейчас он меня собьет», – почувствовал я и схватился за горшок на столе, как утопающий за соломинку, и подкатил его к себе.
– Хороший какой у тебя горшок, – сказал я, пытаясь сбить его с Муравейников. – И не помню, где я в последний раз видел такие хорошие горшки… Так ты меня проводишь до Города? Ты говорил, что никто, кроме тебя, дорогу до Города не знает. Пойдем до Города, Колченог. Как ты думаешь, дойдем мы до Города?
– А как же! Дойдем! До Города? Конечно дойдем, – похоже, сбился он, но только на мгновение. Его система головоморочки работала четко. – А горшки такие ты видел, я знаю где. У чудаков такие горшки. Они их, понимаешь, не выращивают, они их из глины делают, у них там близко Глиняная поляна, я тебе говорил: от меня сразу налево и мимо двух камней до грибной деревни. А в грибной деревне никто уже не живет, туда и ходить не стоит. Что мы, грибов не видели, что ли? Когда у меня нога здоровая была, я никогда в эту грибную деревню не ходил, знаю только, что от нее за двумя оврагами чудаки живут. Да. Можно было бы завтра и выйти… Да… Слушай, Молчун, а давай мы туда не пойдем. Не люблю я эти грибы. Понимаешь, у нас в лесу грибы – это одно, их кушать можно, они вкусные. А в той деревне грибы зеленые какие-то, и запах от них дурной. Зачем тебе туда? Еще грибницу сюда занесешь…
«Леший! Держи меня за руки! Я за себя не ручаюсь…»
– Пойдем мы лучше в Город, Молчун. – (Я затаил дыхание, хотя уже слышал эту фразу внутри себя.) – Гораздо приятнее. Только тогда завтра не выйти. Тогда еду надо запасать, расспросить нужно про дорогу. Или ты дорогу знаешь? Если знаешь, тогда я не буду расспрашивать, а то я что-то и не соображу, у кого бы это спросить. Может, у Старосты спросить, как ты думаешь?
«Я думаю, что сейчас оторву тебе, Колченог, вторую ногу…»
– А разве ты про дорогу в Город ничего не знаешь? – проблеял я. – Ты про эту дорогу много знаешь. Ты даже один раз почти до Города дошел, но испугался мертвяков, испугался, что один не отобьешься…
Колченог открыл рот, чтобы возразить, но я не стал ждать его словоизвержения, а сразу ответил:
– Нет, Колченог, я не мертвяк. Я их и сам не выношу. А если ты боишься, что я буду молчать, так мы ведь не вдвоем пойдем, я тебе уже говорил. С нами Кулак пойдет, и Хвост, и еще два мужика из Выселок.
– С Кулаком я не пойду, – решительно сказал Колченог. – Кулак у меня дочь мою за себя взял и не уберег. Угнали у него мою дочку. Мне не то жалко, что он взял, а то мне жалко, что не уберег…
Историю о том, как Кулак не уберег жену, я привычно пропустил мимо ушей.
– …Нет, Молчун, с ворами шутки плохи, – услышал я, когда речь подходила к интересному моменту. – Если бы мы с тобой в Город пошли, от воров бы покою не было. То ли дело в Тростники, туда можно без всяких колебаний идти. Завтра и выйдем.
«Хвоща тебе резаного, не собьешь!» – позлорадствовал я, неожиданно почувствовав силы противостоять, и продолжал гнуть свою линию:
– Послезавтра! Ты пойдешь, я пойду, Кулак, Хвост и еще двое из Выселок. Так до самого Города и дойдем.
– Вшестером дойдем, – уверенно сказал Колченог. – Один бы я не пошел, конечно, а вшестером мы до самых Чертовых гор дойдем, только я дороги туда не знаю. А может, пошли до Чертовых гор? Далеко очень, но вшестером дойдем. Или тебе не надо на Чертовы горы? Слушай, Молчун, давай до Города доберемся, а там уже и посмотрим. Пищи нужно только набрать побольше.
– Хорошо, – сказал я почти удовлетворенно. – Значит, послезавтра выходим в Город. Завтра я схожу на Выселки, потом тебя повидаю и еще разок напомню.
«Почти» – потому что к этому итогу мы приходили уже неоднократно, а завтра или послезавтра начиналось все сначала. Но я не переставал надеяться, что однажды мы все-таки выйдем.
– Заходи, – сказал Колченог. – Я бы и сам к тебе зашел, да вот нога у меня болит – сил нет. А ты заходи. Поговорим. Я знаю, многие с тобой говорить не любят, очень с тобой трудно говорить, Молчун, но я не такой. Я уже привык, и мне даже нравится. И сам приходи, и Наву приводи, хорошая она у тебя, Нава твоя, детей вот только у нее нет, ну да еще будут, молодая она у тебя…
Ну, это уже совсем традиционное. Про детей-то. У деревенских пунктик на этом вопросе. Нава, кажется, тоже нервничает на этой почве, но я не чувствую в ней желания иметь детей. А я так и вовсе опасаюсь. За детей отвечать надо, а я за себя еще ответить не могу, потому что не понимаю, где я и кто я. Детей родить – это ж не зерна бросить в землю («влево сей, вправо сей…»). Зерна, впрочем, и те ухода требуют, а дети… Эх… Старец, когда не занудствует, правильные вещи говорит. Про поход за правдой, например.
На улице я обтер с лица ладонями пот. Рядом кто-то хихикнул и закашлялся. Я обернулся. Легок на помине старый пень: из травы поднялся Старец, погрозил узловатым пальцем и сказал:
– В Город, значит, нацелились. Интересно затеяли, да только до Города никто еще живым не доходил, да и нельзя. Хоть у тебя голова и переставленная, а это ты понимать должен…
– Ты что, старик, дурман-травы нанюхался? – огрызнулся я. – Ты ж меня сам в Город посылал за правдой! Говорил, что мне обязательно в Город надо!
– Ну, говорил, ну и что?… – выпятил губы старик. – С разговору мало сору… А весь сор с ломки дров происходит: как наломаешь дров, так и сор вокруг. Ты даже своей переставленной головой понимать должен, что главная беда не от слов, а от дел проистекает. От слов только расстройство духа может происходить, а если съешь чего не того, то такой понос прошибет, что взвоешь. Или вот Колченог, если б сидел в деревне да не совал бы ногу в дупла, так и не был бы Колченогом, и звали бы мы его совсем как-нибудь по-другому, приятней бы называли. Я ж тебе чистую правду говорю: кто за правдой уходил, тот назад не приходил. Ни живым, ни мертвым. Вон Обида-Мученик, спаситель твой, все правды допытывался: отчего да почему… Где он теперь? Ушел и не вернулся. Вот и получается, что нельзя за правдой ходить. А что такое нельзя? Правильно, Молчун, ты молчишь выразительно; нельзя – значит вредно. Для твоего здоровья вредно.
Я свернул направо и припустил по улице. Старец, путаясь в траве, некоторое время плелся следом, бормоча: «Если нельзя, то всегда в каком-нибудь смысле нельзя, в том или ином…»
Я прибавил ходу, насколько позволяла томная влажная жара, и Старец понемногу отстал.
По деревенской площади, пошатываясь и заплетая кривые ноги, ходил кругами Слухач, расплескивая пригоршнями коричневый травобой из огромного горшка, подвешенного на животе. Трава позади него дымилась и жухла на глазах. У него это была закрепленная деревенская обязанность.
Я попытался его миновать – для Города он мне не нужен, а разговоры мне уже и так из ушей торчат, но Слухач так ловко изменил траекторию, что столкнулся со мной нос к носу.
– А-а, Молчун! – радостно закричал он, поспешно снимая с шеи ремень и ставя горшок на землю. – Куда идешь, Молчун?…
Я уже знал, он сейчас примется мне объяснять, что моя Нава на поле, и разводить вокруг этого турусы на колесах… Дословно знал. И поэтому снова попытался его обойти и снова каким-то образом оказался с ним нос к носу.
– Да и не ходи ты за ней на поле, Молчун, – продолжал Слухач убедительно. – Зачем тебе за нею ходить, когда я вот сейчас траву побью и всех сюда созову: землемер тут приходил и сказал, что ему Староста велел, чтобы он мне сказал траву на площади побить, потому что скоро будет тут собрание, на площади. А как будет собрание, так все сюда с поля и…
Он что-то еще бормотал, но я его не слушал, заметив легкое полиловение вокруг его головы. Мне все время было очень любопытно, как это с ним происходит. Еще бы понять, что происходит…
Он вдруг замолчал и судорожно вздохнул. Глаза его зажмурились, руки как бы сами собой поднялись ладонями вверх. Лицо расплылось в сладкой улыбке, потом оскалилось и обвисло. Мутное лиловатое облачко сгустилось вокруг голой головы Слухача, губы его затряслись, и он заговорил быстро и отчетливо, чужим, не слухаческим и вообще не человеческим голосом:
– На дальних окраинах Южных земель в битву вступают все новые… Отодвигается все дальше и дальше на юг… Победного передвижения… Большое Разрыхление почвы в Северных землях ненадолго прекращено из-за отдельных и редких… Новые приемы Заболачивания дают новые обширные места для покоя и нового продвижения на… Во всех поселениях… Большие победы… Труд и усилия… Новые отряды Подруг… Завтра и навсегда спокойствие и слияние…
Вот же хрен вяленый! Это ж я ему все продиктовал!… Слово в слово же!… А у меня это в голове откуда?… И… я же молчал! Как дуб за моей спиной, даже молчаливей молчал, потому что дуб хоть шелестел на слабом ветру, а я только слушал сначала то, что у меня в голове прозвучало, потом сравнивал то, что Слухач народу вещал. Это как же это так происходит?… Нет, все – с любой головой послезавтра в Город! Один или с проводниками – в Город! Это ж кто в моей голове так копошится? Какого хвоща ему там надо?… Почему они все, как Слухач? Только без облачков лиловых? Почему они делают и говорят то, что я думаю? И боятся моего молчания… Я уже сам начинаю бояться своего молчания.
А может, мне с ними и говорить не надо? И слушать их не надо? Может, мне только подумать, что думается, и все будет так, как надо? Ведь это ж кто выдержит – дважды проживать одно и то же: сначала про себя, а потом со всеми вместе?!
Подоспевший Старец сопел за моим плечом и разъяснял азартно:
– Во всех поселениях, слышал?… Значит, и в нашем тоже… Большие победы! Все время ведь твержу: нельзя… Спокойствие и слияние – понимать же надо… И у нас, значит, тоже, раз во всех… И новые отряды подруг, понял?…
Слухач замолчал и опустился на корточки. Лиловое облачко растаяло. Мне тоже полегче стало с головой – вроде как отпустило, будто тесную шапку с головы сняли, хотя никаких шапок здесь не водилось. Я, по крайней мере, ни одной не видел. В доме у Навы, у нас то есть, шапок тоже не было.
Старец нетерпеливо постучал Слухача по лысому темени. Слухач заморгал, потер себе уши.
– О чем это я? – сказал он. – Передача, что ли, была? Как там Одержание? Исполняется или как?… А на поле ты, Молчун, не ходи…
Я перешагнул через горшок с травобоем и поспешно пошел прочь. Организатор из меня никакой, но, возможно, если я рядом с каждым из них хорошо подумаю то, что мне надо, то и соберемся мы в Город?
Тут другая беда: я думаю не то, что мне надо, а то, что само в голове возникает. Остается надеяться, что возникнет нужное.
Дом Кулака стоял на самой окраине у поля. Замурзанная старуха, не то мать, не то тетка, сказала, недоброжелательно фыркая, что Кулака дома нету, Кулак в поле, а если бы был в доме, то искать его в поле было бы нечего, а раз он в поле, то чего ему, Молчуну, тут зря стоять.
Логично… Почему-то это слово время от времени возникало у меня в голове, и я знал его значение – разумно, правильно, похоже, так оно и есть. Но в деревне этого слова не знали. Я и не навязывал.
В поле сеяли. Душный стоячий воздух разил крепкой смесью запахов: пота, бродила, гниющих злаков. Утренний урожай толстым слоем был навален вдоль борозды, зерно уже тронулось. Над горшками с закваской толклись и крутились тучи рабочих мух, и в самой гуще этого черного, отсвечивающего металлом круговорота стоял Староста и, наклонив голову и прищурив один глаз, внимательно изучал каплю сыворотки на ногте большого пальца. Ноготь был специальный, плоский, тщательно отполированный, до блеска отмытый нужными составами. Мимо ног Старосты по борозде в десяти шагах друг от друга гуськом ползли сеятели. Они больше не пели, но в глубине леса все еще гукало и ахало, и теперь было ясно, что это не эхо.
Я пошел вдоль цепи, наклоняясь и заглядывая в опущенные лица.
Отыскав Кулака, тронул его за плечо, и Кулак сразу же, ни о чем не спрашивая, выскочил из борозды. Я, предвидя его движение, отскочил в сторону, спасая свое лицо от стремительно надвигающейся его макушки. Борода его была забита грязью.
– Чего, шерсть на носу, касаешься? – прохрипел он, глядя мне в ноги. – Один вот тоже, шерсть на носу, касался, так его взяли за руки, за ноги и на дерево закинули, там он до сих пор висит, а когда снимут, так больше уже касаться не будет, шерсть на носу…
– Идешь? – коротко спросил я.
– Еще бы не иду, шерсть на носу, когда закваски на семерых наготовил, в дом не войти, воняет, жить невозможно, как же теперь не идти – старуха выносить не желает, а сам я на это уже смотреть не могу. Да только куда идем? Колченог вчера говорил, что в Тростники, а я в Тростники не пойду, шерсть на носу, там и людей-то в Тростниках нет, не то что девок, там если человек захочет кого за ногу взять и на дерево закинуть, шерсть на носу, так некого, а мне без девки жить больше невозможно, меня Староста со свету сживет… Вон стоит, шерсть на носу, глаз вылупил, а сам слепой, как пятка, шерсть на носу… Один вот так стоял, дали ему в глаз, больше не стоит, шерсть на носу, а в Тростники я не пойду, как хочешь…
– В Город, – отрезал я.
– В Город – другое дело, в Город я пойду, тем более, говорят, что никакого Города вообще и нету, а врет о нем этот старый пень – придет утром, половину горшка выест и начинает, шерсть на носу, плести: то нельзя, это нельзя… Я его спрашиваю: а кто ты такой, чтобы мне объяснять, что мне нельзя, а что можно, шерсть на носу? Не говорит, сам не знает, про Город какой-то бормочет…
– Выходим послезавтра, – сказал я. – Там и разберемся.
– А чего ждать? – возмутился Кулак. – Почему это послезавтра? У меня в доме ночевать невозможно, закваска смердит, пошли лучше сегодня вечером, а то вот так один ждал-ждал, а как ему дали по ушам, так он и ждать перестал, и до сих пор не ждет…
«А ведь прав Кулак, где б у него шерсть ни была, – подумал я, – Вот мне каждый день с утра как дадут по ушам, так я никуда двинуться и не могу ни завтра, ни послезавтра… Может, и правда сегодня?… А как же те из Выселок? И Колченога настроил…»
– Старуха же ругается, житья нет, шерсть на носу! Слушай, Молчун, давай старуху мою возьмем, может, ее воры отберут, я бы отдал, а?
«Может, его и Колченогова дочь достала, вот он ее и отдал?»
– Послезавтра выходим, – терпеливо продолжил я свою линию. – И ты молодец, что закваски приготовил много…
На поле вдруг закричали.
– Мертвяки! Мертвяки! – заорал и Староста. – Женщины, домой! Домой бегите!
Между деревьями на самом краю поля стояли мертвяки: двое синих совсем близко и один желтый поодаль. Головы их с круглыми дырами глаз и с черной трещиной на месте рта медленно поворачивались из стороны в сторону, огромные руки плетьми висели вдоль тела. Земля под их ступнями уже курилась, белые струйки пара мешались с сизым дымком.
Мертвяки эти видали виды и поэтому держались крайне осторожно. У желтого весь правый бок был изъеден травобоем, а оба синих сплошь обросли лишаями ожогов от бродила. Местами шкура на них отмерла, полопалась и свисала лохмотьями.
Вроде и похожи на моего скакового мертвяка, с которым я сначала фехтовал (Ух! Какое слово нелесное! Зело оно мне нравится!), но и не похожи одновременно: тот явно был оболтус свежеиспеченный, а эти – калачи тертые… И повадки совсем разные. И цветом рядом с моим розовеньким совсем не смотрелись.
Пока они стояли и присматривались, женщины с визгом убежали в деревню, а мужики, угрожающе и многословно бормоча, сбились в толпу с горшками травобоя наготове.
А я словно бы руководил ими про себя.
– Чего стоим, спрашивается? – повторил мои невысказанные слова Староста. – Пошли, чего стоять!
И все неторопливо двинулись на мертвяков, рассыпаясь в цепь.
– В глаза! – покрикивал Староста. – Старайтесь в глаза им плеснуть! В глаза бы попасть хорошо, а иначе толку мало, если не в глаза…
Им хорошо – у них много горшков травобоя, а у меня одна баклажка только была, хотя я поначалу не собирался его убивать, я на нем в Город хотел поскакать. К Хозяевам его.
– Гу-гу-гу! – пугала цепь незваных злыдней. – А ну, пошли отсюда! А-га-га-га-га!
Вперед никто не высовывался.
Кулак шел рядом со мной (или я рядом с ним?) и, выдирая из бороды засохшую грязь, кричал громче других, а между криками рассуждал:
– Да не-ет, зря идем, шерсть на носу, не устоят они, сейчас побегут… Разве это мертвяки? Драные какие-то, где им устоять… Гу-гу-гу-у! Вы!… Вот твой мертвяк, Молчун, был настоящий боевой мертвяк! Такой мог, если озлится, всю нашу деревню разогнать, потому что глупый еще. Не ученый, а ты его один положил! Герой ты, Молчун, но дурак. Зачем было обжигаться? Но зато Нава теперь за тебя горой. Она тебя и раньше на руках носила, вонь твою болезную терпела, а теперь вся аж светится, когда на тебя глядит, будто солнышко утреннее на цветочек… Любят девки, когда мужик за них жизнь готов отдать, здоровьем пожертвовать! Если жив останется, потом заедят поедом за то, что здоровье не берег, но будут выхаживать и любить больше целого да чужого. Эх, шерсть на носу, повезло тебе, Молчун!
В этом вопросе я был с ним совершенно согласен: другого такого сокровища в этой деревне не было. И это сокровище – мое! Я был горд, но ведь и соответствовать надо. Вот разберусь, что к чему…
Подойдя к мертвякам шагов на двадцать, люди остановились. Кулак бросил в желтого ком земли, тот с необычайным проворством выбросил вперед широкую ладонь и отбил ком в сторону.
– Ишь какой шустрый, – хмыкнул Кулак.
Все снова загугукали и затопали ногами, некоторые показывали мертвякам горшки и делали угрожающие движения. Травобоя было жалко, и никому не хотелось потом тащиться в деревню за новым бродилом, мертвяки были битые, осторожные – должно было обойтись и так.
И обошлось. Пар и дым из-под ног мертвяков пошел гуще, мертвяки попятились. «Ну все, – сказали в цепи, – не устояли, сейчас вывернутся…»
Мертвяки неуловимо изменились, словно повернулись внутри собственной шкуры. Не стало видно ни глаз, ни рта – они стояли спиной. Через секунду они уже уходили, мелькая между деревьями. Там, где они только что стояли, медленно оседало облако пара.
А за секунду до того эта же картина растаяла перед моим внутренним взором.
– На площадь ступайте, на площадь… – повторял каждому Староста. – На площади собрание будет, так что идти надо на площадь…
Я поискал глазами Хвоста, но Хвоста в толпе что-то не было видно. Пропал куда-то Хвост. Кулак, трусивший рядом, воодушевленно бубнил:
– А помнишь, Молчун, как ты на мертвяка прыгал?… Зачем же ты на него прыгал, Молчун? Один вот так на мертвяка прыгал-прыгал, слупили с него кожу на пузе, больше теперь не прыгает, шерсть на носу, и детям прыгать закажет, если детей сделать сможет…
– Я завтра с утра на Выселки иду, – прервал я наизусть знакомое мне словоизвержение. – Вернусь только вечером, днем меня не будет. Ты повидай Колченога и напомни ему про послезавтра. Я напоминал и еще напоминать буду, но и ты тоже напомни, а то еще убредет куда-нибудь…
– Напомню, – пообещал Кулак. – Я ему так напомню, что последнюю ногу отломаю.
На собрание мне идти не хотелось: все собрания проходили одинаково и всякий раз скучно и непонятно о чем. Но мне нужен был Хвост. Пришлось идти. Хотя меня подмывало быстро убежать куда-нибудь подальше, а потом попросить Наву пересказать мне, что на собрании было: интересно же, что они станут говорить, если я им не продиктую мысленно. С другой стороны, кто меня знает, с какого расстояния я им диктовать могу. Это ж опыты проводить надо, а мне не до опытов – в Город надо, сразу во всем разобраться.
На площадь сошлась вся деревня, болтали, толкались, сыпали на пустую землю семена – выращивали подстилки, чтобы мягко было сидеть. Под ногами путались детишки, их возили за вихры и за уши, чтобы не путались. Но беззлобно, больше для развлечения и для порядка.
Хвоста я отыскал, хотел заговорить с ним, но не успел, потому что собрание было объявлено, и первым, как всегда, полез выступать Старец. О чем он выступал, понять было невозможно, однако все сидели смирно, некоторые дремали.
Я им завидовал, потому что мне приходилось эти словесные испражнения пережевывать дважды. Но повтор я старался не слушать.
Я ждал и пытался думать. Если к первому занятию я здесь привык настолько, что оно стало практически основным моим состоянием, то второе давалось мне неимоверно трудно и болезненно. Во-первых, приходилось продираться сквозь нудящий беспрерывный шум в голове и тошнотворную ломоту в надбровьях, вызванных, как я убедился на опыте, внешним потоком чужих словес. Во-вторых, от попыток думать начинало ломить в затылке и темнеть в глазах. Бывало, что и падал в траву от чрезмерных усилий. Или сам потом выползал, или Нава вытаскивала, ворча и жалея.
– Это у тебя, Молчун, оттого, что ты молчишь, – поучала она меня, глупого. – Вредно так много молчать. У меня тоже, когда вдруг молчу, голова кружиться начинает. Ты давай говори-говори со мной…
Я пытался говорить, но как у них, у меня все равно не получалось. В результате, кажется, я, не научившись толком говорить, разучился и думать – выстраивать умозаключения в сколько-нибудь связную цепочку. Но пытаюсь восстановить способность, потому что мне без нее тоскливо.
В-третьих, наконец, меня изматывала эта моя непрерывная диктовка поведения и говорения деревенским. Она происходила не постоянно, а только когда я оказывался среди них. Наедине с Навой это случалось очень редко, но, к сожалению, случалось. Это меня сильно огорчало. Мне хотелось быть действительно наедине с ней. А получалось, что некто или нечто время от времени оказывалось возле нас. Какие уж тут дети?! Не собираюсь я делать детей под чьим-то недреманным оком! Или ухом? Посторонние органы чувств меня в такой интимной ситуации совершенно не устраивали. Нава, чувствуя мою нервозную настороженность, тоже нервничала.
А думать я пытался о том, что мне завтра с утра надо на Выселки. Сегодня они меня уже уболтали. Хотя можно было бы после собрания пойти с представителем Выселок, участвующим в собрании, которое решает: Болтуна отправить к невесте в Выселки или невесту из Выселок себе забрать. С ним, наверное, быстрее получилось бы, но с такой дурной головой я обратной дороги могу не найти, да и к ночи дело пойдет, а ночью в лесу только те, кому жить надоело, ходят. Ужин звериный ночью по лесу гуляет. Там, в Выселках, мне надо договориться с двумя мужиками на послезавтра. Послезавтра мы через Выселки пойдем и их прихватим, а если не зайдем, так они и забудут. А сегодня мне надо еще Хвоста настроить на послезавтра, чтобы завтра он и за Колченогом да Кулаком последил, и напомнил им про послезавтра. Ух… Больно… Будто дубиной по затылку стучат, но не с размаху, а этак с ленцой, однако чувствительно.
Любопытно, что, пока я пытался думать, то есть настраивать себя на нужные действия, чтобы мне их не заболтали соседушки, другая часть моего раздрипанного сознания все же следила за повтором моей диктовки, как бы выдергивая из нее в память нужное для моих умопостроений, для потуг создать хоть какую-то картину происходящего.
Например, про полное озеро утопленников за чудаковой деревней. Не первый раз я про него слышу. Может, и другие озера имелись в виду, но сам слух об этих озерах постепенно превращался в факт, хотя я еще не видел ни одного. Вот пойдем в Город, наверное, много чего увидим.
Или еще мнение: «Да никакие это не утопленники, и не борьба это, и не война, а Спокойствие это и Слияние в целях Одержания!» Еще бы мне кто объяснил: борьба за что?… Война с кем?… Спокойствие чье? Слияние с кем? И вообще, что такое Одержание?
Когда же обо мне разговор начинается, сознание включается автоматом: «А почему же тогда Молчун в Город идет? Молчун в Город идет, значит, Город есть, а раз есть, то какая же может быть война?! Ясно, что Слияние!… А мало ли куда идет Молчун?! Один вот тоже шел, дали ему хорошо по ноздрям, больше никуда не идет… Молчун потому и идет в Город, что Города нет, знаем мы Молчуна, Молчун дурак-дурак, а умный, его, Молчуна, на кривой не объедешь, а раз Города нет, то какое же может быть Слияние?… Нет никакого Слияния, одно время, правда, было, но уже давно нет… Так и Одержания уже нет!…»
Тут такое поднялось, что мне осталось только отключиться, второй раз моему сознанию этого не выдержать… Пусть подсознание диктует…
Когда гвалт утих, я очнулся.
Болтуна посадили, навалились, напихали ему в рот листьев. Встал взъерошенный представитель от Выселок и, прижимая руки к груди, категорически попросил, чтобы Болтуна им не давали, а Выселки тогда за приданым не постоят… Я очень хорошо понимал этого представителя – Болтун всех деревенских по болтовне за пояс заткнет.
Хвост взял меня за руку и оттащил в сторонку под дерево.
– Так когда же идем? – требовательно спросил он. – Мне в деревне во как надоело, я в лес хочу, тут я от скуки больным скоро сделаюсь… Не пойдешь – так и скажи, я один пойду, Кулака или Колченога подговорю и с ними вместе уйду… Так жить больше нельзя!
– Послезавтра выходим, – утешил его я. – Пищу ты приготовил?
– Я пищу приготовил и уже съел, у меня терпения не хватает на нее смотреть, как она зря лежит…
Он говорил долго и много, провожая меня до дому, а меня уже нешуточно выворачивало. Сдерживался – неудобно перед будущим спутником, даже кислый корень в рот сунул пожевать. Лицо перекосило от кислоты, но тошнота ослабла. И на пороге дома еще долго напутствовал меня, а я глубоко дышал, мотая головой.
– Ты, Молчун, только не забудь, что тебе завтра на Выселки идти, с самого утра идти, не забудь, не в Тростники, не на Глиняную поляну, а на Выселки… И зачем это тебе, Молчун, на Выселки идти, шел бы ты лучше в Тростники, рыбы там много… занятно… На Выселки, не забудь, Молчун, на Выселки, не забудь, Кандид… (Он один меня в деревне Кандидом называл иногда.) Завтра с утра на Выселки… Парней уговаривать, а то ведь вчетвером до Города не дойти…
Хороший человек Хвост, добрый человек Хвост, если бы еще не заговаривал до тошноты и ломоты. Но, кажется, он вбил в меня то, что надо. Есть надежда, что до утра не забуду.
– И все-таки послезавтра я ухожу, – сказал я вслух. – Вот бы что мне не забыть: послезавтра! Послезавтра, послезавтра, послезавтра.
* * *
Сработало!… Проснулся я затемно, Нава тихо посапывала на своей лежанке. Я подошел и послушал, как она дышит. Хорошо дышит, словно свежий утренний ветерок травкой шелестит тихо-тихо. Так и хочется рядом прилечь да пошелестеть. Только из меня не шелест будет выходить, а скрип покореженного дерева на осеннем мокром ветру. Нет уж… Не калечьте юность старостью… Хотя вроде не стар я еще, но все относительно: бабочка утром юна, а вечером уже старуха…
Я прихватил одежку и натянул ее уже на улице, дабы шорохом не потревожить Наву. И от дому отходил, осторожно-осторожно ступая. Только когда на дорогу от деревни до Выселок вышел, перешел на нормальный свой шаг. Правда, теперь он у меня не слишком нормальный, чуть лучше, чем у Колченога.
Лес скрипел и шуршал, постанывая в просыпании. Таким ранним я его еще не видел. Нет, случалось ночью по нужде выскакивать, так то ночью, в темноте, и глаза тогда не то внутрь смотрят – сон досматривают, – не то совсем закрыты. Да и не в лес я отходил, а так, в сторонку. Хотя лес везде, но все-таки деревня.
Сейчас он казался живым гораздо больше, чем днем, когда зрение разделяет его на кусты, деревья, болота, дороги между…
Болота пахли теплом и подгнившим борщом (надо же, ничего не помню, а борщ помню!), а из чащи лесной несло запахом хвои, трав да цветов. Как и днем, в болотах что-то чавкало, хрюкало и взрыкивало весьма грозно. Захотелось вооружиться. Свою палку от хромоногости – напоминание о поре увечности – я уже с собой не брал, а отломал дрын от дерева. Кто знает, какое чудо-юдо-рыба-гиппоцет из желто-зелено-серого сумрака вылезет?… Мой дрын как раз ему, чтобы человечинку из зубов выковыривать… Хотя за все время моего тут жития я не слышал ни об одном случае нападения хищников на человека. Мертвяки, воры – да, женщин таскали, кого-то деревом зашибло, а звери обходились без человечины. Но такое думается днем да в компании, а в полумраке и в одиночку всякое в голову лезет.
И тут я понял, что одиночество мое кончилось. Шагов пятьсот по дороге прошел и понял. Даже сел на поваленный ветром ствол, чтобы подождать, – чему бывать, от того не увернешься.
– Ты почему без меня ушел? – спросила Нава немного запыхавшимся голосом. – Я же тебе говорила, что я с тобой уйду, я одна в этой деревне не останусь, нечего мне одной там делать, там меня никто и не любит, а ты мой муж, ты должен меня взять с собой, это еще ничего не значит, что у нас нет детей, все равно ты мой муж, а я твоя жена, а дети у нас с тобой еще появятся… Просто я честно тебе скажу, я пока еще не хочу детей; непонятно мне, зачем они и что мы с ними будем делать… Мало ли что там Староста говорит или этот твой Старец, у нас в деревне совсем не так было: кто хочет, у того дети, а кто не хочет, у того их и нет…
Ну, слава Лесу, подумал я, бревно с плеч свалилось! Зудят все вокруг, и она сама: дети, дети, а какие дети, когда она еще совсем девчонка? Ну, может, физически и не совсем, а вот инстинкт материнский у нее еще не проснулся. Или весь на меня истратился? Вот вернусь из Города… Пусть никто не возвращался, а я вернусь!
– А ну, вернись домой! – прикрикнул я для порядку. – Откуда это ты взяла, что я ухожу? Я же на Выселки, я же к обеду буду дома…
– Вот и хорошо, вот я с тобой и пойду, а к обеду мы вместе вернемся, обед у меня со вчерашнего дня готов, я его так спрятала, что даже этот твой старик не найдет…
С чего она взяла, что он мой? Он же за ее кашей да похлебкой приходит… Хотя, может, и мой, если мои мысли вслух повторяет. Нет, свои мысли, которые я ему продиктовал. Я пошел дальше. Спорить было бесполезно, пусть идет. Вдвоем веселее, мне даже захотелось порыцарствовать, с кем-нибудь сцепиться, помахать дубиной, сорвать на ком-нибудь тоску, и злость, и бессилие, накопленное за сколько-то там месяцев… Или уже лет?… Сколько я был без сознания? Сколько дней слилось в один?… Взыграла во мне удаль молодецкая, а на кого ее растратить – на воров или на мертвяков – какая разница? Пусть девчонка идет. Тоже мне жена, детей она не хочет…
Я размахнулся от души, ахнул дубиной, выплескивая избыток сил, непонятно откуда взявшихся, по сырой коряге у обочины и… чуть не свалился – коряга распалась в труху, а дубина проскочила сквозь нее, как сквозь тень.
Какая-то юркая серая живность порскнула в стороны и, булькнув, скрылась в темной воде.
Нава скакала рядом, то забегая вперед, то отставая. Время от времени она цеплялась за мою руку обеими руками и повисала на мне, очень довольная.
Мне это тоже нравилось. Да, идти по просыпающемуся лесу с близким человеком совсем не то, что брести по нему в одиночестве.
– Ты не беспокойся, Молчун, – говорила она. – Старец не найдет наш обед… и дикие муравьи не найдут, я хорошо спрятала! Муравьям до него в жизни не добраться… Как меня утром разбудила какая-то вредная муха, так я сразу и подумала, что будет чем тебя накормить, когда из Выселок вернемся… Хи-хи, а когда я вчера засыпала, ты, Молчун, уже храпел, а во сне бормотал непонятные слова, и откуда это ты такие слова знаешь, Молчун?… Про какое-то кино бубнил да про сценарий… И лешего не к добру поминал… Ты, Молчун, лешего никогда не поминай, а то явится, когда не нужен вовсе, а явится – от него уже не отвяжешься… Слушай, Молчун, а давай свернем к одежным нашим деревьям да посмотрим, что у тебя получилось!… Я там недавно была, набухло сильно, а понять невозможно, что такое ты надумал. У меня так никогда не было – раз-два и готово… Ну, месяц-два… А у тебя… уж я и со счету сбилась, сколько зреет. Наверное, ты такое дереву заказал, чего оно никогда не выращивало. Но может вырастить. Очень оно старается для тебя, Молчун. Я чувствую. А ты мне скажи, что ты ему заказал?
– Хитренькая какая! – хихикнул я добродушно – ну совсем дите рядом со мной щебетало, хотя уже, хм… – Сама знаешь – от зеленых плодов расстройство желудка может быть, а от зеленой одежды, наверное, конфуз сплошной… Ты уж потерпи – вот вернусь из Города, должно уже созреть, я так надеюсь.
– Не вернусь, а вернемся, – строго сказала Нава и погрозила мне пальчиком.
– Посмотрим, – не стал я спорить. – А сейчас мы никуда не пойдем, не сбивай меня, мы идем на Выселки, на Выселки мы идем, не к одежным деревьям, не на Тростники и не на Глиняную поляну, а на Выселки.
– Да поняла я, Молчун, – хмыкнула Нава. – На Выселки. Я тебе не Колченог, чтоб по многу раз долдонить одно и то же, хоть с ним ты хочешь идти в Город, а со мной не хочешь. Ну их всех, давай сами пойдем!
– Я очень боюсь тебя потерять, девочка моя, – вздохнул я. – Мне и Колченога будет жалко потерять, и Кулака, и Хвоста, но без них я проживу, а без тебя… Не знаю… Это уже буду не я…
– А если ты не вернешься, разве я буду я? – тихо спросила она.
О, Лес Великий, кто ж она мне и кто я ей?!
Я глянул на Наву. Девчонка висела у меня на левой руке, смотрела снизу вверх и азартно щебетала уже совсем на другую тему, о том, как она убежала от мертвяков, проползши у них между ног.
– Нава, – сказал я, – опять ты мне эту историю рассказываешь. Ты мне ее уже двести раз рассказывала.
– Ну так и что же? – сказала Нава, удивившись. – Ты какой-то странный, Молчун. Что же мне тебе еще рассказывать? Я больше ничего не помню и не знаю. Не стану же я тебе рассказывать, как мы с тобой на прошлой неделе рыли погреб, ты же это и сам все видел… А может, ты мне расскажешь про свои слова, которые ночью говорил, когда храпел? Те, что ты говорил, когда бредил, я уже не помню, а вчерашние еще помню…
– Это которые же?
– А вот «кино», например… Странное слово, никогда раньше такого не слышала. Только от тебя, а ты его часто повторяешь во сне. Вот как мы с тобой про фехтование выяснили, что это вроде тыканья палкой, я и успокоилась. А про кино вчера ты очень нервно говорил, будто сердился, и доказать пытался…
Я даже остановился и посмотрел на Наву – так вдруг в голове щелкнуло, словно сук на дереве сломался – хрясь!…
– Ты чего встал, Молчун? Встал и молчит! Я тебе говорю: поговори, а ты совсем замолчал… И не стой: стоять будешь, мы до вечера на Выселки не попадем… Ты иди и говори, говори и иди.
– Да ты меня этим словом так по голове стукнула, что я с шага сбился.
– Я тебя сбила? Да это ты мне спать не давал!…
– Мне кажется, что я знаю это слово, – обливаясь холодным потом, признался я.
– Ух ты!… – запрыгала Нава, хлопая в ладоши. – Расскажи, расскажи, что ты знаешь.
– Сейчас, дай дух перевести.
Нава смотрела на меня снизу вверх, уцепившись рукой за мое плечо, и тянулась ко мне лицом, будто ждала, что я ее поцелую. И ресницами – хлоп-хлоп.
«Очень киношный план, – оценил я, вполне понимая, что имею в виду. – Такой кадр пропадает!… А вдруг не пропадает?»
Я даже оглянулся вокруг в поисках съемочной аппаратуры. Смешно. Кино давно уже делают так, что актеры не видят процесса съемок, а живут в материале. Неужто и я живу в материале?!
– Молчу-у-ун! Хватит молчать! – взмолилась Нава. – Мне страшно становится!
– Сейчас, – решился я. – Сейчас расскажу.
Еще раз обвел взглядом окрестности, все же надеясь что-то обнаружить. Медленно покачиваясь, проплывали по сторонам желто-зеленые заросли, кто-то сопел и вздыхал в воде, с тонким воем пронесся рой мягких белесых жуков, из которых делают хмельные настойки. Желтые, серые, зеленые пятна – взгляду не за что было зацепиться, и нечего было запоминать и тем более обнаруживать. И вдруг меня будто палкой по глазам ударило, я пошатнулся, а Нава, проследив за моим взглядом, замолчала на полуслове.
У дороги, головой в болоте, лежал большой мертвяк. Руки и ноги его были растопырены и неприятно вывернуты, и он был совершенно неподвижен. Он лежал на смятой, пожелтевшей от жары траве, бледный, широкий, и даже издали было видно, как страшно его били. Он был как студень.
Я осторожно обошел его стороной. Тревога шебуршилась по спине морозными мурашиками, хотя солнце вышло и было душно. Бой произошел совсем недавно: примятые пожелтевшие травинки на глазах распрямлялись. Следов было много, но из меня следопыт, как из гиппоцета ласточка, а дорога впереди, совсем близко, делала новый поворот, и что было за поворотом, угадать я не мог. Нава все оглядывалась на мертвяка.
– Это не наши, – сказала она очень тихо. – Наши так не умеют. Кулак все грозится, но он тоже не умеет, только руками размахивает… И на Выселках так тоже не умеют… Молчун, давай вернемся, а? Вдруг это уроды? Говорят, они тут ходят, редко, но ходят. Давай лучше вернемся… И чего ты меня на Выселки повел? Что я, Выселок не видела, что ли?
Я взбесился. Не на Наву, упаси лес, а на невезуху свою. Да что же это такое? Сто раз ходил по этой дороге и не встречал ничего, что стоило бы запомнить или обдумать. А вот теперь, когда завтра нужно уходить – даже не послезавтра, а завтра наконец-то! – эта единственная безопасная дорога становится опасной… В Город-то можно пройти только через Выселки. Если Город вообще существует, то дорога к нему ведет через Выселки…
Я нагнулся и взял мертвяка за ноги. Ноги были еще горячие, но уже не обжигали. Рывком толкнул грузное тело в болото.
Трясина чвакнула, засипела и подалась. Мертвяк исчез, по темной воде побежала и погасла рябь.
– Нава, – сказал я строгим, хотя и дрожащим голосом, – иди в деревню.
– Как же я пойду в деревню, – рассудительно сказала Нава, – если ты туда не пойдешь? Вот если бы ты тоже пошел в деревню…
– Перестань болтать! – прикрикнул я. – Сейчас же беги в деревню и жди меня. И ни с кем там не разговаривай.
– А ты?
– Я мужчина, мне никто ничего не сделает.
– Еще как сделают, – возразила Нава. – Я тебе говорю: вдруг это уроды? Им ведь все равно, мужчина, женщина, мертвяк; они тебя самого уродом сделают, будешь тут ходить, страшный, а ночью будешь к дереву прирастать… Как же я пойду одна, когда они, может быть, там, сзади? – добавила она очень разумно, но я, видимо, от растерянности не слышал голоса разума.
– Никаких уродов на свете нет, – не очень уверенно сказал я только потому, что хотел настоять на своем, уже понимая, что не прав. – Вранье это все…
Я посмотрел назад. Там тоже был поворот, и что было за этим поворотом, угадать тоже не мог, но чувствовал, что ничего хорошего. Я уже понял, что предпереживаю ситуацию за мгновение до ее реализации. Мертвяка я мысленно увидел за мгновение до того, как увидел его в реальности. Такое предвидение ни от чего не спасает и не предостерегает.
– Не пойду я в деревню, в деревню я не пойду, я никуда без тебя не пойду, даже удивляюсь, как ты можешь посылать меня куда-то без тебя? Кто защитит меня, кроме тебя? Я ж никому больше не нужна, чужая я. – Нава говорила много, быстро и шепотом, отчего становилось особенно неприятно. Дополнительно нервировало.
Я взял дубину поудобнее.
– Хорошо. Иди со мной. Только держись рядом и, если я буду что-нибудь приказывать, сразу же выполняй. И молчи, закрой рот и молчи до самых Выселок. Пошли.
Я надеялся, что ее молчание позволит мне, пусть за мгновение, не только увидеть опасность, но и отреагировать на нее.
Молчать она, конечно, не умела. И не стала. Возможно, ей казалось, что она молчит? Но действительно держалась рядом, не забегала больше вперед и не отставала, только все время бормотала тихо-тихо себе под нос:
– Зря ты, Молчун, думаешь, что уродов нет. Я сама их видела издалека, мама не дала хорошо рассмотреть. И правильно. Что на них смотреть, уроды потому и уроды, что страшные, а на страшное и смотреть страшно, поэтому мама и утянула меня за руку… Заскорузлые они какие-то, Молчун, будто старый ствол, корой покрытые. И по цвету как ствол. Поэтому, когда они к дереву прирастают, их и не заметишь сразу. Только если глаза разглядишь. Глаза у них, Молчун, человеческие… Страшно, когда смотришь на дерево, а оно на тебя смотрит человеческими глазами. И молчит, как ты, Молчун. Только глаза у них говорящие, у уродов-то, прямо душу выворачивают. Это я успела увидеть, когда мы с Колченогом его дочку искали, а он меня на нее хотел обменять. Вот мы на уродов и наткнулись. Меня потом долго било-колотило от страха; когда я в их глаза насмотрелась, мне показалось, что я тоже уродкой становлюсь, – от деревьев шарахалась, чтобы случайно не прирасти. Тогда Колченог и сделал мне дудку, чтобы я подудела и про уродов забыла.
Под ее болботение мы миновали опасный поворот, затем миновали еще один опасный поворот, и я уже немного стал успокаиваться, когда из высокой травы, прямо из болота, нам навстречу молча вышли и остановились люди.
«Ну вот, – обреченно подумал я. – Не успел отреагировать за мгновение. Даже шаг лишний сделал. И какого хвоща им тут надо? Будто сам не знаю… Как мне не везет. Мне же все время не везет. С самого начала…»
Я покосился на Наву. Вот только с ней повезло… Нава дрожала и трясла головой, лицо ее сморщилось.
– Ты меня им не отдавай, Молчун, – бормотала она, – я не хочу с ними. Я хочу с тобой, не отдавай меня…
Их было семеро – все мужики, все заросшие до глаз, и все с громадными суковатыми дубинами. Это были не здешние люди, не деревенские, и одеты они были не по-здешнему, совсем в другие растения. Это были воры.
Это мне «внутренний голос» подсказал за мгновение до того, как я сам допер.
– Ну, так что же вы встали? – глубоким раскатистым голосом сказал вожак. – Подходите, мы дурного не сделаем… Если бы вы были мертвяки, тогда, конечно, разговор был бы другой, да никакого разговора вовсе бы и не было, приняли бы мы вас на сучки да на палочки, вот и весь был бы у нас с вами разговор… Куда направляетесь? На Выселки, я понимаю? Это можно, это – пожалуйста. Ты, папаша, ты себе иди. А дочку, конечно, нам оставь. Да не жалей, ей с нами лучше будет…
Я дважды прослушал его речь: сначала диктуя ее вожаку, потом слушая, как он ее вслух произносит. И тон у него был вкрадчивый, и ничего дурного он вроде не сказал, но душа ему доверием не откликнулась. Слава их впереди них летела…
– Нет, – сказала Нава, – я к ним не хочу. Ты, Молчун, так и знай, я к ним не хочу, это же воры…
Воры засмеялись – без всякой злобы, привычно.
– А может быть, нас обоих пропустите? – спросил я, отчетливо осознавая глупость вопроса.
– Нет, – уверенно сказал вожак, – обоих нельзя. Тут же кругом сейчас мертвяки, пропадет твоя дочка, Подругой Славной станет или еще какой-нибудь дрянью, а это нам ни к чему, да и тебе, папаша, ни к чему, сам подумай, если ты человек, а не мертвяк, а на мертвяка ты вроде не похож, хотя, конечно, и человек ты на вид странный…
– Она же еще девочка, – сказал я, – зачем вам ее обижать?
Вожак удивился:
– Почему же обязательно обижать? Не век же она девочкой будет, придет время – станет женщиной, не Славной там какой-нибудь Подругой, а женщиной…
«А может, это и есть та самая война и борьба, о которой Слухач вещал, а потом на собрании спорили? В деревне никакой войны и борьбы нет, а у этих вот воров есть. Может, они на самом деле защитники людей, только их все неправильно понимают, как это у людей обычно происходит?»
– Это он все врет, – перебила Нава мои странные мысли, – ты ему, Молчун, не верь, ты что-нибудь делай скорее, раз сюда меня привел, а то они меня сейчас заберут, как Колченогову дочку забрали, с тех пор ее так никто и не видел, не хочу я к ним, я лучше этой Славной Подругой стану… Смотри, какие они дикие да тощие, у них и есть-то, наверное, нечего…
– Слушайте, люди, – сказал я просительно (ведь люди же они или кто?), – возьмите нас обоих.
Я уже знал, что они ответят, сам продиктовал, но должна же быть у людей собственная воля! Не куклы же они, чтобы под диктовку жить! Если они – борцы за людей, может, им наша помощь нужна?
Воры не спеша приблизились. Вожак внимательно оглядел меня с головы до ног.
«Эх, вожак-вожак, – успел я уже в нем разочароваться, – никакой ты не вожак, а клоун на веревочке…»
– Нет, – сказал он послушно. – Зачем ты нам такой нужен? Вы, деревенские, никуда не годитесь, отчаянности в вас нет, и живете вы непонятно зачем, вас приходи и голыми руками бери. Не нужен ты нам, папаша, говоришь ты как-то не так, как все, неизвестно, что ты за человек, иди ты себе на Выселки, а дочку нам оставь.
Ну, была бы честь предложена… Хотите такое кино – получите такое кино… Эх, не успел Наве объяснить про кино, а чем дело закончится – непонятно, доведется ли еще объяснить?
Я глубоко вздохнул, сконцентрировался, как нас учит сэнсэй по боевым искусствам, перехватил дубину обеими руками и сказал Наве негромко:
– Ну, Нава, беги! Беги, не оглядывайся, я их задержу.
Глупо, подумал я, надо же, до чего глупо! Хотел быть рыцарем, будь им… Услужливо всплыл в памяти мертвяк, похожий на студень, лежащий головой в темной воде, он был странным образом похож на меня.
А руки сами подняли дубину над головой.
– Эй-эй! – закричал вожак, как я ему и велел.
У него есть роль, которую он должен играть! Я вспомнил про кино. Вот только бы Наве еще объяснить…
Все семеро, толкаясь и оскальзываясь, гурьбой кинулись на меня, мешая друг другу. Несколько секунд я еще слышал топот Навиных пяток, а потом стало не до этого. Стало страшно и стыдно оттого, что страшно. Но очень скоро, после нескольких взмахов моим дрыном, страх прошел, потому что неожиданно выяснилось, что единственным стоящим бойцом из воров был вожак. Отбивая его настойчивые, но довольно-таки бестолковые удары, я видел, как остальные, очень напоминая деревенских, отгоняющих мертвяков, угрожающе и бессмысленно мотая дубинами, задевают друг друга, шатаются от собственных богатырских размахов и часто останавливаются, чтобы поплевать на ладони. Никто из них ко мне не приблизился, оставив поле боя вожаку.
Один вдруг отчаянно завопил: «Тону!» – и с шумом обрушился в болото (хороший кадр получится! – оценил я профессионально), двое других сразу бросили дубины и принялись его тащить, но вожак наседал, крякая и притопывая, хотя явно ни к боевому фехтованию, ни к театральному он причастен не был. Я не хотел его калечить и старался не бить по голове, пытаясь только сбить с ног, но чуть промазал и случайно угодил ему по коленной чашечке. Вожак уронил дубину, зашипел и присел на корточки.
Трое воров, подняв дубины на плечи, толпились у него за спиной и внимательно рассматривали ушиб через его голову. Двое других тащили товарища из трясины.
– Дурак ты, папаша, – сказал вожак укоризненно, как я ему и посоветовал. – Разве же так можно, долбня ты деревенская. И откуда ты только такой взялся?… Выгоды своей не понимаешь, дерево ты стоеросовое, твердое…
Я, может, и еще бы послушал его содержательную речь, но инстинкт самосохранения имел по этому вопросу свое мнение. Он-то и дал мне пинок под зад, заставив со всех ног пуститься вслед за Навой. Воры кричали вслед сердито и насмешливо, вожак гукал и взревывал: «А держи его! Держи!»
Они за нами не гнались, и мне это не понравилось. Что-то тут было не так. Я пытался на бегу сообразить, в чем тут ловушка, ибо внутренний голос по этому поводу безмолвствовал, и одновременно пытался разрешить недоумение: как же эти неуклюжие, неповоротливые, бестолковые и незлые, похоже, люди могут наводить ужас на деревни да еще каким-то образом уничтожать мертвяков – бойцов ловких и беспощадных?
Разве что остальные еще более неуклюжие и бестолковые?…
Нава скакала шагах в тридцати впереди, твердо ударяя в землю босыми пятками. Вот она скрылась за поворотом и вдруг снова выскочила – мне навстречу, – замерла на мгновение и пустилась вбок, прямо через болото, прыгая с коряги на корягу, только брызги летели. Вот же ядрен корень! У меня аж сердце замерло. Болота же считаются непроходимыми для человека!
– Стой! – заорал я, задыхаясь от ужаса и страха за нее. – С ума сошла! Стой!
Нава тотчас же остановилась и, ухватившись за свисающую лиану, повернулась ко мне. А из-за поворота мне навстречу вышли еще трое воров и тоже остановились, глядя то на меня, то на Наву.
– Молчун! – пронзительно закричала Нава. – Ты их бей и сюда беги! Ты здесь не утонешь, не бойся! Бей их, бей! Палкой бей! Гу-гу-гу! О-го-го их!
– Ты вот что, – сказал один из воров заботливо. – Ты там держись, ты там не кричи, а держись покрепче, а то свалишься, тащи тебя потом…
Сзади тоже подоспели, тяжело затопали и тоже закричали: «Гу-гу-гу!» Трое впереди ждали.
Ну что ж, бой в грязи – любимое зрелище чистоплюев… Будет исполнено в лучшем виде…
Я, ухватив дубину за концы и выставив ее перед собой поперек груди, с разбегу налетел на них, повалил всех троих и упал сам. Сильно ушибся об кого-то, но сейчас же вскочил. Герой должен держать удар и держаться на ногах… Хоть перед глазами у меня все плыло.
Кто-то снова испуганно вопил: «Тону!» Поделом: хотели в князи – получайте грязи… Кто-то сунулся бородатым лицом ко мне и схлопотал дубиной, наотмашь, не глядя. Дубина переломилась. Я бросил обломок, прыгнул в болото и принялся резво, хоть и грузно, скакать с коряги на корягу, с кочки на кочку, разбрасывая вонючую черную грязь. Нава победно верещала и свистела мне навстречу.
Позади гудели сердитые голоса, а мне еще приходилось успевать им суфлировать: «Что же вы, руки дырявые, корявые?» «А сам…» «Упустили мы девчонку, пропадет девчонка теперь…» «Да обезумел же человек, дерется!» «Одежду на мне порвал, надо же, какая одежда была, цены ей не было, одежде моей, а он порвал, и даже это не он мне порвал, а ты мне ее порвал…» «Хватит вам разговоры разговаривать, в самом деле; догонять нужно, а не разговоры разговаривать»…
Я остановился возле Навы, продолжая, не вникая в суть, суфлировать преследователям, тоже ухватился за лианы и, тяжело дыша, следил за ними: двое воров, ощупывая трясину дубинками, уже шли к нам по колено в черной жиже. Коряги они обходили.
«Вот же лесовики хреновые, опять все наврали, – помянул я недобрым словом деревенских. – И почему от них ни слова правды добиться невозможно? Или я просто не умею вылавливать эту правду из потоков словесного мусора. Ведь болото вброд можно перейти, а говорили, будто другого пути, кроме дороги, нет. Ворами пугали, тоже мне, нашли кем пугать…»
Нава потянула меня за руку.
– Пошли, Молчун, – сказала она. – Что ты стоишь? Пошли скорей… Или, может, ты еще хочешь подраться? Тогда погоди, я тебе палку подходящую найду, ты тогда вот этих двоих побей, а другие, наверное, испугаются. Хотя если они не испугаются, то они тебя, я думаю, одолеют, потому что ты ведь один, а их… раз… два, три… четыре…
– А куда идти? – спросил я. Драться мне не хотелось. Хотя в этом самом кино обожают драки, особенно в грязи: чистенький зритель сидит в чистеньком кресле и воображает, что это он раскидывает злых бандитов, защищая девочку. А вот хрен им с ботвой! – На Выселки мы попадем?
– Попадем, наверное, – сказала Нава. – Я не знаю, почему нам на Выселки не попасть…
– Тогда иди вперед, показывай, куда идти.
Нава легко запрыгала в лес, в чащу, в зеленое марево зарослей.
– Я вообще-то не знаю, куда нам идти и как, – говорила она на бегу. – Но я тут уже один раз была, а может быть, даже не один, а больше. Мы тут с Колченогом ходили, когда тебя еще не было… Или нет, был уже, только ты тогда еще без памяти ходил, ничего не соображал, говорить не мог, смотрел на всех как рыба, потом тебя мне отдали, я тебя и выходила, да только ты не помнишь, наверное, ничего…
Воры не отставали.
Лианы липли к рукам, хлестали по лицу, омертвевшие клубки их цеплялись за одежду и путались в ногах. Сверху сыпались мусор, насекомые и еще какая-то разнообразная гадость. То справа, то слева сквозь завесу лиан просвечивали клейкие лиловые гроздья – не то грибы, не то плоды, не то гнезда какой-то мерзости.
– Колченог говорил, что тут где-то одна деревня есть… – Нава говорила на бегу легко, как будто и не бежала вовсе, а валялась на своей лежанке – сразу было видно, что она нездешняя, здешние бегать не умели. – Не наша деревня и не Выселки, какая-то другая, название мне Колченог говорил, да я забыла, все-таки это давно было… А ты, когда бежишь, ты ртом дыши, ты зря носом дышишь, и разговаривать еще хорошо при этом, а то ты так скоро запыхаешься, тут еще долго бежать, мы еще мимо ос не пробегали, вот где нам быстро бежать придется, хотя, может быть, с тех пор осы оттуда ушли… Это той самой деревни осы были, а в той деревне, Колченог говорит, вроде бы людей уже давно нет, там уже Одержание, говорит, произошло, так что людей совсем не осталось… Нет, Молчун, это я вру, это он про другую деревню говорил…
«И что же это за Одержание такое, после которого людей не остается?» – с трудом пытался я думать на бегу.
Открылось второе дыхание, бежать стало легче. Потом оно закрылось.
Становилось все темнее. Неба уже не было видно совсем, духота усиливалась. Зато становилось все меньше открытой воды, появились могучие заросли красного и белого мха. Мох был мягкий, прохладный и сильно пружинил, ступать по нему было приятно.
– Давай… отдохнем… – просипел я.
– Нет, что ты, Молчун, – прикрикнула Нава. – Здесь нам отдыхать нельзя. От этого мха надо поскорее подальше, это мох опасный. Колченог говорил, что это и не мох вовсе, это животное такое лежит, вроде паука, ты на нем заснешь и больше уже никогда не проснешься, вот какой это мох, пусть на нем воры отдыхают, только они, наверное, знают, что нельзя, а то было бы хорошо…
Она покосилась на меня и все-таки перешла на шаг. Я доковылял до ближайшего дерева, привалился к нему спиной, затылком, всей тяжестью и закрыл глаза. Очень хотелось сесть, упасть, но страшно! Ведь наверняка же врут, и про мох врут… Но все-таки страшно. Сердце билось как бешеное, ног словно бы и не было вовсе, а легкие лопались и болезненно растекались в груди при каждом вдохе, и весь мир был скользкий и соленый от пота.
– А если они нас догонят? – пробился до меня, словно сквозь вату, голос Навы. – Что мы будем делать, Молчун, когда они нас догонят? Что-то ты совсем никуда не годный стал, ты ведь, наверное, драться больше не сможешь, а?
Бывший рыцарь хотел сказать: смогу, но только пошевелил губами. Воров он больше не боялся. Он вообще больше ничего не боялся. Он боялся только пошевелиться и боялся лечь в мох. Все-таки это был лес, что бы там они ни врали, это был лес, это-то он помнил хорошо, этого он не забывал никогда, даже когда забывал все остальное.
«Какое, на хрен, кино? – подумалось вдруг. – Разве в кино такая хреномудия бывает? Когда легкие готов выблевать, съемки все же останавливают, актера надо беречь – дорого плачено. Значит, это не кино, зря я вспоминал, что такое кино. Хорошо, что Наве не успел голову заморочить».
– Вот у тебя даже и палки теперь нет, – заботилась Нава. – Поискать, что ли, тебе палку, Молчун? Поискать?
– Нет, – пробормотал я. – Не надо… Тяжелая…
Приехали… Разве рыцари в кино так отвечают? Доспехи бы снять, к земле пригибают…
Открыл глаза. Нава обеспокоенно заглядывала мне в лицо. Попытался улыбнуться – не получилось. Прислушался – воры были недалеко: слышно, как они пыхтят и топают в зарослях, – ворам тоже было тяжко.
– Пошли дальше, – просипел я и, шатаясь, сделал шаг.
Нава подставила плечо – вот же десятижильная девчонка!
Миновали полосу белого опасного мха, потом полосу красного опасного мха, снова началось мокрое болото с неподвижной густой водой, по которой пластались исполинские бледные цветы с неприятным, мясным запахом, а из каждого цветка выглядывало серое крапчатое животное и провожало нас глазами на стебельках.
– Ты, Молчун, шлепай посильнее, – деловито поучала Нава. – А то присосется кто-нибудь, потом ни за что не оторвешь… Никакие прививки не спасут…
Болото вдруг кончилось, и местность стала круто повышаться. Появилась высокая полосатая трава с острыми режущими краями. Я оглянулся. Воры почему-то остановились. Почему-то они стояли по колено в болоте, опираясь на дубины, и смотрели нам вслед. Выдохлись, что ли, тоже выдохлись?
Один из воров призывающе махнул рукой и крикнул:
– Давайте спускайтесь, чего же вы?
«А вот хрен вам с хвощом и черемшой!» – хмыкнул я, отвернулся и пошел за Навой. После трясины идти по твердой земле казалось совсем легко, даже в гору. Воры что-то кричали – в два, а потом в три голоса. Я оглянулся: они по-прежнему стояли в болоте, в грязи, полной пиявок, даже не вышли на сухое место. Увидев, что я оглянулся, отчаянно замахали руками и наперебой закричали снова. Понять их было бы трудно, если бы я сам не подсказывал им, что кричать.
– Назад! – кричали они. – Наза-ад!… Не тро-онем!… Пропадете, дураки-и-и!…
«Сами вы дураки, – со злорадством подумал я, хрипло подхихикивая, – так я вам и поверил. Хватит с меня – верить… Если б это было кино, я, возможно, и поверил бы… Это кто-то хотел меня убедить, что это кино, дабы я поверил и сдался, но не на того нарвались. Какого хвоща я должен вам верить, когда вы сперли Колченогову дочку? И где теперь Колченогова дочка? Что-то я ее не вижу… Наву мою захотели, ишь, раззявили жевалки!… Пиявки вам болотные в задницу, а не мою Наву!…»
Нава уже скрылась за деревьями, и я поспешил за нею.
– Назад идите-е-е!… Отпусти-и-им!… – ревел вожак.
– Ха-ха-ха! – ответил я им киношным смехом.
И надо же, даже силы обнаружились откуда ни возьмись! Я был так доволен тем, что оставил воров с носом, уберег от них мою Наву (вот Кулак не смог жену уберечь, а я уберег!), что пытался даже приплясывать на ходу. Хорошо, что Нава шла чуть впереди и ничего не видела, – засмеяла бы. Мне самому было смешно за собой наблюдать, но самому над собой смеяться куда приятнее, чем слышать насмешки других. Тем более самых близких.
Потом возбуждение кончилось, и поступь отяжелела. Нава тоже пошла тише. А потом и вовсе повисла на моей руке. Устала бедная девочка. Сколько ей пережить пришлось. Ничего, сейчас найдем какое-нибудь удобное место, где поесть можно и отдохнуть. В лесу полно таких мест, только лес тут какой-то странный, будто неживой. По крайней мере ничего съедобного вокруг не ощущалось ни нюхом, ни зрением.
С дрожанием в коленях и хрипом в горле взобравшись на холм, мы вышли из леса, он будто примолк за спиной, и увидели внизу, в котловине, странную деревню. Но сначала нас поразила тишина. Тишина была такая неживая, что даже не возникло импульса обрадоваться человеческому жилью.
Деревня была треугольная, и большая поляна, на которой она стояла, тоже была треугольная – обширная глиняная проплешина без единого куста, без единой травинки, словно выжженная, а потом вытоптанная, совсем темная, отгороженная от неба сросшимися кронами могучих деревьев.
– Не нравится мне эта деревня, – заявила Нава. – Здесь, наверное, еды не допросишься. Какая здесь может быть еда, если у них и поля даже нет, одна голая глина. Наверное, это охотники, они всяких животных ловят и едят, тошнит даже, как подумаешь…
– А может быть, это мы в чудакову деревню попали? – спросил я. – Может быть, это Глиняная поляна?
– Какая же это чудакова деревня? Чудакова деревня – деревня как деревня, как наша деревня, только в ней чудаки живут… А здесь смотри какая тишь и людей не видно и ребятишек, хотя ребятишки, может быть, уже спать легли… И почему это тут людей не видно, Молчун? Давай мы в эту деревню не пойдем, очень она мне не нравится…
Солнце садилось, и деревня внизу погружалась в сумерки. Она казалась очень пустой, но не запущенной, не заброшенной и покинутой, а именно пустой, ненастоящей, словно это была не деревня, а декорация.
Ну точно, утвердился я в своей догадке: световой день закончился, съемочная группа свернула аппаратуру и уехала в предвкушении заслуженного отдыха и развлечений. До завтра…
– И правда кино, – не удержавшись, произнес я вслух с некоторым удивлением, потому что не так давно отказался от этой гипотезы.
Что-то я совсем запутался… И раньше не понимал, что происходит, а теперь и вовсе каша в голове. Где тот старец, который ее выскребет из моего горшка?
– Ты опять про это свое кино вспомнил? – чутко насторожилась Нава. – Ты мне так и не рассказал про свое кино, расскажи, а то мне страшно, и еще ты молчишь…
– Я даже и не знаю, как тебе объяснить, если ты его никогда не видела, – засомневался я.
– Ну, я же тебе объясняю про то, что ты не видел, – удивилась Нава.
– Кино – это когда одни люди, актеры, показывают другим людям, зрителям, картины из жизни, которой сами не жили. Именно не рассказывают, как ты, словами, а живут этой жизнью, а зрители наблюдают. Когда это происходит живьем, то есть когда одни находятся перед другими, – это театр называется, а когда то, что они показывают, запоминается на картинках – это называется кино… Поняла?
Нава недоуменно смотрела на меня:
– Что ты такое говоришь, Молчун, вечно ты такое говоришь, что хоть стой, хоть падай… Как можно рассказывать или показывать жизнь, которой ты не жил?
– А ты разве никогда не представляла, какой будет наша жизнь, когда у нас появятся дети? – задал я рискованный вопрос.
Нава прижалась ко мне боком и крепко обхватила руками.
– Представляла, Молчун, – почти виновато призналась она. Видимо, фантазия у нее потрудилась на славу.
– Ну вот, – уцепился я. – Того, что ты представляла, тоже никто еще не прожил, его еще не было, а ты уже это видела. Так и кино дает возможность представить жизнь, которой еще не было или которую прожил не ты… Ну, например, посмотреть, что было с твоей мамой, когда ее мертвяки утащили…
– Ой, не хочу я этого смотреть! – испугалась она. – Мне страшно такое смотреть!…
– И не смотри, – разрешил я. – Или представь, что ты не рассказываешь, как вы с Колченогом его дочку по лесу искали, а показываешь…
– Как же я могу это показать, – удивилась Нава, – если тебя там не было?
– Ну, там, откуда я, есть такая возможность запоминать изображение и звуки жизни, а потом смотреть на них снова и снова.
– Я так и подозревала, что ты из какого-то нечеловеческого мира, – вздохнула Нава. – Поэтому ты и не хочешь, чтобы у нас дети были.
– Постой-постой, – засмеялся я. – А кто мне сегодня утром говорил, что не хочет детей, не понимает, зачем они и что с ними делать?
– Ты, Молчун, умный-умный, – вздохнула Нава, – а дурак… Как же я могу хотеть детей, если ты их не хочешь? Чтоб дети получились, мы вместе должны их хотеть. А что я с ними буду делать, если ты их не хочешь?
Я не нашел что ответить, только пробормотал беспомощно:
– Вот вернемся из Города…
– Мы с тобой еще до Выселок не дошли, – напомнила Нава.
– Да, – согласился я, – до Выселок мы не дошли… А зачем нам на Выселки?
– А почему ты тут вспомнил про свое кино? – спросила Нава.
– Мне показалось, что эта деревня не настоящая, не для жизни, а специально построенная для кино, «декорации» называется. Сняли кино и бросили их… Кто ж в таком жить будет?… Может, не пойдем туда, – сказал я нерешительно, потому что чувствовал – нам не стоит туда идти, только ноги вот болят и очень хочется под крышу. И поесть что-нибудь. И ночь наступает… Надо же, целый день блуждали по лесу, даже Нава устала, висит на руке и не отпускает. – Давай не пойдем, Нава.
– Не пойдем, не пойдем… – проворчала Нава. – Какое такое кино? Это в твоих летающих деревнях кино бывает, наверное. А у нас в лесу сроду никакого кино не было, и не морочь мне голову своим кино, Молчун!… Мне есть хочется! Сколько же можно не есть?! Я с утра ничего не ела… И воры твои эти… От них знаешь какой аппетит? Нет, мы давай с тобой туда спустимся, поедим, а если нам там не понравится, тогда сразу уйдем. Ночь сегодня теплая будет, без дождя… Пойдем, что ты стоишь? И забудь про свое кино…
Да, живот поджимало от голода, а против него никакие резоны не действуют. Как там? Голодное брюхо к разуму глухо?… Что-то вроде… Может, и права Нава?
Рядом с первым домиком, прямо на серой земле, сидел серый, практически голый человек. Его было плохо видно в сумерках, он почти сливался с землей, и на фоне белой стены различался только его силуэт.
– Вы куда? – спросил человек слабым голосом.
– Нам нужно переночевать, – объяснил я. – А утром нам нужно на Выселки. Мы дорогу потеряли. Убегали от воров и дорогу потеряли.
– Это вы, значит, сами пришли? – сказал человек вяло. – Это вы молодцы, хорошо сделали… Вы заходите, заходите, а то работы много, а людей что-то совсем мало осталось… – Он еле выговаривал слова, словно засыпал. – А работать нужно. Очень нужно работать… Очень…
– Ты нас не покормишь? – спросил я.
– У нас сейчас… пред-тык-пык-стадия трансмутации… андрогенизация… финальный этап… клеточная стерилизация. – Человек произнес несколько слов, которые показались мне знакомыми, хотя вроде бы никогда их раньше не слыхал. – Это хорошо, что мальчик пришел, потому что мальчик… – и он опять заговорил непонятно, странно, – поддается трансмутации без предварительной стерилизации… высокополиморфные локусы… митоз… мейоз…
Я так и не понял, как все это связано с возможностью нас накормить, но догадался, что отрицательно.
Нава потянула меня, но я с досадой выдернул руку.
– Я тебя не понимаю, – возмущенно сообщил я странному человеку, стараясь хоть рассмотреть его получше. – Ты мне скажи, еда у тебя найдется?
– Вот если бы трое… – сказал человек невпопад.
Нава дернула изо всех сил, и ей удалось оттащить меня в сторону.
– Больной он, что ли? – продолжал я сердито булькать. – Ты поняла, что он там бормочет?
– Да что ты с ним разговариваешь?! – прошипела Нава. – У него же нет лица! Как с ним можно говорить, когда у него нет лица!
– Почему нет лица? – удивился я и оглянулся удостовериться.
Человека видно не было: то ли он ушел, то ли растворился в сумерках.
– А так, – сказала Нава. – Глаза есть, рот есть, а лица нету… – Она вдруг прижалась ко мне, словно ища защиты. – Он как мертвяк, – пояснила она. – Только он не мертвяк, от него пахнет, но весь он как мертвяк… Пойдем в какой-нибудь другой дом, только еды мы здесь не найдем, ты не надейся.
В доме все было непривычное: не было постелей, не было запахов жилья, внутри было пусто, темно, неприятно. Нава понюхала воздух.
– Здесь вообще никогда не было еды, – сказала она с отвращением. – В какую-то ты меня глупую деревню привел, Молчун. Что мы здесь будем делать? Я таких деревень никогда в жизни не видела. И дети тут не кричат, и на улице никого нет.
На улице из-под ног между пальцами продавливалась прохладная тонкая пыль, заглушающая звук шагов, и в лесу не ухало и не булькало, как обычно по вечерам.
В следующем доме человек лежал прямо на полу у порога и спал. Я нагнулся над ним, потряс его за плечо, ощущая невольную брезгливость, но человек не проснулся. Кожа у него была влажная и холодная, как у лягушки, он был жирный, мягкий, и мускулов у него почти не осталось, а губы в полутьме казались черными и масляно блестели.
– Спит, – сказал я, поворачиваясь к Наве.
– Как же спит, – хмыкнула она, – когда он смотрит!
Я снова нагнулся проверить, и мне показалось, что тот действительно смотрит, чуть-чуть приоткрыв веки. Но только показалось.
– Да нет, спит он, – сказал я. – Пойдем.
Против обыкновения, Нава промолчала. Если бы у меня были силы, я удивился бы, но сил не было. Шатаясь и держась друг за друга, мы блуждали от дома к дому, заглядывая в каждый, везде находя спящих. Все спящие были жирные, потные мужчины, не было ни одной женщины, ни одного ребенка.
Нава глухо молчала, мне тоже было не по себе. У спящих раскатисто бурчало в животах, они не просыпались, но каждый раз, выходя на улицу, мне казалось, что они провожают нас короткими осторожными взглядами.
Мелкие ужастики изредка знобко пробегали по спине. Совсем стемнело, в просветы между ветвями проглядывало пепельное от луны небо, и мне снова подумалось, что все это жутко похоже на декорации в хорошем театре, а еще больше на кинопавильон. Отличные кадры получились бы – блеклая луна, ужастики по спине… Чем бы их изобразить? Музыкой? Здесь с ними резонировала мертвящая тишина. Но усталость высосала все до последней эмоции, до полного безразличия. Хотелось только одного: прилечь где-нибудь под крышей (чтобы не свалилась на сонного сверху какая-нибудь ночная гадость), пусть прямо на жестком утоптанном полу, но лучше все-таки в пустом доме, а не с этими подозрительными спящими. Нава совсем повисла на руке.
– Ты не бойся, – утешал я ее заплетающимся языком. – Бояться здесь совершенно нечего.
– Что ты говоришь? – спросила она сонно.
– Я говорю: не бойся, они же тут все полумертвые, я их одной рукой раскидаю.
Тем более что на второй висела она.
– Никого я не боюсь, – сказала Нава сердито. – Я устала и хочу спать, раз уж ты есть не даешь. А ты все ходишь и ходишь из дома в дом, из дома в дом, надоело даже, ведь во всех домах все одинаково, все люди уже лежат, отдыхают, и только мы с тобой бродим…
Она была права. Я решился и зашел в первый же попавшийся дом. Там было абсолютно темно. Я прислушался, но услышал только сопение Навы, уткнувшейся лбом мне в бок. На ощупь нашел стену, пошарил руками, сухо ли на полу, и лег, положив голову Навы себе на живот. Нава уже спала. «Не пожалеть бы, – шевельнулось недоброе предчувствие, – нехорошо здесь…» Но усталость и безразличие гнули свое: «Ну, всего одну ночь… И дорогу спросить… Днем-то они не спят… В крайнем случае – на болото, воры ушли… А если и не ушли… Как там ребята на Выселках?… Неужели опять послезавтра?… Нет уж, завтра… Завтра…»
Я проснулся от света и подумал, что это луна. Лиловатый свет падал в окно и в дверь. Интересно, как это свет луны может падать сразу и в окно, и в дверь напротив?… Да какая, к лешему, луна в лесу над деревней, закрытой куполом крон древесных?! Настоящей луны здесь быть не может!… А свет так может падать, если на улице специальное освещение… Ночные съемки! – ударила догадка, и тут же в полосе света, падающего из окна, появился силуэт человека. Человек стоял здесь, в доме, спиной ко мне и глядел в окно, и по силуэту видно было, что он стоит, заложив руки за спину и наклонив голову, как никогда не стоят лесные жители – им просто незачем так стоять – и как любил стоять у окна лаборатории во время дождей и туманов, когда нельзя было работать, Карл Этингоф, и я отчетливо понял, что это и есть Карл Этингоф, который когда-то отлучился с биостанции в лес, да так больше и не вернулся и был отдан в приказ как без вести пропавший.
И это вдруг оказалось так естественно: лаборатория, биостанция – все это имело прямое отношение ко мне, я знал, что был там, еще не совсем понял, что там делал, но был и отчетливо помнил эту позу Карла. Я задохнулся от волнения и крикнул:
– Карл!
Карл медленно повернулся, лиловый свет прошел по его лицу, и я с ужасом увидел, что это не Карл, каким он мне помнился, а какой-то незнакомый местный человек. Он неслышно подошел к нам, нагнулся, не размыкая рук за спиной, и стало видно совершенно отчетливо изможденное безбородое лицо, решительно ничем не напоминающее лицо Карла. Он не произнес ни слова и, кажется, даже не увидел меня, выпрямился и пошел к двери, по-прежнему сутулясь, и, когда он перешагивал через порог, я понял, что это все-таки Карл, вскочил и выбежал за ним следом.
За дверью пришлось остановиться и оглядеть улицу, стараясь унять болезненную нервную дрожь. Все изменилось: было очень светло, потому что низко над деревней висело лиловое светящееся небо, все дома выглядели совсем уже плоскими и совсем ненастоящими, а наискосок на другой стороне улицы возвышалось длинное диковинное строение, каких в лесу не бывает, и возле него двигались люди.
Я уже почти не сомневался, что это ночные съемки, но не мог понять, какое я имею к ним отношение. Ясно же, что никакого, потому что оказался здесь случайно. Если бы не дурацкие воры, мы сейчас должны были уже спать с Навой дома, вернувшись из Выселок. И не должны были оказаться здесь. Мы – случайные свидетели съемок. Но почему я так хорошо разбираюсь в этом?
Человек, похожий на Карла, шел один к этому строению, приблизился к толпе и смешался с нею, исчез в ней, как будто его никогда и не было. Я хотел было догнать его, но почувствовал, что ноги у меня ватные и совсем не способны к передвижению. Я удивился даже, как это еще мне удается стоять на таких ногах? Хотел ухватиться за что-нибудь, но ухватиться было не за что, меня окружала пустота.
– Карл, – бормотал я, шатаясь, – Карл, вернись!
Мне казалось, что он связывает меня с таинственным прошлым и вполне может вернуть мне память и объяснить, что здесь происходит.
Но Карл исчез, и тогда я в отчаянии громко выкрикнул его имя, но никто меня не услышал, потому что в то же мгновение раздался гораздо более громкий крик, жалкий и дикий, откровенный плач боли, перебиравший все гласные звуки всех языков мира в случайном порядке: «О-у-а-е-и-и-и-й-я-я-я-о-ю-ю-а-а-а…» – так что зазвенело в ушах, так что слезы навернулись на глаза, а мелкие ужастики на спине вонзили в кожу громадные острые когти, – почему-то сразу стало ясно, что кричат именно в этом длинном строении, может быть, потому, что больше кричать было негде.
– Нава!… Где Нава? – закричал и я. Почему-то ее не было рядом со мной, а я уже не мог жить, когда ее нет рядом. – Девочка моя, где ты?!
Я понял, я почувствовал и нутром, и кожей, и каждой клеточкой тела, и тем, что так болит где-то непонятно внутри и тоскует, когда тело вроде бы здорово, что сейчас потеряю ее, что настала эта роковая минута, когда теряют все самое близкое, все, что привязывает к жизни, и остаются в одиночестве… Сейчас я останусь один. Я повернулся, чтобы броситься обратно в дом, и увидел Наву, которая, запрокинув голову, медленно падала из дверей навзничь… Я подхватил ее и поднял, не понимая, что с ней происходит. Голова ее была откинута, и перед моими глазами белело ее открытое горло, то место, где у всех людей ямочка между ключицами, а у Навы были две такие ямочки, и вдруг с ужасом ощутил, что больше никогда их не увижу. Ведь плач-вопль-вой не прекратился, он тянул к себе, он не давал возможности думать больше ни о чем и чувствовать больше ничего. Я понимал, что мне нужно туда, где кричат. Откуда-то возникло и крепло ощущение, что это настоящий подвиг, если я сам отнесу ее туда… в жизни всегда есть место подвигу, надо только отодвинуть в сторону то, что ему мешает… подвиг – это хорошо, это замечательно, это подлинное величие души… или подленькое?… Подленькое самовозвышение за счет отодвинутого… настоящий мужчина должен переступить через все, чтобы совершить подвиг… А через что должен переступить я? Или наступить на что-то?… На это вот открытое горло?…
В то же время я откуда-то знал также, что для всех остальных здесь это никакой не подвиг, а совершенно естественная нормальная процедура, потому что они не понимали, что это значит – держать на руках дочь, теплую и единственную, и самому нести ее туда, где плачут. Мы тут случайно и потому совершаем подвиг…
– Настёна… – вдруг вырвалось из глубины слегка знакомое имя, от которого сначала засаднило внутри, а потом обожгло холодом. Этот холод изнутри выбрался на спину и стек по позвоночнику непритворным ужасом бессилия и неисправимости происходящего. – Нава же! – поправил я себя. Потеплело…
И тут крик оборвался. Я обнаружил себя уже перед самым строением среди этих людей, перед квадратной черной дверью, и, стряхивая наваждение, попытался понять, что здесь делаю с Навой на руках. Но не успел ничего понять, потому что из черной квадратной двери вышли две женщины и с ними Карл, все трое нахмуренные и недовольные, и остановились, разговаривая. Я видел, как шевелятся их губы, и догадывался, что они спорят, что они раздражены, но не понимал слов, только раз уловил полузнакомое слово «хиазма» – это что-то про Х-образное перекрестие конъюгирующих хромосом в мейозе, мелькнуло совсем уж невообразимое в мыслях.
Потом одна из женщин, не прекращая разговора, повернулась к толпе и сделала жест, мол, давайте-давайте заходите, что застыли столбами, – в жесте ее явно сквозило раздражение, видимо, не так у них что-то пошло. И еще от нее шла такая мощная волна всеподавляющей воли, что я выкрикнул: «Сейчас, сейчас…» – и еще крепче прижал к себе Наву, медля и сопротивляясь до последнего. Знал, что бесполезно, что место подвигу в душе уже освобождено, но медлил.
Снова раздался громкий плач, все вокруг зашевелились, жирные люди стали обнимать друг друга, прижиматься друг к другу, гладить и ласкать друг друга, глаза их были сухи и губы плотно сжаты, но это они плакали и кричали, прощаясь, потому что, оказывается, это были мужчины и женщины, и мужчины прощались с женщинами навсегда. Мне тоже захотелось завыть в голос, но из горла вырвалось только хриплое: «Хр-р-р-ш-ш-ш…»
Никто не решался пойти первым, и тогда я понял, что я должен быть первым, потому что я мужественный человек, потому что я знаю, что такое «надо», потому что я, наконец, знаю, что все равно ничто не поможет. Не знаю, откуда я это знал. Откуда-то изнутри всплывало ощущение бессмысленности сопротивления и необходимости показать пример и заполняло собой все. По-моему, даже межклеточное пространство на коже, даже из заднего прохода торчало, из ушей, из ноздрей… Не помню, сделал ли я шаг. Помню лишь, что Карл взглянул на меня и едва заметно мотнул головой в сторону.
Мне стало невыносимо жутко, потому что это был все-таки не Карл, но я не мог не подчиниться, я понял и попятился, расталкивая спиной мягкое и скользкое. И когда Карл снова нетерпеливо мотнул головой, я повернулся, вскинул Наву на плечо и по пустой освещенной улице, как во сне, медленно и плавно побежал на мягких подгибающихся ногах, не слыша за собой топота преследователей. Никому мы были не нужны здесь вместе со своими подвигами.
Опомнился я, ударившись о дерево. Нава вскрикнула, и я опустил ее на землю. Под ногами была трава.
Отсюда с холма была видна вся деревня. Над ней лиловым светящимся конусом стоял туман, и дома казались размытыми, и размытыми казались фигурки людей.
«Какой кадр! – подумалось вдруг. – Какой гениальный кадр! Это обязательно надо снять!… О чем это я? Ах, кино… Да, пожалуй, из этого можно было бы сделать отличное кино…»
– Что-то я ничего не помню, – пробормотала Нава. – Почему это мы здесь? Мы ведь уже спать легли. Или это мне все снится?… Будто не со мной все это происходит… Как в твоем кино…
Я поднял ее и понес дальше, дальше, дальше, продираясь сквозь кусты, путаясь в траве, пока вокруг не стало совсем темно. Тогда я опустил Наву на землю и сел рядом. Вокруг была высокая теплая трава, сырости совсем не чувствовалось, никогда еще в лесу не попадалось такое сухое благодатное место. Голова нудела и трещала, и непреодолимо клонило в сон, не хотелось ни о чем думать, и не моглось ни о чем думать – все пространство заполнило чувство огромного облегчения оттого, что я собирался сделать что-то ужасное и не сделал. Страшно было вспомнить, что это было.
– Молчун, – вдруг сказала Нава сонным голосом, – ты знаешь, Молчун, я все-таки вспомнила, где я слышала раньше такую речь. Это ты так сам говорил, Молчун, когда еще был без памяти. Слушай, Молчун, а может, ты из этой деревни родом? Может, ты просто забыл? Ты ведь очень больной был тогда, Молчун, совсем без памяти…
– Спи, – сказал я устало, положил ладонь ей на плечо и прилег рядом.
Не хотелось думать. Не хотелось вспоминать, но «хиазма», вспомнилось вдруг, и я сразу заснул.
Снилось смутное про то, что это не Карл пропал без вести; без вести пропал Валентин, и отдавали в приказе Валентина, а Карл погиб в лесу, и тело его, найденное случайно, положили в свинцовый гроб и отправили на Материк. И во сне и Карл, и Валентин были для меня реальными людьми…
Когда я открыл глаза, Нава еще спала, лежа на животе в углублении между двумя корнями, уткнувшись лицом в сгиб левой руки, а правую откинув в сторону.
Я поймал себя на том, что такой и ожидал ее увидеть. Более того, кажется, и видел только что, мельком. А в ее грязном полураскрытом кулачке поблескивал тонкий предмет. Сначала я опешил, а потом в памяти начал проявляться странный полусон этой ночи, и страх, нет – ужас, и облегчение оттого, что не произошло чего-то непоправимого… И тут до меня дошло, что это за предмет, и даже название его неожиданно всплыло в памяти. Это был скальпель. Я поперекатывал немного в мыслях это звукосочетание, проверяя соответствие формы предмета звучанию слова, сознавая вторым планом, что все правильно, но совершенно невозможно, потому что скальпель своей формой и своим названием чудовищно не соответствовал этому миру.
Я разбудил Наву.
Она села и сейчас же заговорила, по-моему, еще глаз не раскрыв:
– Какое сухое место, никогда в жизни не думала, что бывают такие сухие места, и как здесь трава растет, а, Молчун?
Глаза ее открылись и стали расширяться. Она замолчала и поднесла к глазам кулак со скальпелем. Секунду глядела на скальпель, потом взвизгнула, судорожно отбросила его и вскочила на ноги. Скальпель вонзился в траву и встал торчком.
Мы оба смотрели на него, и обоим было страшно. Мне было непонятно, почему мне-то страшно, если я даже имя его вспомнил, но ничего не мог с собой поделать.
– Что это такое, Молчун? – сказала наконец Нава шепотом. – Какая страшная вещь… Или это, может быть, не вещь? Это, может быть, растение? Смотри, здесь все какое сухое, может быть, оно здесь выросло?
– А почему – страшная? – спросил я, желая понять, что именно пугает ее.
– Еще бы не страшная, – сказала Нава. – Ты возьми его в руки… Ты попробуй, попробуй возьми, тогда и будешь знать, почему страшная… Я сама не знаю, почему страшная…
Я с опаской взял скальпель. Он был еще теплым, а острый кончик его холодил, и, осторожно ведя по скальпелю пальцем, можно было найти то место, где он перестает быть теплым и становится холодным. Страх исчез, словно рука узнала этот предмет, как старого знакомца.
– Где ты его взяла? – спросил я уже спокойно. Узнала рука или нет, а знать, откуда такие вещи берутся в лесу, следовало.
– Да нигде я его не брала, – сказала Нава. – Он, наверное, сам залез ко мне в руку, пока я спала. Видишь, какой он холодный? Он, наверное, захотел согреться и залез ко мне в руку. Я никогда не видела таких… такого… Я даже не знаю, как это назвать. Наверное, это все-таки не растение, наверное, это такая тварь, может быть, у него и ножки есть, только он их спрятал, и он такой твердый и злобный… А может быть, мы спим еще с тобой, Молчун? – Она вдруг запнулась и посмотрела мне в глаза. – А мы в деревне сегодня ночью были? Ведь были же, там еще человек был без лица, и он все думал, что я – мальчик… А мы искали, где поспать… Да, а потом я проснулась, тебя не было, и я стала шарить рукой… Вот где он мне залез в кулак! – вспомнила она. – Только вот что удивительно, Молчун, я совсем его тогда не боялась, даже наоборот… Он мне даже был для чего-то нужен… Для чего, Молчун?…
– Все это был сон, – решительно сказал я.
У меня опять мурашки-ужастики побежали по затылку и попрыгали на спину. Опять похолодело в позвоночнике, будто он в сосульку превратился. Я вспомнил все, что было ночью. И Карла. И как он незаметно мотнул головой: беги, пока цел. И то, что живой Карл был хирургом.
– Что это ты замолчал, Молчун? – с беспокойством спросила Нава, заглядывая мне в лицо. – Куда это ты смотришь?
Я отстранил ее от лица и строго повторил:
– Это был сон, забудь. Поищи лучше какой-нибудь еды, а эту штуку я закопаю.
– А для чего он был мне нужен, ты не знаешь? – спросила Нава. – Что-то я должна была сделать… Что такими штуками делают, а, Молчун? – Она помотала головой. – Я не люблю таких снов, Молчун, – сказала она. – Ничего не вспомнить… А-а-а, Молчун, я все поняла – это твое кино непонятное, про которое ты мне рассказывал. Кто-то нам показывал жизнь, которой мы не жили… А так бывает, чтобы из кино твоего такие штуки в руки прыгали?
– Если ты актер, если ты показываешь кино, а не смотришь, – помолчав, ответил я.
– Нет, тогда не кино, – отказалась от предположения Нава. – Как я могу показывать, если не жила этой жизнью и никто мне не рассказывал о такой жизни… Постой-ка, Молчун!… Когда я проснулась там, в доме, а тебя нет, ну, когда эта штука мне в руку забралась, я услышала твой голос на улице, ты кого-то громко звал… Ты знакомого встретил?…
– Никого я не встретил, – быстро соврал я. – Просто там страшно кричали, и я испугался.
– Нет, тогда еще не кричали, сначала ты позвал, а потом закричали, – проявила Нава неожиданную глубину памяти. – А может, Молчун, это ты кому-то кино показываешь? – подозрительно посмотрела она на меня.
Мне стало не по себе от ее вопросительного взгляда, словно я обманываю ее. Но я не мог ее обманывать! Себя, наверное, мог, а Наву не мог. И одновременно я стал сомневаться: а вдруг обманываю? Не хочу, а так получается помимо моей воли?
– Какое ж кино, Нава? – отрицательно покрутил я головой. – Для кино в лесу ничего нет.
Но почему же, увидев эту деревню, я первым делом подумал про кино? Сам подумал, никто мне не подсказывал! Правда, никто?…
– А там, откуда ты, есть?
– Если б я знал, откуда я, – вздохнул я. – Наверное, есть, коли уж я знаю, что такое кино, и берусь тебе объяснять.
– Ты его поглубже закопай, – попросила Нава, вроде бы оставив скользкую тему кино. – А то он выберется, и снова заползет в деревню, и кого-нибудь там напугает… Хорошо бы сверху камень на него положить потяжелее… Ну, ты закапывай, а я пойду искать еду. – Она потянула носом воздух. – Где-то тут поблизости есть ягоды. Удивительно, откуда в таком сухом месте ягоды?
Она легко и бесшумно побежала по траве и скоро пропала за деревьями, а я остался сидеть, держа на ладони скальпель. Я не стал его закапывать, а обмотал лезвие пучком травы и сунул за пазуху. Я вспомнил, что делают такой штукой…
Теперь вспомнилось все, что было ночью, и тем не менее я ничего не мог понять. Это был какой-то странный и страшный сон, из которого по чьему-то недосмотру вывалился скальпель. Или все-таки съемочная группа реквизитом разбрасывается?… Жалко, сегодня голова у меня на редкость ясная, и все-таки я ничего не могу понять. Не значит ли это, что никогда не смогу?
Нава быстро вернулась и выгребла из-за пазухи целую груду ягод и несколько крупных грибов.
– Там есть тропа, Молчун, – сказала она. – Давай мы с тобой лучше не будем возвращаться в ту деревню, зачем она нам, ну ее… А пойдем мы с тобой по тропе, обязательно куда-нибудь да придем. Спросим там дорогу до Выселок, и все будет хорошо…
Ч-черт! Я так и знал, что она это скажет! Все продолжается… А откуда взялся черт? Хотя кто-то, Колченог или Кулак, говорил про Чертовы горы… А если есть Чертовы горы, то и черт должен быть. Хотя бы как понятие. Надо же, как лихо я уже рассуждаю!…
А Нава продолжала, раскладывая передо мной свою добычу:
– Просто удивительно, как мне сейчас хочется попасть на эти Выселки, никогда раньше так не хотелось. А в эту лукавую деревню давай мы не будем возвращаться, мне там сразу не понравилось, правильно, что мы оттуда ушли, а то бы обязательно какая-нибудь беда случилась. Если хочешь знать, нам туда и приходить не надо было, тебе же воры кричали, что не ходи, пропадешь, да ты ведь никогда никого не слушаешься. Вот мы из-за тебя чуть в беду и не попали… Что же ты не ешь?
Вот пень хреновый, хрен пеньковый! А ведь и правду кричали… Только где это видано, чтобы воровским крикам вера была?… И что ж мне тебя, дурочку, ворам отдавать надо было?… Нет, пока жив…
– Грибы сытные, ягоды вкусные, – сняла пробу Нава. – Ты их разотри на ладони, сделай крошенку, что ты как маленький сегодня? Я теперь вспоминаю, мама мне всегда говорила, что самые хорошие грибы растут там, где сухо, мама говорила, что раньше много где было сухо, как на хорошей дороге, поэтому она понимала, а я вот не понимала…
Грибы действительно оказались хороши, бодрость нарастала с каждым проглоченным. В деревню возвращаться мне тоже не хотелось, но я чувствовал, как невидимые бесенята толкают меня туда: один – в спину, другой – за руку тянет. Я отвлекал мысли на другое: попытался представить местность, как объяснял и рисовал прутиком на земле Колченог, и вспомнил, что Колченог говорил о дороге в Город, которая должна проходить в этих самых местах. Очень хорошая дорога, говорил Колченог с сожалением, самая прямая дорога до Города, только не добраться нам до нее через трясину-то, вот беда… Врал. Врал хромой. И по трясине ходил, и в Городе, наверное, был, но почему-то врал. А может, Навина тропа и есть та прямая дорога? Надо рискнуть.
«Но сначала нужно все-таки вернуться. В эту деревню нужно все-таки вернуться», – подзуживал меня кто-то внутри.
– Придется все-таки вернуться, Нава, – выдавил я из себя, закончив трапезу.
– Куда вернуться? В ту лукавую деревню вернуться? – взвизгнула она, явно расстроившись. – Ну зачем ты мне это говоришь, Молчун? Чего мы в той деревне еще не видели? Вот за что я тебя не люблю, Молчун, так это что с тобой никогда не договоришься по-человечески… И ведь решили уже, что возвращаться в ту деревню больше не станем, и тропу я тебе нашла, а теперь ты опять заводишь разговор, чтобы вернуться…
– Придется вернуться, – нудел я. – Мне самому не хочется, Нава, но сходить туда надо (это чертово «надо» выбило все у меня из головы). Вдруг нам объяснят там, как пройти в Город.
– Почему – в Город? Я не хочу в Город, я хочу на Выселки.
– Пойдем уж прямо в Город. Не могу я больше.
– Ну хорошо, – согласилась Нава. – Хорошо, пойдем в Город, это даже лучше, чего мы не видели на этих Выселках! Пойдем в Город, я согласна, я с тобой везде согласна, только давай не возвращаться в ту деревню… Ты как хочешь, Молчун, а я бы в ту деревню никогда бы не возвращалась…
– Я бы тоже, – кивнул я. – Но придется. Ты не сердись, Нава, ведь мне самому не хочется…
– А раз не хочется, так зачем ходить?
Если б я мог ей объяснить! Хотел, да не мог я ей объяснить – зачем. Зудит ибо…
Я поднялся и, не оглядываясь, пошел в ту сторону, где должна была быть деревня, – по теплой сухой траве, мимо теплых сухих стволов, жмурясь от теплого солнца, которого непривычно много было здесь, навстречу пережитому ужасу, от которого больно напрягались все мускулы, навстречу тихой странной надежде, которая пробивалась сквозь ужас, как травинка сквозь трещину в асфальте.
Асфальт? Что такое асфальт? Хорошо, что я не сказал этого слова вслух, – Нава бы опять испугалась и сказала, что это деревня на меня так действует, что я говорю страшные слова. Я и сам чувствовал, как несовместимы лес и асфальт, хотя понятия не имел, что такое асфальт. Чужое что-то.
Нава догнала меня и пошла рядом. Она была сердита и некоторое время даже молчала, но в конце концов не выдержала. Куда уж ей – она не Молчун, это я Молчун и могу молчать, сколько хочу, пока тот, кто рядом со мной, не взвоет от моего молчания, а Нава не умеет долго молчать, ей плохо становится, когда она долго молчит.
– Только ты не надейся, – решительно и сердито заявила она, – я с этими людьми разговаривать не буду, ты теперь с ними сам разговаривай, сам туда идешь, сам и разговаривай. А я не люблю иметь дело с человеком, если у него даже лица нет, я этого не люблю. От такого человека хорошего не жди, если он мальчика от девочки отличить не может…
Вот она – женщина: другое забыла, а обиду на то, что ее за мальчика приняли, так в себе и носит.
Деревня открылась между деревьями неожиданно. Мы зашли с другого бока. Все здесь изменилось, я не сразу понял, в чем дело.
– Она тонет, Нава, – ошалело сообщил я, когда понял.
Треугольная поляна была залита черной водой, и вода прибывала на глазах, наполняя глиняную впадину, затопляя дома, бесшумно крутясь на улицах. Я, оцепенев, беспомощно стоял и смотрел, как исчезают под водой окна, как оседают и разваливаются размокшие стены, проваливаются крыши, и никто не выбегал из домов, никто не пытался добраться до берега, ни один человек не показывался на поверхности воды, – может быть, людей там и не было, может быть, они ушли этой ночью, но я чувствовал, что это не так… Пытался уговорить себя, что так, зная, что совсем не так…
Плавно прогнувшись, бесшумно канула в воду крыша плоского строения. Над черной водой словно пронесся легкий вздох, по ровной поверхности побежали волны, и все кончилось. Перед нами жидко подрагивало обычное треугольное озеро, пока еще довольно мелкое и безжизненное. Потом оно станет глубоким, как пропасть, и в нем заведутся рыбы, которых мы будем ловить, препарировать и класть в формалин.
«Это мои мысли или не мои?»
– Я знаю, как это называется, – сказала Нава. У нее был такой спокойный голос, что я даже поглядел на нее. Она и в самом деле была совершенно спокойна и даже, кажется, довольна. – Это называется Одержание, – сказала она. – Вот почему у них не было лица, а я сразу и не поняла. Наверное, они хотели жить в озере. Мне рассказывали, что те, кто жил в домах, могут остаться и жить в озере, теперь тут всегда будет озеро, а кто не хочет, тот уходит. Я бы вот, например, ушла, хотя это, может быть, даже лучше – жить в озере. Но этого никто не знает… Может быть, искупаемся? – предложила она.
– Нет! – вскрикнул я, меня передернуло от брезгливого спазма. – Я не хочу здесь купаться. Пойдем на твою тропу. Идем!
Мне бы только выбраться отсюда, думал я, шагая за Навой, только бы выбраться – тогда я во всем разберусь: и с треугольными озерами, и с Одержанием, может, даже со всем этим лесом разберусь!… Только что значит «выбраться отсюда», откуда отсюда? Из болота, из этой деревни бывшей, из леса? Чтобы в чем-то разобраться, надо глянуть на него со стороны: на озеро посмотреть с холма, на лес – с Чертовых гор, которых отсюда не видно… Или, может быть, из летающей деревни? А чтобы разобраться в жизни, надо выйти из жизни?… Это куда, интересно, выйти?… Капле воды, чтобы увидеть океан, надо стать частью облака…
Я даже могу философствовать сегодня… Наверное, это от сухости. Или от грибов здешних… Надо же, даже философствовать могу… И даже слово вспомнил «философствовать», никакому Колченогу и даже Старцу такое слово и после жучары не приснится, а если приснится, то кричать будут от кошмара.
– Вот она, твоя тропа, – сердито показала пальцем Нава. – Иди, пожалуйста.
Сердится, понял я, выкупаться не дал, молчу все время, вокруг сухо, неприятно… Ничего, пусть посердится. Пока сердится, молчит, и на том спасибо. Кто ходит по этим тропам? Неужели по ним ходят так часто, что они не зарастают? Странная какая-то тропа, словно она не протоптана, а выкопана…
Тропа через некоторое время круто спустилась по склону холма и стала топкой полоской черной грязи. Чистый лес кончился, опять потянулись болота, заросли мха, сделалось сыро и душно. Нава немедленно ожила. Здесь она чувствовала себя гораздо лучше. Она уже непрерывно говорила, и скоро в голове возник и установился привычный звенящий шум, я двигался словно в полусне. Какая уж тут, к лешему, философия?!
Нава шла рядом, держась обеими руками за мою руку, и с азартом рассказывала то, что я ей диктовал. Вот же, леший меня задери, как же мне это обрыдло! Ну почему я не могу, как все нормальные люди, слушать, что мне говорят, а не диктовать им, говорунам этим хреновым и хвощовым?…
Медленно проплывали справа и слева желто-зеленые пятна, глухо фукали созревшие дурман-грибы, разбрасывая веером рыжие фонтаны спор, с воем налетела заблудившаяся лесная оса, старалась ударить в глаз, и пришлось сотню шагов бежать, чтобы отвязаться; шумно и хлопотливо, цепляясь за лианы, мастерили свои постройки разноцветные подводные пауки, деревья-прыгуны приседали и корчились, готовясь к прыжку, но, почувствовав людей, замирали, притворяясь обыкновенными деревьями, – и не на чем было остановить взгляд, и не над чем было думать, потому что думать о Карле, о прошлой ночи и затонувшей деревне означало бредить… Но почему-то именно об этом бредилось, хоть и не хотелось.
Местность опять стала повышаться, но сырости не убавилось, хотя лес стал чище. Уже не видно было коряг, гнилых сучьев, завалов гниющих лиан.
Пропала зелень, все вокруг сделалось желтым и оранжевым. Деревья стали стройнее, и болото стало какое-то необычное – ровное, без мха и без грязевых куч. Исчезла паутина зарослей, направо и налево стало видно далеко. И трава на болоте стала мягче и сочнее, травинка к травинке, словно кто-то специально подбирал и высаживал.
Нава остановилась на полуслове, потянула носом воздух и деловито сказала, оглядываясь:
– Куда бы здесь спрятаться? Спрятаться-то, кажется, и некуда…
– Кто-нибудь идет? – спросил я, ничего не чувствуя.
– Кого-то много, и я не знаю, кто это… Это не мертвяки, но лучше бы все-таки спрятаться. Можно, конечно, не прятаться, все равно они уже близко, да и спрятаться здесь негде. Давай на обочину встанем и посмотрим… – Она еще раз потянула носом. – Скверный какой-то запах, не то чтобы опасный, а лучше бы его не было… А ты, Молчун, неужели ничего не чуешь? Ведь так разит, будто от перепрелого бродила, – стоит горшок у тебя перед носом, а в нем перепрелое бродило с плесенью… Вон они! Э, маленькие, не страшно, ты их сейчас прогонишь… Гу-гу-гу!
– Помолчи, – попросил я, всматриваясь.
Сначала показалось, что навстречу ползут по тропинке белые черепахи. Потом стало ясно, что этаких тварей я еще в лесу не видел. Они были похожи на огромных непрозрачных амеб или на очень молодых древесных слизней, только у слизней не было ложноножек, и слизни были все-таки побольше. Их было много, они ползли гуськом друг за дружкой, довольно быстро, ловко выбрасывая вперед ложноножки и переливаясь в них.
Скоро они оказались совсем близко – белые, блестящие, и я тоже почувствовал резкий незнакомый запах.
– Фу-у, – поморщился я и отступил с тропы на обочину, потянув за собой Наву.
Слизни-амебы один за другим проползли мимо, не обращая на нас никакого внимания. Их оказалось всего двенадцать, и последнего, двенадцатого, Нава, не удержавшись, пнула пяткой. Слизень проворно поджал зад и задвигался скачками.
Нава пришла в восторг и кинулась было догнать и пнуть еще разок, но я поймал ее за одежду.
– Так они же такие потешные! – объяснила Нава. – И так ползут, будто люди идут по тропинке… И куда это они, интересно, идут? Наверное, Молчун, они в ту лукавую деревню идут, они, наверное, оттуда, а теперь возвращаются и не знают, что в деревне уже Одержание произошло. Покрутятся возле воды и обратно пойдут. Куда же они, бедные, пойдут? Может, другую деревню искать?… Эй! – закричала она. – Не ходите! Нет уже вашей деревни, одно озеро там!
– Помолчи, – вздохнул я. Дите… – Пойдем. Не понимают они твоего языка, не кричи зря.
Мы немного прошли по скользкой после слизней тропинке.
– Ты обратила внимание, Нава? – спросил я. – Они маленькие и беззащитные, а мы, большие и сильные, сошли с тропинки и пропустили их…
– Ну и что? – удивилась Нава вопросу. – Они же не умеют сворачивать, а ты умный и умеешь, только почему-то вопросы глупые задаешь.
– А может, это оттого, что в лесу они дома и мало ли что встречается в лесу.
– Я тоже в лесу дома, – хмыкнула Нава. – И я тоже уступила, что из того? Ума больше – вот и уступила.
– А вдруг мы только воображаем, что сами куда-то идем? Только потому, что передвигаем ногами… А на самом деле идем по тропинке, на которую нас поставили, и нам уступают дорогу, чтобы мы не сбились с пути? Наверное, смотреть на нас со стороны смешно и… как это сказать… жалостно… жалко…
– Я ж говорила, зря мы в ту деревню пошли, – вздохнула Нава. – После той деревни ты какой-то странный стал… Скоро будет озеро, – сообщила она вдруг. – Пойдем скорее, я хочу пить и есть. Может быть, ты рыбы для меня приманишь…
«Мухи-то тоже воображают, что летят, когда бьются в стекло. А я воображаю, что иду… – продолжал я думать свою глупость, двигаясь за Навой сквозь заросли тростника. – Ну хорошо, на муху я похож. А на человека я похож? Карл вот ночью совсем не был похож на Карла. Очень может быть, что и я совсем не тот человек, который сколько-то там месяцев или уже лет назад разбился на вертолете?… О! Название „летающей деревни" выскочило! Права Нава, наверное, это на меня та лукавая деревня так подействовала… Только тогда непонятно, зачем мне биться о стекло?
Ведь Карл, наверное, когда с ним случилось это, уже не бился о стекло. А я бьюсь, я хочу дознаться правды. Зачем это мне? Ведь Наве от этого, кажется, только хуже. Или она уже не жалуется, ей интересно стало… А странно будет, когда я выйду к биостанции и они меня увидят… О! Второй раз вспомнил о биостанции!… Что за биостанция? Там я знал Карла… А кого еще знал? Кто может меня там увидеть?… Хорошо, что я об этом подумал. Об этом мне нужно много и основательно думать. Хорошо, что времени еще много и что я еще не скоро выйду к биостанции… А куда я дену Наву, если пойду к биостанции? Я не хочу без Навы! Я не могу без Навы! А зачем мне на биостанцию, если я в Город собирался? На кой хвощ мне в Город, если можно сразу на биостанцию? Наверное, там всё знают и всё мне объяснят… И Наву с собой возьму! А если ее не пустят?… Как же не пустят, если я приведу? Одни, шерсть на носу, не пустили, так им так непускалку надраили, что они теперь всех пускают и забыли, что такое не пускать… А вот стекло муху тоже не пускает…»
Тропа раздвоилась. По отростку, что забирал круто вверх, мы не пошли. А та тропинка, что, видимо, вела к озеру, становилась все уже, потом превратилась в рытвину и окончательно заглохла в зарослях. Нава остановилась.
– Знаешь, Молчун, – сказала она, – а может, мы не пойдем к этому озеру? Мне это озеро что-то не нравится, чего-то там не так. По-моему, это даже не озеро, чего-то там еще много, кроме воды…
Нава всегда была чутка к лесу, но сегодня она меня удивляла. Возможно, в чужом месте ее чуткость обострилась?
– Но ведь вода там есть? – спросил я. – Ты же пить хотела. Да и я тоже не прочь…
– Вода есть, – неохотно признала Нава. – Но теплая. Плохая вода. Нечистая… Знаешь что, Молчун, ты здесь постой, а то больно шумно ты ходишь, ничего из-за тебя не слыхать, так ты шумишь, ты постой и подожди меня, а я тебя позову, крикну прыгуном. Знаешь, как прыгун кричит? Вот я прыгуном и крикну. А ты здесь постой или лучше даже посиди…
Она беззвучно исчезла в тростниках. И теперь, когда не звучал ее голос, я обратил внимание на глухую, ватную тишину, царившую здесь. Не было ни звона насекомых, ни вздохов и сопения болота, ни криков лесного зверья, сырой горячий воздух был неподвижен. Это не была сухая тишина лукавой деревни, там было тихо, как ночью за кулисами театра. Или как в кинопавильоне. А здесь было тихо, как под водой.
Я осторожно присел на корточки, вырвал несколько травинок, растер между пальцами и неожиданно увидел, что земля здесь должна быть съедобна. Выдрал пучок травы с землей и стал есть. Дерн хорошо утолял голод и жажду, он был прохладен и солоноват на вкус. «Сыр, – подумал я неожиданно. – Да, сыр… Что такое сыр? Сыр швейцарский, сыр плавленый. Сыр со слезой. Странно… Не лесное слово…»
Потом из тростника бесшумно вынырнула Нава. Она присела рядом и тоже стала есть, быстро и аккуратно. И главное – молча. Глаза у нее были круглые.
– Это хорошо, что мы здесь поели, – сказала она наконец. – Хочешь посмотреть, что это за озеро? А то я хочу посмотреть еще раз, но мне одной страшно. Это то самое озеро, про которое Колченог всегда рассказывает, только я думала, что он выдумывает или ему привиделось, а это, оказывается, правда, хотя мне, может быть, тоже привиделось…
– Пойдем посмотрим, – согласился я. На сытое брюхо и глаз остер, и ухо. А главное – любопытство обостряется.
Озеро оказалось шагах в пятидесяти. Мы спустились по топкому дну и раздвинули тростники. Над водой толстым слоем лежал белый туман. Вода была теплая, даже горячая, но чистая и прозрачная. Пахло едой.
Туман медленно колыхался в правильном ритме, и через минуту я почувствовал, что у меня кружится голова. Ритм завораживал. В тумане кто-то был. Сначала я это почувствовал, видимо, как чувствовала Нава, а потом разглядел: люди. Много людей. Все они были голые и совершенно неподвижно лежали на воде, будто поплавки. Туман ритмично поднимался и опускался, то открывая, то снова застилая изжелта-белые тела, запрокинутые лица, – люди не плавали, люди лежали на воде, как на пляже. Меня почему-то брезгливо передернуло.
– Уйдем отсюда, – прошептал я и потянул Наву за руку.
Мы выбрались на берег и вернулись на тропу.
– Никакие это не утопленники, – сказала Нава. – Колченог ничего не разобрал, просто они здесь купались, а тут ударил горячий источник, и все они сварились… Очень это страшно, Молчун, – сказала она, помолчав. – Мне даже говорить об этом не хочется… А как их там много, целая деревня…
Я вспомнил про треугольное озеро. Подумалось, что, наверное, скоро там будет то же самое: озеро разогреется, и со дна всплывут такие вот тела, и будет пахнуть едой. Бульоном.
Мы вернулись до того места, где тропа раздваивалась, и остановились.
– Теперь вверх? – спросила Нава.
– Да, – сказал я. – Теперь вверх.
И мы стали подниматься по склону.
– И все они женщины, – сказала Нава. – Ты заметил?
– Да, – подтвердил я, хотя мне не давало покоя воспоминание о том, что в треугольной деревне было полно мужчин, и я чувствовал, не знал, а чувствовал, что все они оказались под водой. Почему же здесь только женщины?
– Вот это самое страшное, вот это я никак не могу понять. А может быть… – Нава посмотрела на меня, опять округлив глаза. – А может быть, их мертвяки туда загоняют? Наверное, их мертвяки туда загоняют – наловят по всем деревням, пригонят к этому озеру и варят… Слушай, Молчун, зачем мы только из деревни ушли? Сидели бы в деревне, ничего бы этого никогда не видели. Думали бы, что это Колченог выдумывает, жили бы спокойно, так нет, тебе вот понадобилось в Город идти… Ну зачем тебе понадобилось в Город идти?
– Не знаю, – растерянно признался я.
Выскочило из памяти, зачем я туда собрался. Как понюхал бульона из человечины, так и выскочило. Хорошо еще, что не вывернуло наизнанку…
Но как-то это все не соединялось одно с другим: мертвяки таскали только женщин и в принципе не были настроены таскать мужиков, иначе бы не обжигали их, а в треугольной деревне, мне сдается, топили одних мужиков, а в этом озере плавают только женщины… Кто мне все это объяснит? А без объяснений как жить дальше?… Вспомнил, зачем мы в Город пошли…
Чем выше мы забирались, тем удивительнее становился лес вокруг нас. А потом лес кончился, но мы не стали выходить из него, а залегли в кустах на самой опушке и сквозь листву глядели на вершину холма. Холм был пологий и голый, а на вершине его шапкой лежало облако лилового тумана. Над лысиной холма было открытое небо, дул порывистый ветер и гнал серые тучи, моросил дождь. Лиловый же туман стоял неподвижно, словно никакого ветра не существовало.
Было довольно прохладно, мы промокли, ежились от озноба и стучали зубами, но уйти уже не могли: в двадцати шагах, прямые как статуи, стояли с широко раскрытыми черными ртами три мертвяка и тоже смотрели на вершину холма пустыми глазами.
Эти мертвяки подошли пять минут назад. Нава почуяла их и рванулась было бежать, но я зажал ей рот ладонью и вдавил ее в траву, чуть прикрыв собой. Совсем я бдительность потерял: ну как можно было ходить по лесу в незнакомом месте без палки, большой и острой желательно?! Это все лукавая деревня заморочила.
Теперь Нава немного успокоилась, только дрожала крупной дрожью, но уже не от страха, а от холода, и снова смотрела не на мертвяков, а на холм.
На холме и вокруг холма происходило что-то странное, какие-то грандиозные приливы и отливы. Из леса с густым басовым гудением вдруг вырывались исполинские стаи мух, устремлялись к вершине холма и скрывались в тумане. Склоны оживали колоннами муравьев и пауков, из кустарников выливались сотни слизней-амеб, гигантские рои пчел и ос, тучи многоцветных жуков уверенно проносились под дождем. Поднимался шум, как от бури. Эта волна поднималась к вершине, всасывалась в лиловое облако, исчезала, и тогда вдруг наступала тишина. Холм снова становился мертвым и голым, а потом проходило какое-то время, снова поднимался шум и гул, и все это вновь извергалось из тумана и устремлялось в лес. Только слизни оставались на вершине, но зато вместо них по склонам ссыпались самые невероятные и неожиданные животные: катились волосатики, ковыляли на ломких лапах неуклюжие рукоеды и еще какие-то неизвестные, никогда не виданные, пестрые, многоглазые, голые, блестящие не то звери, не то насекомые… И снова наступала тишина, и снова все повторялось сначала, и опять, и опять, в пугающем напористом ритме, с какой-то неубывающей энергией, так что казалось, будто это было всегда и всегда будет в том же ритме и с той же энергией… Один раз из тумана со страшным ревом вылез молодой гиппоцет (что это гиппоцет, Нава мне сказала, но мог бы и сам догадаться, увидев кентавра с торсом дельфина и с дельфиньим же хвостом), несколько раз выбегали мертвяки и сразу кидались в лес, оставляя за собой белесые полосы остывающего пара. А лиловое неподвижное облако глотало и выплевывало, глотало и выплевывало неустанно и регулярно, как машина…
Та-а-к, я вспомнил про машину… Что это за зверь такой – машина? Я почему-то знаю, что она не зверь, а что-то вовсе противоположное ему – неживое.
Колченог говорил, что Город стоит на холме. Может быть, это и есть Город, может быть, это они и называют Городом. А что я называю Городом?… Похоже, то место, куда можно прийти и где тебе всё объяснят… Да, наверное, это Город. Только в чем его смысл? Зачем он? И эта странная деятельность… Никто здесь ничего и никому объяснять не собирается. Это живет само по себе своей жизнью, и до нас с Навой ему дела нет. Я ждал чего-нибудь в этом роде?… Ерунда, ничего такого я не ждал. Я думал только о Хозяевах, а где они здесь – Хозяева? Я глянул на мертвяков. Те стояли в прежних позах, и рты их были все так же раскрыты. Может быть, я ошибаюсь? Может быть, они и есть Хозяева? Наверное, я все время ошибаюсь. Я совсем разучился думать здесь. Если у меня иногда и появляются мысли, то сразу оказывается, что я совершенно неспособен их связать… Мне почему-то кажется, что раньше я запросто их связывал. Из тумана больше не вышел ни один слизень. Вопрос: почему из тумана больше не вышел ни один слизень?… Нет, не то. Надо по порядку. Я же ищу источник разумной деятельности… Неверно, опять неверно. Меня совсем не интересует разумная деятельность. Я просто ищу кого-нибудь, чтобы мне помогли вернуться домой. Чтобы мне помогли преодолеть тысячу километров леса. Чтобы мне хотя бы сказали, в какую сторону идти… С чего я взял, что мой дом за тысячу километров? Может, мой дом, как Нава предположила, был в той треугольной деревне? Потому и Карл, который не Карл, показался мне знакомым? А где тогда биостанция?…
У мертвяков должны быть Хозяева, я ищу этих Хозяев, я ищу источник разумной деятельности.
Я даже загордился своими рассуждательными способностями, немного приободрился: получалось вполне связно. Ни у кого так в деревне не получилось бы. Начнем с самого начала. Все продумаем спокойно и неторопливо. Сейчас не надо торопиться, сейчас самое время все продумать спокойно и неторопливо. Начнем с самого начала. У мертвяков должны быть Хозяева, потому что мертвяки – это не люди, потому что мертвяки – это не животные. Следовательно, мертвяки сделаны. Если они не люди… А почему, собственно, они не люди? Я потер лоб. Я же уже решал этот вопрос. Давно, еще в деревне. Я его даже два раза решал, потому что в первый раз я забыл решение, а сейчас я забыл доказательства…
Я затряс головой изо всех сил, и Нава тихонько шикнула на меня. Я затих и некоторое время полежал неподвижно, уткнувшись лицом в мокрую траву…
И вдруг с ужасом ощутил, что забыл даже, как выглядят мертвяки. Помнил только их раскаленные тела и резкую боль в ладонях. Я повернул голову и посмотрел на мертвяков. Да, думать мне нельзя, думать мне противопоказано, и именно сейчас, когда я должен думать интенсивнее, чем когда-либо. Но я же ушел! И я здесь! Теперь я пойду в Город. Что бы это ни было – Город. У меня весь мозг зарос лесом. Я ничего не понимаю… Вспомнил. Я шел в Город, чтобы мне объяснили про все: про Одержание, про мертвяков, Великое Разрыхление почвы, озера с утопленниками… Оказывается, все это обман, все опять переврали, никому нельзя верить… Я надеялся, что в Городе мне объяснят, как добраться до своих, ведь Старец все время говорил: Город знает все. И не может же быть, чтобы он не знал о нашей биостанции, об Управлении. О! Еще и «Управление» всплыло!… Зафиксировать в памяти и подумать потом!… А сейчас не сбиваться!… Даже Колченог все время болтает о Чертовых горах и о летающих деревнях…
Но разве может лиловое облако что-нибудь объяснить? Это было бы страшно, если бы Хозяином оказалось лиловое облако. А почему «было бы»? Уже сейчас страшно! Это же напрашивается, Молчун: лиловый туман здесь везде Хозяин, разве я не помню? Да и не туман это вовсе… Так вот в чем дело, вот почему людей загнали, как зверей, в чащи, в болота, утопили в озерах: они были слишком слабы, они не поняли, а если и поняли, то ничего не могли сделать, чтобы помешать. Когда я еще не был загнан, когда я еще был дома, кто-то доказывал очень убедительно, что контакт между гуманоидным разумом и негуманоидным невозможен. Да, он невозможен! Конечно же, он невозможен! Еще бы понять, что это такое!…
И теперь никто мне не скажет, как добраться до дому… Не у лилового же облака спрашивать! А может, встать, пойти и спросить?… Ага, так мертвяки меня и пустили… А договориться с людьми для меня тоже невозможно, и я могу это доказать. Я еще могу увидеть Чертовы горы, говорят, их можно увидеть иногда, если забраться на подходящее дерево и если это будет подходящий сезон, только нужно сначала найти подходящее дерево, нормальное человеческое дерево. Которое не прыгает. И не отталкивает. И не старается уколоть в глаз. И все равно нет такого дерева, с которого я мог бы увидеть биостанцию… Биостанцию?…
Би-о-стан-ци-ю… Я забыл, что такое биостанция…
Лес снова загудел, зажужжал, затрещал, зафыркал, снова к лиловому куполу ринулись полчища мух и муравьев. Одна туча прошла над нашими головами, и кусты засыпало дохлыми и слабыми, неподвижными и едва шевелящимися, помятыми в тесноте роя. Я ощутил неприятное жжение в руке и поглядел на нее. Локоть, упертый в рыхлую землю, оплели нежные нити грибницы. Я равнодушно растер их ладонью.
«А Чертовы горы – это мираж, – подумалось вдруг. – Ничего этого нет. Раз они рассказывают про Чертовы горы – значит, все это вранье, значит, ничего этого нет, и теперь я уже не знаю, зачем я, собственно, сюда пришел…»
Сбоку раздался знакомый устрашающий храп. Я повернул голову: сразу из-за семи деревьев на холм тупо глядел матерый гиппоцет, обмахиваясь рыбьим хвостом. Один из мертвяков вдруг ожил, вывернулся и сделал несколько шагов навстречу гиппоцету. Снова раздался храп, треснули деревья, и гиппоцет удалился.
«Мертвяков даже гиппоцеты боятся, – подумал я. – Кто же их не боится? Где бы их найти, которые не боятся?… Вроде бы я не боюсь, только сейчас глупо связываться. Без палки-то. И травобой, пока от воров бежали да дрались с ними, где-то потеряли. Мухи ревут. Глупо, нелепо. Мухи ревут. Осы ревут… Мне, что ли, за компанию зареветь? У-у-у-у…»
– Мама!… – прошептала вдруг Нава. – Мама идет…
Мне показалось, что я оглох от этого шепота. Глянул на Наву.
Она стояла на четвереньках и глядела через мое плечо. Лицо ее выражало огромное изумление и недоверие. Я проследил за ее взглядом и увидел, что из леса вышли три женщины и, не замечая мертвяков, направились к подножию холма.
– Мама! – завизжала Нава не своим голосом, перепрыгнула через меня и понеслась им наперерез.
Тогда я тоже вскочил, и мне показалось, что мертвяки совсем рядом, что я чувствую жар их тел.
«Три, – оценил я расстановку сил. – Три… Хватило бы и одного. Тут мне и конец… Глупо. Какого хвоща они сюда приперлись, эти тетки? Ненавижу баб, из-за них всегда что-нибудь не так».
Мертвяки закрыли рты, головы их медленно поворачивались вслед за бегущей Навой. Потом они разом шагнули вперед, и я, стараясь ни о чем не думать (тут у меня это здорово получалось), заставил себя выскочить из кустов им навстречу.
– Назад! – заорал я женщинам, не оборачиваясь. – Уходите! Мертвяки!
Мертвяки были огромные, плечистые, новенькие – без единой царапины, без единой заусеницы. Точно как тот мой первый мертвяк. Невероятно длинные их руки касались травы.
Не спуская с них глаз, я остановился у них на дороге. Мертвяки смотрели поверх моей головы и с уверенной неторопливостью надвигались на меня, а я пятился, отступал, все оттягивая неизбежное начало и неизбежный конец, борясь с нервной тошнотой и никак не решаясь остановиться.
Нава же за моей спиной кричала:
– Мама! Это я. Да мама же!…
Глупые бабы, почему они не бегут? Обмерли от страха?…
«Остановись, Молчун! Остановись, Кандид! – говорил я себе на разные имена – авось до какого-нибудь дойдет. – Остановись же! Сколько можно пятиться?»
Но я не мог остановиться: там же Нава! И эти дуры. Толстые, сонные, равнодушные дуры… И Нава… А какое мне до них дело?… Колченог бы уже давно удрал на своей хромой ноге, а Кулак и подавно. Вместе со своей шерстью на носу и в остальных местах. А я должен остановиться. Несправедливо. Но я должен остановиться! А ну, остановись, сорняк поганый!… Но не мог остановиться, и презирал себя за это, и хвалил себя за это, и ненавидел себя за это, и продолжал пятиться.
Остановились мертвяки. Сразу, как по команде. Тот, что шел впереди, так и застыл с поднятой ногой, а потом медленно, словно в нерешительности, опустил ее в траву. Рты их снова вяло раскрылись и головы повернулись к вершине холма.
Я, все еще пятясь, оглянулся.
Нава, дрыгая ногами, висела на шее у одной из женщин, та, кажется, улыбалась и пошлепывала ее по спине. Другие две женщины спокойно стояли рядом и смотрели на них. Не на мертвяков, не на холм. И даже не на меня – чужого заросшего мужика, может быть, вора… А мертвяки стояли неподвижно, как древние примитивные изваяния, словно ноги их вросли в землю, словно во всем лесу не осталось ни одной женщины, которую нужно хватать и тащить куда-то, куда приказано, и из-под ног их, как дым жертвенного огня, поднимались столбы пара.
Тогда я повернулся и пошел к женщинам. Даже не пошел, а потащился, не уверенный ни в чем, не веря больше ни глазам, ни слуху, ни мыслям. Под черепом ворочался болезненный клубок, и все тело ныло после предсмертного напряжения. И только сейчас до меня стало доходить, что я все это вижу и переживаю повторно!
– Бегите! – крикнул я еще издали. – Бегите, пока не поздно, что же вы стоите?! – Я уже знал, что несу чушь и сотрясаю воздух бессмыслицей, но это была инерция долга, и я продолжал машинально бормотать: – Мертвяки здесь, бегите, я задержу…
Ноль внимания. Не то чтобы они не слышали или не видели меня – молоденькая девушка, совсем юная, может быть, всего года на два старше Навы, совсем еще тонконогая, улыбнулась очень приветливо, – но я ничего не значил для них, словно был большим приблудным псом, какие бегают повсюду без определенной цели и готовы часами торчать возле людей, ожидая неизвестно чего. Хотя у псов есть цель – получить пропитание и ласку, они могут быть и опасными, поэтому совсем не обращать на них внимания нельзя. Я был для них как трухлявый пень у тропы или как выдранный с корнями клок травы.
– Почему вы не бежите? – тихо спросил я, уже не ожидая ответа, и мне не ответили.
– Ай-яй-яй, – говорила беременная женщина, смеясь и качая головой. – И кто бы мог подумать? Могла бы ты подумать? – спросила она девушку. – И я нет. Милая моя, – сказала она Навиной матери, – и что же? Он здорово пыхтел? Или он просто ерзал и обливался потом?
– Неправда, – сказала девушка. – Он был прекрасен, верно? Он был свеж, как заря, и благоухал…
– Как лилия, – подхватила беременная женщина. – От его запаха голова шла кругом, от его лап бежали мурашки… А ты успела сказать «ах»?
Несмотря на оторопь, до меня дошло, что над Навиной матерью издеваются.
Девушка прыснула.
Мать Навы неохотно улыбнулась. Они были плотные, здоровые, непривычно чистые, словно вымытые, они и были вымытые: их короткие волосы были мокры, и желтая мешковатая одежда липла к мокрому телу. Мать Навы была ниже ростом и, по-видимому, старше всех. Нава обнимала ее за талию и прижималась лицом к ее груди.
– Где уж вам, – сказала мать Навы с деланым пренебрежением. – Что вы можете знать об этом? Вы, необразованные…
– Конечно, – сразу согласилась беременная. – Откуда нам знать? Поэтому мы тебя и спрашиваем… Скажи, пожалуйста, а каков был корень любви?
– Был ли он горек? – спросила девушка и снова прыснула.
– Вот-вот, – сказала беременная. – Плод довольно сладок, хотя и плохо вымыт…
– Ничего, мы его отмоем, – сказала мать Навы. – Ты не знаешь, Паучий бассейн очистили? Или придется нести ее в долину?
– Корень был горек, – сказала беременная девушке. – Ей неприятно о нем вспоминать. Вот странно, а говорят, это незабываемо! Слушай, милая, ведь он тебе снится?
– Не остроумно, – огрызнулась мать Навы. – И тошнотворно…
– Разве мы острим? – удивилась беременная женщина. – Мы просто интересуемся.
Ты так увлекательно рассказываешь, – сказала девушка, блестя зубами. – Расскажи нам еще что-нибудь…
Я жадно слушал, пытаясь открыть какой-то скрытый смысл в этом глупом, как мне показалось, разговоре, и ничего не понимал. Я видел только, что эти две с удовольствием издеваются над Навиной матерью, что она задета и что она пытается скрыть это и перевести разговор на другую тему, но это ей никак не удается.
А Нава подняла голову и внимательно смотрела на говорящих, переводя удивленный и нахмуренный взгляд с одной на другую.
– Можно подумать, что ты сама родилась в озере, – сказала мать Навы беременной женщине теперь уже с откровенным раздражением.
– О нет, – сказала та. – Но я не успела получить такого широкого образования, и моя дочь, – она похлопала себя ладонью по животу, – родится в озере. Вот и вся разница.
– Ты что к маме привязалась, толстая ты старуха? – выкрикнула вдруг Нава. – Сама посмотри на себя, на что ты похожа, а потом привязывайся! А то я скажу мужу, он тебя как палкой огреет по заднице, чтобы не привязывалась!…
И я почувствовал, что с удовольствием бы это сделал.
Женщины, все три, расхохотались.
– Молчун! – завопила Нава. – Что они надо мной смеются?
Я посмотрел по сторонам в поисках палки или хотя бы ветки, которой можно было бы их отхлестать. Не то чтобы я любил это делать или делал когда-либо, но мне очень не нравилось, что над моей Навой смеются. Но вокруг не было ничего подходящего. Не с кулаками же на них лезть. Женщины же!…
Все еще смеясь, женщины посмотрели на меня: мать Навы – с удивлением, беременная – равнодушно, а девушка – непонятно как, но, кажется, с интересом.
– Что еще за Молчун? – спросила мать Навы.
– Это мой муж, – ответила Нава. – Смотрите, какой он хороший. Он меня от воров спас…
– Какой еще муж? – неприязненно произнесла беременная женщина. – Не выдумывай, девочка.
– Сама не выдумывай, – огрызнулась Нава. – Чего ты вмешиваешься? Какое тебе дело? Твой, что ли, муж? Я с тобой, если хочешь знать, не разговариваю. Я с мамой разговариваю. А то лезет, как старик, без спросу, без разрешения…
– Ты что… – обратилась беременная женщина ко мне, – ты что, действительно муж?
Нава затихла. Мать крепко обхватила ее руками и прижала к себе. Она смотрела на меня с отвращением и ужасом.
«Наверное, – подумал я, – она в ужасе оттого, что такой старый и страшный мужик покусился на ее девочку, на ее дитя?» И еще я почувствовал, что от моего ответа зависит многое, и искал ответ самый правильный и точный, но никак не отыскивалось то, что нужно. Я посмотрел на них, затихших в ожидании.
Только девушка продолжала улыбаться, и улыбка ее была так приятна и ласкова, что я обратился именно к ней, и вырвалось у меня совсем не то, что я хотел сказать мгновением раньше, будто кто-то произнес это за меня моим голосом.
– Да нет, конечно, – прохрипел я. – Какая она мне жена. Она мне дочь…
Я хотел рассказать, что Нава выходила меня, что я ее люблю и очень рад тому, что все так хорошо и удачно получилось, что они встретились, Нава все время вспоминала про маму и скучала, хотя я ничего не понимаю и был бы благодарен, если б мне объяснили.
Но ничего не успел сказать, успев осознать, что сказал совсем не то, что надо, будто даже невольно предал Наву, потому что девушка вдруг прыснула и залилась смехом, махая руками.
– Я так и знала, – простонала она. – Это не ее муж… Это вон ее муж! – Она указала на мать Навы. – Это… ее… муж! Ох, не могу!
«Вот дура! – подумал я зло. – Чего она в этом смешного нашла? И вообще, какого хрена она позволяет себе насмехаться над более старшей женщиной и над нами, незнакомыми ей людьми? В приличном обществе так себя ведут хамки. Только где в лесу взять приличное общество? Дикие хамки!»
На лице беременной появилось веселое изумление, и она стала демонстративно внимательно оглядывать меня с ног до головы.
– Ай-яй-яй… – начала она прежним издевательским тоном, но мать Навы нервно выкрикнула:
– Перестаньте! Надоело, наконец! Уходи отсюда! – раздраженно приказала она мне. – Иди, чего ждешь? В лес иди!…
– Кто бы мог подумать, – тихонько, балансируя на грани смеха, пропела беременная, – что корень любви может оказаться столь горек… столь грязен… волосат…
Я проследил за ее взглядом, любопытно вперившимся мне в промежность… Вот же черт! Я и не обратил внимания: в пылу драки с ворами и продирания через всяческие колючие заросли одежда на мне изорвалась, обнажив тело, измазанное в болотной грязи, смешанной с потом, и интересующий их «корень» почти вывалился наружу, имея далеко не привлекательный вид – грязный, скособоченный, жалкий. Я попытался прикрыться обрывками штанов, но не очень успешно. Впрочем, я целиком был для них таким же жалким и мерзким «корнем», кроме него, они ничего интересного во мне не видели.
А есть ли во мне еще что-то интересное?
Я заметил, как беременная перехватила яростный взгляд матери Навы и махнула на нее рукой.
– Все, все, – сказала она примиряюще. – Не сердись, милая моя. Шутка есть шутка. Мы просто очень довольны, что ты нашла дочку. Это невероятная удача…
– Мы будем работать или нет? – раздраженно спросила Навина мать. – Или мы будем заниматься болтовней?
– Я иду, не сердись, – сказала девушка. – Сейчас как раз начнется Исход.
Она кивнула и, снова почти ласково улыбнувшись мне, легко побежала вверх по склону – точно, профессионально, не по-бабьи. Она добежала до вершины и, не останавливаясь, нырнула в лиловый туман.
Я чувствовал себя так, словно на меня высморкались, вытерли об меня ноги, а потом и сплюнули брезгливо, я чувствовал себя ничтожнее сопливых слизней, но не мог не обратить внимания на то, что они слово в слово повторяли то, что я им безмолвно диктовал. Или кто-то диктовал через меня, как через Слухача. Тут что-то было не так, неправильно что-то было… Вот сейчас она про Паучий бассейн вспомнит, предсказал я. И точно.
– Паучий бассейн еще не очистили, – послушно и озабоченно повторила за мной беременная женщина. – Вечно у нас неразбериха со строителями… Как же нам быть?
– Ничего, – сказала мать Навы. – Пройдемся до долины.
Беременная резко пожала плечами и вдруг поморщилась.
– Ты бы села, – сочувственно предложила мать Навы, поискала глазами и, протянув руку к мертвякам, щелкнула пальцами.
Один из мертвяков тотчас сорвался с места, подбежал, скользя ногами по траве от торопливости, упал на колени и вдруг как-то странно расплылся, изогнулся, расплющился.
Я обалдел и заморгал: мертвяк на моих глазах превратился в удобное на вид, уютное кресло. Беременная женщина, облегченно кряхтя, опустилась на мягкое сиденье и откинула голову на мягкую спинку.
– Скоро уже, – промурлыкала она, с удовольствием вытягивая ноги и поглаживая живот. – Скорее бы…
Мать Навы присела перед дочерью на корточки и стала смотреть ей в глаза.
– Выросла, – отметила она. – Одичала. Рада?
– Ну, еще бы, – ответила Нава неуверенно. – Ведь ты же моя мама. Я тебя каждую ночь во сне видела. А это Молчун, мама…
И Нава принялась говорить то, что я слышал уже неоднократно и знал наизусть: как она сбежала от мертвяков, когда они ее с мамой вели, как ее приняли в чужую деревню, как его, Молчуна, ей принесли почти неживого, с неба упавшего, как она его выходила и он, Молчун, ее муж, правда, у них детей еще нет, но обязательно будут, когда они захотят, а не когда Старец да Староста скажут… Как Молчун всякие страшные слова говорил, а потом почти перестал, только иногда вспоминает, вот недавно про кино какое-то вспомнил… А пошли они на Выселки, чтобы потом с мужиками пойти в Город, но по пути подрались с ворами, а Молчун, ее муж, был такой герой – всех воров побил и не отдал ее ворам, Кулак не смог жену защитить, а Молчун смог, он самый лучший муж и ей другого не надо. А до этого он ее от мертвяка защитил, сам обжегся весь, опять лечить пришлось, но защитил, не отдал… Но на Выселки не попали, а попали в страшную треугольную деревню, а потом решили сами идти в Город, без мужиков, и вот нашли…
При каждом упоминании слова «муж» мать Навы болезненно и брезгливо морщилась, будто ей в задницу клизму засовывали, но она давала возможность дочери выговориться. Видимо, ей отчасти все же было интересно, как дочь без нее росла и жила.
Я стискивал челюсти, чтобы не заорать на них и просто не заорать, дабы прекратить этот бред. Но я уже знал, что все это не бред. Это только я сначала мог надеяться, что это бред, ибо не влезало оно в мою стукнутую головушку. А для них это было что-то очень обычное, очень естественное.
Для меня – невидаль невиданная, но мало ли незнакомого в лесу даже для Навы, даже для Колченога, хотя он не зря всячески увиливал от похода сюда. Нет чтобы прямо все рассказать! Только кто бы ему поверил, если прямо? Я сейчас сам себе не верю. К этому надо привыкнуть, как я привык к шуму в голове, к съедобной земле, к мертвякам и ко всему прочему.
А ведь они, эти противные тетки, Хозяева, Хозяйки. Сытые, самодовольные… Они ничего не боятся. И никого не боятся. Они командуют мертвяками. Значит, они Хозяева. Значит, это они посылают мертвяков за женщинами. Значит, это они… – Я посмотрел на мокрые волосы женщин и вспомнил про странные озера. Значит, и мать Навы, которую угнали мертвяки, тоже… И никто их не варит…
– Где вы купаетесь? – спросил я. – Зачем? Кто вы такие? Чего вы хотите?
– Что? – переспросила беременная женщина. – Послушай, милая моя, он что-то спрашивает.
Мать остановила словесное извержение Навы:
– Погоди минуточку, я ничего из-за тебя не слышу… Что ты говоришь? – обернулась она к беременной женщине.
– Этот козлик, – сказала та. – Он чего-то хочет.
Мать Навы презрительно посмотрела на меня.
– Что он может хотеть? – поморщилась она брезгливо. – Есть, наверное, хочет. Они ведь всегда хотят есть и едят ужасно много, совершенно непонятно, зачем им столько еды, они ведь ничего не делают.
Вот же, лягуха болотная! Она же не слышала ничего из того, что ей с таким жаром рассказывала дочь! Ей все дочкины рассказы неинтересны, шелест на ветру – Навины излияния души…
– Козлик, – противным голосом принялась дразниться беременная женщина. – Бедный козлик хочет травки. Бе-eel… А ты знаешь, – обратилась она к Навиной матери, – это ведь человек с Белых скал. Они теперь, между прочим, попадаются все чаще. Как они оттуда спускаются?…
Вот я и узнал, откуда я!… Только я это узнал до того, как она произнесла свою догадку вслух.
– Труднее понять, как они туда поднимаются. Как они спускаются, я видела. Они падают. Некоторые убиваются, а некоторые остаются в живых.
– Мама, – осуждающе вскрикнула Нава, – что ты на него так нехорошо смотришь? Это же Молчун! Ты скажи ему что-нибудь ласковое, а то он обидится. Странно, что он еще не обиделся, я бы на его месте давно обиделась… Но Молчун добрый, он никогда не обижается и не ругается. Это наши деревенские мужики ругаются, Кулак там, Колченог, Старец, а Молчун молчит. Он только молчит по-разному, когда обижается и когда любит меня. Ты не представляешь, мама, как он хорошо молчит, когда любит меня! Я же чувствую, хотя и не люблю, когда он долго молчит, но когда любит и молчит – люблю. Он же мой муж…
Холм снова заревел, черные тучи насекомых закрыли небо. И я ничего не слышал из того, что ответила мать Наве, а видел только, как шевелятся ее губы, что-то внушая дочери, и как шевелятся губы беременной женщины, которая обращалась ко мне, и выражение лица у нее было такое, как будто она и в самом деле разговаривала с домашним козлом, забравшимся в огород. И меня так и подмывало поддать ей рогами под жирный зад, но с беременными так нельзя, да и рогов взять неоткуда. Ну, хотя бы мысленно…
Я не слышал, но знал, что они должны говорить, потому что… это тоже бред, но факт… Для сумасшедшего голоса, которые слышит только он, тоже факт… Я о том, что внутри себя слышал все, о чем они говорили, и никакой рев не мог это заглушить. Другое дело, что не все из говоренного доходило до моего сознания.
– Мужики… Мерзко… Дурная наследственность… Грязь… Забудь… Они не нужны для детей… Одержание… Мы прекрасно обходимся без них… Они ошибка природы, тупиковый вариант… скоро их не будет… А ты забудь!… Не думай о нем… Забудь… Забудь… Из некоторых получатся женщины, а из остальных зверья понаделаем, наконец-то они обретут форму, соответствующую содержанию… Сейчас спи, а проснешься и не вспоминай, он умрет, как все они, он не нужен… – Это доносилось из проповеди матери Навы.
– И зачем ты свалился со своих Белых скал? Сидел бы там да травку свою щипал. Не нужен ты здесь… Да, наверное, и там нужен не был. Нужными не разбрасываются, нужные со скал не падают. Вот у нас никто не пропадает, все в дело идут – кто в подруги, кто в рукоеды, из целой деревни может и гиппоцет получиться… Красивый зверь, хоть и бесполезный почти. Слишком много на него материала идет, неэффективно… Хотя в больших водоемах, со временем… Ты молодец, что дочку Таны к нам привел, из нее Славная Подруга получится, а про жену забудь – не в козла корм… Скоро у вас всех женщин заберем, будете друг друга… А потом вымрете… Хотя не дадим пропасть ценному материалу. И не смотри на девочку так! Она такая лапочка… Ты правда ее не испортил?… Смотри у меня, козлина! А то сейчас в переработку пойдешь!… Порченые трудней привыкают, как мать ее, например… Правда, не к мужу, а к дочке все рвалась сначала. Постепенно успокоилась… И не смотри на девочку как на козу, травку свою щипли да бекай… Бе-е-е… Хотя, кажется, ты в своем роде, как все вы на Белых скалах, ничего…
Вдруг рев стих…
– Только очень уж грязненький… – закончила неожиданно громко беременная женщина. – И как же тебе не стыдно, а? – Она отвернулась и стала смотреть на холм.
Из лиловой тучи на четвереньках выползали мертвяки. Они двигались неуверенно, неумело и то и дело валились с ног, тычась головою в землю.
Между ними ходила девушка, наклонялась, трогала их, подталкивала, и они один за другим поднимались с четверенек, выпрямлялись и, сначала спотыкаясь, а потом шагая все тверже и тверже, уходили в лес…
За женщинами… И за травобоем… Много еще понадобится травобоя! Пока они на нас гиппоцетов и рукоедов не натравят. Хозяйки? Не верю. А что остается делать? Хозяйки и есть.
Я посмотрел на Наву – она спала. Ее мать сидела на траве, а она свернулась рядом калачиком и спала, держа ее за руку. Умилительная картинка. Дочка нашла маму… А я здесь зачем?
– Какие-то они все слабые, – сказала беременная женщина. – Пора опять все чистить. Смотри, как они спотыкаются… С такими работниками Одержание не закончить.
Мать Навы ответила ей что-то, и они начали разговор, которого я не понимал, как Слухач – диктовал и не понимал что.
Я стоял и смотрел, как девушка спускается с холма, волоча за лапу неуклюжего рукоеда.
«Зачем я здесь стою? – вдруг поймал я себя на недоумении. – Что-то мне нужно было от них, они ведь Хозяева…»
Я стоял, опешив, и не мог вспомнить, зачем я здесь и чего хотел от них.
– Стою и все! – промычал я со злостью вслух. – Не гонят больше, вот и стою. Как мертвяк.
Беременная женщина мельком оглянулась на мой голос и отвернулась.
Подошла девушка, и обе женщины стали внимательно разглядывать чудище, причем беременная даже привстала с кресла. Огромный рукоед, ужас деревенских детей, жалобно пищал, слабо вырывался и бессильно открывал и закрывал страшные роговые челюсти. Мать Навы взяла его за нижнюю челюсть и сильным уверенным движением вывернула ее. Рукоед всхлипнул и замер, затянув глаза пергаментной пленкой.
– Очевидно, материала не хватает, – размышляла беременная женщина, – примеси, помехи, ну и опыта тебе еще не хватает… Запомни, девочка… Слабые челюсти, глаза открываются не полностью… переносить тяжести наверняка не может и поэтому бесполезен, а может быть, и вреден, как и всякая ошибка… Вон, как они, – показала она головой на меня. – Надо чистить, переменить место, а здесь все почистить… А этого в протоплазму, – показала она на рукоеда.
В какой-то момент я испугался, что разговор идет обо мне. Много чести.
– Но я еще не умею… холм… сухость… пыль… – бормотала, оправдываясь, девушка, – лес останавливается… А вы мне рассказывали совсем по-другому…
– Да ты попробуй, попробуй сама, – убеждала мать Навы. – Попробуй, попробуй!…
Девушка оттащила рукоеда в сторону, отступила на шаг и стала смотреть на него, словно прицеливаясь. Лицо ее стало серьезным и даже каким-то напряженным. Рукоед покачивался на неуклюжих лапах, уныло шевелил оставшейся челюстью и слабо скрипел.
– Вот видишь, – сказала беременная, – получается.
Девушка подошла к рукоеду вплотную и слегка присела перед ним, уперев ладони в коленки. Рукоед затрясся и вдруг упал, распластав лапы, словно на него уронили двухпудовую гирю. Женщины засмеялись.
Девушка стояла над рукоедом и смотрела, как тот медленно и осторожно подбирает под себя лапы и пытается подняться. Лицо ее заострилось. Она рывком подняла рукоеда, поставила его на лапы и сделала движение, будто хотела обхватить его. Между ее ладонями через туловище рукоеда протекла струя лилового тумана. Рукоед заверещал, скорчился, выгнулся, засучил лапами. Он пытался убежать, ускользнуть, спастись, он метался, а девушка шла за ним, нависала над ним, и он упал, неестественно сплетая лапы, и стал сворачиваться в узел.
Женщины молчали. Рукоед превратился в пестрый, сочащийся слизью клубок, и тогда девушка отошла от него и сказала, глядя в сторону:
– Дрянь какая…
– Чистить надо, чистить, – сказала беременная женщина, поднимаясь. – Займись, откладывать не стоит. Ты все поняла?
Девушка кивнула.
– Тогда мы пойдем, а ты сразу же начинай.
Девушка повернулась и пошла на холм к лиловому облаку. Возле пестрого клубка она задержалась, поймала слабо дергающуюся лапу и пошла дальше, волоча клубок за собой.
– Славная Подруга, – сказала беременная женщина. – Молодец.
– Управлять она будет, – согласилась мать Навы, тоже поднимаясь. – Характер у нее есть. Ну что же, надо идти…
А я все никак не мог отвести глаз от черной лужи, оставшейся на том месте, где скрутили рукоеда. Девушка к нему даже не прикасалась, она его пальцем не трогала, она просто стояла над ним и делала что хотела. Такая милая, такая нежная, ласковая…
К этому тоже надо привыкнуть? А ведь надо…
Мать Навы и беременная женщина осторожно подняли Наву на ноги, взяли за руки и повели, спящую, в лес, вниз, к озеру. Так и не обратив на меня внимания, так и не сказав ничего… Избавь нас, леший, от забот хозяйских…
Я ощущал себя маленьким, жалким и беспомощным, но все-таки решился и стал спускаться вслед за ними, догнал их и, обливаясь потом от страха, пошел в двух шагах позади. Что-то горячее надвинулось на меня со спины. Я оглянулся и прыгнул в сторону. По пятам шел огромный мертвяк – тяжелый, жаркий, бесшумный, немой. «Ну-ну-ну, – подумал я, – это же только робот, слуга. А я молодец, – похвалил я себя, – ведь это я сам понял. И слово нужное вспомнил, не лесное слово. Я не заметил, как до этого дошел, но это не важно, важно, что я понял, сообразил. Все сопоставил и сообразил – сам… У меня мозг, понятно? Разум!… – сказал я беззвучно, глядя в спины женщин. – Нечего вам особенно… Я тоже кое-что могу».
Женщины шли по лесу и смеялись. Словно шли по деревенской улице на посиделки. А вокруг был лес, страшный и непонятный, а они хихикали, и болтали, и сплетничали, они были дома, а Нава шла между ними и спала, но они сделали так, что она шла довольно уверенно и почти не спотыкалась… Беременная женщина мельком оглянулась, увидела меня и рассеянно сказала:
– Ты еще здесь? В лес иди, в лес… Зачем за нами идешь? Пшел!…
А действительно, зачем? Какое мне до них дело? А ведь какое-то дело есть, что-то у них надо узнать… Нет, не то… Нава! – вдруг прошибло меня осознанием потери. Я потерял Наву!… В лукавой деревне не потерял, Карл уберег, а здесь… С этим ничего не поделаешь… Нава уходит со своей матерью, все правильно, она уходит к Хозяевам. А я? Я остаюсь. И так это напомнило мне мои ощущения в лукавой деревне, что мне захотелось завыть. А зачем я все-таки иду за ними? Провожаю Наву? Она же спит, не знает, они усыпили ее. Тоскливые ужастики вцепились в затылок и принялись сползать на спину… Прощай, Нава… Что я могу сделать? Я ничего не могу сделать! Они здесь Хозяйки, а я – чужак, сбоку припека, бантик, заусеница… Я должен что-то сделать! А что я могу сделать? Я ничего не могу сделать! Что мы вообще можем в этой жизни? Только есть и испражняться, испражняться и есть… Бе-е-е… Или ме-е-е-е?… За что Хозяйкам нас уважать? И нам самим за что себя уважать? За то, что мы отдаем своих детей тем, кто сильнее нас?… Судьба… Случай… Социум… Хозяйки… Хозяева…
На развилке тропы женщины свернули налево, к озеру. К озеру с утопленницами. Они и есть утопленницы!… Опять все всё переврали, всё перепутали… Они прошли мимо того места, где я ждал Наву и ел землю.
Это было очень давно, почти так же давно, как биостанция…
Био-стан-ция… Я едва плелся за ними; если бы сзади по пятам не шел мертвяк, я бы, наверное, уже отстал. Потом женщины остановились и задумчиво посмотрели на меня.
Тогда я вспомнил и спросил:
– Как мне пройти на биостанцию?
На их лицах изобразилось изумление, и я сообразил, что говорю на родном языке. На котором говорил до того, как попал в лес. И на котором здесь не говорят. Я и сам удивился: я уже не помнил, когда в последний раз говорил на этом языке. И о том, что он существует, не помнил. Только изредка слова выскакивали, пугавшие Наву.
– Как мне пройти к Белым скалам? – спросил я.
Беременная женщина сказала, усмехаясь:
– Вот он, оказывается, чего хочет, этот козлик… – Она говорила не со мной, она говорила с матерью Навы, но мне показалось, что все они ждали от меня других слов. Я тоже ждал от себя других слов, но я их вдруг забыл. А вместо них выскочили эти вопросы. – Забавно, они ничего не понимают, – продолжила рассуждения женщина. – Ни один из них ничего не понимает. Представляешь, как они бредут к Белым скалам и вдруг попадают в полосу боев!
– Они гниют там заживо, – кивнула мать Навы задумчиво, – они идут и гниют на ходу и даже не замечают, что не идут, а топчутся на месте… А в общем-то, пусть идет, для Разрыхления это только полезно. Сгниет – полезно. Растворится – тоже полезно… А может быть, он защищен? Ты защищен? – спросила она меня.
– Я не понимаю, – признался я упавшим голосом. Чувствовал, что должен понимать, но не понимал – понималка отказала.
– Милая моя, что ты его спрашиваешь? Откуда ему быть защищенным?
– В этом мире все возможно, – пожала плечами мать Навы. – Я слышала о таких вещах.
– Это болтовня, – отрезала беременная женщина. Она снова внимательно оглядела меня. – А ты знаешь, – сказала она, – пожалуй, от него было бы больше пользы здесь… Помнишь, что вчера говорили Воспитательницы?
«Это про лукавую деревню и про Карла, что ли?» – догадался я.
– А-а, – сказала мать Навы, – пожалуй… Пусть… Пусть остается.
– Да, да, оставайся, – сказала вдруг Нава. Она уже не спала и тоже чувствовала (я сразу определял, как она чувствует), что происходит что-то неладное. – Ты оставайся, Молчун, ты не ходи никуда, зачем тебе теперь уходить? Ты ведь хотел в Город, а это озеро и есть Город, ведь правда, мама?… Или, может, ты на маму обижаешься? Так ты не обижайся, она, вообще, добрая, только сегодня почему-то злая… Наверное, это от жары…
Про какую маму она говорит? Про ту, что мертвяки увели, а она просунула дочку между их ног на свободу? Или про эту?… Дочка одна, а мамы совсем разные…
Мать поймала ее за руку. И я увидел, как вокруг головы матери быстро сгустилось лиловатое облачко. Глаза ее на мгновение остекленели и закрылись, потом она сказала:
– Пойдем, Нава, нас уже ждут.
– Но я хочу, чтобы он был со мной! Как ты не понимаешь, мама, он же мой муж, мне дали его в мужья, и он уже давно мой муж…
Обе женщины брезгливо поморщились.
– Пойдем, пойдем, – поторопила мать Навы. – Ты пока еще ничего не понимаешь… Он никому не нужен, он лишний, они все лишние, они ошибка… Да пойдем же! Ну хорошо, потом придешь к нему… Если захочешь, – раздраженно посулила она.
Нава сопротивлялась; наверное, она чувствовала то же, что чувствовал я, – что мы расстаемся навсегда. Это похоже на долгое падение без парашюта… О чем это я?… Словно сосульку вколачивают в позвоночник…
Мать тащила ее за руку в тростники, а Нава все оглядывалась и кричала:
– Ты не уходи, Молчун! Я скоро вернусь, ты не вздумай без меня уходить, это будет нехорошо, просто нечестно! Пусть ты не мой муж, раз уж это им почему-то не нравится, но я все равно твоя жена, я тебя выходила, и теперь ты меня жди! Слышишь? Жди!…
Я смотрел ей вслед, слабо махал рукой, кивал, соглашаясь, и все старался улыбнуться, а губы заледенели и не желали улыбаться.
«Прощай, Нава… Прощай… Прощай… – билось пульсом в висках. – Прости…»
Я хотел броситься следом, но вдруг почувствовал себя деревом, пустившим корни в слякотную почву, она была полужидкая, и поэтому корни быстро прорастали в глубину. Можно было бы их выдрать. Но тогда я упал бы головой в тростники и перестал видеть Наву. А может, я – прыгающее дерево? Вот сейчас как присяду да как прыгну туда, к Наве!…
Они скрылись из виду, и остались только колышущиеся тростники. Но голос Навы был еще слышен:
– Не уходи, Молчун! Жди, Молчун! Я вернусь, Молчун! Ты молчи сколько хочешь, Молчун, без меня не надо говорить, нечего с ними говорить, они нас не понимают, а когда я вернусь, уж мы с тобой поговорим – я все-все тебе расскажу, ведь ты мой муж, хоть это всяким тут и не нравится… Ты только дождись!…
А потом Нава замолчала, раздался всплеск, и все стихло. Не знаю, как я проглотил ледяной комок, застрявший в горле, – было больно – и спросил беременную женщину:
– Что вы с нею сделаете?
Она все еще внимательно разглядывала меня. Все это время разглядывала, пока я прощался с Навой.
– Что мы с нею сделаем? – задумчиво произнесла она. – Это не твоя забота, козлик, что мы с нею сделаем. Во всяком случае, муж ей больше не понадобится. И отец тоже… Но вот что нам делать с тобой? Ты ведь с Белых скал, и не отпускать же тебя просто так…
– А что вам нужно? – спросил я.
– Что нам нужно… Мужья нам, во всяком случае, не нужны. – Она перехватила мой сомневающийся взгляд, направленный на ее откровенные женские достоинства во главе с торчащим вперед животом, и презрительно засмеялась. – Не нужны, не нужны, успокойся… Попытайся хоть раз в жизни не быть козлом. Попытайся представить себе мир без козлов…
«Да что ты знаешь о мире?! – мелькнуло вдруг у меня в голове. – Что ты знаешь о мире, кроме своего вонючего леса?… Глядя на тебя, непроизвольно думаешь, что не быть козлом означает быть крокодилом. Беременным крокодилом. А я не хочу быть крокодилом, я брезгую».
Она говорила, явно думая о чем-то другом, уделяя мне лишь малый краешек своего сознания.
– На что же ты еще годен?… Скажи мне, козлик, что ты умеешь?
Было за всеми ее словами, за ее тоном, за ее пренебрежением и равнодушной властностью что-то важное, что-то неприятное и страшное, но определить это было трудно, и я только почему-то вспомнил черные квадратные двери и Карла с двумя женщинами – такими же равнодушными и властными.
– Ты меня слушаешь? – спросила беременная. – Что ты умеешь делать?
– Я ничего не умею, – вяло ответил я. Бесполезно. Все бесполезно. Она не поймет меня. Я не пойму ее. Впрочем, она и не нуждается в моем понимании.
– Может быть, ты умеешь управлять?
– Умел когда-то, – не покривил душой я.
«Да пошла ты к черту, к лешему, в болото и в задницу, что ты ко мне привязалась? Я тебя спрашиваю, как пройти к Белым скалам, а ты ко мне привязываешься…» Я вдруг понял, что боюсь ее, и страх парализовал мою волю, иначе я бы давно ушел, убежал, смылся, унес свои козлиные копыта. Она была здесь Хозяйкой, а я был жалким, грязным, глупым козлом, которому никуда от нее не скрыться, пока она не разрешит. Был момент, когда она меня гнала, теперь поздно, упустил, но тогда мне было не до собственных копыт.
– «Умел когда-то…» – передразнила она. – Прикажи этому дереву лечь!
Я посмотрел на дерево. Это было большое толстое дерево с пышной кроной и волосатым стволом. На хрена этому дереву ложиться? У тети не в порядке с головой. Я пожал плечами.
– Хорошо, – сказала она. – Тогда убей это дерево…
Этого еще не хватало! Всю жизнь ненавидел тех, кто убивает деревья. Может, поэтому лес принял меня?
– Тоже не можешь? – кивнула она. – Ты вообще можешь делать живое мертвым?
– Убивать?
– Не обязательно убивать. Убивать и рукоед может. Сделать живое мертвым. Заставить живое стать мертвым. Можешь?
– Я не понимаю.
– Не понимаешь… Что же вы там делаете на этих Белых скалах, если ты даже этого не понимаешь? Мертвое живым ты тоже не умеешь делать?
Чушь какая! Что она несет? Я не Бог. Да и Он вряд ли такое умеет. Да, из клеток мертвого человека можно вырастить клон живого человека, но для этого клетка должна быть живой. Она явно путает понятия, но ей же не объяснишь.
– Не умею, – признался я.
– Что же ты умеешь? Что ты делал на Белых скалах, пока не упал в лес? Просто жрал и поганил женщин?
– Я изучал лес, – вспомнил я. Или это не я изучал лес, а Карл или еще кто-то? Но вроде бы и я.
Она строго посмотрела на меня:
– Не смей мне лгать. Один человек не может изучать лес, это все равно что изучать Солнце. Если ты не хочешь говорить правду, то так и скажи.
– Я действительно изучал лес, – сказал я, отметив про себя, что и Солнце давно уже изучают, моделируют и даже в младших классах школы все о нем знают. Люди. Я уж и не говорю о люденах. – Я изучал… – Я поискал подходящие слова, одновременно пытаясь вспомнить, что я изучал, будто это было не со мной. – Я изучал самые маленькие существа в лесу. Те, которые не видны глазом.
– Ты опять лжешь, – терпеливо сказала женщина. – Невозможно изучать то, что не видно глазом.
О тетя… Да ты – чайник…
– Возможно, – согласился я, стараясь случайно не обидеть ее, жить мне еще почему-то хотелось. Я же обещал Наве дождаться ее, а для этого мне надо выжить, а не стать мокрым пятном. Как рукоед. – Нужны только… – Я опять замялся в поисках слов: – микроскоп… линзы… приборы… Это не передать. Это не перевести. – Если взять каплю воды, – попытался объяснить я попроще, – то, имея нужные вещи, можно увидеть в ней тысячи тысяч мелких животных.
– Для этого не нужно никаких вещей, – сказала женщина. – Я вижу, вы там впали в распутство с вашими мертвыми вещами на ваших Белых скалах. Вы вырождаетесь. Я уже давно заметила, что вы потеряли умение видеть то, что видит в лесу любой человек, даже грязный мужчина… Постой, ты говоришь о мелких или о мельчайших? Может, ты говоришь о строителях?
– Может быть, – пожал я плечами. – Я не понимаю тебя. Я говорю о мелких животных, от которых болеют, но которые могут и лечить тоже, которые помогают делать пищу, которых очень много и которые есть везде… Я искал, как они устроены у вас здесь в лесу, и какие они бывают, и что они могут…
– А на Белых скалах они другие! – саркастически усмехнулась женщина. – Впрочем, ладно, я поняла, чем ты занимаешься. Над строителями ты никакой власти, конечно, не имеешь. Любой деревенский дурак может больше, чем ты… Куда же мне тебя девать? Ведь ты сам пришел сюда…
– Я пойду, – сказал я устало. Она мне надоела. И бояться надоело. И жить надоело. – Я пойду, прощай.
– Нет, погоди… Стой, тебе говорят! – крикнула она, когда я сделал шаг прочь и ощутил раскаленные клещи, сжавшие сзади мои локти.
Я рванулся, но это было бессмысленно. Женщина размышляла вслух:
– В конце концов он пришел сам. Такие случаи бывают. Если его отпустить, он уйдет в свою деревню и станет совершенно бесполезным… Ловить их бессмысленно. Но если они приходят сами… Знаешь, что я с тобой сделаю? – сказала она. – Отдам-ка я тебя Воспитательницам для ночных работ. Ведь были же удачные случаи… К Воспитательницам его, к Воспитательницам! – Она махнула рукой и неторопливо, вперевалку ушла в тростники.
И тогда я почувствовал, что меня поворачивают на тропинку. Локти онемели, казалось, даже обуглились. Я рванулся изо всех сил, и тиски сжались крепче. Я не вполне понял, что со мной будет, и куда меня должны отвести, и кто такие Воспитательницы, и что это за ночные работы, но, наверное, не случайно вспомнил самые страшные из своих впечатлений: призрак Карла посреди плачущей толпы и рукоеда, свертывающегося в пестрый узел. Что-то подобное мне было явно уготовано…
Я сначала расслабился, усыпляя бдительность тюремщика, потом изловчился и ударил вертухая ногой, ударил назад, вслепую, отчаянно, зная, что второй раз этот прием уже не пройдет. Нога погрузилась в мягкое и горячее, мертвяк всхрапнул и ослабил хватку. Я упал лицом в траву, вскочил, повернулся и закричал – мертвяк уже снова шел на меня, широко расставив неимоверно длинные руки. Не было ничего под рукой: ни травобоя, ни бродила, ни палки, ни камня. Топкая теплая земля разъезжалась под ногами. Потом рука сама сунулась за пазуху, и, когда мертвяк навис надо мной, я ударил его скальпелем куда-то между глаз, зажмурился и, навалившись всем телом, потянул лезвие сверху вниз до самой земли и снова упал.
Я лежал, прижимаясь щекой к траве, и глядел на мертвяка, а тот стоял, шатаясь, медленно распахиваясь, как шифоньер, по всей длине оранжевого туловища, потом оступился и рухнул навзничь, заливая все вокруг густой белой жидкостью, дернулся несколько раз и замер.
Тогда я поднялся и побрел прочь. По тропинке. Подальше отсюда. Я смутно помнил, что хотел кого-то здесь ждать, что-то хотел узнать, что-то собирался сделать. Но теперь все это стало не важно. Важно было уйти подальше, хотя я сознавал, что никуда уйти не удастся. Уйти и подумать…
* * *
И было молчание. И лес молчал, и Нава молчала, теперь уже, видимо, навсегда. По крайней мере для меня навсегда. И нудеж в моей голове непривычно затих. И по этой противоестественной тишине медленно плавали мысли, как водоросли, цепляясь друг за друга и расцепляясь.
И никто больше во мне не диктовал мне, что должны говорить и делать те, кто окружал меня. Возможно, потому, что меня никто не окружал. Я был один в непонятном мне лесу.
«Свой путь земной пройдя до половины, я оказался в сумрачном лесу…» – всплыло вдруг невесть откуда, но очень уместно. Интересно бы еще уточнить – до половины или до конца?…
Главное, что закончился панический безоглядный бег «по» и «от», бег до разрыва мышц и аорт, до обжигающего горло сухого дыхания, бег, завершившийся падением и неконтролируемым по времени отключением сознания.
Очнулся я, естественно, уткнутый мордой в грязь. Естественно, потому что грязь была везде. Хорошо еще, что не носом погрузился, а подбородком, оставив нос на воздухе. В противном случае сознание могло бы и не вернуться. Да и на фиг ему было возвращаться? Чтобы осознать глубину унижения и невосполнимость потери? И бездарную глупость и трусость собственного поведения?
Но пришло Великое Молчание и все расставило по местам. Приступило к расстановке…
«Тишины хочу, тишины!
Нервы, что ли, обнажены?… Или обожжены?»
Какая разница? Больно им…
Никто меня не преследовал. Никому я не был нужен. Козлом больше, козлом меньше – Великое Разрыхление почв и не почувствует. Или, может быть, они меня из-за Навы пожалели? Не смешите Молчуна, а то как заговорит!… Это жалкие, презренные людишки могут позволить себе жалость, а делающие живое мертвым и мертвое живым на такие мелочи не размениваются… Это какими же мерзавцами должны быть боги?! Слава им, что они не существуют! Но в теории…
Да, я многое узнал, но какой ценой! Стоило ли оно того? Стоила ли эта разлука того?… Нава, девочка моя… Настоящие мужчины не плачут… Но если больше нечем умыться…
Я обнаружил себя на окраине болота у подножия холма, но не того генератора живности, где хозяйничали тетки, а другого, лесистого и вроде бы нормального, насколько в этом лесу может существовать что-то нормальное.
Я поднялся на вершину и между деревьев разглядел вдали то теплое озеро, в котором утопили Наву. Нет, не утопили, на это у меня соображения еще хватает. Если они сами оттуда выбрались здоровехонькие и довольные, то и Наве утопление не грозит… Наверное, не грозит, если я все правильно понимаю. Но прежней Навы больше не будет, и я ей не буду нужен ни в каком качестве.
Однако слово мужчины… Хотя чушь все эти слова; я просто чувствую, что прицеплен к этому озеру упругой привязью – не то резиной, не то пружиной – и она сейчас растянута до предела. Я, конечно, еще могу постоять здесь, но сделать еще один шаг прочь – вряд ли.
Ну не могу я отсюда уйти. Хотя надо бы, пока Воспитательницам не отдали в помощники Карла.
На прохладном ветру мокрая грязь неприятно стекала по телу, но постепенно все же засыхала коростой на коже в прорехах одежды и поверх одежды, а между кожей и одеждой бугрилась наплывами. Козел стал еще грязнее. Ау, Хозяйки, что ж у вас тут и умыться негде – сплошные грязные болота да бульонные озера? Родничок бы мне чистый, речушку бы болтушку-журчавушку. Как же, дождешься от вас чего-нибудь человеческого…
Я обнаружил, что до сих пор крепко сжимаю в кулаке скальпель. С него грязь стекла, оставив матовый след, и он тускло поблескивал острием. Хорошая штука! Очень полезная в лесу.
Содрал с молодой ветки дерева эластичную кору и соорудил из нее ножны для скальпеля, сплел веревку и повесил ножны с оружием на шею, спрятав за пазуху. Дело сделано, труба зовет, пружина сжимается… Над озером дышит туман. А у меня зуб на зуб не попадает.
Я удивлялся себе – страх полностью прошел, как спадает температура после кризиса болезни. Не то чтобы мне все было по фигу, но я был готов отразить покушение на свою свободу и физически, и словесно. А если не удастся отразить, то уж лучше умереть свободным, чем жить рабом. Я это точно знал, непонятно только откуда.
Болотная трясинная хлюпотня осталась позади, но хорошо протоптанная тропинка в тростниках сыто чавкала под моими ногами. И когда нажрется, ненасытная? Скольких она тут пожевала?… Труп мертвяка исчез… Чистюли, травинку им в ноздрю!… Стало быть, поняли, что я не лыком шит. Надо бдеть, чтоб не зацапали.
Я огляделся по сторонам, прислушался – никаких признаков постороннего присутствия. А ведь отсюда я последний раз видел Наву!…
«Ты не уходи, Молчун! Я скоро вернусь, ты не вздумай без меня уходить, это будет нехорошо, просто нечестно! Пусть ты не мой муж, раз уж это им почему-то не нравится, но я все равно твоя жена, я тебя выходила, и теперь ты меня жди! Слышишь? Жди!…» – услышал я снова и даже присел от неожиданности.
Что приседать, когда это внутри звучит? «Жду я, девочка моя… Жду…»
Тропинка упиралась в каменную оторочку озера. Удивительно при практическом отсутствии камней в лесу. Но зато вода чистая. В нескольких метрах влево, на каменной площадке, сиротливо валялась кучка Навиной одежды, грязной после болотного путешествия. Жаль, что мы искупаться не нашли где, и моя красотулечка предстала перед этими наглыми тетками в виде замарашки. Она ж у меня чистюля…
Я сел на плоские камни, прижал к груди жалкий комочек одежды и понюхал. Он пах не только болотной грязью – слабо-слабо доносился и Навин запах, который я различу в любой вони, потому что она пахла счастьем, которого я не ценил и все рвался куда-то от него. Все мы, мужики, такие. Стало совсем тоскливо. Захотелось обернуться прибрежным тростником и тихо шуршать на ветру.
Я обхватил колени руками и принялся вглядываться в туман. Вдруг Наву увижу… А может, мне отправиться вслед за ней в этот бульон? Зачем мне жить без нее?… Но с ней что-то сделали, чтобы она не утонула, а со мной ничего не делали, я и утону. Кто же тогда Наву дождется? Я обещал.
Однако возле берега никаких тел не замечалось, их можно было разглядеть только метрах в двадцати, когда лиловый туман вдруг редел местами то ли от ветра, то ли сам по себе. Тогда и выплывали на обзор гладкие, округлые женские тела, довольно покачиваясь на легких волнах. Это довольство они буквально излучали… Но я-то искал свою худышку! Свою костлявенькую, жилистую и такую изящную Наву! Она моментально выделилась бы в этой сытой толпе. Но не выделялась. Значит, ее здесь нет. Я встал, побегал по берегу туда-сюда, вглядываясь в туман, – никого похожего. Тогда я пошел вокруг озера: везде и всюду колыхались в воде женские телеса, которые, возможно, были бы прекрасны, если бы их не было так много. Да и не вглядывался я в них, ограничиваясь отбраковкой: Нава – не Нава. Не было ее нигде. Может, вглубь тумана утащили, куда не заглянешь, может, процесс начинается на дне озера?… Ужас какой! Что они с тобой делают, девочка моя? Если б не был уверен, что жива останешься, тут же бы и утопился. Почему-то я был уверен, что это не пустые слова. Возможно, потому, что не в истерике они ко мне пришли, а в ледяном спокойствии? Долго шел, вглядываясь, останавливаясь, возвращаясь, – все бесполезно, не нашел.
Начало темнеть. Я устал. Лег на бок, свернувшись калачиком, на теплые от озера камни, подсунул под голову Навину одежду и стал смотреть на погружающееся в темноту озеро, вернее, в лиловый туман, прикрывший его пуховым одеялом.
Озеро дышало, как живое существо во сне, одеяло приподнималось и опускалось вместе с дыханием, и я приготовился ждать столько, сколько понадобится, – до утра так до утра, всю жизнь так всю жизнь…
– Снято! – вдруг рявкнул кто-то в полный голос в абсолютной, как мне казалось, тишине – даже камыш не шуршал.
Я вздрогнул и сел, озираясь.
– Хорошая работа, Кандид! продолжал голос. – Спасибо! Финал!… Теперь уж ты точно вошел в анналы… Наш герой держит слово! Даже если задницей к камням прирастет, диффундирует, всматриваясь в лиловый туман будущего…
– Кто тут?! – вскочил я уже на ноги.
– Ну, чего ты скачешь, аки козел? Гы-гы-гы, – странно знакомо засмеялся голос. – Псевдотеток наслушался – козлом решил стать?… Не снаружи я у тебя, а внутри…
Я сел, чтобы не упасть.
– Ты кто? – потребовал я дрожащим голосом.
– Не надейся – не гиппоцет в пальто! – хихикнул он. – Леший я! В лесу кто главный? Леший! Вот я – он и есть! Леший Евсей Евсеич, прошу любить и жаловать!… Как ты там шутить изволил: «Влево – сей, вправо – сей!…» – шутник ты наш! Я он и есть. Посеял я тебя сюда… Эк я забыл-то – у тебя ж память на хрен вырублена! Ты ж еще Молчун, а не Кандид!… Ну, сейчас переключу – постепенно и вернется…
– Так это я тебя вспоминал? – стал смутно припоминать я свою странную реакцию на слово «леший».
– А кого ж еще? Меня, родимого, режиссера своего, – довольно подтвердил голос.
– Режиссера?
– Ну, едрить-еттить, ты совсем, Кандид, замолчунился, отходить пора. Я уж переключил. Режиссер – это тот, кто кино делает! Это слово хоть помнишь?
– Помню, – кивнул я. – Недавно вспомнил.
– Правильно! Это святое!
– Значит, все-таки все это неправда? – искренне удивился я, хотя такие подозрения у меня и раньше возникали. – Значит, это все-таки кино?!
– А вот на этом восклицании я остановлю своего любимого актера! – произнес он с нотками торжественности в голосе. – Кончилось кино, про которое можно было сказать так, как сейчас неосторожно воскликнул ты. Больше нельзя поставить знак равенства между понятием «неправда» и понятием «кино»…
– Вспомнил, вспомнил! – перебил я торжественную речь, напомнив ему его же знаменитую максиму: – «А правда в том, что правду жизни может выразить только искусство». – Она действительно сама вдруг выскочила из памяти, и я не смог ее удержать в себе.
– Мой ученик! – гордо улыбнулся он. – Все верно, но я не совсем о том, о чем говорил тебе раньше… Прежде наше с тобой искусство только верно или неверно выражало жизнь, а теперь оно становится жизнью или искусством жизни…
– Я ничего не понял, Леший, – честно признался я. – Если это только кино, то сейчас же верни мне Наву! Где она?
– Я понимаю, что ты слишком возбужден, что к тебе еще не вернулась память, а с ней и способность нормально соображать. Но ты все же попытайся слышать то, что я тебе говорю.
– И что ты говоришь?
– А говорю я, что кино – это жизнь, а жизнь – это кино…
– Ну да: «Жизнь – театр, и все мы в ней актеры», – процитировал я еще одно воспоминание.
– Ты не представляешь, насколько близок к истине, – серьезным и даже чуть усталым голосом, нет – голосом утомленного гения произнес он. – Все дело в том, что в том театре режиссер слишком долго берег свое инкогнито: он и сам забыл о своем режиссерстве, и актеры стали сами себе режиссеры, и начался полный бардак, в котором нет искусства, а есть лишь бесконечное хамское шоу. В нашем с тобой, Кандид, кино есть режиссер… И его кино – это жизнь.
– Какую-то хренотень ты несешь, Евсей, – вздохнул я, не в силах постичь его гениальности. – Словомудию, которая недоступна простому лесному дикарю… Ты мне попросту скажи: вернешь Наву или нет?
– Да, – вздохнул теперь и он, – потерять разум гораздо проще, чем вернуть… Вижу, что отупел ты, Кандид… Не в моих силах вернуть или не вернуть Наву твою. Как по жизни положено, так и будет. Жизнь – кино, кино – жизнь, – продолдонил он.
– Значит, не вернешь, – понял я. – Тогда какого хвоща ты сюда явился?
– А вернуть то, что тебе принадлежит. Мне чужого не надо.
– И что же это?
– Да память твоя, Кандид, и, следовательно, личность. Я их временно притушил, теперь возвращаю – живи и радуйся, если сможешь… И еще я всегда благодарю актеров за работу, когда завершаю съемки. Разве ты забыл и это?
– Помню, – вынужден был признать я.
– Вот я и благодарю тебя! Я вне себя от восторга: с какой самоотдачей ты провел роль! Ты был воистину Молчун, а не Кандид. Так не играют, так живут!… А особенно мне понравилось, как ты прижучил этих самодовольных гиноидов! Блеск!
– Каких таких гиноидов?
– Ну, псевдотеток этих, Хозяек якобы… – нетерпеливо расшифровал он элементарное. – Гиноиды – это андрогины по женскому типу.
– У нас в лесу таких слов не знают, – проворчал я.
– Ох, тяжело с вами, лесовиками дремучими! Скорей бы ты уже восстановился! Все это мы с тобой при подготовке к роли изучали вдоль и поперек!
– Серьезно? – удивился я.
– Очень серьезно!… Андрогины – двуполые существа, которым для размножения не нужна особь противоположного пола. Мужское и женское у них находится внутри каждой особи. Принципиально возможны андроиды – двуполые псевдомужчины и гиноиды – двуполые псевдоженщины. Ты имел дело с гиноидами.
– Как ни странно, понял, – честно признался я. – И чем же я их ужучил? По-моему, это меня они и ужучили, и отпресмыкали…
– Зри в корень, родоначальник нового кино! – усмехнулся он. – Они мнили себя Хозяйками, именно с большой буквы Хозяйками Леса, они умеют делать мертвое живым, а живое мертвым, они умеют трансформировать один вид живого в другой, они все умеют, но танцевали-то и пели под твою, Кандидушка, дудочку! Я буквально пластом от смеха лежал, наблюдая, как они слово в слово повторяют текст Первоисточника и движутся именно так, как представлял это ты, а ты представлял совершенно адекватно сценарию и Первоисточнику. Они жили так, как велел ты! Пойми, не играли, а жили! Они не забудут роль с окончанием съемок – теперь это часть их жизни, часть памяти, личности, жизненного опыта, с этим они станут жить дальше.
«Зануда, – поставил я диагноз, потом уточнил: – Пиявочный зануда…»
– Значит, это я заставил их утопить Наву? – понял я.
– Обязательно тебе надо все опошлить! – добродушно возмутился Леший. – Что за дурацкая актерская манера?
– Не увиливай от ответа! – взревел я. – Если бы я не вел их по тексту, то Нава была бы со мной?
– Фу, какой ты нервный, – посетовал Леший. – Но я тебя понимаю. Ты сам прикинь: тут все предопределено, в лесу твоем, – женщин нормальных конечное и уменьшающееся число, а мертвяков, их отлавливающих, увеличивающееся. Вскорости настанет время, когда все женщины будут отловлены. Так что Наве твоей никуда от трансформации не деться. Раньше или позже… К тому же мамаша ее явно вела прицельный отлов: не за тобой же мертвяк приходил к месту падения вертолета, и в деревню мертвяки зачастили, если ты обратил внимание. Так что днем раньше, днем позже… Не парься, Кандид, ей сейчас хорошо, а будет еще лучше. Ну, что ты ей мог дать? Тебе ж Город был нужней, чем Нава. Тебя ж предупреждали, что это опасно, а ты пошел…
– Это ж твой сценарий меня толкал! – воскликнул я в оправдание.
– Сценарий, конечно, вел, – легко согласился режиссер, – и я ему помогал, но если б твоя душа сама не рвалась, то никакой сценарий… Бывают в нашей профессии такие случаи… Твой не из их числа… И потом, ты ж не нормальный мужчина в некотором смысле.
То есть? – удивился я. – Ну, покалеченный был, однако…
– Хочешь сказать – не исключал возможности?… Нет, Кандид, это явно вышло бы за пределы образа и опоганило его, образ Молчуна-Кандида, я не мог этого допустить. Так что все произошло вовремя и правильно. Искусство всегда право, ибо вечно, а гормоны – это вспышка спички на ветру вечности. Искусство верно оценило твою сущность, ведь ты, Кандидушка, андроид, а не мужик.
– Как это? – Мне стало страшно – чего еще этакого я про себя не знаю? Может, лучше и не знать?
– Нет, скакун ты был изрядный: ни одних съемок не начинал, не объездив весь состав актрис, я уж им заранее за это платил, чтобы скорей к делу приступить.
– Не может быть! Значит, я не сам?… – смутно вспомнил я свои похождения.
– Сам-сам, – успокоил мое самолюбие добрый режиссер. – Они все сразу на тебя западали и потом были довольны, но у меня не было времени на всю эту вашу любовь-морковь, страсти-сисясти… Но мы не о том, Кандидушка, мы о том, что, несмотря на свою неуемную и неутолимую потенцию, дочку ты родил сам, из своей половой клетки без участия женщины. Об этом знали только ты, врач и я, как организатор этого великого спектакля жизни. Ты и там был первопроходец. По крайней мере среди великих актеров. То есть, Кандидушка, ты – духовный андроид, духовный брат местных Хозяюшек и зря в них камень не швыряй. Ты был прав: гений – а ты гений – может любить только себя, а ребенок, рожденный им, – его дубликат, поэтому дочку ты любил, как себя.
– Так Нава и правда моя дочка? – шепотом спросил я, потому что горло перехватило от волнения.
– Настенька твоя дочка, да упокоится душа ее… – ответил он загадочно. Потом воскликнул, догадавшись: – Черт! Так ты еще не вспомнил? Может, и не надо было?… Я тебя и сюда-то отправил, чтобы ты с ней еще раз встретился… Вторая попытка…
– Настёна… – вспомнил я, все вспомнил, и в глазах потемнело на мгновение.
Я вспомнил, как звал ее в бреду и принимал Наву за Настёну, а она возмущалась. Они на самом деле мистически похожи, жаль, что я в мистику не верю.
– Я знаю, что ты в мистику не веришь, – будто прочитал мои мысли Леший. – Правильно делаешь. Нет ее… Я тоже не верю ни в богов, ни в чертей, ни в добрых волшебников, ни в злых колдунов, зато я верю в волшебную силу искусства и в режиссеров, освобождающих ее для жизни. Эта сила повторно подарила тебе дочь!
– И я ее повторно не уберег!…
Сказать, что я был раздавлен этой правдой, это ничего не сказать. Это надо же умудриться – дважды получить для покровительства дочь и дважды ее потерять…
– Это как посмотреть, Кандид, как посмотреть… – вновь умудренным голосом уставшего гения произнес режиссер. – Ты дал ей возможность стать высшим существом. Конечно, эти тетки стервы, но против того, что они не деревенские бабы, возражать трудно. Они вершат жизнь в лесу, а не над ними вершат эксперименты, макая в экскременты. Впрочем, ты их таки со смаком окунул, мой главный герой. Но это лишь один эпизод… Или ты предпочел бы стать любовником дочери, Кандидушка? – ехидно спросил он.
– Да пошел ты! – бессильно огрызнулся я.
– Куда ты меня посылаешь, Кандидушка?
– К «Оскару» на хрен! – озверел я от растерянности.
– Да, пожалуй, «Оскар» наш, – не обиделся Леший. – Твоя доля пойдет в основание Фонда Кандида, – пообещал он. – Для поддержки родственников актеров, отдавших себя роли без остатка. Если ты сейчас выразишь устное пожелание, можно и все твое наследство на это употребить…
– Какое, к лешему, наследство?! – заорал я. – Забирай всё, но верни мне Наву!
– Спасибо, Кандидушка, я был уверен, что ты меня правильно поймешь… А Наву можешь вернуть только ты сам, я предоставляю тебе такую возможность.
– То есть? – насторожился я. Звучали в его голосе такие настораживающие нотки.
– Ты дождешься здесь своей Навы, а уж дальше вы сами решите, как будете жить…
– Значит, ты не заберешь меня отсюда? – удивился я. – Съемки же закончены!
– Съемки закончены, жизнь продолжается, – многозначительно произнес он. – Кино – это жизнь, жизнь – это кино.
– Ты меня уже задолбал этим слоганом! – не выдержал я.
– Это не слоган, а правда жизни, друг мой. Новое кино – это жизнь, которую не дано прожить дважды. Одна роль – одна жизнь… Ну, представь, что зрители, промочившие платья и рубашки слезами сострадания к тебе, вдруг встречают тебя на церемонии награждения «Оскаром» или, того хуже, после банкета по этому случаю… Они проклянут свои слезы и тебя, их испоганившего… Нет, Кандид, твоя жизнь всецело принадлежит искусству. Уж не обессудь – такова парадигма нового кино… Новой жизни… Ты не расстраивайся – я каждому в этом мире найду роль! С этим хамским бардаком надо кончать!… Вот только закончу сценарий…
– Эй, Леший! – крикнул я. – Ты трезвый? Или нажрался? А скорее всего, под кайфом…
– Мой кайф – мое искусство, – изрек он явно для истории. – В данный момент наше с тобой, Кандид, искусство. Я просто балдею от того, что мы с тобой сотворили! А рейтинги и вовсе зашкаливают. Пипл стонет в оргазме.
– Глядя, как меня трахают в лесу все кому не лень?
– Сопереживая тебе, балбес развесистый!
– Постой-постой! Ты что, превратил кино в реалити-шоу? – застонал я от унижения.
– За кого ты меня принимаешь?! – обиделся голос. – Твой мыслительный и словесный понос фильтруем, натуральный кишечный тоже, всяких побочных образных и словесных игровых ублюдков тоже в помойку выплескиваем… Монтаж – дирижирование режиссера. Не бойся, шедевр идет к зрителю чистым.
– Спасибо, утешил, – вздохнул я. – Сильно подозреваю, что ты и ребеночка – в помойку… Слушай! – вдруг заинтересовался я (выходит, соображать стал). – А как тебе удается снимать, когда все закрыто деревьями, да и вообще никакой съемочной аппаратуры не видно, разговаривать вот со мной? Как мне удавалось заставлять всех вокруг действовать по сценарию?
– О, современные технические возможности выходят далеко за пределы предполагаемого великим актером, – улыбнулся он покровительственно.
– Это ты про меня?
– Естественно, Кандид. А я – великий режиссер, – ответил он без ложной скромности, которой, впрочем, я никогда за ним не замечал.
– И какие же это возможности?
– Зачем тебе голову забивать, Кандидушка? Ни к чему тебе это знать в лесу…
– В лесу, возможно, и ни к чему, а на планете – в самый раз!
– Да пожалуйста, – раздобрился он на информацию. – Я снимал то, что видел ты… А ты вел себя профессионально – давал по большей части великолепные планы. Ну и спутник все время над лесом висел, все, что мог, снимал в разных участках спектра. Зонды запускали, когда назревала необходимость. Иногда через тебя удавалось ретранслировать то, что видели другие, особенно Нава. Она с тобой вживую контачила. Уж не знаю, дочка она тебе или жена, а родная душа – техника не врет.
– Но телепатии вроде бы не существует, а если случается, то требует бешеных затрат личных усилий и энергии! У людей, я имею в виду; людены – отдельная статья. Как тебе удавалось писать мои видения и мысли? Или я уже так безнадежно отстал от жизни? – требовал я информации: мне необходимо было понять, как все происходило, чтобы определить, блефует он или говорит правду.
– Не знаю, как там насчет телепатии, – признался Леший. – Но все элементарно, Ватсон… Человеческая речь сопровождается вполне определенными биофизическими процессами, которые при современном уровне техники очень четко фиксируются. То же со зрительной информацией – с ней даже проще: снимается с сетчатки и нервных окончаний, дальше – дело техники… Мысли… Оказывается, человек – относительно простой механизм: он мыслит словами, а слова оные, которыми он мыслит, непроизвольно проговариваются им, не превращаясь в звуковую речь, но нужные биофизические процессы происходят. Их-то я от тебя и имел. С образным мышлением чуть сложнее, но механизм близок к считыванию зрительной информации. Конечно, все более смазано и расплывчато, но путем компьютерной обработки информация превращается во вполне кинематографичную или, если угодно, фантоматографичную. И эта обработка идет в режиме реального времени.
– И что, ты любого человека умеешь так видеть?
– Да нет, Кандидушка, пока только тебя, – признался Леший, облегчив мне душу: я уж полагал, что дело совсем плохо. – И это влетело мне в копеечку!… Но не волнуйся за меня – уже окупилось! Фильм еще не показан до конца, а уже окупилось! Теперь новое кино не остановить! Финансы не то что пошли, они потекли бурным потоком.
«Мутным…» – подумал я.
– Бурный всегда мутный, – отреагировал он. Ему было все равно, говорю я или думаю.
– А как со мной это удалось? – задал я естественный вопрос.
– Неужели ты не помнишь? – удивился он. – С твоего согласия ты прошел через несколько операций, да не морщись, без скальпеля, – засмеялся он, уловив мои представления этих операций. – Тут все тонко, на уровне генной наноинженерии и уникальных технологий ее. Ты стал гипномонстром: ты излучаешь со страшной силой, поэтому тебе ничего не стоило заставить всех плясать под свою дудку и благополучно передавать информацию мне. Ну, про все технические тонкости приема, усиления и передачи рассказывать скучно, да я в этих мелочах и не разбираюсь, но принцип такой. Ты сам согласился на это, у меня есть письменное, и звуковое, и видеосогласие твое, подтвержденное нотариально.
– Да я не собираюсь с тобой судиться, что ты забеспокоился? – усмехнулся я. – Я шел в Город за правдой, и, кажется, я ее нашел. Спасибо тебе, что не поскупился.
– Да не стоит благодарности, ты заслужил.
– И что дальше? Сериал будешь делать?
– Ты же знаешь, я не любитель размазывать сопли по экрану. Шедевр должен быть концентрированным, как удар боксера…
– Или раствор яда, – хмыкнул я снова.
– Ну да, – согласился он. – Если травишь, так трави, а не мучь человека… У меня уже другие планы…
– Значит, я тебе больше не нужен? – поставил я вопрос ребром.
– Да, пожалуй, – после краткого раздумья ответил он. – Ты свободен! Ты мне, конечно, как сын, и мне будет интересно дальнейшее, но я не буду за тобой следить. Просто времени нет, извини. Может, гляну когда-нибудь запись-другую… Или если зритель с ножом к горлу пристанет, сооружу послесловие, эпилог…
– Эпитафию, – продолжил я список вероятных жанров.
– Ну, если тебя гиппоцет сожрет, то и эпитафию, – легко согласился он.
Я почувствовал, что его ничто не обременяло.
– Тогда пошел на хрен, Леший, – от души послал я его. – И не лезь больше в мою жизнь и в жизнь леса. Мы уж тут сами разберемся!
– А как же, конечно, разберешься, Кандидушка! Ты ж теперь, я полагаю, у них Главный Нуси будешь, ведь никто больше истинного положения вещей не представляет и представить не может. Будешь свою Флору уму-разуму растительному обучать…Ты уж не серчай, дорогой, искусство требует жертв, а тебя даже на костре сжигать не пришлось. Если про древность кино стану делать, придется жечь, ох придется, – деловито посетовал великий режиссер. – В жизнь твою лично я лезть не буду, обещаю. Но поскольку кино – это жизнь, не могу гарантировать, что наши роли еще не пересекутся… Прощай, Кандидушка! Благополучно тебе дождаться Навы и найти с ней общий язык, а я пошел на хрен, как ты послал. Хотя на хрена мне на хрен? Что за жизнь хреновая пошла? Хрен поймешь, но хрен с ней, пойду я… И хрен ты меня найдешь… – покаламбурил он на прощание. – А память к тебе вся окончательно скоро вернется, держись… Память – она иногда пострашнее, чем деревом по голове. А я устал на твои вопросы отвечать, сам вспомнишь, и в Город больше ходить не придется… Да, чуть не забыл: ты серьезно отнесись к предупреждению псевдотеток: «Представляешь, как они бредут к Белым Скалам и вдруг попадают в полосу боев!… Они гниют там заживо, они идут и гниют на ходу и даже не замечают, что не идут, а топчутся на месте… для Разрыхления это только полезно. Сгниет – полезно. Растворится – тоже полезно…» Они никого к себе не впускают и никого не выпускают. Тебя, конечно, на биостанции постарались защитить, но никто не может гарантировать… Они, к сожалению, лучше нас владеют биологическим оружием. Поэтому и мы никого из леса не выпускаем: птиц отпугиваем излучениями, а остальных – огнеметами… Береги себя, Кандидушка…
Я почувствовал, что его больше нет. Оказывается, я все время чувствовал чуждое присутствие, только не мог осознать его. Теперь думалось свободно, но это совсем не значило, что на душе стало легче. Лиловый туман все так же размеренно дышал над озером. Или это озеро дышало, приподнимая и опуская туман?…
И вдруг возникло в дырявой памяти:
Сиреневый туман над нами проплывает,
И где-то там (на столбе, что ли?) горит полночная звезда…
Кондуктор не спешит, кондуктор понимает,
Что с девушкою я прощаюсь навсегда…
Как-то и не в склад, и не в лад получилось. Но что с дырявой памяти возьмешь? Странно она возвращается, с мусора какого-то.
Однако полночная звезда, оказывается, действительно на небе объявилась. Под кронами деревьев в деревне я редко видел звезды, а здесь над озером их было неимоверное множество – глаза разъезжались в стороны, и голову кругом вело. Такие в этом Городе звезды. Какая из них песенная, так и не понял – все годятся. Но я быстро глаза опустил – нечего мне было искать там, среди звезд; все, что мне надо, оставалось в тумане, слегка светившемся во тьме. От тишины, наступившей после того, как замолчал голос Лешего, стало зябко. Не снаружи, а изнутри. Снаружи несло теплом от озера. Я снова скрючился на камнях, подложив Навину одежду под голову, и моментально заснул.
Разбудило меня солнце, прямо в глаз ударило поверх лилового облака над озером. Я перевалился с отлежанного бока на спину, ребра болели, рука затекла, нога тоже. Я принялся растирать себя свободной рукой. Иголки метались по всему телу. И, гоняя их, я осознал, что в эту ночь мне ничего не снилось. Я отвык от такого, потому что каждую ночь мне снились кошмары, которых я утром вспомнить не мог, но знал, что они снились. На них Нава и ругалась, мол, страшные слова я говорю во сне.
Проснулся я Кандидом, который все помнил о Молчуне, или Молчуном, который все знал о Кандиде. Мои ипостаси слились. Не сказал бы, что им стало хорошо вместе. Оба они тут наворотили со своим сценарием. Вина была общая, но каждый норовил перебросить ее на другого. Как только проснулись, так и занялись.
Как Кандиду мне стало ясно, что при ожидающей Наву трансформации скоро ее ждать не приходится. И в высокотехнологичном мире Кандида такие процессы требовали много времени. А уж тут, в лесу… Хотя что я знаю о технология леса? Но и так ясно, что это не побриться и не ногти постричь. Время у меня было, и тратить его на ожидание у озера было глупо. Я не Аленушка, чать, и Нава не братец Иванушка… Надо разбираться со всем остальным.
А в голове бубнило: «Нава – Настёна – Нава – Настёна…» И образы их наплывали друг на друга на внутреннем экране и сливались неотличимо. И я чувствовал себя последним дерьмом во всех ипостасях. Не уберег.
Я аккуратно сложил Навину одежду на камни. Понадобится ей или нет, не знаю, вроде Хозяйки одеваются по другой моде, но когда она выйдет из озера… В общем, где взял, туда и положил.
– Я еще вернусь, Нава, – пообещал я в озеро. – Обязательно вернусь. Не может быть, чтобы мы с тобой разминулись. Лес хоть и дремуч, да не так уж и велик, полагаю. Встретимся.
С озера подуло ветерком. Может, это Нава мне ответила?
А мне надо людям правду рассказать, чтобы не козлами да баранами на заклание шли, а соображали, что к чему. Пусть не я это затеял, но уж коли понял, надо и другим объяснить. Слухач да Старец не слишком полезный источник информации. Да и самому надо глянуть вокруг новыми глазами.
Хлюп-чавк, вела со мной беседу тропинка. Надо понимать, ворчала: «Ходят тут всякие туда-сюда, совсем уже раздолбали». Что ж поделаешь, судьба такае у тропинок, планида… Вот и мне теперь по поводу своей планиды планы надо строить. Сценарий исчерпан, самому надо думать.
А в голову лезло ретро. Понятное дело, не пущали долгое время, теперь давление выравнивается.
Я вспомнил, как Леший извлек меня из бездны отчаяния, в которую я себя заталкивал с помощью, мягко говоря, запрещенных к употреблению средств. Самое глупое – я пытался забыться, уйти в глюконат бытия, а в нем все повторялось с еще большей отчетливостью, с безумными крупными планами, которых я в реале не видел и видеть не мог. Вот и сейчас я увидел лицо Настёны за мгновение до… И будто лед продрался сквозь тело от пяток к макушке и от макушки к пяткам. Я схватился за тростник и с трудом удержался на ногах. Тьма залила сознание и отступила…
– Это будет твоя последняя роль, и, возможно, ты встретишься с Настёной… в некотором смысле, – соблазнял меня Евсей.
– В каком смысле? – добивался я.
– Если будешь сниматься, узнаешь, а если не будешь – тебе и знать не положено, – не сдавался Леший.
Он умел заинтриговать и знал, чем кого зацепить. Со мной это проделать было нетрудно. Я и так жил в нереальном мире, в мире длящегося ужаса, а он предложил переместить меня туда, где Настёна. Я с трудом понимал его задумку, но мне и не требовалось понимать, мне необходимо было надеяться. А для этого пришлось напрячь интеллект и, во-первых, наизусть выучить Первоисточник, во-вторых, вникнуть в исторические документы и в некоторые современные социологические теории. Леший говорил, что, для того чтобы правильно вести роль, я должен понимать, что происходит на самом деле. Он – сволочь и садист, но гений, только сейчас я начинал потихоньку понимать, насколько он был прав.
– И что ты предлагаешь? – спросил я, когда дал предварительное согласие, – соблазн встретить Настёну был непреодолим.
Хотя я разумом понимал, что этот соблазн граничит с мистикой, а значит, с обманом. Но в тот момент обмануть меня было несложно, ибо я сам был обманываться рад.
– Сделать фильм, адекватный нынешнему моменту, – сделал Евсей жест ладонями, должный означать бессмертное: «Элементарно, Ватсон!»
– Что ты имеешь в виду? – насторожился я.
Этот его легкий тон не предвещал ничего хорошего. Чем беспечнее он меня соблазнял на роль, тем больше моей кровушки она потом забирала.
– Как что? – якобы удивился он. – Мы снимаем фильм на натуре в реальном лесу с реальными Подругами и реальными деревнями с реальными аборигенами.
– Фи-и-и, – разочаровался я. – Ты меня удручаешь, Леший! Реалити-шоу – это даже не прошлый, а позапрошлый век. Тощища и скучища непрофессиональная! И сниматься в них – скука смертная, и смотреть без антирвотного невозможно.
– Тем не менее, – усмехнулся он, – в нынешних рейтингах современные реалити-шоу стали выходить на первые места. Зритель перестал верить актерам и режиссерам, он жаждет правды жизни, зрителя нельзя заставить смотреть, читателя нельзя заставить читать, их можно только привлечь, а привлечь можно, только заинтересовав. Надо осваивать новые территории. Это будет якобы реалити-шоу, а на самом деле постановка книги.
Об этом я уже и сам догадался.
Тогда-то я и понял элементарную истину, что ежели планетарному гомеостату что-то понадобится для сохранения гомеостазиса, то он выжмет это из тварей своих без особого труда – они сами, захлебываясь от восторга, все обоснуют теоретически и воплотят практически. Сначала сверкнут философскими идеями, до коих якобы сами додумались, потом опсевдонаучат в социальных теориях, разжуют их в художественных произведениях, проглотят в ролевых и компьютерно-фантоматических играх и наконец внедрят в технологиях и реалиях жизни.
Обмолвился Циолковский о том, что человечеству придется стать «лучистым», превратиться в вид, способный жить в космосе, – и появились «бегунцы» Саймака, «людены» Стругацких, их же идея «вертикального прогресса». А потом пришли компьютерщики-фантоматчики, приучили поколение к виртуальному «люденному» бытию, и появились технологии «киборгизации» человечества, а через поколение ушли с планеты и первые реальные «людены».
Обмолвился Лао-цзы о дао, ведущем в направлении, противоположном вектору технологического прогресса, и через несколько веков Руссо и Торо призвали человечество назад, к природе. Так появилась зеркальная «вертикальному прогрессу» идея «глубинного регресса», или возвращения к истокам. Как некоторые выражаются, «возвращения в Эдем». А в Эдеме, согласно легенде, обитал совсем другой биологический вид – андрогины: мужчина с женщиной в одной упаковке. Их цивилизацию и показали АБС в «Улитке на склоне». Далеко не все и не сразу это поняли. А поняли в полной мере только тогда, когда это стало технологически возможно, когда генная инженерия достигла необходимого уровня. А перед этим появились многочисленные ролевики – конструкторы будущей жизни, сменившие ролевиков – реконструкторов древней жизни. И в фантоматических играх, и в молодежных организациях. Все началось с интернет-сообществ, а закончилось всемирным движением Флоры, предсказанной теми же АБС, с вожаками-Нуси, со своим языком, сложившимся на основе международного компьютерного и «флорного» сленга в течение нескольких лет. А потом был Исход… Очень хорошо подготовленный Исход. Без господ генетиков он был бы невозможен.
Сначала объявили запретной зоной громадный лесной массив. Три «З», или ЗЗЗ, – Зеленая Запретная Зона – официально биологически опасный для человечества объект. Так оно, кстати, и было. Там организовали Управление Зоной и биостанцию, которые проводили генетические эксперименты над лесом и его обитателями, подготавливая экологическую нишу к приему новых жителей. Потом стали поступать первые партии Флоры, они тоже подвергались генетическому трансформированию в неизвестном широким массам и им самим направлении, но в целях адаптации к жизни в лесу. Это и было началом Исхода…
Планетарный гомеостат сработал четко: принялся уменьшать техногенную нагрузку на планетарную экологическую нишу, когда эта нагрузка стала приближаться к критической. Часть человечества пошла по пути киборгизации, с тем чтобы со временем покинуть планету навсегда, часть двинулась по пути андрогинизации, дабы стать частью природы, не нагружая ее продуктами своей жизнедеятельности, а, напротив, очищая от засорения и вылечивая от цивилизационных болезней. А оставшаяся часть уже не была для планеты столь обременительна. Эта часть наше кино и смотрела. Тем, кто в космосе и в лесу, наши драматургические игрушки – пустой звук. Не слишком приличный к тому же.
Все это нам объясняли еще в школе, поэтому моментально и высветилось в памяти.
Да, Леший был прав: винить некого, я сам на все согласился, даже зная книгу и сценарий. Сейчас вспоминается, что я планировал вывернуться: они далеко, а я на месте все сделаю так, как захочу. Если я второй раз обрету дочку, то ни за что ее не потеряю! Как бы ни брызгал слюной режиссер, как бы ни исходил бессильной злобой, фильм будет снят по моему сценарию! Так я планировал. А потом шандарахнулся головой о дерево… Вот черт! Забыл спросить у Лешего, хотел он меня угробить или добивался близости к Первоисточнику? Или вообще случайный сбой? Что бы он делал, если бы я копыта откинул? Впрочем, фильм снят, вопросы задавать поздно.
Я скакал по болоту почти как лягушка или мертвяк. И что за бред несли деревенские, что болота непроходимы для человека? Хотя сколько народу уже на моей памяти утонуло! И воры еле своего вытащили. Как его? Семиглазый, что ли? Вот уж имечко придумали! Где, интересно, у него остальные пять глаз?… Ведь они из пальца имен не высасывают, а что видят, так и называют…
На холм возле треугольной деревни поднимался с содроганием. Чтоб мне прыгающим деревом стать, если бы не сценарий, не Первоисточник, ведь отдал бы я им Наву, как пить дать отдал бы, потому что околдовали они меня, загипнотизировали накрепко. Гиноиды, блин… Только мои собственные суперизлучатели спасли – заставили их по сценарию танцевать. Карл-то уж точно никаким Карлом не был, а был несчастным подручным, видимо с биостанции, как настоящий Карл. То есть литературный… Совсем запутался. А если бы?… Почему-то пребывание Навы в том озере, где она пребывала ныне, казалось мне предпочтительнее здешнего треугольного озера. Странная логика, но что-то в ней было разумное.
Вот оно – черное и треугольное. Я заставил себя спуститься с холма и подошел к воде. Она не стала такой же чистой и прозрачной, как в Паучьем бассейне, в котором плавает Нава. Но мусор и глина частично осели, и озеро перестало напоминать залитую водой помойку. И бульоном от воды не пахло. Кстати, я, кажется, вспомнил, что это за запах: не бульона, конечно, а живой теплой родовой жидкости, которая на самом деле пахнет материнским молоком. Или молоко пахнет родовой жидкостью, отчего оно так желанно для младенца? Мне приходилось ее нюхать, когда Настёна родилась… И еще, от озера, где осталась Нава, исходило излучение блаженства и покоя, которое нарушал только я, бегая вокруг. А от этого водоема – его и озером-то назвать язык не поворачивается – отчетливо несло трагедией. Ровная темная поверхность жидкости была похожа на густой кисель. Что с ними стало – с теми, что без лица?… А разве можно без лица так кричать?…
Исчезли Нуси, появились Воспитательницы – неистребимо племя вождей, водящих человеков то в пустыню, то в озера, то в полымя, то в хлад и мрак космический. Истребимо только племя человеков.
Я повернулся и пошел прочь, не оглядываясь. Не лежала душа моя к этому месту.
А вот здесь воры кричали нам, что мы дураки. Ох, если б тогда знать, насколько они были правы! Но сценарий… Если ты не сам себе режиссер, то против сценария не попрешь. Но неужели же лучше было бы отдать Наву ворам? Нет, сценарий был прав, вот только если бы сволочи воры рассказали нам, что к чему, то и кино могло бы получиться совсем иное. Да ведь я же сам и не позволил им, сам и продиктовал…
Болото еще хранило наши следы: где свернутая набок кочка, где клок одежды на цепкой лиане, где Навин волосок на ветке, где палка поломанная… Ее-то, заостренную на сломе, я и прихватил – мало ли какие твари высунутся. Ворам я теперь не нужен, а вот живность болотная должна чем-то питаться. Я теперь шел не спеша и многое замечал, старался не пересекаться с траекториями следования этой самой живности. Мне сильно повезло: ни одного крокодила я не встретил – тут бы мне ничто не помогло, а прочая мелочь на обострение отношений сама не шла. В общем, к исходной точке нашего путешествия по болоту я выбрался без приключений, прочитывая сохранившиеся следы, благо наследили мы да и преследователи изрядно. Как я и ожидал, воров и след простыл, переутомились, за нами гоняясь. К тому же знали, что из тех мест, куда мы умчались, никто еще на их глазах не возвращался. Разве только Колченог? Не зря он так не хотел, чтобы я в Город шел… Прикидывался пнем лесным бестолковым, а сам пытался меня от дурости удержать. Эх, Колченог, что бы тебе правду мне сразу не рассказать? Не поверил бы? Ну конечно не поверил бы! И мне никто не поверит, если расскажу. Но я, возможно, задумался бы, даже не поверив… Хотя что ты мог против сценария?! Никто ничего не мог. Но теперь-то! Теперь-то сценарий закончился! Нет никакого сценария!… Теперь мы сами должны… хотя там еще немного есть, но Леший меня освободил – зная о сценарии, я могу пытаться ему противостоять. По крайней мере, не стану звать их к Чертовым горам, как в Первоисточнике, потому что им не дойти – Великое Разрыхление не пустит, в прах превратив. У меня еще есть вероятность дойти до первого огнемета, а у них нет, они не защищены. Хотя, может, и моя защита – иллюзия, но шанс есть…
Мне надо вдолбить им правду, объяснить им правду! Я понимаю, что она им не нужна ни на хвощ, ни на понюх поганки, потому что они ничего не смогут с ней сделать, как ничего не могут сделать с временами года, с лесом, с ветром, с небом… Но, с другой стороны, от дождя можно укрыться под листьями, от снега и ветра – в теплом доме, а звездами можно любоваться и ориентироваться по ним в лесу, что они прекрасно умеют делать. Так, наверное, и со всякой правдой можно обходиться? Отменить ее нельзя, но научиться приспосабливаться к ней можно и нужно.
И тут я обнаружил, что тропа, по которой я шел, исчезла в траве, хотя я рассчитывал выйти по ней на дорогу между нашей деревней и Выселками. Наверное, свернул где-то не туда? Но странное дело, я совсем не запаниковал, как было бы раньше. Какой смысл паниковать, если этот лес генетически изменен для наилучшего сохранения жизни человеку, пусть тоже генетически измененному. Значит, для сохранения и моей жизни генные техномудрецы потрудились и надо мной тоже. Если б плохо потрудились, не выжил бы. Видимо, Леший сразу заказал меня им для постоянного места жительства в лесу. Я ведь довольно долго пробыл на биостанции…
Ха-ха! А ведь он небось и на роль Переца кого-то пригласил!… И там снимал!… Тогда совсем финиш! Ведь до сих пор и Управление, и биостанция, как я убедился, были вполне работоспособными и эффективными структурами, а по Первоисточнику они находились в периоде загнивания, когда лес перешел на самоуправление, а управленцы управлять разучились, ибо управляемое не подчинялось управлению и никак на него не реагировало. Но ликвидировать эти уже ненужные структуры политически было бы неправильно, дабы избежать паники. Приходилось сохранять видимость. Биостанции оставалось только фиксировать изменения в лесу в доступном спектре. И если кино – это жизнь, а жизнь – это кино, то именно сие безобразие (превращение жизнеспособной структуры в загнивающую) и должно было произойти с Управлением и биостанцией после съемок фильма! Это катастрофа!… Впрочем, это уже не мои проблемы, похоже… Но если Лешего не остановить, то он устремится в Главные Режиссеры планеты Земля и прилегающих территорий. А мой первый и последний опыт в «новом кино» почему-то делал такую перспективу пугающей, ведь неизвестно, какой сценарий он примет к постановке…
Тут земля ускользнула у меня из-под ног, и я провалился в какую-то ямину – только успел ухватиться пальцами за попавшиеся корни. И палка куда-то улетела.
Вот же, бродило в рыло, угораздило! Ч-черт! Я ж теперь как Колченог буду! – вспомнил я историю Колченоговой ноги: провалился-вылез-нога колченогая… Наверняка все было не так шустро и легко, а имело место выкручивание костей и жил со стонами и воплями, и ломота в позвоночнике, и лежание пластом несчитаное в бреду время, но Колченог не любил о таком распространяться. Возможно, именно поэтому его и уважали в деревне: и Староста за советом приходил, и Старец остерегался при нем явную ахинею нести и поварчивал на него, когда Колченог далеко был.
Я извивался, пытаясь найти ногами опору, боясь, что, если не найду, сгину целиком, а найду – тут колченогость и начнется. И старался подтянуться наверх. Я не гимнаст, но на силу никогда не жаловался – нам, киноактерам, приходится держать себя в форме, особенно если у тебя амплуа супермена. Это было в самый раз мое амплуа. На обычном турнике подтянуться не составило бы мне большого труда, а здесь произошла хитрая штука: провалился-то я целиком очень даже запросто, а обратно только руки с трудом пролезали, будто заслонка некая захлопнулась. Когда падал, она распахнулась, а потом захлопнулась, только для рук отверстие оставив. Не пролезали ни голова, ни плечи наверх. Висеть бесконечно я тоже не смог бы, несмотря на свое суперменство. И разжать пальцы было страшно – а вдруг там, внизу, трясина или пасть необъятных размеров? Фантазия мне живо ее нарисовала, тем более что в кино нагляделся этих пастей по самое «видеть не могу». К тому же подогревал фантазию смрад, доносившийся снизу, – вонь разлагающейся или уже разложившейся (тут я не дегустатор) плоти.
Я принялся раскачиваться, чтобы расширить отверстие, и оно потихоньку расширялось. Я понял, что дыра была в корнях какого-то дерева. Они-то, корни, и вернулись на свое законное место силами упругости. Я их раздвигал, а они обратно возвращались. Игра такая на выживание… В один из моментов, отодвинув корни, я просунул рывком поверх них локоть и уперся им. Было больно, но я стал протискивать ладонь дальше по корню, за который держался, чтобы ухватиться повыше. Удалось на длину этого согнутого локтя. Перевел дух и стал пытаться проделать то же со вторым локтем. Получилось только с третьего раза, два раза локоть срывался, оставляя на корнях и кожу. Никто меня не слышал, но рычал я и визжал от усердия от души – наверное, пол-леса распугал. Так мне казалось, а скорее всего, весь звук в этой ямине и пропадал.
Продвинуться-то я продвинулся, даже плечи в щель просунул, но сил уже не осталось, пальцы готовы были соскользнуть с корней и держались исключительно на силе воли. И на силе вони, выталкивающей меня наверх.
Уж не знаю, в последний или в предпоследний момент перед неминуемым падением мои кисти рук вдруг оплело что-то шершавое и твердое. От ужаса я и не знал, что теперь делать: рухнуть вниз или посмотреть, что дальше будет. Выбора мне не оставили – медленно извлекли из ямы и оставили висеть в воздухе, болтаясь на облианившей меня ветви дерева. С чего бы это ей вьюна из себя изображать?
Я усиленно моргал, пытаясь очистить глаза от мусора и пыли, обильно посыпавших мое лицо. Слезы щедро изливались из желез, и я наконец слегка прозрел. Неожиданно и под ногами появилась опора. Я склонил голову и обнаружил под ступнями изогнувшийся корявый корень. Образовалось смутное впечатление, что кто-то держит меня между указательным и большим пальцами и несуетно рассматривает. Однако передо мной был только шершавый ствол то ли дуба, то ли баобаба, то ли бабодуба. Никогда не разбирался в ботанике, или что там растения изучает… А зря, видать, опять с соломкой проруха образовалась, неподстеленная осталась.
– Кто бы ты ни был, друг дорогой, – сказал я от всего сердца, – но я благодарен тебе, что не позволил мне сгинуть! Да будет мать-природа благосклонна к тебе и щедро дарит пищей, солнцем и покоем! И всех врагов твоих проводит стороной… Я же чувствую, что ты не просто дерево, а разумное существо. Ты само избрало меня другом, и я постараюсь оправдать твой выбор.
Меня снова сдернули с корня и понесли вверх. Я быстро приближался к стволу и увидел громадное дупло у скрещения всех ветвей, куда я мог вполне свободно поместиться. И это дупло очень живо напомнило мне пасть, которой я опасался внизу, в яме.
– Эй! – крикнул я. – Друзьями не питаются!
И активно задрыгал ногами.
Мой полет прекратился в нескольких сантиметрах от дупла. Меня слегка встряхнули, видимо, чтобы перестал дрыгаться.
Я перестал и в этот момент разглядел в сумраке дупла два светящихся пятна. Они смотрели на меня. Я бы сказал – со снисходительной усмешкой, если бы мог в это поверить. И еще мне показалось, что из глубины дупла в свете глаз проступают контуры лица… Или лика? Но уж точно не мордашки и не морды. То, что я, кажется, видел, вызывало непроизвольное уважение.
– Спасибо за доверие, – сказал я, действительно проникшись благодарностью.
Я ж мог сгинуть в этом лесу и никогда не увидеть такого, а только перемывать россказни деревенских про уродов. Я же ничего уродского не увидел. Тем более что мне спасли жизнь.
Ветвь разогнулась, и меня поставили на землю. На твердую землю. Теперь я внимательно посмотрел под ноги и обнаружил, что корни местами образуют сеть, распластанную по земле, которая, надо полагать, легко раздвигается и сдвигается. А попавший на ее коварную поверхность становится добычей… Чьей? Этого дерева? Или оно существует в симбиозе с каким-то земляным монстром? Что-то сомневаюсь – слишком кинематографично в дурном смысле. Почему же тогда оно не сделало меня своей добычей?
– Я искренне тебе благодарен, – повторил я. – Если позволишь, я буду иногда навещать тебя, если найду, конечно. А не найду, ты знай, что я всегда буду с благодарностью тебя вспоминать. Никогда не знаешь, где потеряешь и что найдешь… Прощай, доброе дерево… Или добрый человек…
Мне показалось, что оно пошевелило ветвями. Возможно, это был всего лишь ветер. Я прощально глянул снизу вверх в дупло, и мне показалось, что дерево усмехается.
Внимательно глядя под ноги, я двинулся дальше, злорадно думая, что Евсею никогда не получить такого убойного кадра, такой гениальной «немой сцены», которая только что разыгралась. Так ему и надо: «зануде» никогда не выйти за пределы сценария.
Мне было страшно возвращаться в деревню. И стыдно. Мужчине всегда должно быть стыдно, когда он свою женщину, не важно – жену, дочку или сестру, защитить не может. Никудышный он мужик в этом случае, даже если причины были объективны и непреодолимы. Для себя самого никудышный.
Поэтому, наверное, я и не стал дорогу разыскивать, а побрел, куда ноги повели, но теперь уже сначала смотрел, куда ступаю, а потом уже ногу ставил.
Пару раз обернулся. И почему деревенские их уродами называют? Дерево как дерево, по-своему, по-древесному красивое. По крайней мере издалека, когда ни ямину, ни дупло не видишь. Мне захотелось возвратиться и поговорить с ним, возможно, так и выглядит настоящий леший – лесной, а не киношный. Но я еще не придумал, как с ним разговаривать, а нагружать негуманоида своими человеческими проблемами глупо и нечестно. Или он все же гуманоид? Нет, из таких интеллектуальных дебрей мне не выбраться. В общем, не возвратился я к настоящему лешему – осознать сначала надо, прочувствовать, вжиться в роль. А у меня сейчас совсем другая роль: «Нуси вернулси» называется…
Набрел на ручей. В лесу полно таких родничковых ручейков: какие в болота текут, а некоторые до речки добегают. На одну такую мы с Навой ходили: мылись, купались, я пытался ей рыбу ловить, очень она рыбу любила – с детства в родной деревне приучили. Иногда у меня даже получалось. Сачок соорудил и исхитрялся поймать одну-другую золотую да серебряную. Очень Нава радовалась.
Я чувствовал, что ручей приведет меня к речке. Он и привел. По моим пространственным ощущениям, это должна была быть та самая «наша» речка. Неглубокая, до двух примерно метров, и шириной не больше пяти. Глазомер у меня, правда, плюс-минус километр, но это точно не Амазонка и не Волга. Туда я и погрузился с ходу: шаг – и я там. Только «ух!» и успел выдохнуть. По сравнению с атмосферой леса вода показалась холодной, хотя на самом деле, как все в этом лесу, она была весьма теплой, даже родники не сильно ее охлаждали. Через несколько мгновений я в этом убедился – ощущение холода исчезло. Я нырнул и долго-долго, насколько дыхания хватило, плыл под водой. В прошлой жизни я обожал две стихии: воздушную и водную. Теперь одна отняла у меня Настёну, вторая – Наву. И как мне прикажете их после этого любить?… Какая, к лешему, любовь? Теперь я с ними сосуществовал, ибо деваться некуда.
Вынырнул, перевернулся на спину, раскинул конечности и поплыл, влекомый неспешным течением, глядя в небо, синее-синее… как параплан Настёны, – она не хотела портить небо цветными заплатками… В глазах потемнело. Не утонул – расслабленные тела не тонут, как я слышал и не раз убеждался. Но волной, от берега отскочившей, все же плеснуло в лицо, я отфыркнулся рефлекторно, и свет белый вернулся в очи мои. И правда белый – ослепительно подсвеченное кучевое облако заполонило мой окоем. Красиво, но от таких красот парапланеристу лучше держаться подальше.
«Та-ак, – подумал я, – предположим, Евсей и правда заделается Мировым Режиссером… До меня он точно доберется – я у него первый подопытный кролик… Через меня и до всех лесных обитателей: до Флоры человеческой, до Хозяек, до воров и, сильно подозреваю, – до чудаков, хотя с ними не встречался, но есть вероятность, что они уже не от мира сего и до них не очень-то легко добраться. А вот до лешего моего настоящего, до нового знакомца, которого зря кличут уродом? Почему-то мне кажется, что леший настоящий Лешему киношному не по зубам будет… Или мне только хочется так думать? Что хочется – ясно, но насколько я прав?… Черт! Значит, он и до Навы опять дотянется и станет ей жизнь ломать и корежить? И я опять возьму ее на руки и сам отнесу своему ненасытному Режиссеру?… Его надо остановить, пока он опять до меня не добрался! Но как?…
Я представил, как вода из речки проникает в поры земли и по ним достигает озера, в котором Нава. Мне даже показалось, что я чувствую ее кожей спины, пощипывать стало.
– Я рядом с тобой, девочка, – сказал я в голос. – Все мы на этой планете рядом… Мы обязательно встретимся!
Я перевернулся на живот и стал осматривать берега – они показались мне слегка знакомыми. Я насторожился и через пару минут узнал «наше» место! В пару гребков достиг берега. Точно – наше. Я даже вышел на берег и осмотрелся. Сомнений не осталось. Тогда я разделся, сполоснул от грязи порванную одежду, бросил ее на траву сохнуть и залез обратно в воду, принявшись отдирать впитавшуюся в кожу грязь мхом, как губкой. Он даже мылился. Я с самого начала этому удивлялся, а Нава смеялась надо мной:
– Как же ему не мылиться, Молчун, если он мыльный? Так и называется – мыльный мох. Всегда у речек растет. У вас в летающих деревнях никаких речек нет, вот ты про мох ничего и не знаешь… И как вы в летающих деревнях моетесь?
А я и сказать не мог, что в вертолетах мы не моемся, а делаем это дома, в ванной. Не помнил я ни про вертолеты, ни про ванные. Теперь вспомнил, а толку? Некому объяснять и незачем.
Посидел на берегу, вспоминая, как мы тут весело плескались с Навой… Эх! Неужто все и навсегда? Ну и какая разница: мужчины, женщины, гиноиды, андроиды?… Неужели без секса не может быть человеческих отношений? Ведь сама же эта беременная садистка призывала: «Хоть один раз попробуй не быть козлом!» Будто я им был! Особенно с ней… Да сто лет она мне даром не нужна – ведь дура дурой (вернее, дуро дуром), а у меня на дур и на дуро, извиняюсь, не… У самой комплекс на сексе, на его отсутствие: причиндалы для него есть, а секса нет. Неужто андроид с гиноидом не могут плескаться в одной речке и радоваться жизни? Ведь глупость же. И вправду, всем нам надо учиться жить не козлами…
Я никогда и никого в жизни так не любил, как Настёну и Наву. И при чем здесь секс? Что-то вы в этом вопросе сильно напутали, нелюбезные Хозяюшки… И сценарий тут ни при чем – достаточно посмотреть, что вы с лесом творите.
Одежда во влажном лесу всегда плохо сохла, но вода с нее стекла, и я натянул на себя сырые штаны и рубаху. Обратил внимание на прореху на месте, которое в приличном обществе не демонстрируют. Отодрал эластичный тонюсенький побег лианы и, проделав шипом с дерева дырки, пришил отодранный клок на место. Не слишком аккуратно, но пальцем никто показывать не станет.
Пора идти… Я обратил внимание на то, что думаю одновременно (или поочередно?) на двух языках: на родном, человеческом, и на языке Флоры. А ведь ему, вспомнил я, Евсей обучал меня еще при подготовке к съемкам. Почему же я сразу не смог его вспомнить? Не иначе как ударом из головы все вышибло. Пока потом обратно в черепок оседало, время прошло. Ну, ничего страшного: на двух так на двух – я к дубляжу уже привык, сначала диктовал, что мне надо сказать, потом это слушал. Хорошо еще, что не понимал происходящего, а только изредка удивлялся… А если сценарий втюрить и втемяшить во все головы?… Вот тебе и будет суперновое кино… Ох, Евсей, ты лучше влево не сей и вправо не сей… Плохое у тебя зерно.
Ноги сами знали, куда идти отсюда. Тропинка, конечно, заросла, но трава на ней отличалась от остальной и возрастом, и ростом, и цветом. Ее я и принялся попирать ногами. Планида такая у нее. Очень быстро сырая одежда распушилась налипшими семенами и пыльцой с травы и цветов лесных. Ничего, в ручье за домом смою. «У-ух!… – прошибло меня. – Как же я в дом-то пустой войду, где Навы нет? Может, на улице устроиться?…»
Примерно через полчаса пути до меня донеслось какое-то жужжание, будто пчелы над дуплом или мухи над прокисшей кашей: «Ж-ж-ж ж… З-з-з-з… У-у-у-у…» Я замедлил шаги. Тропинка сделала еще несколько поворотов между ямами в земле и колючими зарослями и выползла на хорошо, но явно недавно утоптанную поляну.
Я остановился, будто на стенку наткнулся: траву вытоптало практически все население нашей деревни, собравшееся у наших с Навой «одежных деревьев». Они-то и гудели, не обращая на меня никакого внимания. Их головы были задраны на высокую толстую ветку, на которой болтались в подвешенном состоянии два человека – мужчина и женщина. Мужчина во фрачной паре на белоснежной рубашке и женщина в пышном подвенечном платье, похожем на опущенный вниз бело-розовыми лепестками громадный цветок лотоса. Я помотал головой, пытаясь отогнать полное ощущение видения висельников: они свисали из створок бутонов, создававших удивительную иллюзию человеческих голов. Еще и ветер их слегка раскачивал… Зрелище было сногсшибательное. Даже для меня, который все это задумал. А что говорить о деревенских, которые такого в жизни не видели и представить не могли? Они и не отрывали исполненных страха и удивления взоров от невиданного зрелища и немолчно, непрерывно бубнили что-то, не слушая и не слыша друг друга.
Отчетливо слышалась только знаменитая кулаковская «шерсть на носу», звучавшая уже почти патетически:
– Ну, это ж, шерсть на носу, такое мог придумать только Молчун, леший его задери!… Такого придумать никто в деревне не мог, потому что никому в деревне такое и в голову не придет, и на Выселках не придет, и даже в чудаковой деревне не придет, потому что они чудаки-чудаки, уж не знаю на каком месте у чудаков шерсть, но не настолько же они чудаки!…
– Нельзя! – визгливо вторил ему Старец. – Потому что невозможно, вредно и не нужно!… Это ж кто придумал людей по веткам развешивать? Такого даже воры себе не позволяют, а уж они самые бескорневые и бессемянные пустельги в лесу. Палкой по голове – это еще куда ни шло, потому что и обратно может вернуться, а подвешивать людей головами на деревьях – этому ни в каких городах научить не могут. Вот вернется Молчун из Города и поймет, что такое нельзя делать, ему там объяснят, что такое «нельзя»!…
Я стоял и слушал. Горько мне было стоять и слушать, хотя я почти ничего не слышал. Горько мне было от собственных мыслей. Но я все же заметил странное разделение ролей: обычно гораздо более болтливые, чем мужики, женщины сейчас стояли, молча взирая на невиданную одежду, которую вырастило дерево. Мне показалось, что они поняли дух этой одежды, который я в нее вкладывал. Или просто сильно перепугались?
– Молчун вернулся! – громко сказал я у них за спинами и вышел из высокой травы.
Они все так одновременно и мгновенно повернулись ко мне, что напомнили мертвяков, выворачивающихся наизнанку.
Теперь замолчали и мужики, челюсти отвисли. Отличная немая сцена… Леший, ау!… Нет Лешего, фиг ему! Теперь мы сами будем снимать и смотреть свое кино.
– А Нава? – вздохнул Колченог. – Мертвяки?…
– Нет, не мертвяки, – отрицательно покрутил я головой. – С мертвяками у меня теперь разговор короткий…
– Воры отобрали? – кивнул Кулак с некоторым чуть заметным торжеством в голосе – мол, не только у него жену воры отобрали, а вот и у Молчуна. – Войной надо на них пойти, шерсть на носу, чтобы они наших жен не воровали! Давай прямо сейчас все соберемся и пойдем, против всех они не устоят. Мы им покажем, как наших жен воровать! Мы им шерсть-то с носа на задницу передвинем!
– Нет, – сказал я. – Не воры, воров я побил, а потом мы убежали от них.
– Неужто гиппоцет съел или крокодил? – трагическим голосом предположил Староста.
Легкий вздох ужаса пронесся по толпе от этого предположения.
– Крокодила не встретили, а гиппоцетов двух видели, им не до нас было, – сообщил я. – Маму мы Навину встретили, она и увела ее.
– Да как же это можно – от живого мужа жену уводить?! – проскрипел Старец. – Нельзя это! Даже матери нельзя! Потому что вредно. Если все матери начнут от мужей жен уводить, что же это такое будет? Надо всем матерям укорот дать, чтобы неповадно было! Это непорядок, а непорядок вреден, нельзя его допускать…
– Постой! – опомнился Колченог. – Какая такая мама, когда ее маму мертвяки утащили?! Про это все знают. И мне она про это все уши прожужжала, когда мы с ней по лесу дочку мою искали. Только не хотел я ее на дочку обменять, я на ее глаза молодые надеялся, что они все углядят и следы дочкины заметят.
– Какие следы? – проворчал Кулак. – Они ведь ее на плечи взвалили и унесли. А меня связали, чтобы за ними не увязался. Я, когда освободился, пошел за ними, но они в речку вошли, и там следы кончились. Я и вверх бегал, и вниз по обоим берегам – никаких следов.
– Уплыли они, – сказал я. – На плотах и уплыли.
– На каких таких плотах? – удивился Кулак. – Я, шерсть на носу, никаких плотов не видел и не слышал и понятия не имею, что это такое.
– Свяжи два-три бревна рядом и сам сверху сядь, – объяснил я. – Вот тебе плот и будет. Плыви на нем, сколько терпения хватит, и жену свою с собой вези…
– Плыть по речке? – испугался Кулак. – Я сам никогда, шерсть на носу, по речке не поплыву и жену к ней близко не подпущу! Там же утонуть пара пустяков! И крокодилы там водятся. Нет, Молчун, и не уговаривай – ни на каком плоту по твоей речке я не поплыву!
– А я и не уговариваю, Кулак, я только объясняю предположительно, куда воры с твоей женой деться могли так, чтобы следов не оставить.
– Что ж ты мне раньше, Молчун, не сказал! – обиженно воскликнул Колченог. – Все про свой дурацкий Город долдонил, а про речку не сказал. Я, может быть, и поплыл бы по речке, и дочку бы нашел!
– Я тогда ничего не понимал, а вы все, и ты, Колченог, в особенности, мне голову морочили своими разговорами, от которых у меня в голове шум и боль возникали и я соображать не мог. Теперь вроде шум не возникает. И я многое понял… Мне кажется, что нет твоей дочки у воров, Колченог. Очень уж они злы на мертвяков, так злы бывают, когда последнее отнимают. Ведь воры – это вы, мужики, когда у вас всех женщин отнимут и вы без них начнете с ума сходить.
– Замолчи, Молчун! – вскрикнул Староста. – Разве ж можно такое говорить?!
– Нельзя! – обрадовался Старец. – Я всегда всем говорил, что нельзя забывать про «нельзя»!
– Понимаешь, Староста, – медленно ответил я, делая большие паузы между словами, чтобы они успевали осознать каждое слово, – они повторяли каждую фразу, чтобы успеть осознать, а я стал говорить медленно: – Можно завязать глаза и идти в болото, делая вид, что ничего не происходит, пока не утонешь в трясине, а можно внимательно смотреть перед собой и вовремя свернуть на хорошую дорогу… Мы с вами сейчас именно перед таким выбором. Куда ты хочешь вести своих людей, Староста?
– Нет! – опять возник Колченог. – Ты, Молчун, нам зубы не заговаривай! Ишь вдруг разговаривать научился и сразу зубы заговаривать! Ты объясни, куда Наву девал! И откуда ее мама взялась, которую давно уже мертвяки утащили. А кого мертвяки утащили, назад не возвращаются! Никогда!
Надо же, удивился я, как долго он мысль в себе держал, пока мы тут с Кулаком да Старостой препирались, а прикидывался, что мысли у него расплываются и в голове не держатся! Все у него держится, когда ему надо.
– Ну да! – поддержал Хвост. – Их мертвяки в горячих озерах варят, а потом едят. Как же они могут вернуться?!
– Не едят их мертвяки, – махнул я рукой. – Они вообще не едят. Потому что неживые. Биороботы. Вам пока этого не понять, но это как живое, но не живое, потому что у живого душа есть, а у них только программа подчинения Хозяевам. Но это все сложно – и душа, и программа… Хотя мне говорили, что вы легко отличаете живое от неживого… Неужели не отличили?
– Как не отличили, шерсть на носу, если назвали мертвяками, значит, отличили! – выкрикнул Кулак. – Ты не слушай Хвоста, он не думает, что говорит, у него что хвост, что язык – болтаются без всякого смысла.
– Сам ты болтаешься без смысла! – огрызнулся Хвост. Замолчите! – прикрикнул Староста. – Говори, Молчун!… Объясни про мать Навы…
И я стал говорить. Мне не очень нравилось то, что я говорю, но я еще не успел подготовиться и составить речь. Слишком сложно это для меня здесь, разучился я речи составлять… Но что мог сказать, то и говорил:
– Мертвяки – это слуги Хозяек Леса… Хозяйки Леса – это женщины, прошедшие Одержание. Я не знаю, почему это так называется, возможно, имеется в виду одержание победы над своей природной сущностью, не понимаю… Но я понял, что это значит: женщины, прошедшие Одержание, внешне остаются женщинами, но внутри становятся одновременно и женщинами, и мужчинами…
– Что ты несешь, Молчун?! – послышалось из толпы. – Ты бы лучше и дальше молчал, чем такую чушь нести, паутину нам на уши развешивать… Где ж это видано, чтобы женщина была и мужчиной?! У нее что ж, и мужской корень рядом с женским дуплом вырастает?… Ну, Молчун!… Ну, рассмешил!…
– Нельзя-я! – вдруг взвизгнул Старец и сжался, озираясь. Даже за куст спрятался.
А ведь знает старый пень, что я правду говорю, вдруг понял я. Он же мне говорил и про Тростники, и про озера, и про утопленниц… Он говорил, а я ничего не понял. Но страшно ему от этой правды, надеется умереть раньше, чем эта правда всей силой по голове да по жизни ударит.
– …Им не нужны мужчины для того, чтобы родить ребенка. Разумеется, рожают они одних только девочек, которых девочками уже неправильно называть… гиноиды они называются по науке.
– Ты нас не пугай своими словечками-то, пуганые! – выкрикнули подрагивающим голосом из толпы.
– А я и не пугаю, но мне самому страшно, – признался я. – Особенно страшно было, когда они друг с дружкой разговаривали, глядя сквозь меня… Будто я пустое место… А когда обратили внимание, то говорили, как с мерзостью ходячей, хуже которой и придумать-то невозможно… Они считают всех нас, и мужчин и женщин, ошибкой природы, которую надо срочно исправить. Женщин они превращают в себе подобных, а мужчин… не знаю, некоторых в рабов своих, а большинство перерабатывают в разных чудищ – рукоедов, гиппоцетов и еще не знаю, какая гадость в лесу у вас водится. Это как скомкать кусок глины и что-то новое из него вылепить. Мы с вами – глина в их руках, грязная и противная, но они взяли на себя труд вылепить из нас что-то более полезное в хозяйстве, чем мужчина…
А Навина мама – она одна из этих Хозяек Леса. Она усыпила Наву и засунула ее в озеро, которое и есть Город. Паучий бассейн называется… А может, я опять все перепутал? Не важно, как он называется и Город он или не Город. По мне, так и вовсе переродильное отделение, где женщин перерождают… Когда Нава переродится, она тоже станет Хозяйкой Леса, Славной Подругой, про которых нам Слухач все время рассказывает… И возможно, будет присылать мертвяков в деревню, чтобы всех женщин привести к лучшей жизни. Они же все могут и никого не боятся, это они делают мертвяков, рукоедов, гиппоцетов, ос, комаров, муравьев… Раньше что-то из этого само рождалось и плодилось, а теперь все под их контролем. Начали все это не они, лес этот создали не они, но теперь хозяйничают здесь они. А вы – Флора, которая теперь никому не нужна. Вы были первыми из тех, кто пришел в этот лес… Первыми же вас и уничтожать начинают. А может, и не первыми, только вы этого не заметили.
– Нава добрая! – крикнул кто-то из женщин. – Она не станет на нас мертвяков насылать!
– Верно! – мрачно согласился Колченог. – Она, как солнечный зайчик, для каждого улыбку найдет и доброе слово, а ты про нее такое говоришь, Молчун… Нехорошо, ты же муж ее, она любила тебя!…
– И я любил ее, – ответил я. – И сейчас люблю… И пойду ее встречать к Паучьему бассейну. Но я говорю правду… Может, она и не станет на эту деревню мертвяков насылать, станет на другую… Или не будет с мертвяками возиться, у них в лесу и других дел много. Разве об этом разговор? Совсем о другом…
Я молчал, они тоже молчали. Кажется, впервые за все время моего пребывания в лесу.
И я подумал: зря Нава говорила, что ее никто не любит в деревне.
– И что ты предлагаешь, Молчун? – спросил Староста.
– Снять с глаз повязку и внимательно выбирать дорогу, зная, какие опасности нас подстерегают впереди. Мы не можем предвидеть всего, но ожидать должны всякое… И разумеется, никакой войны! Сила на их стороне… Вопрос в том, хватит ли нам ума и… смешно сказать… любви, чтобы выжить?
– Легко сказать, – вздохнул Староста.
– Не так уж и легко, – вздохнул я.
Я помнил, что в Первоисточнике они не поверили Кандиду, и это было психологически вполне объяснимо. Это было правильно для Первоисточника, но кино кончилось, и мы оказались в лесу без всяких метафор, образов и планов. Здесь живут и умирают, вернее, вымирают. А они здесь живут давно, все видят и знают лучше меня. Возможно, им нужен был вот такой наивный идиот, чтобы пришел и сказал все как есть, как он видит? Не они сами навели бы напраслину на свою жизнь, а чужак бы пришел, и увидел, и сказал, ничтоже сумняшеся. Так ведь часто бывает – нужен взгляд со стороны или голос со стороны, мол, король-то голый…
Я сказал то, что они и так знали в основном, но не хотели себе в этом признаться, потому что страшно было, потому что с этим жить невозможно, а жить надо, потому что жизнь есть жизнь, а не шерсть на носу.
Я посмотрел наверх: белое платье и фрачная пара все так же болтались на легком ветру, изображая висельников. Да, дурацкая была затея…
– А это тебе зачем? – проследив за моим взглядом, спросил Староста.
– Да зря все это, – кивнул я. – Ни к чему… Глупо… Совсем глупо… Сам не понимаю… Ведь не собирался же, но она очень хотела и все время говорила об этом… А не надо было…
– Надо! Надо! Не глупо! – вдруг раздался отчаянный девичий голос.
– Ты что это, Лава? – обернулся Староста к дочери, выступившей из толпы.
– Я знаю, зачем это, – уже тише сказала она. – Снимите мне… это…
– Платье, – подсказал я.
– Платье, – кивнула она, обрадовавшись незнакомому слову.
– Снимите, – кивнул я и сам стал озираться вокруг в поисках подходящей длинной палки. Но палка нашлась и без меня.
Один из парней сучком ловко поддел почку, похожую на голову, платье повисло на нем и плавно было спущено вниз.
Лава, недолго думая, сбросила с себя зеленую рубашку с длинными рукавами и нырнула внутрь платья, вынырнув уже в нем, загадочная и прекрасная. Была девочка, пацанка, а появилась женщина.
– В этом же нельзя ходить по лесу! – удивился ее отец.
– Но все в лесу, прежде чем принести плод, цветет, даже корявое дерево, даже колючий куст, даже тонкая травинка, – ответила Лава. – И это, – погладила она ладошками платье на себе, – Цветок Женщины…
Она меня поняла.
А я повернулся и молча направился в деревню. Я не мог на это смотреть. Она была поразительно похожа на Наву…
– Ай! – послышался за спиной одинокий женский взвизг, а потом и весь женский хор заголосил: – Мертвя-ак!…
Я резко повернулся.
Он возник неподалеку от Лавы, остававшейся в белом платье и вправду очень похожей на весенний лесной цветок. Качнулся, оглядываясь, и деловито двинулся к девушке. Вот же мразь бездушная! Я в несколько прыжков оказался перед ним, явно не ожидавшим сопротивления и никак не реагировавшим на испуганное «Агу-гу!» толпы. Мертвяк выбросил руку в сторону Старосты, метнувшегося к нему одновременно со мной, раскрылся, а я воткнул скальпель, уже давно оказавшийся в моей руке, ему в темечко и, навалившись всем телом, довел разрез до мертвяковой промежности.
Глупый молодой розовый шкаф распахнулся, истек белым нутром и молча рухнул навзничь, разваливаясь на две половинки. Я испытал садистское удовольствие. Нехорошо, но для данной ситуации полезно – нужные рефлексы закрепляются.
Я так же молча, как мертвяк, повернулся и теперь уж точно зашагал в деревню.
Дом почти по крышу зарос травой. Я даже не сразу нашел его. А еще ведь и недели не прошло, как мы ушли. Или я, не помня себя, где-то блуждал?… Или трава чувствует присутствие или отсутствие человека и так на него реагирует? Если человек рядом, то и расти смысла нет – все равно затопчет. Да нет, все проще – не ходили и не топтали. Издалека наметил курс на крышу и принялся протаптывать тропинку. Изрядно провозился, протоптал, а в дом войти не смог – оттуда садило мощным духом воистину перебродившей пищи. Вспомнилось хвастовство Навы, что даже Старец не найдет, – так хорошо она спрятала еду. Лучше бы уж нашел, по запаху, как он провозглашал. Но от такого запаха даже старцы шарахаются. Зажав нос, ринулся внутрь и по силе вони отыскал ее источник. Пришлось вытаскивать на улицу корытце и несколько кастрюль и потом долго заглатывать свежий воздух всеми дыхательными фибрами. Потом относил оные сосуды подальше в лес и выплескивал содержимое. Микроорганизмы и прочие мельчайшие, надеюсь, скажут мне спасибо. А может, даже и организмы поблагодарят. Потом долго отмывал посуду в ручье.
Эти санитарные мероприятия смазали трагичность момента. В доме я не смог находиться не от тоски, а от вони. Бывает.
Надергал охапку травы, накидал ее у внешней стены, куда запах изнутри почти не доносился, и рухнул на импровизированное ложе. Усталость накачала конечности свинцом. Я даже испытывал некоторое подобие блаженства, раскидав их по мягкой подстилке. И стал ждать, когда тоска придет. До чего же мужики любят заниматься бессмысленными занятиями! Например, ждать тоску, которая никуда и не уходила, а только заслонилась другими делами и заботами. Прижался к дому боком, и на мгновение показалось, что Нава рядом. Навин же дом. Душа ее в нем еще живет.
– Черт! Так, наверное, с ума и сходят… – пробормотал я и попытался себя убедить: – Нава не умерла!… Не умерла Нава!… Она еще вернется…
Послышались легкие шаги, приближающиеся к дому, потом я услышал их за стеной, внутри и голос девичий:
– Молчун! Эй, Молчу-ун!…
«Вернулась? Так скоро?…»
Я вскочил с вороха травы и бросился в дом. Столкнулись мы в дверях: она выскакивала из дома, зажав нос, а я рвался в него. Мы схватили друг друга в охапку, чтобы не сбить с ног.
– Нава! – прохрипел я.
– Молчун! – испуганно взвизгнула она.
Я отпустил ее. Поставил на землю и отпустил. Это была Лава в белом подвенечном платье. В руках у нее болталась ее зеленая рубаха.
– Спасибо тебе, Молчун, – сказала она. – Ты спас меня…
– Неизвестно, возможно, это плохая услуга, – усмехнулся я. – Ты могла стать Хозяйкой Леса, а я помешал.
– Не говори так, – нахмурилась она. – Я не хочу быть Хозяйкой Леса, я хочу быть женщиной и носить такое платье. Я тебе его принесла.
– Такие платья не носят, а надевают раз в жизни, – пояснил я. – Ну, два: на примерке и когда замуж выходят.
– Я хочу надеть его раз в жизни, – призналась она, и я поверил.
– Забирай его себе, мне оно ни к чему, – предложил я совершенно искренне.
Мне на него было горько и стыдно смотреть. Получалось, что я обманывал мать Навы и то беременное дуро… Что я не исключал возможности того, что Нава наденет это платье. Когда я говорил с ними, я был искренен, но все равно получается, что я лгал. Они об этом не узнают, но мне стыдно… А ведь они ожидали, что я скажу, что Нава моя жена, и стану отнимать ее у них, рыцарствовать… Вот уж они повеселились бы… Я не дал им такой возможности. Но мне (ах, какой я противоречивый!) было стыдно вспомнить, что я не признал Наву своей женой, будто предал ее, хотя и сказал правду. Просто у меня и этих гиноидов разные смыслы слов «жена» и «дочка». У них все прямолинейно, а у меня… у меня выросло это платье…
– Забирай его себе, – повторил я и чуть повернул ее к тропинке. – Буду рад, если оно тебе пригодится. А мне… мне больно быть с ним рядом.
– Я понимаю, – прошептала она, опустив глаза долу. – А вот я тебе поесть принесла. – Она развернула рубашку, где обнаружился горшок с вкусно пахнущей едой.
– А вот за это благодарю! Пусть лес найдет тебе хорошего мужа! – обрадовался я, приготовившись к голоданию. – А ты пока иди, я горшок потом принесу.
Я даже в сумерках увидел, как она покраснела и, резко повернувшись, убежала.
«Вот и девочку ни за что обидел, – вздохнул я. – Но вообще-то я не ее прогонял, а платье, которое ей жаль было снять и которое я не мог видеть».
Я пошел за дом и сел на свое травяное пристанище, откинувшись спиной на стену. От горшка очень соблазнительно пахло. Девочка оказалась предусмотрительной – в горшке и ложка торчала. Зачерпнул раз-другой – вкусно! Но вкус совсем не такой, как у Навы. У Навы вкуснее. А ведь я не пробовал до сих пор никакой пищи, кроме Навиной, осознал я. Пришла пора и чужой вкусить. Я представил вдруг, как она сейчас плавает в этом треклятом Паучьем бассейне, как ребенок в околоплодной жидкости, и с ней происходят фантастические метаморфозы… А я сижу и уплетаю кашу. Стыдно, но кушать очень хотелось, поэтому я отправлял в рот ложку за ложкой, заедая стыдом. Все выскреб. Потом пошел к ручью и отмыл горшок с ложкой от остатков каши. Нава меня научила, что после еды лучше сразу посуду помыть, а то присохшую кашу потом замучаешься отскабливать от стенок.
В прежней жизни я понятия не имел о мытье посуды – для этого существовали кухонные автоматы. Ну разве что чашку под краном сполоснуть после чая или кофе. И то Настёна меня ругала, что это негигиенично, что в автомате посуда проходит специальное обеззараживание.
Здесь, в лесу, с заразой боролись прививками, а не технологическими ухищрениями. А ведь чтобы вакцины для прививок делать, надо иметь специальные знания. Биостанция сюда точно не суется, это уж я знаю, стало быть, они сами умеют. Из поколения в поколение… Первую Флору, отправляя в лес, научили, и потомки не забыли. Все верно – в противном случае они давно бы вымерли от болезней. И это ж сколько поколений сменилось!… Наверное, Нуси были главспецами, а потом знание в быт вошло.
Программу гиноидов запустили гораздо позже, когда планетарный гомеостат решил, что пора. Когда экологическая нагрузка приблизилась к критическому уровню.
«Вот же, летели щепки, лес трещал, а в парке музыка играла! – вдруг допер я, сыто урча пузом в горизонтальном положении на мягкой травяной подстилке. – А ведь это касается не только рода человеческого, который, возможно, и провинился сверх извинительной меры пред планетарным гомеостатом! Да что там „возможно"?! Неискупимо грешен перед матерью-природой!… Но остальные-то виды!… Их за что?… А гомеостату плевать на вину и невиновность – он принимает самосохранительные меры…»
Я вдруг со всей четкостью осознал, что холм – генератор живности, которого удостоен был видеть, – это новый способ регуляции всех живых видов. Двуполого размножения лишены все! И не будут больше соловьи заливаться трелями, красотой песни завоевывая право на продолжение рода, и не будут больше лягушки устраивать концерты на болотах, а пресловутые козлы биться рогами за самок, и не будут больше… Ч-черт! Неужели все? А рыбы, а дельфины?… Дельфины… Гиппоцеты-то откуда появились? И для чего?… Не транспортные ли они средства и оружие Хозяек во всех средах – живые кентавры-амфибии? Крыльев им еще не хватает, чтобы воздушный океан захватить… Ничего, как надобность возникнет, и крылья вырастут!… Гиппоцетоптер появится… Будет генерироваться ровно столько, сколько нужно для баланса жизни, и столько же уничтожаться. Эволюция пойдет дальше не методами «проб и ошибок», «естественного отбора» и т. д. и т. п., а по воле Хозяек, которую им нашепчет мать-природа.
Понял ли это Леший?… В принципе он может и на Хозяюшек ретивых укорот навести… Но не является ли он сам орудием гомеостата, с помощью которого и запущен механизм?… Все мы даже не орудия, а строительный материал матери-природы… Стоит ли рыпаться? Но если у нас есть возможность рыпаться, значит, она для чего-то тоже нужна…
Вопрос в том, как долго лес будет испытательным полигоном? И будет ли эксперимент расширен на всю планету? На этот вопрос мы должны дать свой ответ…
Я закрыл глаза, стараясь сформулировать сей исторический ответ любезной матушке-природе, но моментально заснул. Заткнула она мой интеллектуальный фонтан.
А во сне ко мне пришли сестры-близняшки Настёна и Нава, они держались за руки и звали меня, а я оказался деревом, ноги-корни которого вросли в землю и не давали возможности сдвинуться с места (и почему я не дерево-прыгун? – пожалел я во сне). Я молча смотрел на них и плакал. Правда плакал: слезы выступали на поверхности моих листьев и капали на землю. И проснулся я с мокрым лицом и сам весь сырой – в лесу очень мощная утренняя роса…
Рассвело. Я взял чужой горшок из-под каши и пошел в лес. Набрал полный сосуд ягод: малины, жимолости, морошки вперемешку, а сверху воткнул цветок лотоса – их полно в болоте вокруг. Отнес горшок к Старостиному дому и поставил на землю у входа. Сделал несколько шагов прочь, но меня окликнул Староста. Он стоял в дверях и смотрел на меня одним глазом.
– Постой, Молчун! Разговор есть… – сказал он и поднял горшок, хмыкнул. – Это ты хорошо придумал, Молчун. Странный ты: сначала от мертвяка девочку спас, потом в слезах домой отправил, а теперь вот… Я ей к лежанке поставлю: проснется – увидит.
Он исчез в темноте дома, а я остался ждать. Разговоры нам с ним действительно надо разговаривать. И хорошо бы не ограничиться только разговорами.
– Спит, – улыбаясь, сообщил Староста. – Отрада моя… Как старуху мою мертвяки утащили, только в ней, в дочке-то, утешение и нашел. Не она бы – сам бы в лес ушел и не стал возвращаться. А тут на кого оставишь?… Ты вот присядь, Молчун, – показал он на поваленный ствол у стены. Я сел верхом, он тоже оседлал ствол, чтобы оказаться к лицу лицом. – Так, значит, говоришь, хорошо ей там? – спросил он после недолгого созерцания моей утренней физиономии. Умыться я уже успел, посему не боялся оскорбить взор руководителя. – Старухе-то моей…
– Полагаю, что она уже вовсе и не старуха, – ответил я. – А хорошо ли? Что мы можем знать про их «хорошо» и «плохо»? У них оно свое, у нас – совсем другое. Но те, кого из них я видел, очень были довольны собой.
– Это хорошо, это ладно, – кивнул серьезно Староста. – Тогда не так обидно. Пусть ей будет хорошо… А нам о себе думать надо.
– Надо, Староста, – подтвердил я. – Я рад, что ты мне поверил.
– Если б были одни твои слова, не поверил бы, но у меня есть глаза, уши и голова: Слухач долдонит, мужики из леса приносят, из Выселок тоже говорят… Если одно с другим соединить, то твой рассказ живьем на это ложится. Получается, что Слухач не такой уж мусор по ветру несет.
– Получается, – согласился я.
– Что делать будем? – спросил Староста.
– Ты – староста, – напомнил я его руководящее положение.
– А ты правду принес, ты первый, кто живым от… них… вернулся, и еще ты мертвяков умеешь убивать. Никто не умеет, а ты умеешь. Ты их не боишься. Это сразу чувствуется… Тебе народ поверил, я знаю. И я по глазам твоим вижу, что ты знаешь больше, чем мы…
– Больше я знать не могу, я многого у вас не понимаю и о многом даже еще и не слышал, – отверг я зарождающийся культ своей сомнительной личности.
– Ты смотришь еще со стороны, поэтому видишь лучше, чем мы. А станешь, как мы, перестанешь видеть.
– Ладно, – сказал я. – Мы еще долго можем перепихивать необходимость решения друг другу. Давай о деле.
– Давай, – с готовностью согласился Староста.
– У нас с тобой невелик выбор, – констатировал я. – Вариант первый: оставить все как есть – пусть все будет, как будет. Вариант второй: воспротивиться тому, что делают с нами, и попытаться себя сохранить. Вариант третий: не тянуть гиппоцета за хвост, а пойти к Хозяйкам и пройти Одержание всем и сразу.
– Страшно тебя слушать, Молчун, – вздохнул Староста тяжко. – И на самом деле было лучше, когда ты молчал… Да уж былого не воротишь… Все верно, хоть и страшно. Говори дальше.
– А что говорить? – пожал я плечами. – Сначала надо решить, какой вариант жизни выберем, а потом уж говорить.
– Какой же ты быстрый, Молчун! – возмутился Староста. – Это ты так можешь – молчать-молчать, а потом вдруг решить, а мы так не можем, нам надо раз поговорить, другой раз поговорить, покатать орешки во рту, а уж потом и разжевывать. А то и выплюнуть, не разжевывая, если горькими покажутся.
– Ну, катай свои орешки, Староста, – кивнул я. – Только если с каждым мы начнем эти орешки катать, то и выбирать ничего не придется – первый вариант сам осуществится. Вас много, а времени мало.
– Собрание надо собирать, – возникла из дверей Лава в обнимку с горшком, полным ягод. Хотя нет – уже не совсем полным – ее губы блестели от разноцветного ягодного сока, а лотос она воткнула в волосы.
До чего ж прекрасны эти юные существа!…
– Да бережет тебя лес, Молчун, очень вкусно! – поблагодарила она.
– И твоя каша была замечательная, тебе тоже доброго леса, – ответил я. – Ты уж меня прости за вчерашнее, устал я…
– А-а, – легко отмахнулась она от прошлого. – Ветер дунул – унесло… Собрание, говорю, собирать надо да решать вместе, а то, как пойдешь ты от нас к Колченогу, а от Колченога к Хвосту, а от Хвоста к Кулаку, у тебя шерсть не только на носу вырастет, а весь шерстью покроешься. А потом и облезешь от старости. Знаю я их…
Я их тоже знал…
– Дело говоришь, Лава, – похвалил я.
Она довольно зарделась.
– Молодец, дочка, – возгордился и Староста. – Ты давай беги к Слухачу, пусть травобоем площадь побрызгает, народ пока поест с утра, и соберемся. Ты от Слухача пробеги по всем и позови…
Лава сунула еще горсть ягод в рот и отдала горшок мне.
– Ты сам поешь пока, Молчун, у тебя ж теперь некому готовить, а я побегу.
Вжик – и нет ее, скрылась в траве, только ветерок пронесся.
– Некому, – согласился я вслед ветерку и отправил в рот пригоршню ягод.
Почему-то, когда собирал, в голову не пришло самому поесть. Кто ж спорит, ягоды – это всегда вкусно. А цветы – красиво… А женщины – это боль в душе, то сладкая, то горькая… Без которой жить не хочется.
– А-а, Молчун тут, – раздался скрипучий голос Старца. – Моими тропинками ходишь, к Старосте пришел завтракать. Теперь так и будет: на завтрак к соседям, и на обед к соседям, и на ужин к соседям, а они от тебя самое вкусное прятать будут и подсовывать невкусное – или недобродившее, или перебродившее, как ты мне, Молчун, подсовывал.
– Да ничего я тебе не подсовывал, старик, я всегда еще спал, когда ты приходил.
– Не ты, так Нава твоя подсовывала, – проворчал он. – Один раз только я успел твою кашу съесть – ох вкусная была! – так она на меня рассердилась. Любила она тебя, Молчун, не уберег ты ее… Теперь, как я, будешь по домам ходить, а тебе будут подсовывать…
– Знаю, что не уберег! – огрызнулся я. – Знаю, что любила!… Обязательно пальцем в ране ковырять?
– А в ней все время надо ковырять, чтобы не забылось, а то повадишься жен терять, не напасешься на тебя жен-то… – хихикнул ехидно Старец.
– И ничего мне не подсовывают! – оборвал я его и протянул горшок с ягодами. – На, ешь…
– Ягоды, – заглянул в горшок старик. – Удружил… Ягоды я и сам могу собрать, целый день хожу по лесу и ягодами рот забиваю, и ты, Молчун, будешь ходить. И побеги бродилом поливать будешь, как пацаны. Я в дом за нормальной едой прихожу, женщиной приготовленной, потому что в этой еде мужская сила хранится…
– Собрание у нас сейчас, старик, – сказал Староста. – Ты поспеши на площадь-то, а то старые ноги долго ходят…
– Ноги долго ходят, – хихикнул Старец, – да язык быстро летит… Кашу давай!… Или похлебку давай!… Где твоя хозяюшка?
– Народ на собрание собирает, – ответил Староста.
– Это правильно, – одобрил Старец. – Народ пусть собирает, а Молчуну ее не давай, не знает он леса и ее потеряет. Он же к тебе не просто так пришел, я же чую… Без жены очень плохо… Только он детей женам делать не умеет, никудышный он муж, и ты ему дочку не отдавай!…
– Пошел я, Староста, – встал я. – На площади встретимся… А ты пока орешки погоняй…
– Какие орешки? – встрепенулся старик.
– Не по твоим зубам! – вдруг зло ответил Староста. Редко он вслух злился.
Первым из нашей компании на площади оказался я, наблюдая, как народ собирается, потом ко мне присоединилась Лава.
– Уф, всех позвала, – сообщила она довольно.
– Молодец, девочка, – улыбнулся я.
Она слегка нахмурилась и покосилась на меня. Что-то ей не понравилось. Но мне было не до девичьей психологии: я думал, что народу скажу.
Трава еще дымилась от травобоя, а площадь уже была полна. Не у одного меня, похоже, голова болела да душа ныла. От правды редко покой приходит. Некоторые пришли с горшками в руках, дети подхныкивали, до конца не проснувшись. Слухач с удовольствием на лице капал по капельке травобой на отдельные стебельки травы и радовался, как ребенок, когда попадал и стебелек скукоживался.
По площади перекатывался бурчащий бубнеж, словно в животах у всех урчало. Может, и урчало, но не так же громко. Я понимал уже, что слышу мыслительный процесс социума по имени деревня.
Прибежал Староста.
– Конечно, старость надо уважать, – отдуваясь, сообщил он с сомнением, – но…
Я его хорошо понимал. Старость, торопясь, ковыляла от дома Старосты.
Народ теснился вокруг нас на некотором расстоянии, бубня и доедая утреннюю кашу. Некоторые дети свернулись калачиком у родительских ног и досматривали прерванные сны.
«Последние дети Флоры», – подумал я с грустью. К сожалению, в историческом плане я вряд ли ошибался.
– Ну, давай, Староста! – закричали из толпы. – Чего звал, позавтракать не дал?
– Я думал, что вы позавтракаете, а потом придете, – объяснил Староста.
– Думал он, шерсть на носу! – проворчал всклокоченный с ночи Кулак. – Прибегают тут девчонки, зовут… А я сейчас за девчонками куда хошь побегу… Вот побег, а тут ты с Молчуном, тьфу!… Ты б лучше отдал дочку мне в жены, я первым бы на твои собрания прибегал за ней.
– Я тебе покажу жену! – закричала Лава. – Лягуху болотную тебе в жены, а не меня!… Ишь изготовил пестик!… Я тебе его быстро оборву! Завянь, Кулак!
– Фу, шерсть на носу, какая злая у тебя дочка, Староста! – огрызнулся Кулак. – И чего она такая злая? Женщины всегда злые, когда у них мужей нет. Вот и Хозяйки молчуновские поэтому злые. Им вообще не светит… Может, мне к ним сбегать? Молчун-то… не поймешь, мужик или не мужик, вот и с Навой у него детей не было, потому и Хозяйки на него обозлились, что толку, как с козла молока…
«Достали они меня с этим козлом!»
– Что ж, – хмыкнул Староста. – Будем считать, что собрание начато. Об этом мы и хотели поговорить… Вот пусть Молчун и скажет. Ты, Молчун, расскажи народу про все свои варианты – про первый, про второй и про третий. Складно это у тебя получается.
Я и рассказал, как ему рассказывал: оставить как есть, посопротивляться или сразу пройти Одержание.
– Не-е! – закричал говорливый нынче Кулак. – Не, бродило в рыло, как есть – не годится! Я уже не могу без женщин, они мне по ночам снятся!… Эй, мужики, так нельзя, делиться надо… Мне что же, к ворам подаваться? Не хочу я к ворам, я здесь хочу, нравится мне здесь, но не совсем, потому что тяжко мужику одному.
– Да, – согласился Староста, – если оставить как есть, то скоро и к ворам подаваться не надо будет, сами ворами станем.
Женщины сразу испуганно посмотрели на Старосту, на Кулака и вроде бы даже выделились из толпы. Хотя никуда из нее не выходили.
– Ага! – возопил вдруг Старец. – Забыли, чему нас Великие Нуси, – воздел он корявый палец, – учили! Мне дед рассказывал, а ему прадед говорил, что, когда наш народ пришел в лес, никаких таких жен-мужей у нас не было, а кто кому понравится, тот с тем детей и делал. И дети были общие, и мужья, и жены… И лес был общий, и поля, и пища… И никто не говорил: это небо мое, а эта земля моя… И никто никому не мешал, а все друг другу помогали, как вода и ветер помогают растениям, ничего за это не требуя. Ты пришел в лес, и лес принял тебя в себя, здесь ты – ветвь дерева, лист куста, лепесток цветка, зерно будущего дерева, часть целого…
Казалось, Старец даже помолодел – так вдохновенно он вспоминал заветы предков. И голос у него молодо зазвенел. А потом вдруг крякнул:
– Прав Кулак – все должно быть общее!…
И тогда я продолжил, потому что ясно вспомнил то, что читал, собираясь в лес:
– Флора знает только один закон: не мешай… Хотеть можно только то, что тебе хотят дать. Ты можешь взять, но только то, что не нужно другим, или то, что тебе сами дают. Чем большего ты хочешь, тем больше ты мешаешь другим… Так говорил Первый Нуси!
– А ты откуда знаешь? – опешил Старец. – Да, что-то такое дед шелестел.
– В моем мире умеют записывать знаками то, что сказано словами. Я читал эти знаки, – ответил я. – Первый Нуси сказал это очень задолго до того, как Флора ушла в этот лес. Она тогда жила в другом лесу, и ее уничтожили.
– Как уничтожили? – испугалась Лава, отчего голос ее сорвался на писк.
– Кого побили, кого случайно убили, кого в тюрьму посадили – это место, где людей, нарушающих закон жизни, отдельно от остальных содержат. Разлучили Флору, Нуси ликвидировали, Флора перестала существовать. Через очень-очень много лет слова Первого Нуси вспомнили и снова создали Флору, которая ушла от остальных людей, чтобы не мешать им, исполняя главный закон Флоры: не мешай. А жить среди людей и не мешать невозможно, потому что у них другие законы. Первому Нуси просто некуда было увести свою Флору, и другие люди не позволяли ему это сделать…
– Страшно-то как! – прохрипела прерывающимся голоском Лава.
– А Молчун все время страшное рассказывает! – крикнул Кулак. – У него шерсть, наверное, не на носу, а на языке – шерсть его щекочет по языку, он и рассказывает страшное. Сам Наву потерял, а нам страшное рассказывает, чтобы мы его не ругали. Мне Наву в жены не дали, а Молчуну дали, хотя ему никакие жены не нужны – не мужик он.
– Я не просто так, чтобы тебя испугать, Кулак, все это рассказываю, – ответил я. – Вы – потомки той самой Флоры, которая ушла в лес, чтобы не мешать другим и помогать лесу, став частью его… Хотеть можно только то, что тебе хотят дать, Кулак… По закону Флоры нельзя сказать женщине «ты будешь теперь общей», потому что она не каша, и не похлебка, и не горшок, который можно одолжить соседу. Женщина – человек, часть Флоры и часть Леса. Она может решить стать общей, если сама этого захочет, но никто не может от нее этого требовать. Каждый цветок расцветает в свою пору, навстречу солнцу, теплу, а человек откликается на любовь. Женщину нужно любить, чтобы она откликнулась, Кулак…
– А я люблю! – крикнул он. – Я их, шерсть на носу, всех люблю!… И я что, один такой – вон нас сколько холостых…
Тут он был прав – женщин в деревне стало уже гораздо меньше, чем мужчин. И на совсем молоденьких девушек вроде Навы и Лавы поглядывали как на вполне зрелых женщин и отдавали их в жены.
– Я еще об одном хочу сказать, – продолжил я. – Флора ушла в лес, чтобы не мешать, но сейчас случилось так, что и в лесу она стала мешать Хозяйкам Леса, Славным Подругам, появившимся гораздо позже Флоры, а то, что появляется позже, почти всегда пытается переделать мир под себя. Они считают, что Флора изжила себя и пришла пора другой жизни. Они считают так, мы можем считать иначе, и каждый из нас может ошибаться… Но главный закон Флоры – не мешай! Нарушить свой закон – значит перестать существовать.
– Мудрено ты говоришь, Молчун! – выкрикнул Колченог. – Опять у тебя голова отваливаться стала, что ли? У нас так не говорят, мы так не понимаем. Ты проще скажи!
– А проще… Прежде чем мы станем выбирать вариант нашего поведения, мы должны понять, что не можем мешать нашим женщинам выбирать, как им жить дальше. У нас, у мужиков, нет вариантов, а у них есть: либо жалеть нас, оставаясь с нами, либо стать Хозяйками Леса, всемогущими и, наверное, по-своему счастливыми. Не бегать от мертвяков, а приказывать им: стань креслом, стань лежанкой, отнеси меня на кудыкину гору… Делать мертвое живым, а живое мертвым и детей рожать, когда захочется, – здоровых и красивых, которые никого и ничего в лесу бояться не будут… Но для этого им придется отказаться от мужчин навсегда… И от этой жизни… Перестать быть женщинами в том смысле, как сейчас…
– Ты так говоришь, словно соблазняешь их в Подруги бежать! – возмутился Кулак. – Может, они тебя специально прислали, чтобы ты наших женщин соблазнил? Один тут тоже все соблазнял-соблазнял, а как ему соблазнялки повыдергивали, так больше и не соблазняет, шерсть на носу… И тебе, если так, повыдергиваем… Чтоб наших женщин не соблазнял.
– Мы не можем им мешать, – набычился я. – Раньше мы не понимали, что к чему, потому мешали, а теперь понимаем. Если они останутся с нами, то только по собственной воле. А если кто решит в Подруги податься, то я сам и провожу. Мне заодно и Наву проведать надо. И ни воры мне не помешают, ни ты, Кулак. Ни слов твоих я не боюсь, ни кулаков, потому что не умеешь ты своими кулаками пользоваться.
– А ты умеешь? – огрызнулся он.
– А я умею, – подтвердил я. – После собрания можно и проверить.
– А можно, шерсть на носу! – принял он вызов, но незаметно отодвинулся за спину соседа в толпе.
– А почему ты меня мертвяку не отдал там, у одежных деревьев, – спросила вдруг Лава, – если у Подруг так хорошо?
– А потому что ты не хотела сама, чтобы он тебя забрал. А пока вы сами не захотите, я вас никому не отдам, если жив буду, – ответил я чистую правду. Ну, может, не совсем чистую для того момента: тогда я так сильно ненавидел мертвяков и за Наву, и за собственный страх перед ними, что просто не мог мириться с их существованием. Мне хотелось их резать, резать, резать!…
– Зачем ты этот разговор завел, Молчун? Я тоже не понял, – произнес Староста.
– Прежде чем сделать правильный выбор, надо взвесить все за и против. Не обманом толкать к выгодному себе решению, а сделать так, чтобы решение было принято в здравом разуме и с открытым сердцем. У мужиков единственный выбор – защищать своих женщин до конца для себя, поэтому их и не спрашиваем.
– Значит, ты, Молчун, перекладываешь тяжесть решения на слабые женские плечи? – не полезла за словом в карман Лава.
Она меня уже не боялась, как боялись прочие женщины после моего возвращения, страшного убийства мертвяка страшной штукой и после страшных слов моих тогда и сейчас.
– Значит, перекладываю, – подтвердил я. – Тем более выяснилось, что плечики ваши помощней наших могут стать… Закон Флоры: можно брать только то, что тебе дают, хотеть можно только то, что тебе хотят дать… А разговор идет о ваших жизнях сейчас и в будущем. Здесь мы не имеем права решать за вас.
– И ты ждешь, что мы сейчас это решим? – уточнила Лава.
– Да, я этого жду, – кивнул я.
– За всех я решить не могу, а за себя… – начала Лава. – Сейчас… Одну минуту…
И сорвалась с места, замелькав босыми пятками. По деревне молодежь ходила босиком большей частью, так свободнее, а лапти надевали только в лес да на поле, где всякая гадость могла и цапнуть, и залезть. Не трудно было догадаться, что понеслась она к своему дому. Непонятно – зачем?
Толпа внимательно и, как ни странно, молча смотрела ей вслед и ожидала продолжения. Я следил за лицами женщин. Они поголовно стали значительными, не замотанными бесконечными заботами, а вдруг заглянувшими в себя и обнаружившими там нежданное сокровище, которое светилось потихоньку – у кого загадочной улыбкой, у кого блеском глаз. Но спины распрямились, плечи развернулись, и сила почувствовалась. Да не трицепсов и бицепсов сила, а духа.
Если честно, то я не брался прогнозировать их решения. И сам за них выбрать не мог, потому что я – это я, а они – совсем другое дело и другие существа.
Лава возникла через минуту примерно, как и обещала. На ней ярко светилось свадебное платье Навы, от которого у меня опять на миг потемнело в глазах. Зачем эта девочка меня мучит?!
Она подбежала к отцу и встала между мной и им.
– Вот мой выбор, – сказала она, чуть запыхавшись.
– Не понял! – крикнул Старец.
– А тебе уже поздно понимать, – хихикнула девчонка. – Лес создал меня женщиной, и я не предам его. Я еще не знаю, что это такое. Но хочу узнать, когда моя пора наступит и расцветет для меня этот Цветок Женщины, – огладила она ласково платье.
– Да я хоть сейчас! – завопил Кулак.
– В чужой горшок не суй свой роток – язык прищемит… – хмыкнула Лава.
Народ некоторое время молчал, разглядывая красавицу. Вчера было не совсем то, вчера было страшно, а сегодня можно и рассмотреть спокойно.
Потом к Лаве присоединились еще две девчушки – рыженькая и темненькая, не совсем пацанки, женщины юные, и встали рядом.
– А нам ты такие цветки вырастишь, Молчун? – спросила рыженькая.
– С удовольствием, если вам нужно будет, – пообещал я, неожиданно для себя став законодателем моды.
– Мне уж на цветок этот поздно зариться, – сказала взрослая женщина с мальчишкой на руках, а за подол ее держалась девчонка постарше, лет трех. – А эти цветочки, – показала она на детей, – я не брошу. Да и кедр мой сучковатый без меня пропадет – шишки некому сбивать будет… – И встала рядом с девушками.
Это мне сначала показалось, что все в деревне носят обтягивающие брючные костюмы, позже выяснилось, что местная мода была крайне разнообразна: и штаны – от шаровар до «второй кожи», и платья часто попадались. Впрочем, для леса – одно, для деревни – другое. Я это разнообразие моды и наблюдал, пока женщины переходили из общей толпы в кучку определившихся с выбором. Не очень быстро это происходило, буквально физически чувствовалось, что женщины не стадное чувство проявляют, а крепко думают. При этом видно было, как быстро шевелятся их губы, и неразборчивое жужжание доносилось. Женщины выбирали, в некоторых случаях очень трудно выбирали.
Последняя женщина, решившись, присоединилась к остальным женщинам, но сказала громко:
– Если обижать будут, ты уж, Молчун, не откажи, а проводи, как обещал, к Подругам Славным.
– Отведу, – твердо пообещал я. – Как обещал… Но пусть все знают: кто женщину обидит, со мной дело иметь будет… Я не угрожаю, а предупреждаю. Женщины для нас слишком дорогое достояние, чтобы не беречь их и не лелеять, а уж обижать и вовсе последнее дело, мужчины недостойное… Ну а сразу Одержание пройти, похоже, ни у кого желания нет? – усмехнулся я очевидному.
Все молчали.
– А я пойду и пройду, – выступил вдруг вперед Старец. – Вам ни к чему, а я, может, старуху свою молодую встречу. Замолвит за меня словечко, глядишь, и Славной Подругой стану. Мне ж теперь все равно – что мужик, что баба, и так оно уже давно. Не любите вы меня тут, никому я не нужен… Я ж вижу… А ты, Молчун, меня можешь не провожать, я сам дорогу знаю, давно знаю… Только тебе говорить не хотел: Наву жалел. Но ты сам поперся, да не уберег. Не поминайте лихом, землячки…
И поковылял прочь.
– Стой, дедушка! – крикнула вслед Лава. – Ты приходи, я тебе всегда найду что поесть.
– Теперь с легким сердцем пойду, добрая девочка, дай лес тебе доброго мужа! – обернулся Старец. – Я решил, пока силы есть – пойду, хочу в последний раз старуху свою увидеть. Только узнаю ли молодую; как Молчун говорит, они ж молодые… Скоро все там будем, – хихикнул он, и тропинка сделала поворот, скрыв его от нас. Надо полагать, навсегда.
Колченог прохромал метра два вслед, но махнул рукой и остановился.
«Не мешай…» – подумал я.
– Ну, значит, все свой выбор сделали, – кивнул Староста. – Если мы не хотим с завязанными глазами идти в болото, то что нам дальше делать, Молчун?
– Эх, – вздохнул я. – Кто у нас в лесу родился – вы или я? Про себя я точно знаю, что не в лесу рожден. Я у вас должен спрашивать.
– А ты вроде знаешь, кто они, Хозяйки-то, и откуда вся эта напасть, – ответил Староста. – И разговаривал с ними…
– Не знаю, а догадываюсь, – уточнил я. – Но не важно, некоторые соображения есть… Чтобы выжить, надо научиться защищать себя. Это противоречит принципу «не мешать», но когда речь идет о сохранении жизни и рода, то принципы должны служить этому сохранению. Думаю, сначала надо научиться защищать себя от дурного уничтожения. А потом попытаться объяснить, что мы, собственно, никому и не мешаем. А еще лучше – убраться подальше от тех, кто считает, что мы мешаем.
– Ты хоть и не в лесу родился, как говоришь, – заметил Колченог, – а о дерево ударился хорошо – до сих пор по-человечески разговаривать не научился… Ни слова не понятно… Как учиться-то будем? Ты нам давай не все сразу, все сразу не поместится. А ты нам давай постепенно… Защищаться так защищаться – это нам понятно. Непонятно, как защищаться? Мы защищаемся-защищаемся, а женщин у нас все меньше и меньше. Да и мужики гибнут.
– Я буду учить вас драться, – ответил я. – Я это умею, а вы, даже воры, не умеете. Нет спортивной школы… А вместе мы разработаем правила выживания, которые все будут обязаны соблюдать…
– Чего-чего нет? – переспросил Кулак. – Словами тут своими стращает! Я тебе щас промеж глаз вмажу, сразу увидишь, шерсть на носу, что все у нас есть.
– А и правда, Кулак, вмажь, будь добр! – попросил я. – Разойдись, народ, в стороны, чтобы не зашибить кого-то случайно…
Народ шустро шарахнулся от нас, образовав круг, внутри которого остались я да Кулак. Он был с виду мощнее меня, но ростом не особо выше.
Кулак наступал на меня, пошатываясь, как медведь, так же ссутулив плечи и изготовив длинные лапы. Смотрелся он вполне угрожающе, да еще и гудел, пугая меня, как мертвяка: «Угу-гу… Ага-га… Ух-хо-хо…»
А я танцевал, как меня учил Наставник по боевым искусствам. Что-то среднее между капоэро, боксом и айкидо с собратьями. Нам, артистам, надо многое уметь и уметь красиво это показывать. А услугами дублеров я никогда не пользовался.
– Эй, Молчун, это ты чего прыгаешь, как лягушка? – кричали из толпы.
– Нет, как кузнечик, – поправлял кто-то.
– Да где ж вы видели, чтобы лягушка или кузнечик на одной ноге прыгали? – ехидно интересовался третий. – А Молчун, ты глянь – то на одной, то на другой, то на двух сразу… Эх, побьет его Кулак – глянь-глянь, какой он страшный!… И ухает так, что бежать хочется.
– А не побьет, потому что Молчун убежит, – вишь, как прыгает! Это чтобы скорей убежать…
Наконец Кулак, видя, что я не убегаю, дрожа от страха, приблизился на расстояние удара. Я сразу понял, что сейчас он будет бить: во-первых, это у него на лбу было написано крупными буквами, во-вторых, он был очень медлителен: вот отводит руку для удара, вот концентрируется, вот устремляет свой знаменитый кулак вперед – туда, где меня давно нет… Но замах столь мощен, что если бы я стоял на месте, то опять бы пришлось меня кому-нибудь выхаживать. Ясно стало, что силу он соразмерять не умеет, потому что никакого желания нанести мне серьезный вред в Кулаке не чувствовалось. Даже в стычке с врагом это не всегда полезно, потому что на этом можно сыграть, как сыграл я, возникнув за его спиной, когда кулак уже пролетел мимо, и чуть подтолкнув бойца в направлении удара. Ну и небольшая подсечка… Бедный Кулак распластался по пожженной травобоем траве, с отчетливо слышным «хряком». Я сел сверху и заломил ему руки в болевом приеме, зафиксировав победу. Потом поднялся и протянул спарринг-партнеру руку.
– Поднимайся, Кулак, – сказал я. – Травобой противно пахнет.
Он протянул руку и, кряхтя, поднялся.
– Это как это? – удивленно спросил он. – Ты там, а я там… Как это ты?
– Вот это я и называю умением драться и хочу всех вас обучить этому, – обратился я к народу, возбужденно гудевшему вокруг. – Всех, и мужчин и женщин, потому что мужчин мало и не всегда они могут оказаться рядом.
– Эге-ге, – крикнул Хвост. – У нас испокон веку женщины не дрались! Ты их драться научишь, так они и нас бить начнут.
– А некоторых полезно и побить в воспитательных целях, – хмыкнул я. – Особенно тех, кто женщин не уважает.
– О-го-го! Угу-гу!… вдохновенно заверещали женщины и девчонки, живо представив соблазнительную перспективу. – Учи нас, Молчун, учи!…
– Буду учить, – пообещал я. – Вот только мы со Старостой составим порядок занятий – кто, когда, за кем, – и буду с вами заниматься, а вы пока пообдерите себе палки покрепче, чтобы по руке были. И длинные, и короткие – пригодятся нам для занятий…
Домой я пришел уже на бровях, хоть и абсолютно трезвый, однако руки и ноги дрожали, а в голове шумел камыш и сквозняки в дуделки дули: у-у-у-у…
Зашел в лес за домом и, не раздеваясь, улегся в ручей, который открыл целую жизнь тому назад. Целую прошлую жизнь, к которой возврата нет. Сколько у меня таких жизней? Сколько вообще у человека таких жизней бывает?…
Вода обтекала меня, как бревно или камень, со всех сторон, где могла достать: утыкалась в макушку, заскакивала на лоб, стекала по лбу и щекам… А тело было погружено в воду полностью, потому что я в дне яму выкопал. Минут пять лежал, не шевелясь и переставая себя ощущать. Растренировался, однако… Надо срочно форму восстанавливать. Ну, при такой нагрузке быстро восстановится, если не надорвусь.
Отлежавшись, вернулся к дому. Снял одежду, развесил на ветвях. Вошел внутрь с некоторой опаской. Запах прокисшей еды практически выветрился. Зато появился запах свежей ароматной травы. Ее пучки я и обнаружил на столе, на лежанке, просто на полу. Кто-то накидал. «Нава возвращалась? Только без мистики, Кандид! Только без мистики! Ее нам только не хватало для полного счастья. Мало ли… Ты заботишься о людях, люди заботятся о тебе». Я, конечно, понимал, что люди вообще не заботятся, заботится конкретный человек, но додумывать это до конца не было ни сил, ни желания. Я упал на лежанку лицом вниз и сразу отрубился. Ничего не снилось, как бревну. Хотя что мы можем знать о снах бревен?
А утром по потолку ползли муравьи и вдоль цепи редко стояли сигнальщики, шевеля усами. Зря ждете: мне вам приказывать нечего, да и не очень я это умею, а Навы больше нет. Ни для вас, ни для меня. Невольно покосился на ее лежанку. Мох на ней разросся, сделав мягкий слой раза в два толще. Некому понежиться…
И Старец не скреб по котелку ложкой и не стрелял в меня глазами, ожидая, когда я их открою, чтобы поговорить со мной. Одиноко ему было. Но ведь целыми днями ходил по домам и говорил, говорил, а когда собрание, то, можно сказать, только он и говорил, хотя, конечно, кто ему позволит одному говорить, но больше всех – это точно. Теперь и я так буду: ходить и говорить – и останусь одиноким, потому что одиночество – это когда дома не с кем поговорить, крайний случай – когда и дома своего нет. А был ли у старика дом? Что-то не припомню.
А еще я обнаружил, что прикрыт простыней, хотя точно знаю, что вечером рухнул, не прикрываясь, – сил не было и душно. Очень захотелось поверить, что это Нава телепортируется из своего озера. Но я помнил, что еще с вечера дал зарок: никакой мистики. Да и откуда ей взяться? В Зеленой Запретной Зоне все по науке. По самому последнему ее писку.
Интересно, кто меня голышом обозрел? Впрочем, подумаешь, невидаль какая! Лес не Город – здесь все звери голыми бегают, а человек – тоже зверь лесной, только у него шерсти мало, да и та вся на носу, как Кулак утверждает, потому и одежду придумали.
Кстати, одежда… Вчера утром я сменил рваную одежду на новую, которую для меня запасливо вырастила Нава. Несколько комплектов. Надо и эту, рваную, разорвать на кусочки и посадить. Наш участок рядом с одежными деревьями. Я достал из ножен скальпель и разрезал одежду на куски, сунул их в мешочек и вышел из дому, направившись к одежному семейному участку. Это было недалеко, хотя по новым правилам безопасности, которые мы вчера со Старостой разрабатывали, отлучаться из деревни в одиночку теперь запрещалось. Но пока они не были обнародованы и признаны законом, я осмелился их нарушить. Хотя мне было стыдно: сам придумал, сам и нарушаю. Но кого я мог позвать на свой участок? То-то и оно – некого. Да и пока любому из них объяснишь, что к чему, полдня пройдет. Нет у меня такого запаса времени.
Фрачная пара так и болталась на ветке. Так ей и надо – надо же такую глупость придумать! Видимо, в прошлой жизни во мне еще теплилась позапрошлая, совершенно в этом лесу неуместная. Пусть этот фрак и будет памятником ее нелепости. Чтоб я не забывал. Я быстренько зарыл кусочки одежды в землю, приговаривая:
– Расти-расти, одежка, прикрой меня немножко, тебя я, не жалея, теплом своим согрею…
Похлопал ладошками по взрыхленной земле да и поднялся. Задрал голову на соседнее одежное дерево. А ведь я… Я ж ему кое-что заказывал… Не получилось? Ясное дело, в лесу такого не бывает… На толстенной ветке, как болезненные наросты, пухли громадные почки, из которых пыталось вылупиться нечто. По размерам весьма подходящее под то, что я заказывал! Неужто?… Однако было очевидно, что «плод» не созрел, – слишком он глубоко сидел в почке, сросшись с ее створками. Любопытствовать было рано, хотя любопытство принялось усиленно зудеть. Нуси должен демонстрировать умение бороться со своим зудом. А не перестарался ли я со своим умением в случае с Навой?…
Я вздохнул и побежал в деревню, но мысль зародилась… Нужно дать ей созреть.
На столе внутри дома стоял знакомый, вкусно пахнущий горшок. Я улыбнулся и принялся вкушать. Мне теперь понадобится много энергии.
Так пошли дни друг за дружкой, как муравьи: одни – из сегодняшнего в завтрашнее, другие – из будущего в настоящее. А я стоял и якобы шевелил усами-антеннами.
День за днем старательно отрабатывал с народом и рукопашный бой, и фехтование на палках, научил затачивать палки в каменных расщелинах, превращая их в пики. Конечно, можно было бы постараться изготовить и каменные наконечники, но в лесу не водилось лат и щитов, чтобы их пробивать, а острая палка твердого дерева все живое проткнет. Даже крокодила, если с умом тыкать. Отрабатывали и бой с мертвяком, которого всегда изображал я. Но вот тут-то и проявлялся ступор: они с великим энтузиазмом принимались «гугукать» и «гагакать», плескать в мертвяка водой, изображавшей травобой или бродило, и вежливо медленно тыкать палками, которые я всегда отбивал и выбивал у них из рук, хорошо зная, что у мертвяка это получится еще лучше. Только у Кулака получалось иногда неплохо. И то если в руках он держал не пику, а увесистую дубину. Неоднократно мне только в последний момент удавалось ускользнуть от неминуемой гибели или серьезной травмы – соразмерять силу удара он так и не научился, не понимал, чего от него хотят.
Но когда появлялся настоящий мертвяк, а они появлялись с настойчивостью времени суток, то Кулак принимался «гугукать» и махать своей дубиной издали. Я уже начинал предполагать, что это у них не условный рефлекс, а безусловный, который не перешибешь. И каждый раз раздавались истошные крики:
– Молчу-у-н! Мертвяк!…
И мне приходилось срываться с места, где бы я ни был, и бежать на рандеву с биороботом. Из половинок мертвяков, отмытых и высушенных, получались отличные корыта. После моего возвращения мы не потеряли ни одной женщины, но ситуация мне не нравилась – а вдруг, упаси лес, я в болото провалюсь? Что, прощай деревня?… Как-то надо было переломить ситуацию. Однако, если бы проблема была только в переломе психологических установок моих подопечных, я, наверное, вряд ли решился бы на то, на что решился.
Я четко осознавал, что вся наша деревенская суета похожа на хлопоты муравьев в своем муравейнике в отсутствие муравьеда, – проголодается, придет и слизнет, не заметив наших защитных стараний. Конечно, мертвякам в малом количестве мы могли противостоять более или менее эффективно, и это хорошо, это правильно, ибо дает деревне продержаться в сохранности, выиграть время. Но для чего выиграть? Чтобы сохранить себя для «муравьеда»?…
Сейчас Хозяйки лениво присылают сюда по одному или по паре мертвяков, но им может надоесть урон биороботов, и тогда я на их месте прислал бы взвод или роту мертвяков. А то и гиппоцетов с рукоедами направить – пыл защитничков поумерить и включить их в пищевую цепочку леса или загнать в Одержание, чтобы ценная биомасса не пропала.
Хотя нет: я на их месте вместе с мертвяками в качестве грузового транспорта пришел бы сюда сам, усыпил, загипнотизировал и препроводил бы куда требуется. Не понимаю, почему они до сих пор этого не сделали? Видать, ручки прелестные не доходят. Маловато их, наверное, для тотального Одержания… Удав не глотает больше, чем может переварить.
Вот и нужно нам время выиграть, чтобы до того момента, как руки Хозяек дотянутся до нашей деревни, что-то придумать. Но что?! А Выселки что, хуже? Их пусть одерживают? И другие деревни, про которые я ничего не знаю… Не по-человечески получается. Хотя, наверное, надо сначала понять, что с одной деревней делать, прежде чем вселесное партизанское сопротивление организовывать. Ясно, что весь «урожай» нам не спасти, но хоть бы семенной фонд сохранить.
Но это, так сказать, внутрилесные дела – выяснение отношений между Флорой и Хозяйками. А над лесом еще довлеют Управление и биостанция, которые продолжают свои генетические эксперименты и вряд ли от них откажутся, имея столь шикарный испытательный полигон, если, конечно, Леший не вырубил их своим кино, которое жизнь. Я же именно из той наведенной реальности, где ему это удалось… Вот и получается, что, пока я не разберусь с тем, что происходит с миром, в котором живу, до тех пор и сам буду идти с повязкой на глазах в болото и подопечных своих вести. Разбираться надо! А как?… Что я могу узнать, не высовывая носа из своей деревни?
К тому же я боюсь, что начнет занудно (с послезавтраками) повторяться так грустно завершившаяся история с Городом. Только в Город мне сейчас не надо. А куда мне надо? На Белые скалы (они же Чертовы горы)? Как в Первоисточнике, кстати. Только идти и гнить заживо я не собираюсь. И Подруги предупредили, и Евсей… Глупо пренебрегать.
На биостанции я, по крайней мере, смогу узнать, порушил научную базу Евсей или оставил жить дальше… Кто бы мог подумать, что жизнь на планете когда-нибудь будет зависеть от числа серий в фильме!…
Ох, Евсей! И посеял же ты!…
Может, ни фига и не взошло, но в этом же надо убедиться…
Наверное, долго бы я еще дурью маялся, глядя в потолок, если бы однажды по нему не поползли улитки.
Я открыл утром глаза, приготовившись узреть опостылевших муравьев, деловито ползущих слева направо и справа налево, а увидел улиток. Они ползли медленно, плавно, будто не ползли, а плыли по потолку, – крупные, с детский кулачок, упрятанные в блестящие, щегольски витые раковины, аппетитные и уверенные в себе, потому что есть их нельзя. Улитки были ядовиты. Это мне Нава еще с первых моих шагов здесь объяснила и строго предупредила:
– Зеленые поганки есть нельзя, фиолетовые тоже нельзя, не забудь, Молчун, а белые тем более нельзя. И улиток этих нельзя есть! Если съешь, я тебя уже не смогу выходить. И никто не сможет, потому что улитки ядовитые. Зато они хорошо раны заживляют. Слизь, которая после них остается, целебная, только в рот ее тоже брать нельзя, а если на рану, то очень быстро заживет. Тебе я прямо живых улиток на шею сажала и на ногу тоже. Без них и не знаю, как бы я тебя вылечила. Только ты их все равно не ешь! Никогда! А если рана будет, то посади на рану, а потом отпусти…
Эх, Нава… Не буду я их есть… Как ты там?… Вот уж не думал, что такая тоска без тебя будет!…
Я, может быть, и не вскочил бы, как ужаленный, если бы они ползли, как все нормальные ползуны: слева направо и справа налево или сверху вниз и снизу вверх. Но я вскочил, как ужаленный бешеной осой, именно потому, что ползли улитки по кругу!… По большому кругу в полпотолка, и глаза у меня разъехались слева направо и справа налево.
Уже светало, свет проникал сквозь окно и дверь, поэтому круг улиток двоился собственной тенью, и я не мог посчитать, сколько их там было. Немало – это точно. По типу: раз-два-много. Сумрак еще висел в доме, и от него картина приобретала некоторую нереальность. Но я точно знал, что не сплю, – и щипать себя не надо.
Стоя я видел улиток еще лучше, и все сомнения отпали – ползут!
– Ну, всё! – возмутился я. – Мне эти игры надоели! Эй ты, многоколенчатый! Опять свое кино снимаешь?
Мелькнуло предположение, что это Леший забавляется. А что, весьма даже многозначительный символ для кино… Но никто не откликнулся. Я и знал, что не откликнется, потому что не чувствовал в себе постороннего присутствия – никаких помех интеллектуальной деятельности, как было прежде, когда в голове шумело и всячески мешало нормально думать. Я был внутри себя свободен. Похоже, Евсей меня не обманул и пошел, куда его послали.
А улитки ползли сами по себе.
Кто ж им приказал? Вон усиками-антеннами шевелят чутко, приказа ждут… Не я – это факт. Или все же это я во сне распорядился? Не помню…
Их движение по кругу завораживало.
И вдруг одна улитка пошла по касательной, разорвав круг. Тихо-тихо, не торопясь, с сознанием собственного достоинства. А оставшиеся чуть сдвинулись на ходу (на ползу?) и вновь замкнули круг.
– И куда тебя леший понес? – спросил я улитку.
Она не удостоила меня ответом. Так и надо дураку – еще бы со стенкой разговор завел. Азбукой Морзе путем ударения головой о стену.
Я следовал за улиткой, ползущей по потолку к двери, потом внимательно проследил, как она преодолевает дверной проем, лезет по стене на потолок сеней и наконец выбирается на внешнюю стену дома, поросшую травой и мхом.
Она ползла, раздвигая траву в стороны, а я провожал ее взглядом, пока она не преодолела стену и не перевалила на крышу, где видеть я ее уже не мог.
И вдруг вспомнился перевод из Первоисточника:
…Тихо-тихо ползи, улитка,
По склону Фудзи.
А потом сразу и другой перевод:
Эй, ползи-ползи,
Веселей ползи, улитка,
На вершину Фудзи!
Нестыковочка… Так как же улитке ползти: тихо-тихо или веселей? Просто по склону или именно на вершину? Ведь это совершенно разные постановки задачи, а иероглифы одни… Все зависит от состояния души, в котором на них смотришь…
Я понял одно: даже улитка нашла выход.
А у меня он был давно, только я боялся им воспользоваться.
Я ринулся в дом и схватил пустой горшок. Глянул на потолок: улитки ползли по кругу. Все, больше ждать нельзя! Я ринулся по тропе к дому Старосты, но случайно глянул в горшок: нехорошо, плохо возвращать пустой горшок – не к добру это. И я завернул в лес, ибо хорошие традиции следует закреплять. Благо большого времени и труда в лесу это не требует. Но с десяток минут я все же наполнял сосуд ягодами. И цветок сверху воткнуть не забыл – мне нравилось, как девочка радовалась цветку. Хотя вроде в деревне такое принято не было: зачем дарить то, чего в округе полно?
Староста уже ждал меня. Расписание у нас было почти твердое: утром встречаемся, обсуждаем планы на день, а потом дела – военные упражнения, строительство оборонительных заграждений вокруг деревни, ну и трапезы между делом. С последним Староста прикрепил меня к своему дому, сказав, что мое время нельзя тратить на ерунду.
– Ты мне нужен! – заявил я издалека. – Надо сходить кое-куда…
– Сначала поешьте, – возникла на пороге Лава. – А то потом закрутится-завертится, некогда будет… Ой! – как в первый раз, обрадовалась она ягодам и цветку.
Милая девочка. Таких и хочется защищать.
– Некогда, – попытался отмахнуться я, вздрюченный родившейся идеей.
– А я уже проголодался, – улыбнулся Староста. – Наверное, с возрастом прожорливость растет. Зря мы на Старца возмущались. Теперь я за него буду.
– Ты еще не старый, – заверила его Лава.
– Свое место Старец мне завещал, – напомнил я. – При вас, кстати. Вот хожу, стараюсь соответствовать…
– А вот сейчас как ложкой по лбу… – пообещала молодая хозяйка.
– От тебя и шишка как поцелуй, – хмыкнул я, торопясь заглотить похлебку.
Лава замолчала и покраснела. И чего краснеет на пустом месте?
Но я был уже далеко.
– Ты чё копытами-то бьешь, Молчун? – заметил мое нетерпение Староста. – Не гиппоцет, чать, и не козел, чтобы копытами бить.
С последним его утверждением Славные Подруги вряд ли согласились бы, но они вроде далеко и пусть бы там и оставались.
– Что случилось-то? – продолжил он любопытствовать, впрочем тоже поспешно глотая похлебку. Боялся, что я не дам нормально поесть.
– Улитки ползают, – многозначительно сообщил я.
Лава прыснула, даже еду изо рта разбрызгав.
– Ой, Молчун, рассмешил!… Что же, по-твоему, улитки прыгать должны или летать?… Послушай, как звучит: ули-и-итка, – протянула она. – Видишь, как звук растекается, расползается… А вот стриж – вжик, и нету.
– Да нет, Лава, они по кругу ползают, – объяснил я.
– Ну-у, если по кругу-у, – еле сдерживая смех, закивала она. Явно не поверила, решив, что мне приснилось. По хитрющим глазам видно было. В других обстоятельствах я повел бы ее и показал, но не сейчас. Улитки даже по кругу уползли в прошлое. – Я с вами, – заявила Лава.
Я поморщился, мне надо было поговорить со Старостой наедине.
– Нет, – спас он меня от очередной обиды его дочки. – Ты наведи порядок и готовься к занятиям. У нас, я чувствую, мужские дела. Так? – повернулся он ко мне.
– Так, – спешно подтвердил я. – Ягодки поешь, Лава, я старался…
– У-у! – сердито фыркнула Лава и ушла в дом.
Мы быстренько исчезли с глаз ее долой.
– Ты куда так летишь, Молчун? – взывал, ковыляя за мной, Староста.
Он был мужик дюжий, но, как все здесь, чрезмерно медлительный. Может, это и разумно в такой духоте.
– Помощь твоя нужна и совет, – ответил я. – Сейчас увидишь. Если что не так, ты поймешь. А если все получится – не испугаешься… Потому ты и Староста… Народу потом объяснишь…
– Ты меня не пугай, Молчун! – насторожился он. – Чую – задумал ты что-то страшное, если у тебя даже улитки по кругу пошли.
– А они ходят по кругу?
– В жизни не видел, – признался Староста. – Они вообще редко больше двух собираются… Но чего только в лесу не увидишь! Для этого ты меня в лес и повел? Твой дом мы уже прошли, Молчун.
– Знаю-знаю, сейчас, – пообещал я.
Мы уже приближались.
– А, ты опять меня к своему одежному участку привел, – увидел он наконец. – Хочешь смешную одежду померить? Ласточку изображать будешь?
– В некотором смысле, возможно, и ласточку, – удивился я его прозорливости, хоть и о другом он подумал. – Но, скорее, орла.
– Орлы сюда редко залетают, не лесные они птицы – горные, а горы там, за Чертовыми горами, где мы не бываем.
– А почему вы их Чертовыми зовете? – наконец-то сообразил поинтересоваться я.
– А потому что их редко видно, а когда видно, то они, словно черточки на небе, черточками нарисованы… – ответил Староста очень просто.
А я мысленно ударил себя кулаком по лбу: догадывался же, что никаких чертей здесь быть не может – не та мифология. Лешие – пожалуйста, а черти из другой оперы. И мои «черт побери!» и «о черт!» – для местного народа не больше чем бессмысленное сотрясение воздуха.
Фрачная пара благополучно болталась на ветке, уже изрядно запылившись и пожухнув. Староста задрал на нее голову, но я прошел мимо к другому дереву. Все правильно – созрело! Я это на расстоянии почувствовал! Да ничего я не почувствовал – просто сколько уж можно созревать! Уж и кино кончилось, и Навы давно нет, а оно все зреет и зреет… Совесть надо иметь!…
Почка полностью раскрылась, и из нее, как громадный цветок, высовывалось то, что я узнал бы с любого просонья и бодуна, – полный драгоценной ношей рюкзак параплана. На другой ветке красовался второй такой же «цветочек». Похоже, я даже в бреду не мыслил себе параплана в одном экземпляре. Мы с Настёной всегда были в небе рядом. «Ох, Настёна, девочка моя… Значит, я и Наве в своем киношном бреду уготовил такую участь… Что ж, кому суждено утонуть, не разобьется…» Но я сейчас ясно ощущал, что вряд ли осмелюсь еще кого-то поднять в воздух. А за себя мне не страшно. Ничего хуже желаемого не случится.
– А это еще что? – заметил наконец направление моего взгляда Староста, до того с интересом разглядывавший мой предполагаемый свадебный костюм.
Это я, значит, собирался в таких костюмах с Навой в Небеса отправиться… Силен… Ну, хушь слезьми умиления лес поливай с параплана. Еще бы при этом не описаться, тоже от умиления. С впечатлительными натурами такое случается. М-да… Интересно, как бы Нава к этому проекту отнеслась?…
– Эй! – Староста дернул меня за руку. – Что это, говорю? Я еще в тот раз приметил странное, когда ты вернулся, да не до вопросов было тогда, а потом и запамятовал – дела-то вон какие развернулись.
– Для этого тебя сюда и привел, – ответил я. – Чтобы понять, что у меня получилось.
– А что ты замыслил? Чего просил-то у дерева?… Если хорошо просил, то и получишь, что хотел.
– А кто меня знает, хорошо или нехорошо? Уж как сумел, я старался. Нава научила, а я старался…
– А хотел-то, хотел чего?
– Да крыло такое, вроде птичьего, чтобы человеку летать, – ответил я.
– Да ты в своем ли уме, Молчун? То улитки у тебя по кругу ходят, то человеку летать… Виданное ли дело, Молчун?! – осуждающе покачал головой Староста.
– Невиданное – не значит невозможное, – пожал я плечами. – Раньше вы не видели, как мертвяков разрезают, а теперь почти каждый день наблюдаете. Скоро и сами научитесь. Воры давно уж научились мертвяков крушить. И вы научитесь, когда нужда заставит. А она заставит, когда меня рядом не будет.
– Ты что ж, хочешь от нас уйти? – насторожился Староста.
– Я же не сказал: совсем не будет, я сказал: когда рядом не будет… Я вот, например, давно собирался Наву навестить. Обещал ей, что ждать буду, а сам к вам ушел. Стыдно мне…
– Ей сейчас не до тебя, как я понимаю, если правильно понимаю, – вздохнул Староста. – Новое существо не в момент рождается. Просто человеку девять месяцев надо, а тут, можно сказать, двойной человек… И год – не срок…
– Возможно… А сердце ноет…
– Одного тебя отпустить не можем, сам правила придумывал, а толпой нельзя – мало нормальных защитников в деревне.
– А я пока и не собираюсь, просто пример привел, – утешил я вождя.
Ветка под тяжестью рюкзака склонилась почти до земли. Я без труда дотянулся до «плода» руками и снял его с прочной плодоножки – она сделала «чпок» и отлипла, а я ощутил в руках знакомую приятную тяжесть. Судя по ней, по тяжести, я получил то, что заказывал, может, только чуть легче. Я-то думал, что при здешних натуральных материалах тяжелее должно было выйти. Но не в весе дело. Руки дрожали от волнения, а душа – от нетерпения.
– И что дальше? – спросил Староста. – Где твое крыло-то?
– Там, – похлопал я по рюкзаку.
– Эх, чудеса страшные идут косяком, – пожаловался он. – Это у вас в летающих деревнях такие крылья придумали?
– Не в деревнях, а в городах, – ответил я. – И не в летающих, а в нормальных.
– Мало тебе – свалился с неба? Еще хочешь? – напомнил и предостерег Староста.
– Падать не хочу, а в небо хочу, – признался я. – Если б только я упал… Дочка у меня разбилась в полете… Настёна ее звали. Примерно как твоя Лава возрастом. Или Нава. Прекрасно летала. Камень с горы свалился на ее крыло… А здесь гор нет…
– Дочка – это тяжко… Я бы тоже головой о дерево ударился, если бы дочка… Я тебя теперь понимаю. Не понимаю, как ты это сделал, но понимаю почему… И про Наву теперь понимаю… Жить надо, Молчун, что бы ни случилось, чем бы ни ударило, надо жить, потому что… потому что еще кому-то может понадобиться твоя помощь, кому тебе захочется помочь. В лесу все помогает друг другу, даже становясь чьей-то пищей. Ты потерял дочку, но нашел нас. Мы теперь твои дети.
– Нашелся ребенок бородатый! – хмыкнул я.
– Не в бороде возраст, а в знаниях. Чем-то ты старше нас, чем-то мы взрослее. Потому нам и надо держаться вместе. А ты что-то задумал…
– Я подумал, что если мы будем сидеть в деревне и надувать щеки в ожидании врага, то это, по сути, ничем не отличается от варианта принять все как есть, – высказал я свои сомнения.
– Но мы никого не потеряли за это время!
– И ты считаешь, что так будет продолжаться всегда? – удивился я.
– Нет, я тоже думал, что настоящая борьба еще не началась, – признался Староста.
Я знал, что он меня поймет.
– Нам надо выходить за пределы деревни и, может быть, за пределы леса. Хозяйки сильнее нас, и, стоит им захотеть, от нас и следа не останется в пару дней. Я с ними разговаривал, я это понял. Пока у них другие дела, им не до нас. Но так всегда не будет продолжаться.
– И ты хочешь, как птица?…
– Да, я хочу иметь возможность расширить границы деревни тем способом, какого Подруги не ожидают, потому что не могут ожидать, ибо мой способ не принадлежит лесу. У меня может ничего не получиться, но я должен попробовать! Если не получится сейчас, я стану пробовать еще и еще, пока не получится.
– Или пока не разобьешься, – тяжко вздохнул Староста.
– Или пока не разобьюсь, – подтвердил я. – Тогда вам придется обходиться без меня, как раньше обходились. Теперь-то повязку с глаз сняли…
– Ну ладно, – кивнул деловито Староста. – То, что ты говоришь, в голове не укладывается, но я чувствую, что ты правильно говоришь. Я буду тебе помогать. Когда ты хочешь пробовать?
– Сейчас, – выкрикнул я. – Я шагу не смогу сделать, пока не буду знать, получилось или нет!
– Давай сейчас, – покладисто согласился он. – Что тебе нужно?
– Высокий холм, – ответил я.
– Есть такой неподалеку, – сказал он. – Мы туда не ходим, нечего там делать. Леса на нем нет, воды рядом нет. Скучное место.
Я надел на себя рюкзак – до чего же приятная тяжесть.
– Идем туда! – двинулся я вперед.
– А занятия? – спросил Староста, двинувшись следом.
– Сегодня без меня, – отмахнулся я. – Самоподготовка. Разделились пополам – и отрабатывать приемы.
Народ уже слонялся по деревне в ожидании руководителей. Распустились, однако, сами жить разучились. Нехорошо.
– Так! – сказал Староста громко. – У меня с Молчуном дела срочные. На время нашего отсутствия за старшего остается Колченог.
– А за меня, – выступил я, – Кулак остается. Во-первых, отработка и повторение всех приемов, что мы изучили, во-вторых, если мертвяк, то он на тебе, Кулак! Никаких «y-гу-гу», а дубиной промеж глаз или пикой в морду. Понял?
– Понял, – кивнул Кулак. – Что тут не понять: дубиной промеж глаз, чтоб шерсть с носа на задницу сползла. А то ходят тут, бродило им в рыло!
– Кстати, и бродило в рыло не помешает, и травобой, – напомнил я.
– Я с вами! – пискнула Лава.
Староста строго на нее посмотрел и сказал так, чтобы слышали только она да я:
– На них на самом деле надежды мало, мы только на тебя надеемся. Ты уж не подведи…
Лава потемнела лицом, нахмурилась, но не возразила, отвернулась и обиженно пошла прочь.
А мы пошли в другую сторону. Народ провожал нас удивленными взглядами. Было чему удивляться: два вождя сразу куда-то уходят – дело странное, и рюкзак у меня за спиной – штука невиданная и нелесная. Нет, всякие котомки и заплечные мешки у них тоже выращиваются, но такого чуда, как у меня за плечами, никому еще нафантазировать не удалось.
Я сделал несколько шагов и повернулся.
– Лава! – крикнул я.
Она тоже остановилась и повернулась на крик. На рожице ее светилась надежда.
– Лава, воды принеси! – показал я руками размер сосуда.
Она сорвалась с места и побежала домой. Через несколько минут прибежала с легкой тыквенной бутылкой на литр примерно, какие обычно вешают на пояс в дорогу. На одном боку – травобой, на другом – вода. Воды, конечно, в лесу полно, но не из болота же пить! Козленочком никто становиться не хочет, гиппоцетом тоже. А родники под каждым деревом не бьют.
– Ты как ветерок, радость моя, – улыбнулся я. – Теперь от жажды не помру.
– Вы куда? – тихо спросила она, видимо надеясь, что я потихоньку раскрою тайну.
– Кое-что проверить надо, – ответил я расплывчато. – А ты тут за порядком следи, чтобы наши друзья дров не наломали. Мы на тебя надеемся, – повторил я слова Старосты и поцеловал ее в лобик.
Лава тяжко вздохнула, но обиды во вздохе уже не слышалось.
Я повернулся и пошел к поджидающему меня Старосте.
– Ты только возвращайся, Молчун, – сказала она вслед.
– Да куда я денусь! – легко откликнулся я.
Место и правда было странное, нежилое. Не скажешь, что неживое, потому что хиленькие кустики да пучочки сухой травки подрагивали на легком ветерке, но после великолепия жизни в лесу, из которого мы только что вышли, пейзаж выглядел подозрительно. Но разбираться в таких загадках мне было недосуг. Да и что я в них понимаю? Примерно как верблюд в дельфинах. Меня интересовал холм, а он имел место быть и выглядел вполне подходяще. Лысая гора для шабаша местных ведьм. Как ни странно, каменистая. Я машинально по-хозяйски стал высматривать каменные обломки, прикидывая, что может пригодиться в нашем деревенском хозяйстве. Впрочем, каменные ножи и скребки в деревне были, и можно не сомневаться, что, скорее всего, отсюда.
На вершине ощущался ветерок, что меня порадовало. Не порывистый, а ровный, настойчивый – как раз то, что нужно моему летательному аппарату. Еще меня порадовало, что холм отстоял от леса достаточно далеко и возвышался прилично, – была надежда, что после взлета, если таковой состоится, я не ткнусь в кроны деревьев, а успею набрать высоту. Но все это только в том случае, если…
– Здоров ты по холмам лазить! – удивился Староста, наконец достигнув вершины, на которой я уже почти освоился. – Молодой, стало быть, хоть и дочка у тебя ровесница моей… Прости, что напоминаю.
– Я и не забывал, – махнул я рукой.
С содроганием сердца я начал извлекать содержимое из рюкзака. Внешне все выглядело как обычно. Только цвет крыла сначала показался белым, а по мере разворачивания выяснилось, что крыло прозрачное. Этого я не ожидал. Вообще оно ощущалось совершенно тонюсеньким и легоньким, как паучья паутина, но в отличие от паутины было, как и положено, сплошным.
Я разворачивал параплан, а Староста отходил все дальше и дальше, бледнея лицом. И большая борода не скрывала испуга. Но мне некогда было его разглядывать, ибо я разглядывал свою мечту.
Она была прекрасна и совсем такая, какой я ее вымечтал у одежного дерева. Я очень старательно мысленно конструировал этот параплан. В прошлой жизни мне это часто доводилось делать – все свои парапланы я конструировал сам, конечно, с помощью компьютера, но оказалось, что информация прочно засела в моей памяти.
Больше всего я боялся за системы строп. Сам-то я их хорошо представлял, но поняло ли меня дерево? Я ж ничего не рисовал, не давал размеров – все на уровне детального зрительного образа и устных распоряжений по размерам. Страшно, однако…
Но душа трепещет, а руки делают. Я действовал по доведенной до автоматизма схеме, к которой и Настёну приучал: разложил параплан подковой строго против ветра; проверил правильность подцепки подвесной системы к крылу; осмотрел крепление подвесной системы к куполу (тут не было, правда, никаких карабинов – ясно же, что дереву не под силу их сотворить, поэтому все было единым целым); проверил воздухозаборники на отсутствие залипаний – и сейчас не залипают, и потом не должны; проверил стропы на отсутствие перехлестов и на отсутствие в них посторонних предметов (ветки, трава); убедился в том, что они не цепляются за неровности грунта, – лысина у холма была гладенькая, ветрами и дождями отполированная. Мне это нравилось.
Я глубоко вдохнул и выдохнул воздух несколько раз, влез в подцепную систему – все оказалось точно по моему размеру. Можно было приступать к основной части предполетной подготовки.
Я взял передние свободные концы и клеванты в руки и принял исходное положение для подъема купола, еще раз проследил взглядом маршрут разбега – нет ли препятствий, оглянулся на купол, не зацепится ли за что при подъеме, – нет, вроде все свободно, никаких явных помех. Задрал голову – убедиться в отсутствии в воздухе летательных аппаратов, способных помешать выполнению полета, как написано в инструкции. Птиц поблизости не просматривалось, летающих деревьев тоже. А прыгающие, надеюсь, далеко.
Ну, теперь полагается доложить руководителю полетов о готовности к старту. Где нам взять руководителя? О, а Староста?
– Эй, Староста, – крикнул я вождю, испуганно взиравшему на мои приготовления. – Докладываю! К полету готов! Разрешите взлет!
– Ма… Ма… Ма… – пытался выдавить слово Староста. – Молчу-ун, ты это меня спраш-шиваешь?
– Тебя, Староста, ты у нас тут главный! Так разрешаешь взлет?
– А ты вернешься?
– Твоими молитвами… Конечно вернусь! Как вы без меня? Да и я как без вас?…
– Тогда разрешаю… Видеть хочу, пока жив… Хоть и страшно… за тебя…
Он попытался приблизиться, но я предостерег:
– Стой там, даже подальше отойди…
Он отбежал подальше, но взгляда от меня не отрывал. Значит, надо выглядеть красиво, чтобы остаться в памяти поколений. Ну, красиво выглядеть нам не привыкать – профессия такая.
Я привычным движением (и руки, и тело все прекрасно помнили!) поднял купол параплана с земли в полетное положение, ощутив, как он наполнился воздухом, превратившись из парашюта в крыло, и ожил, затрепетал на ветру.
Хотелось сразу ринуться сломя голову, но привычка настояла на своем: удерживая рвущийся в полет купол в полетном положении, я, задрав голову, проверил правильность и полноту раскрытия и наполнения крыла воздухом. Все было в норме, чего, честно признаюсь, не ожидал. Жаждал, надеялся – все это было в чрезмерных объемах, но не ожидал, глодало сомнение…
Глянул вправо-влево, вверх-вниз – летающих деревьев на горизонте не появилось. Ну что ж, пока их нет – поеха-ли-и-и!…
Я разбежался, и крыло само нежно, но сильно подняло меня в воздух.
– Эге-ге-гей! – возопил я. – Староста! Иди в деревню, не жди меня-а-а! Но я верну-усь!…
По хорошо прогретому солнышком склону холма стремились в небо мощные восходящие потоки теплого воздуха, они уперлись лбами в мое крыло и повлекли его выше, выше, выше. Староста сначала стал мальчиком, потом улиткой на склоне, а потом и вовсе муравьем, спешащим по склону вниз. Он надеялся проследить мой полет, а я направил его к деревне. Она оказалась совсем рядом. Мы так долго шли, а тут – рукой подать. Вернее, крылом…
Я видел, как малюсенькие человечки, выстроившись в два ряда, машут друг на друга еле заметными соломинками. Молодец, Кулак, организовал народ на тренировку. Наверное, Лава помогла. Она, как Старостине чадо, хорошо научилась организовывать народные массы.
– Эй-ге-гей! – закричал я, захлебываясь от восторга, будто первый раз в воздух поднялся. – Ла-ава-а!… Кол-чено-ог!… Ку-ула-ак!… Люди лесны-ые!… Это я – Мо-о-лчу-ун!…
Один человечек выскочил из шеренги и заметался по площади. Потом вдруг остановился и, сложив ладони рупором, закричал (голосочек у человечка оказался в самый раз, чтобы мертвецов из могил поднимать):
– Мол-чу-ун! Верни-ись!…
– Верну-усь! – ответил, нисколько в том не сомневаясь. – Вот сейчас сделаю несколько кругов, может, до Паучьего бассейна слетаю, проведаю Наву и вернусь. Для первого раза достаточно…
– Возьми меня-а-а с собо-ой! – крикнула Лава.
На парапланах парами не летают, хмыкнул я, хоть он и пара-… Возможно, когда-нибудь я научу тебя… Хотя вряд ли – хватит с меня и Настёны…
Я помахал рукой и ушел в разворот, набирая высоту над теплым болотом. В нормальном лесу болота холоднее земли, и над ними высоты не наберешь, а тут – наоборот.
Лес превратился в кочковатую болотную поверхность. Кочки были разных оттенков зеленого цвета, между ними теснились белесые клочки тумана. Там, внизу, их было не заметно, а с высоты они плесенью покрывали весь лес. Немудрено при такой-то парилке! Лысина холма высовывалась относительно неподалеку, действительно сильно смахивая на человеческую плешь с остатками волос вокруг.
Просвечивала дорога на Выселки. И сами Выселки угадывались под кронами, но я в ту сторону не полетел, осмотревшись, повернул в сторону Паучьего бассейна. Конечно, кроны деревьев сильно мешали ориентировке на местности, но все же река, болота, холмы, озера задавали достаточно (как это у топографов?) реперных точек, по коим можно было прикинуть карту местности. В воздухе вообще легче ориентироваться, чем в лесу, где видишь только то, что под ногами и до ближайших зарослей. Потому я сразу взял верное направление на Паучий бассейн.
Путь к нему лежал над треугольным озером с утопленной в нем лукавой деревней. Можно было бы облететь стороной, но я хотел посмотреть на это страшное место новыми глазами.
Треугольное озеро было плотно покрыто лиловым туманом. Сверху он казался фиолетовым. Но треугольность все же угадывалась по цвету тумана: над водой и землей цвет был разный. Вокруг него уже вольготно расположились заросли тростника, расчерканные черными штрихами тропинок. Значит, ходят… Стало быть, наблюдают… Я непроизвольно нащупал на груди скальпель. И не стал задерживаться…
Неподалеку от Паучьего бассейна кряхтел в родовых муках холм – трасформатор живности, но я постарался к нему не приближаться. Мало ли какая обстановка над ним – вдруг вакуум? Или разрежение? Как ухну вниз с реквиемом на губах… Упаси Лес… Я принялся кружить над Навиным озером, как называл его про себя. Не нравилось мне думать, что Нава плавает в Паучьем бассейне. Не любила она пауков. Не так чтобы шарахаться и верещать от них, а только стороной их обходила. Оказалось, что ее в детстве укусил ядовитый паук и она долго болела после этого. Рефлекс.
Над Навиным озером облако лилового тумана было несоизмеримо мощнее, чем над треугольным. Наверное, и технологические задачи решались иные. Там, кажется, утилизация мужской протоплазмы, а здесь – перерождение женщин в гиноидов. Облако горой нависало над озером, но не было ощущения, что оно на него давит. Скорее, укутывает, оберегает… Я и мой параплан ощущали мощные восходящие потоки, и мне приходилось делать круги по периметру облака, чтобы не взмыть за настоящие облака, которые нам, парапланеристам, вовсе ни к чему… Попасть в облако – это критическая ситуация.
Тростники все так же окружали озеро, а их прорезали черные царапины троп, упирающихся в каменное кольцо. Ни единой живой души вокруг! Неживых тоже не было. Мертвяков в смысле. Видимо, пора приема новорожденных еще не наступила. Хотя, возможно, у них тут не принято встречать новорожденных. Не детишками же, в самом деле, они оттуда выходят. Видно же было, что вполне даже женственные роскошные тела на водах возлежат… Нава, Нава, неужели и ты оттуда такая же телесая выйдешь? Я ж тебя и не узнаю!… Но она же сразу свою маму узнала, значит, не так уж сильно они меняются после перерождения. Хотя кто как… Если старухи становятся молодухами… А кто сказал, что становятся?… Наверное, это нам самим так причудилось, захотелось, чтобы становились. С другой стороны, в этой гипотезе и логика есть – мертвяки таскают не только молодых, а всех подряд. Старух даже больше, потому что они убежать не успевают. Или старух тоже на протоплазму? Что-то подсказывает, что вряд ли. Не станут они таким ценным материалом разбрасываться. В моем мире уже давно людей многократно омолаживают, потому и проблема тесноты обострилась. Я-то еще по первому разу живу, а вот Леший – живой Классик в прямом смысле слова. Правда, то кино, что он затеял, наводит на подозрение, что психика его от таких процедур не укрепилась. Хотя я слышал, что гений и здоровая психика – вещи несовместимые… А здесь, где мертвое делают живым мановением воли… Смешно, если они старое не могут сделать молодым. Хотя это не мои заботы. Однако надо знать, чего женщин лишаешь или на что обрекаешь. Неведение ослепляет.
Я не только не видел никого у озера, но и не чувствовал. Я слегка научился у Навы чувствовать живое на некотором расстоянии. Наверное, не на таком, как сейчас. Но мне казалось, что Наву я почувствовал бы. Я и чувствовал, что она еще там, в озере.
– Эх!… – сказал я и стал ввинчиваться в пространство над лиловым облаком.
Этот антиштопор вознес меня на такую высоту, что и само облако, сие совершившее, показалось мне маленьким сиреневым цветочком на зеленом поле. Хорошо, что поблизости не было кучевых облаков, – врезаться в такое было бы тоскливо.
Зато мне открылся поразительный обзор, и я увидел! Я давно уже мог их увидеть, но душа моя была устремлена к Навиному озеру, потому глаза не желали замечать ничего вокруг. Я увидел Белые скалы! Они действительно казались отсюда белыми, поблескивая на солнце. На самом деле я вспомнил свое пребывание в Управлении и на биостанции, они были светло-серые с зелеными пятнами растительности на небольших высотах. Преимущественно светло-серые. Потому что одноцветных гор не бывает. Впрочем, отвесный обрыв, ограничивающий лес от Управления, и правда был сложен из очень светлых, почти белых пород.
Мне показалось, что они совсем недалеко, эти горы и скалы, хотя я прекрасно знал, сколь обманчивы подобные впечатления, но чувствовал себя полным сил и решимости, которых позже может и не оказаться. Мало ли как ситуация в деревне и вокруг изменится? Вдруг нельзя будет оставить подопечных? А сейчас вроде все тихо да спокойно. Надо ловить момент удачи. И погода прекрасная для полетов – на горизонте ни облачка. Такое здесь редко бывает. И высоту набрал отличную… Такое стечение обстоятельств может и не повториться. Стоит ли обрекать себя на сожаление об упущенных возможностях?
И я направил полет в сторону Белых скал.
В кровь впрыснулся адреналин, я почувствовал прилив сил и вдохновения, мне даже захотелось петь, и я что-то принялся мурлыкать, но здравый смысл не желал затыкаться даже под натиском адреналина.
«Хорошо, – бубнил он, – зону боев и Разрыхления почв ты таким образом минуешь, ты не разложишься заживо на ходу, не превратишься в удобрение для леса, но как ты собираешься избегнуть огнемета, о котором предупреждал Леший? Да, между лесом и биостанцией имеются живые контакты, но все работники биостанции подвергаются регулярной и мощной санобработке, хотя их контакты с лесом точечны. Я не боюсь санобработки, но я – исчадие леса, напичканное бактериями и вирусами, которые нашим биологам и в кошмарном сне не могут присниться. Одно дело – открыть ящик Пандоры, и совсем другое – затолкать его прежнее содержимое обратно, потому что оно давно уже не прежнее, а разрослось и мутировало в неизвестном направлении. В лучшем случае меня посадят в бокс и станут исследовать, что я на себе и в себе принес, в худшем – сожгут огнеметом, дабы пресечь опасность заразы в корне. Это на кого нарвешься. А если перепрыгнешь через зону Управления, через горы в цивилизованный мир, то и на самом деле можешь послужить причиной вымирания человечества. А даже если и нет, такое страшилище лесное сразу сдадут стражам порядка, а уж они найдут управу и способ рот заткнуть. А мне бы плохонького журналистика – с моей информацией и плохонький звездой станет. Только как до него, до плохонького, добраться?…»
Мысли мыслями, но я и местность изучать не забывал: если встал на тропу выживания (не будем произносить нехороших слов про войну), то надо представлять, где твой отряд находится.
Лес простирался с одной стороны до горизонта, и конца ему я не видел, а с другой упирался в Белые скалы. Я даже вспомнил карту с его зеленым пятном и тремя красными «З» на нем. Но карта и есть карта – условное обозначение. В натуре все это выглядело совсем иначе – ошеломляюще. Я ощутил себя даже не мурашиком, а пылинкой. Однако это неконструктивные эмоции. А конструктивно – засечь лиловые пятнышки на зеленом. Это были либо озера для Одержания, либо холмы для трансформации-генерации живности. Возможно, и еще какие-то технологические сюрпризы под этими облаками скрывались? Суть в том, что эти пятна обозначали зону интересов Хозяек Леса и точки приложения их энергии. Нам от них следовало держаться подальше, чтобы не попасть в оборот, а с другой стороны, на этих пятнах мне удавалось набирать высоту, цепляясь за восходящие потоки. То есть я двигался зигзагами и высоту держал хорошую. Пятен было много – Подруги круто взялись за дело Одержания и Слияния, что частично объясняло их временно слабый интерес к нашей деревне. Продли, Лес, эту ситуацию подольше.
Горы выросли, хотя я чувствовал, что до них оставалось еще далеко. Пешком было бы очень далеко, а тут со скоростью ветра, скорректированной прочими аэродинамическими факторами.
В какой-то момент, я даже не заметил откуда, рядом появился попутчик. Это был большущий орел или орлан – никогда не мог толком разобраться, какая между ними разница. Непонятно, что делает тут горный житель. Ветром занесло или Хозяйки на меня натравили? Взгляд его мне не понравился.
– Отвалил бы ты! – сказал я ему. – Небо большое, места всем хватит, а столкнемся, обоим не поздоровится!… Как твои птенцы без тебя расти будут? Ты вообще кто – мужик или баба? Как вас различать-то? Или тоже гиноид, какими всех тут пытаются сделать?
Орел Орланович (или Орлица Орлановна?) отвернулся от меня.
– Попутного ветра и восходящих потоков! – вежливо пожелал я потомку птеродактиля, но он меня уже не слышал, стрелой ринувшись вниз.
«Сам-то ты наешься, – подумал я, вспомнив об излучателях, перекрывающих вылет птиц из зоны леса, – а вот к птенчикам тебя могут и не пустить…»
А я летел и запоминал, пытался фотографировать в памяти, переводить виденное в карту. Военная картографическая разведка называется.
Я представил кучку своих деревенщиков и прикинул масштабы деятельности Подруг – мне стало не по себе: силы были несопоставимы. И на кого мы замахнулись?!
А потом перед моим мысленным взором возник клин деревенский: впереди я лечу, траекторию задаю, справа Колченог, а слева Кулак – шерсть на носу развевается по ветру, а за ними и все население деревни – бабы, мужики, девки, подростки, дети… А замыкают клин Староста и Лава, как самые сознательные и умные. Ежели кого в сторону поведет, мне свистнут (свистульки надо сделать!), и я уж как-нибудь верну заблудшего в строй… И вот прилетаем мы на главную площадь Управления, приземляемся и говорим сбежавшимся управленцам:
– Исследуйте нас как хотите, изучайте сзаду и спереду, изнутри и снаружи, хотите – в парке нас разместите, хотите – в больнице, только не позволяйте этим сумасшедшим бывшим теткам кастрировать нас! Если позволите, то они и до вас скоро доберутся…
И берут нас под белы рученьки, и ведут на санобработку, а мы не против, мы чистоту любим – и внешнюю, и внутреннюю… Мы никому мешать не будем, потому что это главный закон нашей жизни – не мешать!…
Однако пришлось вынырнуть из грез – уже вечерело, и мне пора было принимать решение о посадке: то ли и правда на площади Управления приземлиться, то ли в горы податься – не за каждым же камнем там пограничник-охранник сидит. Переночую, а потом «утро вечера мудренее», как в сказках сказывается. Я был существенно выше обрыва над лесом, с которого начиналась территория Управления, и мне не составляло труда пойти на посадку. Но можно было еще и завернуть к диким горам. Я оглянулся и заметил на полупрозрачном крыле симпатичненькие розовенькие пятнышки, похожие на конопушки. Глянул на себя – пузо мое украшали такие же конопушки. Прилетели… Мне не надо было объяснять, что сие означает, – уж столько раз в фильмах приходилось обнаруживать свет лазерного прицела на себе и своих партнерах. Ясно, что современные прицелы не нуждаются в такой демонстрации собственного присутствия, но такова была киношная условность. Да и не только киношная: в реальности таким образом потенциальной жертве давали возможность исправиться. Последнее, так сказать, предупреждение…
И кто же это меня предупреждает?
– Мы ж договаривались, Кандидушка, что я больше не лезу в твою жизнь, а ты не мешаешь мне, – не замедлил объявиться голос предупреждающего. – Некрасиво с твоей стороны нарушать договоренность… Я же говорил, что на границе с лесом стреляют без предупреждения.
– А я решил притвориться птичкой, – хихикнул я. – Их же только излучением отпугивают. И почему меня сразу не подстрелили?
– А потому что я так приказал, – строго ответил Леший. – Ты ж мне как сын. Люблю я тебя и характер твой неугомонный знаю, потому и предупредил, чтоб отключили автоматику.
– Ну, может, позволишь тогда мне совершить мягкую посадку? Из любви к ближнему…
– Нет, не позволю! – пресек он мои попытки. – Тебе нет места в моем мире, как и мне в твоем.
– Ты снимаешь фильм в Управлении?
– А это тебя уже не касается, – попытался он быть пренебрежительным, но я понял, что снимает.
Тогда мне действительно лучше не торопить события. Когда он заставит их жить по Первоисточнику, тогда и можно будет попытаться…
– Грубый ты, Евсей, – поморщился я интонацией, я это умел.
– Работа такая, Кандидушка, вашему брату актеру палец дай – вы и руку откусите.
– Не путай актера с рукоедом, Леший! Но мне и правда не нравится то, что ты задумал.
– Вот потому и нет нам места двоим в одном мире, – вздохнул он сокрушенно. – Но я ж тебя не обидел – я подарил тебе целый мир! Великий шанс! Ты, похоже, так и не понял, что ты там царь и бог?
– Об которого всякие гиноиды ножки вытирают…
– А ты отверни, отверни от Управления-то… – напомнил мне Леший.
Я отвернул, но пока не в обратную сторону, а на девяносто градусов – в сторону гор.
– Когда бог позволяет, то о него и ноги вытирают, и на крестах распинают, – философски заметил Евсей. – Значит, это ему для чего-то нужно… Тебе это было нужно, чтобы сыграть роль в соответствии со сценарием. Съемки закончены, но возможности твои, с помощью которых ты заставлял всех жить по твоей подсказке, остались при тебе… Все техническое оснащение и обеспечение по-прежнему настроено на тебя, иначе бы мы с тобой сейчас не разговаривали…
– И я остаюсь марионеткой в твоих руках…
– Вовсе нет, Кандидушка, – благодушно рассмеялся мой Режиссер. – Эта часть техники сейчас используется в другом проекте. Чтобы общаться с тобой, она мне почти не нужна. Поговорим – и опять останешься при себе.
– Евсей! Мир не фильм и не спектакль, одному режиссеру не охватить его своей гениальностью, не рассчитан человек на такие масштабы! – попытался я воззвать к его разуму.
– А вот тут ты принципиально ошибаешься, – не внял он. – Вся история человечества – это смена режиссеров и спектаклей, чаще всего бездарных. Но случались все же золотой и серебряный века… Каждому времени свой режиссер и свой спектакль… По нынешнему времени – фильм…
– Эх, Евсей, Евсей, – вздохнул я многострадально.
– У тебя свой мир – режиссируй, у меня – свой, не лезь!… Я понимаю, трудно быть богом, но у тебя нет выбора…
– Я могу остаться человеком! – выкрикнул я заносчиво.
– Это тоже вариант божественного поведения, – усмехнулся он. – Твое дело… А то придумай сценарий и разыграй его в своем мире…
– Я актер…
– Нет такого актера, который не мечтал бы стать режиссером, – усмехнулся он, мол, знаю я вашего брата. – Ну ладно, Кандидушка, приятно было побеседовать. Надеюсь, больше не нарушу твой покой своими глупостями, поворачивай, пока совсем не стемнело… К тому же вижу, фронт грозовой в вашу сторону движется. Поторопись…
– Что ж, прощай, Леший! Мне только надо высоту набрать, а для этого над склоном теплым пройтись – там восходящие потоки… Ты уж не подстрели ненароком.
– Давай, – разрешил он. – Стрелять не буду, но под прицелом останешься… Не поминай лихом…
Я взял курс на ближайший, еще освещенный солнцем склон. Скоро он начнет остывать, а пока надо поймать последний восходящий поток! Я успел – поток подхватил меня и понес вдоль склона вверх, вверх, вверх… И когда я взмыл над вершиной, то на самом деле увидел вдали облачный фронт весьма угрожающего вида. Он уже толкал впереди себя толщу воздуха.
Я сделал разворот и устремился по кратчайшей траектории туда, где меня с нетерпением ждали.
Скорость полета была на пределе прочности моего параплана. Я чувствовал его, как себя, – еще чуть-чуть и он начнет рваться. Но попасть в грозовую тучу – это совсем грустно, печально и тоскливо. В туче у меня шансов уцелеть не будет… А нужно ли? Или только инстинкт вынуждает? Если обещал вернуться, обязан вернуться, а там уж разберемся.
Когда исчезли последние лучи закатного солнца, по моим прикидкам мне оставалось еще с треть пути. Хотя я возвращался в несколько раз быстрее, чем летел туда. Туда была прогулка, обратно – бегство. Совсем разные жанры.
Мне казалось, что я верно взял направление, и старался его держать. Но ветровая обстановка была совершенно нестабильная, меня могло снести куда угодно, а я и не заметил бы, потому что звезд не было, небо заволокло. Интуитивно, а летная интуиция у меня была неплохая, я корректировал курс с учетом ветра. Но насколько мне это удавалось, судить трудно. Тем более что и в правильности курса уверенности не было. Хорошо, что хоть лиловые облака внизу слегка светились и в этой темени. Мне казалось, что я их узнавал. И даже благодарил про себя за то, что они есть. Вот уж не думал, что обнаружу в себе теплые к ним чувства…
Я ощущал себя летящим конем, постоянно ожидающим хлыста. Пегас с наездником-садистом. И хлыст не обманул моих ожиданий: дождь хлынул сразу и сильно. От первого же хлесткого удара воды мой параплан резко просел, но удержался на лету. А потом был не удар, а тяжкое и постоянное давление. Любой парапланерист скажет, что летать в дождь – самоубийство. И я стал снижаться, надеясь, что нахожусь не слишком далеко от цели. Но если бы мы летали на наших надеждах, то давно бы уже прилетели туда, где нам хорошо. А я не встречал еще человека, который был бы всем доволен, ни в прежней жизни, ни в нынешней. Значит, надежды – никудышный летательный аппарат, на котором только и можно прилететь никуда.
Я высматривал расщелину между деревьями, лучше бы лысый холм, но ничего разглядеть не мог. В сполохах молний неизменно высвечивалось волнующееся болото крон. Садиться на лес тоже последнее дело – того и гляди, на кол сядешь, рябчика на вертеле изображать станешь. Временами я дергал за стропы, пытаясь слить воду с крыла, частично это удавалось, но облегчало полет лишь на несколько мгновений, а потом вода опять ломала крыло. Было уже низко, и я начал гасить скорость: лучше опуститься в крону, как на парашюте, чем врезаться самолетом. Самолет металлический, повышенной прочности и то… Уже падали сюда на вертолете… А теперь и без шлема! Кто же меня выхаживать-то будет теперь?…
И мне это удалось! Наверное, не столько благодаря моим стараниям, сколько порывом ветра, вдруг завихрившегося, параплан полностью остановило на несколько мгновений, за которые я успел плавно провалиться сквозь кроны деревьев и… повиснуть на них. Естественно.
Я не видел, сколько метров осталось внизу, и не хотел рисковать, тем более не зная, земля подо мной или трясина. Хрясть… или бульк – и?… А может, ну ее в болото?… Нет уж, подождем, пока рассветет.
Я блаженно висел на стропах, целый пока, но уставший до предела человеческих возможностей, и ни о чем не думал. Я отдыхал, каждой мышцей и каждой косточкой. Чувствуя их по отдельности. Даже, кажется, вздремнул. Или поспал? Конечности затекли, и я начал дрыгаться, чтобы кровь разогнать. По-прежнему лило. С меня тоже текло. Заодно и помоемся… Я потерял ощущение времени. Если б не заснул, то, возможно, контролировал бы его приблизительно, а теперь, увы.
За время путешествия я неоднократно прикладывался к фляжке с водой, теперь тоже вдруг пить захотелось. Ну, дела – жажда посреди потопа! Тронул пояс – бутылки не было. Подставил рот дождю – смочило. Я подергал стропы и ощутил себя насекомым, попавшим в паутину… И когда же мной начнут питаться?… Стал озирать темноту. Темнота оставалась темнотой, но ее наполняли страшные звуки чавканья, хлюпанья, скрипа и, кажется, стонов… А может, я уже под водой?… Привиделось, что в темноте засветились отдельные пятна, похожие на большие круглые глаза или на блики в больших очках.
Сейчас ко мне придут мокрецы и мокрицы, решил я, и начнут меня есть… Или уведут, как увели детей… Может, в сценарии и про мокрецов было, а я забыл? Ч-черт! Теперь же сценарий создаю я! Не думать глупостей! Думать о хорошем!…
Но о хорошем почему-то не думалось. Ну почему, когда очень надо, о хорошем не думается?… Вот стихи надо почитать, я когда-то знал кучу стихов, Настёна заставляла меня их декламировать… А здесь даже не знают, что на свете существуют стихи… Интересно, как местные на них отреагируют? Опять скажут, что у меня голова неправильно приросла? Конечно неправильно! Разве с теми, у кого голова правильно растет, такое случается?!
Я вспомнил улитку, забравшуюся на крышу нашего с Навой дома, и всплыло:
И куда это
Нынче выползла улитка
Под таким дождем?!
Хороший вопрос…
Значит, я – режиссер. Поздравляю с повышением… Помнится, когда-то давно я рассуждал о типах режиссеров: пиявки, зануды и один обобщающий тип… Какой? И рукоеду бракованному ясно: Псих…
08.08.08
Ташкент