Этого я все-таки не ожидал. Было больно, но не очень, и тем поразительнее оказался вид глянцевой синевато-малиновой кожи с вдавленным в нее рисунком грубых обмоток и верхней части ботинка. На ощупь кожа была горячая и липкая. Повторяю: боль была вполне терпимой, но от одного только прикосновения к опухоли меня начинало мутить. И, чтобы отвлечься, я стал смотреть по сторонам.

Лиловые лбы выпирали из склона напротив, и в тенистых ложбинах еще лежал снег. Елки казались игрушечными. Вершины, плоские, срезанные доисторическим морем, устилали заросли карликовой березы и багульника. Левее и ниже, видимое едва только на треть, чернело озеро в полукружии обледенелых базальтовых скал; сверху падала тонкая замедленная струя — там было второе озеро, верхнее, вровень со мной, а потому недоступное взгляду; а за ним было третье, у самой пяты ледника. Ледника Черышева. Названного так в честь Леонида Черышева, моего пра-прапра-прадеда. Пра-пра-пра-пра-прадеда Дашки.

Но он-то дошел до него. И не в мае — а в марте. Когда здесь еще снег и ночью минус двадцать с ветром. И вместо палатки у него был лишь кусок брезента… Я же — совершенно точно — не дойду.

Ну, не повезло… Бывает.

Здесь, на плоском широком гребне, царила карликовая береза — пока без листвы. И несколько завязанных узлами горных сосен. Японцы любят выращивать такие в горшках. Они называют их «бонсай». Одно деревце живет у меня дома. Деревцу больше лет, чем мне. Его привез отец моего друга Канэко. Я видел мало отцов, которые настолько не походили бы на детей. Отец был на голову выше сына и раза в два тяжелее. Лицо у него было совершенно неподвижное. Очень твердое лицо. Он ездил по всей Земле и развозил его друзьям такие деревья.

Я не догадался сам, а потом кто-то из ребят сказал мне, что отец прилетел на Радугу сразу же после катастрофы, с первой волной спасателей, нашел остатки глайдера, в котором, наверное, сгорел его сын, и собрал то, что могло быть пеплом. И подмешал этот пепел в почву, к корням маленьких деревьев. Вполне возможно — какая-то частичка Канэко живет сейчас в моем доме в виде деревца, которое старше нас обоих…

Почему бы нет? В этих древних верованиях — своя немалая прелесть.

Послышался шорох осыпающейся каменной мелочи, и внизу показалась задранное Дашкино личико. Оно совсем осунулось и почти исчезло, остались веснушки, глаза и зубы.

— А ручей рядом! — крикнула Дашка. — Там только трудно дотягиваться, потому что камни! Поэтому я долго! А еще там лопух растет! Он опухоль снимает!

— Это замечательно, — сказал я. — У меня будет компания. А то обидно быть единственным лопухом в округе. Спасибо, дщерь.

— Как ты меня обозвал?! — обиделась она полушутливо. Она обижается полушутливо всегда: и когда шутит на полторы тысячи оборотов, и когда сердится по-настоящему.

— Дщерью, — сказал я. — Что по-старорусски значит «дочь». В конце концов, не на машине ли времени мы странствуем? А значит, надо соблюдать условности. Но если тебе это обидно…

— Дщерь, — сказала она. — Дверь и щепа. Дверь в щепки. Или: дверь и щель. Склонность к незаметному исчезновению.

— Это точно, — сказал я. — Они такие. Только отвернись, а их уж нет…

Я распаковал аптечку. Вот: настоящие хлопковые бинты, обваленные в настоящем гипсе. Надо сложить из них что-то вроде полотенца, потом смочить водой и примотать к ноге. И — довольно долго сидеть, пока все это просохнет.

Короче, о теплой ночевке сегодня придется забыть.

Я с тенью сожаления посмотрел на Дашку, потом — на браслет. Достаточно лишь активировать его…

И через пятнадцать минут здесь будет кремового цвета коптер с вежливыми киберами или даже вполне живым врачом-стажером, дежурящим на горноспасательной базе. Но тогда цель наша с Дашкой останется не достигнутой — а скорее всего, и вообще недостижимой…

Это не перелом, сказал я себе твердо. Это никак не может быть переломом. Потянул связки — и все.

Сделаем лишнюю дневку. А потом — доковыляем потихоньку.

И следующие полчаса, пока я складывал, смачивал, обкладывал, накручивал и оглаживал, я повторял себе строго: не перелом. Не перелом.

Дашка смотрела на меня и страдала. Но молодчина — страдала она молча.

Потом она сбегала вниз еще раз и вернулась с несколькими сухими сучьями то ли сосны, то ли арчи. Сопя, разделала их топориком, сложила костерчик и с первой спички разожгла. С этим у нее все было в порядке.

В тепле костра гипс затвердел до звона — ногу же стало дергать и давить, пока еще терпимо, но с намеком на трудную ночь.

Хорошо бы все же спуститься к воде и траве…

Ботинок пришлось распластать и подвязать снизу — шнурком и обмоткой. Потом, опираясь на альпеншток, я встал. Перенес тяжесть на больную ногу.

Уф-ффф…

Впрочем, я ожидал худшего. Боль ударила вверх, до колена — но тупая, темно-красная. Можно терпеть.

Можно терпеть и можно шагать.

И я пошел. Шаг, два, десять… Поворот. Обратно. До рюкзака.

Дашка молча выгребала из него банки и перекладывала в свой.

— Э! Мы так не договаривались!

— Ну и что?

В два приема — зло — закинула свой рюкзак на плечи и встала, вызывающе меня рассматривая. Полтора конопатых метра железного упрямства.

— Да, действительно… Обстоятельства изменились…

Я привел в порядок темную разворошенную обитель банок, сухарей и запасных носков, прикрепил сверху палатку и спальники. Вздел сооружение на спину, стараясь при этом не терять равновесия.

— Веди, Тенсинг.

— Кто-о? — с величайшим подозрением прогнусила Дашка.

— Чему вас только учат. Тенсинга не знаешь.

— Нас хорошо учат! А ты, может быть, неправильно произносишь. Ну кто это, кто?

— Первый человек на вершине Эвереста.

— А кто же тогда был сам Эверест?

Действительно…

— Кажется, это был какой-то английский…

— Смотри, — сказала вдруг Дашка и остановилась, показывая вниз. — Тропа. Наверное, козья, да? Козы ходят к ручью…

— Возможно.

Я прикинул направление. И так и сяк выходило, что тропы этой нам не миновать. А здесь к ней, похоже, спуститься достаточно легко.

В горах надо ходить по тропам. Какими бы извилистыми они на первый взгляд ни казались, а всегда являют собой кратчайший путь от точки А до точки Б. Если, конечно, путь измерять расходом сил.

Это так. Но когда я ступил, наконец, на эту тропу, в глазах моих было черным-черно, а пот тек струями по спине и бокам. Чудом, нелепым чудом дошел я… преодолел сто метров — вниз по склону…

Но в то же время я понял вдруг, что дойду.

Главное — пореже останавливаться.

Дашка топала гордо, и чувствовалось, что ей стоит больших сил не жалеть меня вслух.

Так прошел час. Потом — два и три. Тяжелее всего было начинать движение после отдыха.

Потом мы — вместе с тропой — стали пересекать снеговую линзу, и я провалился. Удача еще, что успел выдернуть альпеншток и, перехватив за середину, упасть на него грудью. Палка да рюкзак за спиной сработали как тормоз. Ноги, однако, болтались над пустотой, и сколько там — полметра или пять метров — сказать я не мог…

Если больше полутора — я не вылезу.

— Дашка! — предостерегающе крикнул я, и она обернулась. Стой на месте! — когда она уже бросилась ко мне.

И все же реакция ее была хорошей, и здравый смысл оставался где надо: она успела затормозить.

— Отойди чуть назад, — скомандовал я, и она отошла. — Сними рюкзак. Достань веревку. Свяжи петлю на конце. Кидай мне. Еще раз. Не замахивайся так сильно. Молодец.

Стараясь делать как можно меньше движений, я продел в петлю правую руку.

— Теперь разматывай веревку до сухой земли. Там вобьешь кол и закрепишь конец.

Стал мокнуть и мерзнуть живот. При моем провале полы шинели распахнулись…

Вещный консерватизм предков изумлял меня все время, сколько я занимался внераскопочной археологией. Никак нельзя сказать, что они не понимали своего удобства и комфорта. Но покрой и конструкция мужских панталон восемнадцатого-девятнадцатого веков — это нечто. Или флотская офицерская фуражка девятнадцатого-двадцатого — со всеми ее планками, пружинами и ватными вставками. Или солдатская шинель восемнадцатого-девятнадцатого-двадцатого-двадцать первого…

Современники писали, что это гениальное изобретение. Видимо, я просто чего-то еще не понял.

Дашка помахала мне рукой. Быстро она… Я присмотрелся и увидел, что там торчит пенек. А-атлично…

В пару движений выбрав слабину, я попытался вытащить себя.

Через десять минут я оставил эту затею…

Видимо, я вклинился в дыру так плотно, что сдвинуться мог только вместе с тоннами окружающего меня ужасно мокрого и тяжелого снега. Все попытки как-то расшатать себя в этой дыре приводили только к тому, что я проседал чуть глубже. Это было унизительно и страшно.

И — жарко. Пар от меня бил струями, и пот жрал глаза. И еще громко пыхтело и стучало в ушах.

Может быть, поэтому я не сразу понял, что Дашка уже не одна. Кто-то в черном стоял рядом с нею, подняв руку вверх — привлекая мое внимание.

Я кое-как проморгался, помахал рукой в ответ.

— Держитесь крепче! — повторил черный человек. И я стал держаться крепче…

— Извините, — мягко проговорил спаситель, разглядывая мое запястье. — Трудно рассчитать силу в такой ситуации.

— Да о чем речь, — сказал я. — Просто ссадина. Затянется. Все заживает, и это заживет. Ерунда.

— Давайте я вам помогу. Тут идти еще с километр.

— Докуда?

— Там мой дом. Надеюсь, вы не откажете мне — побыть моим гостем?

Дашка дернула меня за рукав. Я взглянул на нее — она быстро-быстро кивала.

— Спасибо. Только, видите ли…

— Не беспокойтесь. Дарья мне уже все объяснила. У меня нет ни линии доставки, ни порта связи, ни нуль-Т. Так что вы никак не нарушите свой… обет.

Он сказал это с неуловимой заминкой, а у меня вдруг словно открылись глаза. Мой спаситель, высокий, широкоплечий, загорелый и по виду очень сильный человек одет был в черную монашескую рясу. На груди его висел грубый крест из темного дерева.

— Пойдемте, — с легкой усмешкой (или мне показалось?..) он забросил на одно плечо мой рюкзак, подхватил Дашкин — и зашагал по тропе. И мы, переглянувшись, тронулись следом, и вновь вначале я плавал в собственной боли, а потом будто бы вышел из нее, а она волоклась за мной следом, цеплялась и канючила…

Мы спустились к речке, перешли ее по простому крепкому мостику — и оказались у входа в неширокое ущельнце; из ущелья катился ручей, прозрачный настолько, что казался дрёмой. Дном его были белые камни.

А через несколько минут ущельице расширилось, превратившись в маленькую долину, окаймленную зеленью. На этом берегу ручья прятался в соснах стандартный полевой модуль «Домбай», совсем как в полевых лагерях Юнны — только на крыше вместо обязательных антенн топорщились черные панели древних фотовольтов. Возле дома лежал, припав на брюхо, элегантный серосеребряный глайдер. А напротив, через ручей, я увидел стоящие в ряд невысокие каменные плиты — десять или двенадцать…

Может быть, сказалась усталость. Может быть, я слишком отвлекся на пейзаж и перестал смотреть под ноги… В общем, подвязанный ботинок мой несчастный разболтался, ослаб — и соскользнул с какого-то невидимого камушка в невидимую ямку. Вспышка боли была настолько яркой и резкой, что я не просто рухнул — а еще и заорал вдобавок.

Сознания я не терял, но несколько минут просто не мог ничего замечать кругом и ни о чем думать, кроме как о ноге, проклятой чертовой ноге…

Монах внес меня в дом на руках — это при моих-то без малого ста — и уложил прямо в прихожей (по совместительству — кухне) на жесткий топчан, крытый шерстяным одеялом. Дашка, подозрительно сопя, стянула ботинок со здоровой ноги, а потом стала помогать монаху высвобождать меня из шинели; стыдно, но я чуть сам не разревелся тогда и от боли, и от растроганности чувств. А потом монах решительно пресек все мои неуверенные возражения и разрезал повязку.

Что сказать? Гипс раскрошился и не держал. Сине-багровая опухоль выросла еще больше, стопа теперь формой своей напоминала коровье вымя.

— Прошу извинить… может оказаться больно…

Куда уж больнее, хотел сказать я, но подумал, что это будет враньем. Вполне может быть и больнее. Впрочем, руки монаха оказались бережными. Он не столько ощупывал, сколько слушал руками. Или смотрел — судя по его же реплике:

— Я вижу по крайней мере два перелома… вот — лодыжка, а вот — плюсневая…

Потом он поднял лицо, улыбнулся и сказал:

— Что я говорил, Леонид Андреевич?.. и новые гости пожаловали…

Я запрокинул голову. В дверях, ведущих в одну из двух комнат «Домбая», стоял высокий худощавый мужчина с котом на плече. Свет падал на него сзади, рисуя лишь силуэт. В следующую секунду кот мягко оттолкнулся, спрыгнул на пол, а с пола — мне на грудь.

— У-ух! — сказала Дашка. — Как его зовут?!

— Наполеоном, — ответил монах. — Но отзывается и на Бонни.

Кот сунул морду мне под мышку и мощно заурчал.

— Как тщательно он сегодня намывал гостей, — сказал человек в дверях знакомым голосом и вышел из пятна света, так что теперь я уже без сомнения узнал его.

— Здравствуйте, Леонид Андреевич. Мир тесен и странен…

— Простите… Я вас знаю?

— Вряд ли. Меня зовут Петр Черышев. Мы встречались дважды — при довольно бурных обстоятельствах. Но — в толпе. Когда была утечка в лаборатории Галати. И еще на Радуге…

— Вы были на Радуге?

— Ну… как сказать… Я был на «Стреле». Так что самое интересное я пропустил.

— Черышев… Простите, не могу вспомнить. Тогда… тогда все было так… нервно.

— Да, конечно. Мы сразу улетели на юг…

— На те сигналы… Да-да. Помню. Не поверите, но — этот эпизод помню. Так, значит, это были вы?

— Не только я. Нас было два десятка.

— Конечно, конечно… — он стал всматриваться в меня, и я понял, о чем он думает. Но помогать не стал.

Дашка обошла его и положила мне руку на плечо.

— А вы — тот самый Горбовский? — спросила она вздрагивающим голосом.

— Да вроде бы я, — ответил он. — А как вас зовут, сударыня?

— Дарья. Дарья Петровна.

— Очень приятно…

— А уж как мне-то приятно! — заявила Дашка.

Я накрыл ее руку, прижал. Спокойно, сказал про себя. Она хотела выдернуть руку, но услышала меня и удержалась.

И вдруг Горбовский все понял. Я видел, как изменилось его лицо.

— Мир полон странных перекрестков, — почти повторил я.

— Леонид Андреевич, — сказал монах, — раз уж вы встали — сходите, пожалуйста, за льдом. Вы знаете, куда.

— Мм… да. Знаю. Конечно, знаю…

Он подхватил стоящее в углу ведро и вышел наружу. Мембрана сомкнулась за ним.

— Я плохой врач, — сказал монах. — Вернее, я совсем не врач. Так, эмпирик…

Он замолчал. Кот распластался по мне, тяжелый, мягкий, горячий. Казалось, он впитывает мою боль.

— Если использовать методы двадцатого века, вам придется задержаться у меня недели на две-три, — продолжал монах. — Или же — можно прибегнуть к активатору. У меня есть полевой бета-активатор. Тогда вы сможете ходить уже завтра. Что из этого меньше противоречит вашим принципам?

— Если всерьез — не годится ни то, ни другое. Как ты считаешь, Дарья?

— Может быть, — сказала Дашка невпопад. Потом она включилась: — Не знаю, папа. Это уже не игра.

— Это и не было игрой.

— Ты делаешь вид, что не понимаешь меня. Я ведь о другом.

— А ничего другого нет. Понимаешь, просто нет, и все. Тебе показалось.

— О чем вы? — спросил монах.

— О Леониде Андреевиче!..

— Дашка, прекрати, — сказал я. — Прекрати. Простите, у вас есть гипс? Я не хочу выходить из того времени, но и трех недель у меня нет. Если сделать более прочную повязку…

— Не получится, — сказал он. — Во-первых, у меня просто нет гипса. Конечно, за гипсом можно слетать в Абакан… это не будет противоречить вашему обету?.. впрочем, не важно. Самый прочный гипсовый сапог не защитит ногу от холода, будет отморожение и после — гангрена. Да и размокнет он на второй день… Поверьте, в двадцатом веке у вас здесь была бы четкая альтернатива: отлежаться в тепле — или умереть. В лучшем случае — потерять ногу. При такой вот пустячной травме. Весело, правда?

Я молча кивнул. Он был прав. Хотя признавать эту правоту не хотелось.

— Сейчас Леонид Андреевич принесет лед, обложим опухоль льдом, потом забинтуем. А вы пока подумаете… В каком году ваш предок был здесь?

— В тысяча девятьсот пятьдесят седьмом.

— И что, неужели он был один?

— Вдвоем. Он и мальчик-подросток. Они выжили после катастрофы маленького самолета и больше двух недель шли по горам.

— И сколько же ему тогда был лет?

— Пятьдесят шесть.

— А-а! И вы решили повторить его маршрут — в ваши-то годы? Извините, что об этом напоминаю, но… кости уже не те, да и силы, наверное…

— За что же тут извиняться? Все нормально… Знаете, я подумал вот как: будем активировать… Представим себе, Дашка, что мы отлежались с месячишко в пастушеской хижине? Ты охотилась на коз…

— Нет, я охотилась на диких горных ежиков. Все хорошо, папка. Ты правильно придумал… — и она вдруг шмыгнула носом.

— Что такое?

— Да я вдруг… Понимаешь, я вдруг представила, что прапра-пра вот так же подвернул ногу… и не дошел. И некому было его вылечить…

— Вся жизнь состоит из таких моментов, — глухо сказал монах. — Иногда мы их замечаем. Очень редко. Но именно из них по-настоящему и состоит жизнь.

Вошел Горбовский с ведром. Неловко потоптался у входа.

— Вот… я лед принес…

— Поставьте в уголок, пусть тает. Надобность отпала, Леонид Андреевич. Мы решили применить бета-активатор.

— А-а… Ну, понятно. Конечно. Да, это правильно. Вам еще чем-то нужно помочь, Роберт? Я чувствую себя бездельником.

— Вы гость. Но, если хотите, можете приготовить ужин. Нас, как видите, стало больше.

— Я приготовлю, — сказала Дашка.

— Но вы же еще больше гостья, — запротестовал Горбовский.

— Готовить буду я!..

— Лучше не спорьте с ней, — сказал я. — Во-первых, она действительно умеет, а во-вторых, вам ее не одолеть. Девочки в таком возрасте неодолимы.

Дашка просверлила меня взглядом и, вздернув короткий нос, повернулась к маленькой плите и продуктовому шкафу-стерилизатору.

— Мужчины, — презрительно сказала она, роясь в пакетах и коробках. — Одни консервы…

Ночью я сквозь тяжелую дрему услышал шепот. Не помню, что мне померещилось: какой-то зловещий заговор, наверное, — но я стал настороженно прислушиваться, одновременно всячески подражая спящему человеку. Но нет, это был не разговор, шептал один человек, монах, и я не мог разобрать слов. Будто бы угадывались имена: Ирина, Маргарита, Фатима, Анна-Мария… Герман, Игорь, Денис… Впрочем, я не уверен. Я лежал и вслушивался, а потом вдруг уснул.

К утру опухоль спала, и я даже смог, почти не опираясь на палку, пройти до нужника и обратно. Потом — вышел на крыльцо.

Солнце еще не показалось над хребтом, но небо было дневное. Длинные нервные облака летели высоко и стремительно, что-то предвещая. Но что именно, я вспомнить не мог. Именно по утрам я чувствовал, как сильно сдал за этот проклятый год… Но воздух был сладок, и ручей — пел. Я стоял, чувствуя что-то глубокое и настоящее. А потом подошел Горбовский и встал рядом.

— Дурацкая ситуация, — сказал он тихо. — И надо бы попросить прощения, но знаешь, что будет еще хуже…

— Нет, — я вдруг засмеялся; смех был скрипучий. — Хуже уже не будет.

— Ох-хо-хо… — протянул он горестно. — Так вот всегда и бывает. Бросаешься помогать, не думая ни о чем. И главным образом о том, что с тобой побегут другие люди и что они тоже — люди…

— Нас заворожило название, — сказал я. — Надежда… Надо же было такое придумать.

— Я знал эту Надежду, — сказал он. — Ну, в честь которой… Надежда Моргенштерн, балерина. Поплавский был влюблен в нее всю жизнь, планету назвал… а она в его сторону даже не смотрела. Странная была женщина… Сколько вам лет, Петр?

Он спросил это — будто в ледяную прорубь прыгнул…

— Тридцать шесть. Плохо выгляжу?

Он не ответил. Из домика вышел кот Бонапарт и стал тереться о мою больную ногу. Уже не такую больную…

— Интересное вы затеяли путешествие, — сказал Горбовcкий очень не скоро. — Значащее. Я вот размышляю… Наша нынешняя жизнь — все всерьез, но очень часто так: подойдешь к самому краю, а там — барьер, а там — страховка, спасатели дежурят. И вот — раз от раза — становимся слишком храбрыми, что ли. Наглыми. А когда вдруг — ни барьера, ни спасателей, и сделать уже ничего нельзя, и не отменить сделанное, и снова не начать…

— Да. — сказал я. — Это была авантюра. Но теперь-то уж… не бросать же на полпути. Дойдем.

— Я не об этом… — с тоской сказал он.

— А я — об этом. Только об этом.

Мы помолчали, переглянулись и пошли в дом.