1
Раннее утро. Мокрая после дождя проселочная дорога идет вдоль опушки леса. Обгорелая трава на опушке рядом с местом, где упал мой самолет, уже зазеленела, и ветер нанес осенней листвы, так что и не видно почти ничего.
Степина машина останавливается у опушки, из машины выпрыгивает и тут же, поскользнувшись, падает в грязь Петька. За ним выходят Таня и Нина.
— Ну вот! Ну начинается! — кричит Таня, поднимая и отряхивая Петьку. — Не отходи от меня ни на шаг, слышишь? Степа, ну выходите же скорее! Это же природа! Дышите воздухом! Это же вам полезно!
— Нет, нет, я тут п-п-посижу, — откликается из машины Степа.
Нина выгружает из багажника корзины. Степа остается за рулем и поглядывает на лес без всякого энтузиазма.
Папе восемьдесят пять лет, но природа и собственное здоровье его как-то не волнуют. Он никогда не занимался физкультурой, никогда не болел и за шестьдесят лет жизни в Шишкином Лесу за грибами отправился сегодня впервые.
С одной стороны дороги — лес, с другой — поле с обгорелой местами травой. Тишина. Слышны только визг Петьки и карканье кружащих над полем черных птиц. За Степиной останавливается еще одна машина. Из нее выходят Маша с Сорокиным. Сорокин подходит к Степе. Целуются через открытое окошко.
— Левушка, я так рад, что ты с нами, — говорит Степа. — Вот и опять мы все вместе. Всей семьей. Это важно, что мы сейчас вместе.
— Это здесь случилось? — спрашивает, оглядываясь, Сорокин.
— Вон там дальше, в поле, но обломки долетали сюда, видишь, тут тоже горело. А там, в поле, если ты пойдешь, там сразу увидишь. Там его п-п-поклон-ницы крест поставили. Сейчас рано, а потом соберется целая толпа истеричек. Я с тобой не п-п-пой-ду. Они меня в лицо знают, начнется галдеж, а ты сходи туда, обязательно сходи.
— Для этого вы и выбрали это место грибы собирать? Вы заранее решили меня туда отправить?
— Нет, клянусь, нет, — врет Степа. — Просто раз уж ты сюда приехал, сходи, посмотри, надо же разобраться, что там случилось, ну, ты понимаешь. — И добавляет, целуясь с Машей: — И ты с ним, деточка, сходи. Вот вы вдвоем туда и сходите.
— Я не хочу с ним вдвоем никуда ходить, — говорит Маша.
— Ну, я тебя прошу. Это чтоб выглядело естественнее. Ну как он один туда пойдет? Туда же в основном приходят женщины.
— Степа, я не эксперт по авиакатастрофам, — говорит Сорокин.
— Но у тебя, деточка, есть контакты с такими экспертами.
— Нет у меня таких контактов. И никогда не было. Я им был нужен только как искусствовед.
— Я знаю, Лева, я знаю. Как искусствовед. Но ведь у вас в органах есть специалисты, к-к-кото-рые могут как-то определить, была ли п-п-подло-жена взрывчатка.
— Где я возьму этих специалистов?
— Лева, деточка, ты сделай это ради меня.
— Сделать что?
— Ну, возьми там какие-нибудь п-п-пробы с места происшествия. Чтоб их кто-нибудь из ваших посмотрел.
— Какие пробы? Кто их будет смотреть?
— А ты найди, кто посмотрит. Ну, раз уж ты из Парижа прилетел нам помочь, так помоги.
— Вы просили меня приехать, чтобы подготовить аукцион.
— И это тоже. На, цветы туда положи. — Степа дает Сорокину букет астр. — А потом не сюда возвращайтесь, а дальше идите, по прямой, через поле. Там дорога, я туда подъеду и вас подберу.
— Почему ты нас там подберешь? Я не понимаю, — говорит Маша.
— Я прошу тебя. Ну раз в жизни можно сделать без лишних вопросов то, что я п-п-прошу? Даже если это полная глупость? П-п-просто сделать, и в-в-все?
От волнения мой папа заикается сильнее и кажется совсем беспомощным. В эти минуты ему никто ни в чем отказать не может. Даже упрямая Маша.
Подъезжает третья машина. Из нее выпрыгивает очень ухоженная афганская борзая, за нею двое похожих на борзую, таких же изящных и ухоженных смуглых мальчишек. Это дети Антона, Горкут и Арслан. За ними сам Антон, тоже похожий на борзую, и жена его, восточная красавица Айдогды, тоже похожая на борзую, все спортивные и элегантные. Последним из машины появляется, сверкая иностранной своей улыбкой, мой старший брат, великий английский режиссер Макс.
— Ты, папа, что, всех сюда позвал? — идет к Степе Макс.
— А это чтоб Лева сразу со всеми п-п-повидался. Левушка ведь — наш, совсем наш. Я вообще считаю, что этот развод — в-в-временное недоразумение.
— Ну, это уже полный маразм, — говорит Маша.
— Может быть. — Степа с нею никогда не спорит. — Может быть, и маразм. Я ведь, деточка, уже совсем с-с-старый.
Маша морщится и отходит в сторону.
А Макс спешит поздороваться с Сорокиным.
— Левка! Старичок! — радуется он. — Я и не знал, что ты приехал. Ну почему от меня всегда все скрывают?
Они с Сорокиным обнимаются.
— Сколько же лет мы с тобой не виделись? — спрашивает Макс.
— Уже десять, — говорит Сорокин. — А это твой Антон?
— Антон. Представляешь, ты его мальчишкой видел, а теперь вот такой. А это его жена Айдогды, — сверкает улыбкой Макс, старательно выговаривая трудное имя невестки. — Она у нас туркменка, как мама Антона, представляешь? А это мои внуки. У меня уже внуки. Представляешь? Это Горкут, а это Арслан... Или наоборот?..
— Наоборот, — говорит Айдогды.
Макс остался в Англии во время загранпоездки в восемьдесят втором году и до восемьдесят седьмого в России не был. Теперь приезжает повидаться раз в год.
— Левка, я ужасно рада! — целует Антона Таня. — А это мой Петька, — и кричит Петьке: — А ну прекрати немедленно!
Петька пронзительно визжит. Борзая, одурев от воли, носится по опушке и лает.
— Петька! — кричит Таня. — Ты можешь хоть в лесу вести себя как интеллигентный человек?
— Таня, тише, — говорит Степа. — Ну все. Все. Идите в лес.
— А вы что, не пойдете? — спрашивает у него Нина.
— Нет. Я посижу здесь.
— Мне побыть с вами?
— Не надо. Не надо. Я один побыть хочу. Ты со всеми иди.
— А кушать у костра когда будем? — подбегает к Степе Петька.
— Через два часа. Идите уже с богом.
— А я уже гриб нашел! — кричит из-за деревьев Горкут.
— Дурак! — кричит Арслан. — Это же поганка! Петька мчится к ним.
Все разбредаются по лесу.
— Ay! Ay! — звучат по лесу голоса.
Вот об этом я и думаю. Меня нет, но они уже собирают грибы на том самом месте, где еще совсем недавно я был. Сейчас они еще помнят, что я здесь был, а потом постепенно забудут. А их дети, внуки и правнуки уже совсем про меня забудут. Но все равно, пока они, их дети, внуки и правнуки будут жить на свете, я буду жить в них, я не исчезну окончательно.
Антон углубляется в чащу. Айдогды идет рядом. Мальчишки мелькают за деревьями.
— Ну твой папочка хорош, — говорит Айдогды, — не помнит, как зовут его внуков.
— Зато он великий режиссер, — говорит Антон.
— Ты тоже режиссер, но при этом ты нормальный человек.
— Я давно не режиссер. Я ресторатор.
— Ты был замечательным режиссером. До того как твой папочка опять появился. Он тебя просто подавляет своим величием. А ведь он сбежал, когда тебе было тринадцать лет. Из-за него твою маму выгнали из театра. А теперь как ни в чем не бывало: «Это мои внуки!» И не помнит, кто Арслан, а кто Горкут.
— Перестань. — Антон приседает и раздвигает мох. — Смотри. Лисички.
Во мху россыпь крохотных ярко-оранжевых грибов. Лес пронизан солнечными лучами. Пересвист птиц.
— Ay! Ay! — перекликаются за кустами Горкут и Арслан.
— И вообще, я не понимаю, что мы тут делаем, — говорит Айдогды.
— Степа хотел, чтоб мы все собрались, — говорит Антон, — вся семья.
— Ничего себе семья! — сердится Айдогды. — Дедушка, который не знает имен внуков. Разведенные Маша с Сорокиным. Котя в состоянии клинической депрессии. Таня с зелеными волосами, которая изменяет ему с Левко. А остальные — вообще туркмены.
— А ты помнишь, как у Степы в «Нашей истории»? — говорит Антон. — «Другой истории у нас нет».
— У тебя есть, — возражает Айдогды. — У тебя есть я и мальчишки, — и показывает Антону на гриб: — Это съедобный?
— Поганка. Вроде тебя.
— Что?! От поганки слышу!
Она толкает его, подставив ножку. Он падает в траву. Она валится на него. Целуются. Горкут и Арслан выскакивают из кустов и прыгают на родителей. Куча мала.
На фоне темного ельника светится на солнце сеть паутины. Таня входит в нее лицом, вскрикивает, обмахивается руками и срывает с головы платок.
— Мама! Я сейчас умру! — дико кричит Таня. — Макс! Паук! Он по мне ходит ногами! Поймай его!
Макс запускает руку Тане за шиворот и ловит паука.
— Извини. Я веду себя ужасно, — отряхивается Таня. — У меня просто голые нервы. Я из-за Петьки схожу с ума. Мы же эти девять миллионов до сих пор не отдали. Я все время боюсь. Макс, что с нами будет?
— Рассказать, что будет?
— Ну?
— Все будет хорошо, — говорит Макс. — Мы отдадим Алешин долг, и эти подонки от нас отстанут. Все будет хорошо, но ты останешься такой же сумасшедшей. Ты просто так устроена. Потому что ты актриса.
— Хорошая?
— Мне кажется, да.
— Дай мне паука! — кричит Таня. — Я его поцелую!
Из травы торчит коричневая, мокрая, облепленная желтыми листьями шляпка боровика. Нина приседает перед ним:
— Петька! Мне кажется, ты сейчас найдешь самый главный в лесу гриб-боровик.
— Где?
— Ищи.
— Где? Где?
— А ты под листики заглядывай.
— Где? — Петька приседает и выпучивает глаза.
Гриб у него перед носом, но от возбуждения мой внук не видит его.
Сорокин, с букетом астр в руке, идет через поле. Маша плетется за ним.
— Я понимаю, — говорит Сорокин, — Степа никого не просит о помощи, потому что наверху коррупция и милиция повязана. Это все понятно. Но я-то здесь при чем? Что он от меня хочет? За кого он меня принимает? Я себя чувствую полным идиотом.
— Я тем более, — говорит Маша.
Она у нас всегда была страшной антисоветчицей и, когда узнала, что Сорокин — сотрудник КГБ, сразу с ним развелась. При том что ужасно его любила. Напрасно Сорокин пытался доказать ей, что он не агент и никогда агентом не был. Она ему не поверила и до сих пор не верит. Я тоже не верю. Не знаю, как сейчас, но раньше Сорокин агентом точно был. Мне это сообщил по секрету Машин отец Эрик Иванов. Эрик тоже сотрудничал с этой организацией. А отец Эрика, Машин дед, знаменитый чекист Нахамкин, более чем сотрудничал. Он был одним из ее столпов.
Сорокин с Машей идут через поле. Впереди виден деревянный крест и около него — три похожие на привидения белые фигуры. Оттуда доносится музыка.
У основания креста — целая гора цветов. Свежие лежат поверх совершенно уже сгнивших. На вершине этого сооружения — моя фотография, завернутая в пожухлую от дождей пленку. Старая фотография шестидесятых годов, когда я, как все, носил длинные волосы и бороду. Музыка из моей «Немой музы» звучит из прикрытого пленкой магнитофона. В стеклянных банках горят свечи.
Привидения оказываются тремя замерзшими на ветру женщинами. Одна толстая и две тощие. На толстой белое пальто, на тощих — белые пуховики. Белые платки на головах, белые чулки и туфли. Толстая — пожилая, мой зритель, из тех, кто еще помнит. Тонкие — не намного моложе.
— Вы здесь в первый раз? — спрашивает толстая у Сорокина.
— Да.
— Цветочки вот сюда положьте. Вы сами, часом, не из Мытищ?
— Нет, мы не из Мытищ. — Сорокин кладет букет к основанию креста.
— Учтите, — говорит толстая женщина, — крест поставили не мытищинские, а мы. Мытищинские уже потом сюда понабежали. И деньги на памятник вы им ни в коем случае не давайте. Они будут просить, а вы не давайте. Их никто не уполномачивал. Только нам.
— Понятно, — кивает Сорокин. — А вы все в белом, потому что...
— Как у него в фильме «Немая муза», — кивает толстая. — Там же все в белых одеждах.
— Слышь, Мария? — оборачивается Сорокин к Маше. — Ты смотри, в следующий раз тоже белое надень.
— Обязательно, — сквозь зубы отвечает Маша.
— Но у меня самого белого ничего нет, — озабоченно сообщает Сорокин толстой женщине.
— Мужчинам не обязательно.
— Но мужчины в «Немой музе» тоже все в белом.
— Не все. Сумеркин в начале в черном фраке. Вы вообще сколько раз смотрели?
— А вы сами?
— Я сто семнадцать раз, — говорит толстая.
— Слышь, Мария? — расстраивается Сорокин. — А мы с тобой только девяносто шесть.
Маша отворачивается.
— Но я помню все наизусть, — продолжает Сорокин. — Поэт Сумеркин — большевик. Нина — певица в ресторане у деникинцев. И Сумеркину поручено ее завербовать, чтоб она взорвала белого генерала. Который ее любит.
— Не любит, а грубо домогается, — поправляет толстая.
— Согласен, — в тон ей говорит Сорокин. — Любит ее по-настоящему только Сумеркин. И он понимает, что на задании Нина может погибнуть. И он пишет стихи. И она в конце фильма их поет.
— На корме уходящего парохода, — голос толстой дрожит от волнения.
— Точно, — кивает Сорокин. — На белой корме белого парохода:
— Гениальная песня, — говорит одна из тонких женщин.
— Это потому, что стихи и музыка его, Алексея Николкина, — говорит толстая.
— Это стихи Гумилева, — не выдерживает Маша.
— Не знаете, девушка, так не говорите, — обрывает ее толстая. — Николкин все сам писал. И стихи, и музыку.
— Мария, — строго обращается к Маше Сорокин, — ты, раз не знаешь, помалкивай, — и продолжает беседу с толстой: — Зря он только сам в главной роли не снялся, да? Артист он был выдающийся.
— Не просто выдающийся, а лучший в России, — поправляет его толстая. — Он, как никто, выражал ее душу.
— Ваша правда. Я тут землицы хочу на память набрать. — Сорокин нагибается, набирает в коробок из-под спичек земли и брезгливо вытирает руки о ватник. — Вообще я надеялся взять частицу из обломков.
— О чем вы. Они же все вывезли, — говорит толстая. — Мы тут были, как только охрану сняли. И уже ничего не нашли.
— Тут охрана стояла?
— Пока они следы заметали.
— Что заметали?
— А то, что здесь произошло. Вы же не верите, что это просто была авария?
— Думаете, убили? — тихо спрашивает Сорокин.
Женщины в белом переглядываются, и молчавшая до сих пор тощая мягко объясняет.
— Его, молодой человек, не убили. Он вообще не умер.
— То есть?
— А то, что тело не найдено.
— Совсем сгорело?
— Не сгорело, — поглядев по сторонам, говорит тощая. — Его вообще здесь не было.
— Не понял. Его не было в самолете?
— В самолете он был. Но на земле его уже не было. Они ничего, вообще ничего тут не нашли.
— А куда ж он делся?
— Люди говорят, что он... — начинает тонкая.
— Тася, не надо, — останавливает ее толстая. — Не убеждай человека, если он сам своим сердцем не дошел.
Сорокин и Маша идут по полю. Не назад, к дороге, а дальше через поле, к шоссе.
В небе тарахтит и скрывается за лесом маленький спортивный самолет.
— Ты понимаешь, что они нам только что сказали? — говорит Маше Сорокин.
— Я не слушала.
— Они сказали, что Леша был в самолете, а потом исчез. Они всерьез верят, что он не разбился, а взят на небо живым. Вознесся. Потрясающе!
Сорокин не верит, что я вознесся. Не верит не потому, что он убежденный атеист, а потому, что слишком хорошо меня знал. Мы с ним дружили. Выпивали. Я бы тоже не поверил. Но я верю, что в каждом моменте может уместиться вечность, особенно в последнем нашем моменте.
— Ну и народ! Ну и народ! — повторяет Сорокин. — Леша Николкин вознесся! Ну, это потрясающе! Это просто потрясающе!
— Потрясающе другое, — говорит Маша. — Как ты сразу заговорил на их языке. Какое актерское мастерство.
— Школа КГБ, — объясняет Сорокин.
— Вас этому учили?
— Конечно. Нас учили перевоплощаться. А когда меня забрасывали к тебе в мужья, меня заставили кончить университет и защитить кандидатскую. Но ты — молодец. Ты все равно не поверила, что я искусствовед.
Когда они еще жили вместе и Сорокин надеялся отговорить ее от развода, он тоже пытался так шутить, но Маша его юмора не понимает.
На перекрестке дорог у рекламного щита стоит Степина машина.
— Это же Лешин аэроклуб, — смотрит на щит Маша.
На фанерном щите изображен спортивный самолет и написано: «АЭРОКЛУБ ШИШКИН ЛЕС». Рядом Степа, в пальто и валенках с калошами.
— Ну? Ты взял пробы г-г-грунта? — спрашивает он.
— Взял, но я не знаю, что я с ними буду делать.
Это понятно. Сорокин при Маше не будет признаваться, что все комитетские связи у него сохранились.
— А что теперь вы от меня хотите? — спрашивает он.
— Я хочу, деточка, чтоб ты поговорил с Леши-ным механиком — он же последним видел Лешу в тот день. Это совсем рядом. Я вас довезу.
— Я туда не пойду, — говорит Маша.
— Я тоже не пойду, — говорит Сорокин. — И вам, Степа, нельзя этого делать. Ведь идет же следствие.
— Уже не идет. Они закрыли следствие, — говорит Степа. — Поэтому я и прошу тебя помочь.
— Степа, это не мое дело, — нервничает Сорокин, — и я не хочу влипнуть в какую-нибудь историю. Я не знаю, во что Леша был втянут. И я не следователь. Степа, я не тот, за кого вы меня принимаете!
— Ну хорошо. Мы п-п-поговорим с ним вместе, — соглашается Степа. — Я однажды там с Лешей был. Этого механика зовут Валерий Катков.
У моего папы особый дар запоминать все имена с одной встречи. Все имена и все телефоны.
— Я туду не пойду, — опять говорит Маша. — Просто не пойду, и все.
— Почему?
— Потому, что я его знаю. Он, дед, не только механик. Он — крыша. Он Лешу уже несколько лет прикрывал. И меня он прикрывает. И Антона. И Котю. Леша с ним сто лет был знаком, еще с «Мосфильма». Он раньше на «Мосфильме» трюкачом работал. В общем, я не пойду. Мне неудобно. Я ему за два месяца задолжала.
Степа жует губами, думает.
Мой папа знает, что бизнес без крыши в России невозможен. Антон — хозяин клуба, у Маши две картинные галереи, я снимаю кино. Котя — свои клипы, и папа понимает, что кто-то, не вполне законными методами, дает нам возможность всем этим заниматься. Но разговоров на эту неприятную тему он избегает и старается об этом не думать.
— Ну хорошо, хорошо, — говорит он Маше. — Ты останешься сидеть в машине, а мы с Левой пойдем к нему вдвоем. Туда можно въехать. Там в будке у ворот сидит мальчишка, его помощник, Жорик, если не ошибаюсь, его зовут. Он за десятку п-п-пускает кого угодно.
Маленький самолет скрывается за лесом. Тарахтение умолкает. Должно быть, самолет совершил посадку на поле аэроклуба.
Степина машина стоит в проходной у будки. Ворота раскрыты. Сорокин стучит в стекло окошка. В будке кто-то сидит перед телевизором, к окну спиной, и не обращает на стук ни малейшего внимания.
Из будки слышны музыка и голоса актеров. На экране телевизора идет советский сериал «Полковник Шерлинг».
Сорокин смотрит сквозь пыльное стекло и улыбается. «Полковник Шерлинг» был снят двадцать лет назад по роману Машиного отца, Эрика Иванова. С тех пор все в стране изменилось, а сериал этот все показывают и показывают. Вот уже третье поколение зрителей его смотрит. Все его смотрели по нескольку раз, все, кроме Маши. Она не смотрит созданного своим папой «Шерлинга» из принципа.
На экране телевизора герой сериала Кен Шерлинг, очень красивый мужчина в отутюженной форме полковника американской армии, сидит на скамейке на фоне небоскребов и кормит с руки белку. Рядом присаживается симпатичный оборванец.
— Ты слышал, приятель, что сейчас передали по радио? — спрашивает оборванец.
— Нет, — с мягкой улыбкой отвечает Шерлинг. — А что случилось?
— Ракеты на Кубу не повезут! — говорит оборванец. — Ядерной войны не будет! — Он отпивает из бутылки глоток, обтирает рукавом горлышко и протягивает Шерлингу: — Угощаю! За такое не грех и выпить.
Шерлинг пьет из бутылки оборванца, который не знает, что от ядерной войны мир спас полковник ЦРУ Кен Шерлинг, которому он сейчас предложил выпить из горла. Не знает он и того, что под маской Шерлинга скрывается советский разведчик Николай Незнамов.
Когда-то «Шерлинг» произвел на юного Сорокина такое сильное впечатление, что он пошел работать в КГБ. А потом познакомился и с его автором, Эриком Ивановым. А потом женился на его дочери Маше. Так что сериал этот — часть нашей семьи. И меня. Я немножко и полковник Шерлинг.
— Лева, что там происходит? — спрашивает из машины Степа.
— Мое любимое кино показывают, — говорит Сорокин.
— Ну конечно же! — вспоминает Степа. — Сегодня же седьмая серия. Карибский кризис. Вся страна опять с-с-смотрит.
Сорокин прячет в карман сэкономленную десятку, садится в машину и въезжает в ворота.
— Сегодня в восемь вечера будет п-п-повторе-ние, — говорит Степа Маше. — А давайте все вместе у меня соберемся. П-п-посидим, «Шерлинга» посмотрим, чайку п-п-попьем? А, Машенция?
— Нет. Я это не смотрела и смотреть не желаю.
— Зря ты так, деточка, — говорит Степа. — Эрик так тебя любил. Ты должна им гордиться.
— Оставь меня в покое.
— А если Лева захочет посмотреть? Ты уж его ко мне п-п-привези.
— Все! Хватит!
Сорокин пересекает взлетную полосу на которой стоит маленький самолет. За полосой виден ангар, цистерна с горючим и мачта с антенной.
— Маша, может быть, тебе лучше с нами пойти, — говорит Степа.
— Нет.
— Я просто подумал, что хорошеньким женщинам люди иногда скорее рассказывают...
— Я не хорошенькая. И я не пойду
— Ну и характеры у вас у обоих, деточки, — сокрушается Степа, останавливается у ангара и выходит из машины.
Сорокин нехотя идет за ним.
— Эй! Тут есть кто живой? — спрашивает Степа, войдя в ангар.
Никто не отзывается.
Когда глаза привыкают к полумраку становится виден стоящий в ангаре еще один, наполовину разобранный самолет.
Степа проходит за фанерную перегородку. Здесь контора. Стены ее увешаны плакатами и вымпелами. Армейская рация. Древний электрический чайник и такой же древний телефон. Древний лозунг на стене гласит: «Высоко сижу — далеко гляжу».
— Ау! — зовет Степа.
— Здесь никого нет, — говорит Сорокин. Они выходят из конторы.
- Он может быть вон там, — показывает Степа.
Угол ангара за разобранным самолетом отгорожен еще одной фанерной перегородкой. У двери табличка: «Учебно-тренировочный центр».
Когда Степа открывает эту дверь, с улицы раздается тарахтение мотора, и Сорокин, оглянувшись, видит сквозь ворота ангара, как самолет на полосе разбегается и взлетает.
— Кто-то улетел, — говорит Сорокин. — Наверное, это и был этот Катков. Значит, нам тут делать нечего. Можно уходить.
— Я все-таки взгляну, — говорит упрямый Степа.
Тренировочный центр представляет собой тесную фанерную выгородку с кабиной самолета, креслом пилота и приборной доской.
— Есть тут кто? — опять кричит Степа. Тихое шипение. Степа входит и прислушивается. За стендом узкое пространство, загроможденное ящиками с приборами и сплетением проводов. Шипение издает лежащий на проводах включенный паяльник. Над тлеющей изоляцией поднимается синий дымок. Очевидно, оставили его тут только что, несколько минут назад.
Из-за ящиков видна нога лежащего на полу человека.
— Валерий, извините, что без п-п-приглаше-ния, — говорит Степа. — У вас тут что-то горит.
И заглядывает за ящики.
Средних лет, оборванный, грязный седой мужчина лежит ничком на полу в луже крови и мочи. Кровь вытекает из двух огнестрельных ран, в затылке и в спине.
— Лева, п-п-подойди сюда, — зовет Степа. Сорокин входит и сразу выскакивает вон, борясь с приступом рвоты.
— Лева, это не он, это не Катков, — говорит
— Идемте отсюда, быстро, — говорит Сорокин.
— Сейчас. — Степа держится за сердце, но не уходит. — Лева, ты посмотри, как его зовут.
— Что посмотреть?!
— В карманах у него. Д-д-документы, — говорит Степа.
— Вы с ума сошли!
— Но ты теперь п-п-понимаешь, этот человек что-то знал. Надо посмотреть, кто это.
— Я не буду его трогать!
— Ладно, я сам... Ты смотри, тут же сейчас все загорится...
Носком ботинка Степа передвигает паяльник на бетонный пол подальше от проводов, осторожно обойдя лужу, тяжело приседает около убитого и лезет к нему в карман куртки.
— Боже мой, что вы делаете! — ужасается Сорокин.
— Ты же этого не делаешь. — Степа морщится. — Ты знаешь, это бомж. Запах страшный. Может, он случайно сюда забрел. Но все равно надо посмотреть.
Стараясь не дышать, Степа ищет по карманам куртки.
— Вы с ума сошли! — стонет Сорокин.
— Возьми себя в руки. Ты же в органах работаешь. Степа ощупывает карманы брюк лежащего на полу человека.
— Я там не работаю! Я их консультирую по живописи, — лепечет Сорокин. — Степа, что вы делаете? Идемте отсюда скорей! Нельзя, чтоб нас тут кто-то застал! Идемте же!
— Ничего нет в карманах, надо посмотреть в конторе, — говорит Степа. — Помоги мне встать.
Сорокин помогает ему подняться на ноги, уговаривая!
— Степа, этот самолет только что взлетел. Они же, кто убил, они же нас видели!
— Тихо. Тихо, Лева, не шуми, — успокаивает его Степа. — Ты лучше иди сейчас к Маше. А то она, не дай Бог, сюда заглянет, испугается. Ты ей скажи, что тут никого нет. А я п-п-погляжу в конторе.
— Степа, нам уходить надо! Сюда же милиция сейчас приедет!
— П-п-пока доедут... Иди к Маше.
Сорокин выскакивает из ангара, а Степа возвращается в контору. Останавливается, чтобы успокоиться и отдышаться, потом оглядывается, выдвигает ящики стола. Они пусты. Телефонный провод вырван из розетки. Провода рации перерезаны.
Степа усаживается за руль.
— Ну что, Каткова там нет? — спрашивает Маша.
— Никого там нет. Ты знаешь его адрес?
— Нет, и Антон не знает. Он всегда звонит сам.
— Надо узнать его адрес у ворот, у этого Жорика, — говорит Степа.
— Да вы что?! — пугается Сорокин. — Не надо там останавливаться. И ничего ни у кого здесь не надо спрашивать. Надо ноги уносить.
— Я сам у него сп-п-п-прошу. Степа останавливает машину у будки. Открывает дверь и входит.
Телевизор включен на полную громкость. Агенты ЦРУ гонятся за Шерлингом по улицам Вашингтона. Визг тормозов. Выстрелы. Вашингтон снят в Таллинне, машины из разных эпох, но все равно зрелище захватывающее. Степа некоторое время смотрит на экран, потом только замечает, что в драном мягком кресле перед телевизором сидит вовсе не молодой помощник Каткова Жорик.
В кресле, спиной к Степе, неподвижно, склонив голову набок, сидит женщина. Такая же грязная и оборванная, как человек в ангаре. Теперь Степа видит под женщиной на полу большую лужу крови. Женщина мертва.
Степа выглядывает в окно. Маша сидит на заднем сиденье, Сорокин — на переднем, друг на друга они не смотрят.
Переступив через кровь, Степа подходит к висящему на стене старинному черному телефону. Грязные обои вокруг телефона исписаны телефонными номерами. Степа находит телефон Каткова.
Мне кажется, что любой человек в какие-то моменты способен к героическим поступкам. Только основа для героизма у каждого своя. Некоторые отчаянно храбры от природы, от бесконечной в себе уверенности. Другие могут черт-те что натворить в экстазе, третьи — во имя одержимости идеей. Мой папа делается героем только от страха. Когда он боялся за Дашу, когда он боится за детей или внуков, он способен на все.
Степа возвращается к машине и садится за руль.
— Ну? — спрашивает Маша.
— Телевизор включен, но там никого нет, — говорит Степа.
Они едут по проселочной дороге через поле. Сорокин, глядя на Степу со смесью ужаса и восторга, качает головой.
— Маша, — говорит Степа, — набери номер Антона и дай мне трубку.
Маша набирает номер на своем мобильнике и передает его Степе.
— Антоша, это я, деточка, — говорит Степа. — Мне нужен адрес Валерия Каткова. Ты не знаешь, где он живет, но я тебе дам телефонный номер: 299-4283. У тебя эта секретарша, милая девочка, Римма. Ты позвони сейчас ей, и пусть она найдет по телефону его домашний адрес. Да, через справочную. Да, прямо сейчас. Какой белый гриб? Ты лучше у Левы про гриб спроси. В чем, в чем, а в грибах он силен. Передает трубку Сорокину.
— А?.. Какой? Большой и весь белый? — говорит Сорокин в мобильник убитым голосом. — А шляпка какая? В крапинку?
Антон говорит с ним по мобильнику, глядя на Айдогды, держащую в руке гигантский мухомор.
— Он сказал, что это не белый, — Антон выключает телефон.
— Кто сказал?
— Сорокин.
— Он тебе из лесу позвонил поговорить о грибах?
— Ну да, из лесу. Откуда же еще?
— Ты все-таки лезешь в николкинские дела?
— Молчи, женщина, — говорит Антон и нажимает кнопку памяти на своем мобильнике. — Римма, это Николкин. Запиши телефон 299-4283. Да. И найди мне через справочную адрес.
Он забирает у Айдогды мухомор и аккуратно ставит его в траву:
— Жалко, такой красивый.
— Если там никого не было, как ты узнал его телефон? — спрашивает Маша.
— А это Лева телефон знал, — говорит Степа. — Лева же все знает. У них же на Лубянке есть такой б-б-большой компьютер. В нем хранятся все сведения про каждого ч-ч-человека в стране. Вся п-п-под-ноготная.
— До сих пор хранятся? — с горькой усмешкой кивает Маша.
— Это н-н-навечно, — говорит Степа.
— Какая мерзость.
Маша морщится, глядя в окно машины на разноцветный лес, долго не решается спросить, но потом все-таки спрашивает:
— И что, про меня там тоже все есть?
— Естественно, — кивает Степа. — Там про тебя есть такое... В общем, абсолютно все.
— И он, естественно, заглядывал, — говорит Маша.
— Боже мой! — не выдерживает Сорокин, вконец измученный происходящим. — Нет у меня, Маша, никакого компьютера! И КГБ давно нет! И вообще, ты дура!
— Что?! Что?! — вскидывается Маша.
— Эй, п-п-перестаньте, — пытается утихомирить их Степа. — Какой смысл был разводиться, если вы все равно собачитесь? Жили бы лучше в-в-вместе.
Флакон с бритвенным кремом, где спрятана скрытая камера, опять стоит у Коти на подоконнике. Сидящий за компьютером Котя кликает «мышью», и изображение на экране его ноутбука делается четким. Павел Левко во дворе своего дома размахивает фанеркой у мангала, раздувает угли.
Доберман оживленно наблюдает, как Павел насаживает мясо на шампур. Зина накрывает в саду стол. Одета Зина сегодня вполне нормально, и болезнь ее не проявляется никак, разве что руки дрожат, когда она раскладывает ножи и вилки.
Охранник запирает ворота за только что въехавшим во двор лимузином. Из лимузина выходит шофер, открывает заднюю дверцу, но помощник камчатского губернатора Иван Филиппович выходить из машины не торопится, продолжает сидеть перед портативным телевизором, вперившись в экран.
На экране Кен Шерлинг в изящном гражданском костюме стоит на Красной площади среди почетных гостей, наблюдающих с трибуны первомайский парад. Звуки советского марша. Глаза великого разведчика чуть увлажнены. Глаза Ивана Филипповича тоже.
— Здорово, Филиппыч. Ловишь кайф? — Павел с шампуром в руке подходит к лимузину.
— А знаешь, просто не могу оторваться, — глядит в телевизор Иван Филиппович. — Годы проходят, а как смотрится. Какое у него лицо! Этот капризный рот! Эти девичьи ресницы! Сколько нежности!..
— Я уже не могу это смотреть, — кривится Павел. — Они же эту николкинскую туфту каждый месяц гоняют.
— Ну при чем тут Николкины? — восклицает Иван Филиппович. — Паша, Николкины — это у тебя уже просто какая-то мания.
— Мания? Так ведь он этого Шерлинга здесь лудил, за этим забором, когда на Аньке женился. Днем на машинке стучал, а каждый вечер они жрали рябиновую со стариком. А потом базарили до часу ночи. Спать хочется, а они друг на друга орут. Выясняют разницу между агентом и крысятником. А чего выяснять? Все же знают, что старик при Сталине крысячил. Писателей сдавал. Соседи, блин. Это, Ваня, катастрофа, а не соседи.
И, обернувшись к дому Николкиных, вдруг громко кричит:
— Константин!
Котя отшатывается от компьютера. Ему кажется, что Левко с экрана смотрит ему прямо в глаза.
— Константин! Ты там, дома? — зовет его Левко.
Котя подходит к окну.
— Ты что, бороду сбрил? — удивляется Левко. — Ну ты даешь! Я тебе в город названиваю, а ты тут, рядом. У меня народ собирается. Заходи на шашлычок.
У костра на опушке леса Петька, весь перемазанный золой, ест печеную в углях картошку.
Растроганный Макс сидит между Горкутом и Арсланом. Они поджаривают над костром надетые на прутики сосиски. Сорокин нервно курит. Айдогды и Нина перебирает грибы. Котя разливает по стаканам рябиновую.
Все, кроме Степы, расположились на земле. Он возвышается надо всеми, сидя в складном кресте. Рыжий патриарх.
— Давайте выпьем за Лешеньку, — предлагает Степа. — Завтра будет девять дней.
Все не чокаясь пьют.
— Лева, — оборачивается к Сорокину Степа, — я вдруг сейчас вспомнил, как вы раньше чудесно с Машей пели. Спойте, а?
Маша дергается.
— Как-то нет настроения петь, — говорит Сорокин.
Ход папиных мыслей ему, Сорокину, непонятен. Тем более что есть у папы такая привычка: что захотел — то и брякнул. И часто невпопад. Но потом, позже, выясняется, что все было впопад, и во всем был какой-то смысл.
— Танюша, может, ты споешь? — спрашивает Степа.
— Прямо без гитары? — с готовностью отзывается моя невестка.
— Без гитары. Спой, деточка.
Все смотрят в огонь. Таня поет. Поет она хорошо, может быть, слишком хорошо и слишком громко, поставленным голосом.
Угли подернулись золой, по которой пробегают искры. Над полем кружат черные птицы. Степа жует губами.
О чем я сейчас думал? Да о Тане. Стыдно. Что я к ней все время придираюсь? Ужасно стыдно. Я все время думаю про всех плохо. Не надо замечать все эти мелочи. Ну допустим, она поет слишком громко, допустим, стихи Ахматовой так петь нельзя. И у нее зеленые волосы. Ну, она изменяет моему сыну. Бывает. Все в жизни бывает. Я это знаю как никто другой. Надо сделать над собой усилие и с этой минуты видеть во всех только хорошее.
Или эти мысли — признак старости? Это у нас семейное — Чернов в последний год жизни ужасно подобрел. Особенно после того, как большевики увидели в его «Вурдалаках» изображение классовой борьбы народа с самодержавием. И уже не Стасов, а Сталин в двадцать девятом году назвал моего прадеда лучшим композитором России.
2
— Увертюра из оперы композитора-орденоносца Ивана Дмитриевича Чернова «Вурдалаки». Исполняет оркестр Государственного академического Большого театра. Дирижирует автор. — У ведущего концерт народного артиста рокочущий, государственный бас.
Бурные аплодисменты. Стоящий у дирижерского пульта очень старый Чернов оборачивается лицом к залу и кланяется.
На сцене за его спиной портрет вождя и тысячный хор. Концерт в Большом театре посвящается пятидесятилетию Сталина.
Сидящие в правительственной ложе Сталин и его соратники встают и аплодируют Чернову стоя. И вот уже аплодирует стоя весь зал.
Восторженно хлопают из второго ряда партера мой дед Полонский и моя бабушка Варя.
И самое удивительное, после всего, что я знаю про мерзости Сталина, я вместе с ними испытываю сейчас некий трепет. Бред. Бред. Бред. Стыдно. Но испытываю. Врал бы, если б сказал, что ничего не испытываю.
Но почему этот трепет перед властью испытывал Чернов, я понять не могу. Ведь он родился до советского времени.
Может быть, потому, что всегда хотел служить? Не Сталину. Государю. Стране. Но это же факт — глубоким стариком в двадцать девятом году он опять служил. И перед властью опять трепетал. Я сейчас в другом веке, в другом уже тысячелетии чувствую этот его трепет в присутствии высшей власти.
Но вот он, Чернов, поворачивается к оркестру, и рука его, держащая дирижерскую палочку, перестает дрожать, и звучат первые такты мелодии, которую когда-то играл на свирели голый и рогатый Левко. И нет больше трепета. Только музыка.
За кулисами театра толпятся взволнованные, гордые и испуганные участники концерта — балерины, певцы, вундеркинды, акробаты и чтецы-декламаторы. Все проходы и двери охраняются строгими чекистами.
Полонский и Варя предъявляют документы и проходят в актерское фойе. У дверей грим-уборных тоже дежурят чекисты.
— Папа, ты никогда так не дирижировал! Это было просто блестяще! — говорит отцу Варя.
— Pas mal, pas mal. Entrez, mes chers! Entrez! Entrez! Regardez qui est ici, — говорит Чернов.
Перед сидящим в кресле усталым Черновым стоит навытяжку Василий Левко.
В последний год жизни мой предок стал все чаще сбиваться на французский. В двадцать девятом году это было опасно. Но Чернов был уже недосягаем.
— Это же наш Васька Левко! — говорит великий композитор. — Он у Сталина в охране теперь служит. Вася, pourquoi tu n'es pas venu a l'enterrement du pere?
— А почему ты не приехал на похороны отца? — переводит Полонский.
Левко угрюмо молчит.
— Со службы отлучиться не мог? — спрашивает Чернов. — Ну ответь, что ты стоишь, comme la tour Eiffel?
— Как Эйфелева башня, — переводит Полонский.
— Коли будешь молчать, я на тебя, Вася, товарищу Сталину пожалуюсь, — шутит Чернов.
Левко шуток не понимает и цепенеет.
— Ну ладно. — Чернов встает и барственным жестом треплет чекиста по щеке. — Ты себя не казни. Молод еще. Образумишься. Je prends soin de sa tombe. Au cours de mes promenades, je passe par ici chaquejour.
— Я ухаживаю за его могилой, — переводит Полонский. — Я во время своих прогулок захожу туда каждый день.
Чернов, опираясь на трость, поднимается на холм к деревенскому кладбищу.
С холма видно далеко. Шишкин Лес стал другим. Появилась железнодорожная станция, бараки рабочего поселка, черные фабричные дымы и красные лозунги. Праздное чириканье птиц заглушается теперь лязгом железа, гудками паровозов и пением марширующих на плацу пионеров. Веселый, деятельный пейзаж.
Постояв у могилы Семена Левко, Чернов глядит на карманные золотые часы, считает свой пульс, удовлетворенно щелкает крышкой и оглядывается.
Думал ли он в этот момент, стоя у могилы Левко, что прежний Шишкин Лес безвозвратно утерян? Думал ли он, что живет в страшное время, в несчастной стране? Думал ли он, что его судьба составляет редкое исключение, а миллионы кругом него голодают и мрут?
Думал конечно. Но не постоянно он об этом думал. Мне кажется, что в этот момент, у могилы Левко, он вовсе об этом не думал.
Мне кажется, что на холме, у могилы Левко, он просто слушал звуки, просто чувствовал запахи, просто жил. И слава Богу, потому что там же, у могилы Левко, через неделю после триумфа в Большом театре Чернова нашли мертвым. При нем не оказалось его золотых часов. Приехали разбираться чекисты во главе с Василием Левко. Но следствие так и не установило, было ли совершено убийство с целью ограбления, или Чернов умер от сердечного приступа, а часы сняли с него потом.
Внучке Чернова Даше, моей будущей маме, в том году исполнилось девятнадцать, и она уже училась в Московской консерватории.
Вот она репетирует в классе на втором этаже. Профессор, бородатый карлик, удовлетворенно кивает. За окном, раскрытым на Большую Никитскую, ночь.
А в ночи, под окном, с небольшими чемоданами в руках стоят двое: восемнадцатилетний поэт Степа Николкин и двадцатилетний поэт Зискинд. У Степы шляпа надвинута на лоб и лицо замотано длинным шарфом. У Зискинда лицо открыто, носато, жгуче красиво и румяно.
Из окна слышны звуки Дашиной скрипки, и поэты, точно как Чернов у могилы Левко, не думают о несовершенстве этого мира и трагическом своем времени, а совсем наоборот, ощущают радость бытия. И Степа громко декламирует:
А Зискинд подхватывает еще громче:
Скрипка умолкает. Даша услышала и выглядывает в окно. И Степа продолжает во весь голос:
Урок закончен. Бородатый карлик-профессор и Даша выходят из подъезда и расходятся в разные стороны. У моей будущей мамы белая кофточка, белые тапочки, короткая стрижка. В руке ее футляр со скрипкой. Не оглядываясь, решительно устремляется она по Большой Никитской к бульварам. А поэты устремляются за ней, нога в ногу, и в такт скандируют Хармса. Дурацкое, но веселое занятие.
Сперва Степа:
Потом Зискинд:
И опять Степа:
И тут Даша резко тормозит и оборачивается:
— Кто вы такие?
— Мы литературные хулиганы, прелестная незнакомка, — отвечает красавец Зискинд. — Мы хулиганы и поэты.
— А этот почему шарфом замотался? — смотрит на Степу Даша. — Как лорд Байрон, что ли?
— Нет, просто п-п-прыщи, — честно отвечает мой будущий папа. — Хотите п-п-посмотреть?
— Спасибо, нет. А почему ты заикаешься?
— Чтоб было время п-п-п-подумать, что сказать.
— Но когда он читает стихи — не заикается, — сообщает Зискинд.
— Это ваши стихи? — спрашивает Даша.
— П-п-поэта Хармса, — говорит Степа. — Но мы тоже обэриуты.
— Кто?!
— Обэриуты, — повторяет Зискинд. — От ОБЭРИУ — Объединение Реального Искусства. Мы — поэты нового мироощущения и нового искусства. Мы создаем вещи, очищенные от литературной и обиходной шелухи. Я — Владимир Зискинд. А это мой друг — Степан Николкин.
— А почему вы с чемоданами? — спрашивает Даша.
— А мы только что из Ленинграда, — говорит Зискинд.
— П-п-покорять Москву, — говорит Степа.
— Ночевать есть где?
— Пока нет.
— У меня хотите? — предлагает Даша. — Но это в Шишкином Лесу, за городом.
— П-п-поехали.
Вот так, легко и просто, все и началось. Но дальше все было не так просто. Потому что папа влюбился в Дашу с первого взгляда, но не был уверен в себе. А Зискинд был в себе всегда очень даже уверен.
В трамвае Зискинд сидит, положив руку на плечи Даше, а Степа сидит отдельно. Трамвай лязгает и звякает. За окнами — мрачные московские окраины. А в трамвае светло и уютно.
— У меня уже напечатаны две книжки, — говорит Даше Зискинд. — У Степы скоро выходит первая.
— Называется «Тетя П-п-поля», — подает голос Степа, прикрывая шарфом прыщавое свое лицо.
— Это у него поэма про гигантскую женщину-силача. — Зискинд трогает завитки волос на Дашином затылке.
— Для детей? — спрашивает Даша.
— Обэриуты не видят разницы между взрослым и ребенком, — объясняет Зискинд. — Как там у тебя, Степа?..
И декламирует Степино сочинение:
— Видишь, — говорит Зискинд Даше, — это у него и детское, и не совсем.
— Да уж, — соглашается Даша.
Потом они едут на поезде. Потом идут ночью по дороге через лес. Ночью не видно, как Шишкин Лес изменился. Ночью здесь все так же, как было во времена молодого Чернова и Верочки. Так же кукует кукушка. Так же щелкают соловьи. Волшебная подмосковная ночь.
Степа отстал. Зискинд и Дата идут впереди, в темноте их почти не видно, но Степа слышит их голоса.
— Эй, Зискинд, ты все-таки руки убери!
— Понимаешь, Дарья, поэзия обэриутов — это жизнь, очищенная от шелухи. Это будущее мира. Это все в чистом виде. Восторг и восхищение, страсть и сдержанность, распутство и целомудрие.
Потом ничего не слышно. Потом Даша смеется.
Веранда тогда, в двадцать девятом году, служила мастерской моей бабушке Варе. Сейчас здесь совсем темно. Даша зажигает керосиновую лампу. Огромная угловатая статуя переливается металлическим блеском.
— Что это за чушь? — щелкает ногтем по статуе Зискинд.
— Сам ты чушь, — смеется Даша.
— Чушь — это комплимент, — объясняет Зискинд. — Мы, обэриуты, считаем прекрасным то, что не имеет практического смысла. А эта вещь бессмысленная. Значит, хорошая.
— Эта вещь имеет смысл, — говорит Даша. — Это модель знаменитого маминого «Машиниста». Получеловек-полутрактор. Он будет стоять на крыше нашего павильона на Международной выставке в Антверпене. Моя мама — скульптор Варвара Чернова.
— Ах вот как.
Имя Черновой Зискинду известно. Это он только снаружи беззаботный наглец, а по сути человек Зискинд весьма образованный.
— Да, полутрактор на крыше — это вам, товарищи, не чушь, — говорит он. — Это вещь полезная. Почти как большой портрет.
И умолкает, встретившись глазами с глядящим на него из темноты портретом Ленина.
— Мой папа — художник Полонский, — говорит Даша. — А дедушка — композитор Чернов.
— Ты понял, Степа? Мы попали на гору Олимп, — говорит Зискинд. — Тут обитают боги.
— П-п-понял, — кивает Степа.
— А боги сейчас здесь? — спрашивает Зискинд.
— Они в Москве у знакомых ночуют, — говорит Даша. — Ас утра будут квартиру искать. Нас уплотняют. Дом у нас забрали под сельсовет, как только дедушка умер.
— Дедушка Ленин? — спрашивает Зискинд.
— Дедушка Чернов. Но Ленина тоже теперь нет, и папа не знает, куда обратиться за помощью. А в НКВД есть такой товарищ Левко. И он нас ненавидит.
Зискинд сразу понимает ситуацию:
— Левко нам оставил только эту веранду, — говорит Даша. — Но все наши вещи пока в доме, и вы там можете сегодня переночевать.
Когда Даша открывает входную дверь, от нее отскакивает что-то мелкое и падает на крыльцо. Степа приседает и, посветив лампой, находит обломок сургуча на бечевке.
— Дверь была оп-п-печатана, — говорит он.
— И что теперь будет? — спрашивает Даша.
— Будет пиф-паф, — говорит Зискинд.
— А теперь уже все равно, — решает Даша. — За мной, обэриуты!
Входит и, с лампой в руках, ведет поэтов по дому.
Степа оглядывается с пристальностью перевезенной на новую квартиру кошки. Он гладит рукой кожу дивана, притрагивается к роялю и нюхает золотые корешки книг на полках. А Зискинд нюхает Дашин затылок. Она, не оборачиваясь, шлепает его.
В столовой Даша достает из резного буфета огромную старинную бутыль и наливает ее содержимое в хрустальные рюмки.
— Эта наша рябиновая водка. Ее сперва делал дедушка Чернов, а теперь папа. Но у папы не так хорошо получается.
Степа внимательно пробует водку языком, а Зискинд чокается с Дашей, и они пьют, о Степе практически позабыв.
В спальне Степа проводит ладонью по резной спинке массивной кровати, а Зискинд на кровать садится и тянет к себе Дашу.
Прикрывая шарфом прыщи, Степа смотрится в огромное трюмо, а Зискинд уже целует Дашу. Она отталкивает его и смеется.
Мой папа с первого мгновения испытал странное ощущение, что он в этом доме уже когда-то жил и будет здесь жить теперь всегда. Он понял, что это — его дом. Но первая ночь в Шишкином Лесу досталась не ему, а Зискинду. Может быть, помешали прыщи, а может быть, красавец и донжуан Зискинд чувствовал, что ему осталось недолго гулять на свободе, и торопился успеть как можно больше.
Зискинд задувает лампу. Темнота. И Степа понимает, что ему надо уходить.
И вот уже утро. И кабинет Чернова, в котором ночует Степа, уже залит солнцем. И прибежавшая из спальни, завернутая в простыню Даша стоит над спящим Степой и тормошит его.
— Эй, ты, просыпайся! Надо смываться! Сельсовет приехал! И Левко с ними!
Степа садится и хлопает глазами. Закрывает простыней прыщи. Но Варя смотрит не на прыщи, а на золотой крестик, висящий у Степы на груди.
— Ты верующий?! — поражается она.
В те годы мало кто решался носить крест. Папа боялся, но тайком носил.
— П-п-понимешь... — бормочет он. — Это так, на всякий с-с-случай...
— Все! — смотрит в окно Даша. — Они уже здесь! Беги!
Она хватает Степину одежду и выбегает из комнаты. Степа, глянув в окно, в одних трусах спешит за ней.
Грузовик, привезший уродливые письменные столы, и легковушка, на которой прибыл Левко, уже стоят перед домом, и Василий Левко уже рассматривает сломанную печать и достает из кобуры наган.
— Печать сорвана, — объявляет он, оборачиваясь к грузовику.
Из грузовика вылезают и идут к дому член сельсовета и милиционер. Они не видят, как из бокового окна на втором этаже выскакивают и скрываются на веранде Даша в простыне и голый Зискинд, но голый Степа выпрыгивает из окна позже, когда Левко уже заходит за угол. Поэтому Левко успевает увидеть его.
— Стой! Стрелять буду!
Степа пугается не на шутку и бежит. Проносится, топча овощи, через огород.
Левко, член совета и милиционер бегут за ним. Член совета — человек пожилой, мелкий. Милиционер — молодой, но очень упитанный. Догнать Степу им не просто.
— Стоять! — Левко делает предупредительный выстрел в воздух.
Ужас придает Степе силы. Он мчится через сад. Член совета, запыхавшись, отстает, но Левко и милиционер продолжают погоню.
— Стоять! — орет Левко.
Степа ныряет в дырку забора. Левко сигает в дырку следом за ним. Милиционер в дырке застревает.
Голый Степа скрывается в лесу. Он младше Левко и бежит быстрее, но Левко упорен.
Степа бежит, стараясь выбирать кустарник погуще. Ветки хлещут его по лицу, раздирая в кровь и без того прыщавые щеки. Сзади опять слышен выстрел. Степа бежит еще быстрее. Скатывается в овраг.
Взбегает по противоположному склону. Исчезает в ельнике.
Левко скатывается в овраг вслед за ним, взбирается по другому склону и, совершенно задохнувшись, ложится на опушке леса животом на траву.
Тишина. За деревьями проглядывает поле. Нежный подмосковный рассвет. Прямо перед носом у Левко в траве ползет жук. Ощутив сильнейший приступ дежавю, Левко долго, очень долго смотрит на жука, прежде чем прихлопнуть его рукояткой нагана.
Пока он смотрел на жука, Степа убежал. Папину молодую жизнь в этот день спас жук. Может быть, этот жук был потомком того жука, у которого на этом самом месте мальчик Вася Левко когда-то отрывал ноги. Поэтому я все время повторяю: все в жизни связано, и где кончается одно и начинается другое, понять совершено невозможно.
Левко встает, прячет наган в кобуру и, брезгливо морщась, глядит на восходящее над полем солнце.
А дом тогда у нас все-таки не забрали. Потому что наступили годы индустриализации и коллективизации, и бабушкин «Машинист» вдруг стал символом всей этой новой эпохи.
Когда люди слышали слово «СССР», они думали о бабушкином «Машинисте».
«Машинист» вдохновлял на подвиги стахановцев и танкистов, ученых и балерин. На парадах грудастые физкультурницы сопровождали платформу с огромным бабушкиным «Машинистом», сделанным из белых цветов.
Бабушка Варя никогда не мечтала, как ее отец Чернов, о служении государству. Это получилось как-то само собой. Но для Левко она стала так же недосягаема, как раньше был Чернов.
Кузнечики стрекочут в саду. Стрекозы неподвижно стоят в горячем июльском воздухе. Плотники постукивают молотками. Рядом с домом, в саду, строят новую бабушкину мастерскую. А веранда опять стала верандой. И на ней стоит на столе самовар, и Полонский с Варей, в дачных полотняных одеждах, пьют чай, когда на крыльцо взбегает в сопровождении Зискинда и Степы очень веселая Даша и объявляет:
— Мама! Папа! Это мой лучший друг Степа Николкин. А это Зискинд. Он обэриут. Я от него беременна.
Варя крепкими пальцами скульптора завязывает в узел чайную ложечку.
Полонский отнесся к этому известию спокойно. Он по себе знал, что всякому бунту приходит конец.
— А чем вы, молодой человек, занимаетесь? — спрашивает он у Зискинда.
— Я, ваше сиятельство, валяю дурака, — с готовностью сообщает Зискинд.
— Понимаешь, папа, — говорит Даша, — валять дурака — это у обэриутов принцип поэтического творчества. Они восстают против обывательского здравого смысла и мещанского реализма. Это как музыка Шостаковича.
— А конкретнее? — настаивает Полонский.
— Конкретнее, — говорит Зискинд, — пожалуйста:
Длинная пауза. Кузнечики стрекочут. Плотники постукивают.
— Понятно. Но хоть водку вы пьете? — спрашивает Полонский.
— П-п-пьем, — отвечает Степа.
— Так неси, — говорит Полонский Даше. Даша уходит за водкой. Плотники постукивают молотками.
— начинает приговаривать Полонский в такт стуку молотков.
И Варя вторит ему:
Ночью, отражаясь в боку самовара, на веранде горят лампы. Бутыль уже наполовину пуста. Полонский отбивает по столу ритм, Даша аккомпанирует на скрипке, а пьяные Варя, Зискинд и Степа хором скандируют Хармса:
Варя по бумажке скандирует, остальные наизусть. Получается очень складно и весело.
Мне кажется, что в такие моменты, малозначащие, мелкие моменты, ускользающие от внимания историков и романистов, и решается наша жизнь. Смерти, рождения, свадьбы и разводы — это уже результат, а самое существенное начинается в эти моменты, случайные.
Эти крошечные события забываются, но все равно каким-то волшебным образом продолжают жить в нас и в наших потомках вечно.
Вот еще такой момент.
На сцене Малого зала консерватории Даша играет Шостаковича. Новая непонятная музыка. Публика в недоумении, но дружно аплодирует.
У подъезда консерватории толпа друзей и почитателей музыкантов. Зискинд с букетиком ландышей и Степа ждут здесь Дашу.
— Николкин, я принял историческое решение, — говорит Зискинд. — Я бросаю курить и женюсь на Дарье. Сейчас куплю последний табак — и все. Я быстро. Подержи.
Отдает ландыши Степе и бежит по улице.
Забежав за угол, Зискинд устремляется к киоску Моссельпрома. Продавщица в киоске сидит полненькая, но очень ничего. Ветреный Зискинд приникает к окошечку, вперяет в продавщицу пронзительный взгляд донжуана — и готов стих:
— Болтун ты, Зискинд, — говорит продавщица, — и больше ты никто.
Вот так. Она его знает. Зискинд, как многие поэты, очень любил девушек. И не пропускал ни одной.
Он готов зачитать ей следующую строфу экспромта, но тут двое в штатском подходят к нему сзади и крепко берут под руки.
— Гражданин Зискинд? -Да?
— Вы арестованы.
— За что?
Они не объясняют за что, а просто ведут к поджидающей у тротуара машине.
— Ребята, это ошибка! — весело говорит им Зискинд. — Я свой. Я наш. Сейчас все выяснится. Но мне надо предупредить. Меня за углом девушка ждет. Фактически жена. Отпустите на секундочку сказать! На одну короткую секундочку!
Они не отвечают, не понимают, что Даша ждет его. Поэтому уже у машины, когда один из них отпускает руку Зискинда, чтоб открыть дверцу, Зискинд вырывается и бежит к консерватории.
— Ребята, я не убегаю! — кричит он на бегу. — Я не убегаю!
Они догоняют его на углу, сильно бьют в живот и, сразу онемевшего от боли, тащат к машине.
Толпы у консерватории уже нет. На пустом тротуаре стоят только Даша и Степа.
— Когда он так исчезает, — говорит Даша, — я каждый раз не знаю, появится он опять или нет. Он все-таки очень странный.
— Ну, п-п-пошли искать, — предлагает Степа. Поиски недолгие. Вот они уже стоят у киоска и говорят с заплаканной продавщицей.
— За что они его только? — вытирает глаза продавщица. — Он же у меня такой дурачок.
— А вы что, его знаете? — спрашивает Даша.
— Я? Зискинда? — И продавщица горько всхлипывает.
И все равно Даша пыталась Зискинда спасти. Для этого она заставила Полонского пойти к Левко и просить его о помощи.
В доме у Левко ремонт. Василий Левко, весь белый от известки, смывает длинной кистью потолок. В дверях стоят Полонский и Даша. Сзади маячит Степа.
Степа боялся Левко панически. Но тот его не узнавал. Он раньше видел Степу только голым и со спины.
— Ну, чего вы просили, я узнал, — говорит Василий Левко. — Ваш Зискинд — классовый враг. Об этом в ближайшие дни будет напечатано во всех газетах, так что тайны я не разглашаю.
— Может быть, он не враг, — осторожно говорит Полонский. — Он просто несерьезный молодой человек.
— Он обэриут, — строго напоминает Левко. — В Ленинграде раскрыта целая группа этих мерзавцев. Они открыто, с трибуны оскорбляли рабочий класс, употребляя слово «дикари».
— Но это был п-п-просто такой л-литератур-ный диспут, — говорит Степа.
— Зря ты его защищаешь, Степан.
— Он мой д-д-д-друг.
— Плохо ты, Степа, выбираешь друзей, — говорит Левко.
Ненавидеть Степу наш; сосед Василий Левко начал позже, а тогда, в двадцать девятом году, он держал Степу за своего. Потому что в анкетах папа указывал свое пролетарское происхождение.
— Вот он-то тебя не пожалел, — говорит Левко Степе. — Он назвал тебя своим соучастником.
— Меня?.. — сразу теряется Степа.
— Тебя, тебя. У тебя есть такие стихи «Тетя Поля»?
— Рукопись... Детская... — бормочет Степа.
— А вот твой так называемый друг, — говорит Левко, — дал показания, что вещь эта не совсем детская.
— Но она п-п-правда детская, — лепечет Степа.
— Ты дай мне почитать, — предлагает Левко. — Если детская и хорошая, мы твою «Полю» напечатаем. А не детская — благодари Зискинда.
Степе ничего не оставалось, как дать почитать. И Левко решил, что книга детская. И напечатали. Это был первый папин большой успех. Не было в стране ребенка, который бы не знал «Тетю Полю» наизусть. К этому времени Степа почти каждый день бывал в Шишкином Лесу и часто оставался ночевать.
Режущие уши звуки скрипки разносятся по Шишкину Лесу. Очень беременная Даша играет гаммы. Степа насыпает рябину в черновскую бутыль. Водка у него уже получается лучше, чем у Полонского.
— Дарья Михайловна! — окликает Дашу Степа. Даша перестает играть.
— Дарья Михайловна, я п-п-прошу вас быть моей женой.
— Степан Сергеевич, вы что, белены объелись? — удивляется Даша. — Вы бы хоть сперва спросили, как я к вам отношусь.
— Я п-п-потом спрошу, — говорит Степа. — Давай попробуем, а? Не получится — разъедемся.
Они попробовали и прожили вместе почти шестьдесят лет.
В то время сажали еще не надолго. Довольно скоро обэриутов Хармса и Зискинда выпустили, но, когда Зискинда выпустили, его дочери, моей старшей сестре Анечке, было уже около года, и она уже звала Степу папой. Она очень рано заговорила.
Зима тридцатого года. Варя стучит молотком в новой мастерской. Полонский стоит у мольберта. Даша репетирует на веранде. Идет снег. Степа мажет ребеночку попку вазелином.
— Что, Анна? — приговаривает Степа. — Что ты мне все талдычишь папа да п-п-папа? Да, я п-п-папа. Ну и что? Ты уже взрослый человек, а делаешь в штаны. П-п-проситься надо.
На веревках сушатся пеленки. Звуки Дашиной скрипки пронзительны. Девятнадцатилетний Степа плюет на утюг и начинает гладить подгузники.
3
Восьмидесятипятилетний Степа вылезает из машины и входит в подъезд. Из окон многоэтажного дома доносятся знакомые звуки. Опять показывают по телевизору «Полковника Шерлинга». Опять хороший американский оборванец предлагает Шерлингу выпить в честь благополучного разрешения Карибского кризиса.
Лифт не работает. Подолгу отдыхая на площадках, Степа поднимается на пятый этаж.
Звонит в дверь. Из квартиры доносится проникновенная музыка из «Шерлинга». Дверь приоткрывается на длину цепочки.
— Вам кого? — спрашивает кругленькая женщина в домашнем халате.
— Извините, господин Катков здесь живет?
— Здесь. Ах ты господи! — женщина узнает Степу.
— А он дома?
— Дома! Дома! Господи! Надо же! Валера! Валера! Иди сюда!
Дверь закрывается, щелкает цепочка, и дверь открывается настежь.
— Заходите, Степан Сергеевич! — радуется женщина. — Дома он, Катков Валерий, собственной персоной, инструктор-летчик. Бывший артист киностудии «Мосфильм», чемпион Москвы и Московской области по авиаспорту! Вот он, дома. А где ему теперь быть? Клуб-то закрыли и лицензию забрали. И Жорик тут у нас, так он в клубе ночевал, а теперь куда ему деваться?
Валерий Катков сидит у телевизора. Так увлекся, что не слышит. А сидящий радом с ним Жорик, застенчивый молодой парень с вычурной, модной, должно быть, стрижкой, оборачивается.
— Валера! Ну что ты к телевизору прилип! Ты глянь, кто к нам пожаловал!
До Каткова наконец доходит, кто пришел, и он, пожилой крепыш в спортивном костюме, идет здороваться со Степой.
— Вы же небось Валеру знаете? Вам же Алексей Степанович небось про Валеру рассказывал? — очень она многоречива, эта женщина. — Мы же, Степан Сергеевич, вам так сочувствуем, так понимаем. Ну, вы знаете. Николкины же нам как родные! Ну, он же вам все рассказывал.
— Да, конечно рассказывал, — врет Степа.
Я про свои отношения с Катковым папе ничего не рассказывал. И Катков это понимает.
— А вот поглядите, где вы у нас, — показывает женщина фотографию на стене.
Это оправленная в раму обложка журнала с моим автографом. На снимке папа со мной и Максом на крыльце нашего дома в Шишкином Лесу.
— Вот смотрите, что Алексей Степанович тут Валере написал, — показывает на фотографию женщина. — «Спасибо, друг Валерий, за лучшие мгновения моей жизни. Николкин». Это про самолет. Валера как клуб открыл, так Алексей Степанович стал летать. Валера его летать научил. Но он его и до клуба сто лет знал, он же все время рядом с ним, ну, вы же знаете. Это ж такое горе, такое горе.
— Вот я и хотел спросить... — пытается пробиться сквозь поток ее речей Степа. — Вы же, Валерий, п-п-последний в тот день его видели.
— Нет, я в тот день его не видел, — прерывает его Катков. — В тот день, Степан Сергеевич, меня там, в клубе, не было.
— Валеры там не было, — подхватывает женщина, — Валера за запчастями в Жуковск ездил. Там никого, кроме Жорика, не было. И посторонних быть не могло. Жорик-то все время там был, следил.
— И самолет я накануне проверял, — говорит Катков. — Я сделал полную профилактику. Самолет был в порядке, и никто к нему после меня до Алексея Степановича не подходил. Если только Жорик не уснул.
— Ну ты, Валера, в натуре, — обижается Жорик.
— А что следователь-то на меня бочку покатил, это из-за другого моего бизнеса, но вам Алексей Степанович рассказывал, вы в курсе, — говорит Катков.
Другой бизнес Каткова — крыша. Катков меня прикрывал, но этот бизнес папа обсуждать не хочет.
— А они техническую неисправность выдумали и лицензию у Валеры отняли, и клуб без охраны стоит, — без умолку говорит жена Каткова. — Его, клуб, теперь продавать надо, а ходить нам туда не велят. Так там теперь все, к черту, разворуют. Там бомжи шляются, все разворуют.
Тему бомжей Степа тоже не собирается обсуждать.
— Черт с ними, пусть воруют, — говорит Катков. — Только эта технеисправность мне как ножом по сердцу. Я ж всю жизнь при нем. Он мне как крестный. Он же меня на «Мосфильм» и взял.
— В «Немой музе» дублером Валера у него начинал. Он там и в трюках стал сниматься, — подхватывает его жена. — Это потом он уже у всех снимался — и у Рязанова, и у Данелия, и у Кеосаяна. А начинал он у Николкина. Его же Алексей Степанович буквально из тюрьмы на студию взял. Перевоспитывать.
— Была такая кампания тогда — перевоспитывать коллективом, помните? — говорит Катков Степе. — Через райкомы трудных пацанов закрепляли за трудовыми коллективами. И перевоспитывали. Других на заводах перевоспитывали, а меня на «Мосфильме». Алексей Степанович меня в колонии подобрал, он у нас там выступал, приметил меня и взял на студию. Ну я и прижился. Оказалось — это мое.
— Тогда в стране много хорошего было, — подхватывает женщина, — да, Степан Сергеевич? Вы согласны?
— Да, конечно, — пожевав губами, соглашается Степа.
— И «за того парня», за погибших на фронте коллективом работали, — тараторит женщина. — И на овощных базах работали, все вместе, дружно, и на картошку ездили, колхозникам помогали.
Мой папа на картошку никогда не ездил и никого не перевоспитывал, но кивает головой, соглашается, что раньше было хорошо.
— Теперь ничего этого больше нет, и «Мосфильма» того нет, — продолжает женщина. — Но Валера эту традицию продолжает. Вот Жорика нашего он ведь тоже на перевоспитание взял, точно как Алексей Сергеевич его тогда взял. А то бы Жорик совсем пропал, такой был непутевый хулиган, а теперь такой хороший у нас мальчик, да, Жорик?
— Ну ты, в натуре, — усмехается Жорик.
— Только с культурой у нас слабовато, да, Жорик? Вот приучаем его к искусству, заставляем «Полковника Шерлинга» смотреть, не все ж американскую-то фигню смотреть, да, Жорик? Надо и свое, родное. Ты хоть, Жора, понимаешь, кто это к нам пришел? — спрашивает Катков у парня. — Это же Степан Сергеевич Николкин, писатель. Ты хоть его «Тетю Полю» читал?
— Ну ты, Валера, в натуре, — опять говорит
Жорик.
— Так что вы техническую неисправность исключаете? — упорно возвращается к главной теме
Степа.
— Какая, к черту, неисправность! Только вы же сами понимаете, Степан Сергеевич, — говорит Катков, — тут такие силы замешаны, что следствию проще было свалить на технеисправность и дело скорей закрыть. Потому и лицензию у меня отняли, и другой мой бизнес тоже накрылся. Перекрыли мне кислород.
— Какой теперь у Валеры тут может быть бизнес? — вторит его жена. — Мы теперь в Мурманск уедем.
— В Мурманск? — переспрашивает Степа.
— Камбалу ловить, — объясняет женщина. — Камбалу. Там она на дне сплошь лежит, как паркет. Сплошь. Золотое дно. Только доставай. Но проблема денег на покупку сейнера. И проблема доставки камбалы живьем в Москву. Но Валера не пропадет. Как говорится, голова есть, руки есть — остальное украдем. Климат, да, холодный. Но здоровее, чем в Москве. Да, Жорик? Поедем в Мурманск. Не боишься холода?
— Ну ты, в натуре, — говорит Жорик.
Они еще что-то говорят о своих планах на будущее, добрые, трогательные, неунывающие люди. Но Степа уже их не слышит, он уже понял, что узнать здесь ничего не удастся.