Нетленка

Четвертушкина Елена Борисовна

Реальный мир или мир фантастический — проблемы одни и те же: одиночество, сомнения, страхи… Близкие далеко, а чужаки рядом… Но всё можно преодолеть, когда точно знаешь, что хороших людей всё же больше, чем плохих, и сама земля, на которую забросило, помогает тебе.

 

© Елена Борисовна Четвертушкина, 2016

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

 

Глава 1

Лист белой бумаги.

Или монитор компа.

Ты заносишь над белым безмолвием чистого листа (как пират кинжал, как Робин Гуд тисовый лук, как повар нож над жареным поросенком) лебединое перо, или гелиевую ручку, или неуверенно нашариваешь усталой ладонью компьютерную мышь… И замираешь, и хмуришься, и медлишь, всё медлишь в сомнении, гадая, с чего начать, — а главное, зачем. Кому, к репьям ушастым, сдались чужие недоперелеченные ссадины, или худо диагностированные старые болячки?..

И вот тут, уже почти совсем утонув в пучинах печальных мыслей, вдруг видишь: наплевав на зануду-рефлексию, из хлама неудач и разочарований проявляется зимнее, черным шелковым куполом натянутое небо в рассветном марлезонском балете звезд, и заснеженная, заметенная декабрем тайга с рыжими лисьими хвостами лиственниц в серебряной от инея чаще; черно-белая потекшая клавиатура горных отрогов, а потом — только вершины, вершины, вершины хребтов-бритв, хребтов-пил, хребтов-десантных ножей… Страна Суони, ради чьих историй уж точно стоит нарушить любое безмолвие, какого бы цвета оно ни было.

А в центре пейзажа, на склонах сопок — город Лоххид, про который Мотя так прямо и заявил, как только увидел:

— Это не город, не пудрите мне очки. Это заунывный деревенский романс об одинокой избушке, просто спетый хором.

Я тогда ответила, несколько задетая:

— Зато у нас есть море.

— Э-э, — отмахнулся Мотя, — ваше море — те ещё слезы…

М-да.

…Иногда я вскакиваю ночью, и бегу на крыльцо посмотреть, как падает на замерзающую голую землю снег. Мне не холодно, хоть и одета наспех — какое-то время тепло покинутого дома окутывает, как кокон. Редкие огни вдоль моста и подъездной дороги на Собачий хутор бледны, потому что именно на их фоне и виден снегопад, а контур леса размыт морозом, он почти исчез в средоточии темноты, сгустившейся на востоке. Кажется, что здесь, прямо за порогом, лежат самые сокровенные и неизведанные глубины мира, бездонные, бесконечные, но уже почти вписанные в быт, как очень дальние покои заброшенной дачи, тонущие в темноте и зябкости зимней ночи, и эти затоны и дали почему-то представляются надежнее, чем крепкие городские стены… Конечно, Лоххид — маленький город; здесь, как говорит Микада, «до всюда езды 5 минут на сусликах», и это святая правда. Но с другой стороны, у нас тут жить крайне интересно. Например, время с пространством состоит здесь в особых отношениях: чтобы вычислить ответ на одиозную задачу «…из пункта А в пункт В вышел пешеход…», в Суони и Лоххиде требуется счесть не столько скорость пешехода и заданное расстояние, сколько погоду и частное определение пешехода. Потому что странник ходит более-менее одинаково и в метель, и в вёдро; тарк — в вёдро, метель, туман и буран, и всё это не только по улицам, которые очень быстро заканчиваются, но ещё и по вертикальным сбросам скал; а чечако вообще ходит с трудом в любую погоду, даже от гостиницы до трамвайной остановки. Так что любой житель Суони знает с детства: всё в мире, а особенно так называемые точные величины, есть штука относительная.

Кроме вечности. К ней относятся серьезно; это особая категория жизни, противопоставленная всему сиюминутному и суетному; вечность — одна из важных составляющих понятия Дороги. Самое страшное ругательство — «чтоб тебя время обидело»: местный аналог «чтоб тебе пусто было».

Вполне вероятно, я и попала-то сюда оттого только, что у меня с детства обнаружился редкий бзик: больше всего на свете я любила лепить нетленку. То есть, это потом мы с Джой вычитали в некоей книжке термин, и я сразу поняла: вот это оно самое и есть. Чужое остроумие сдуло, слава Богу, с проблемы подозрительный флер излишнего пафоса, и всё равно никак не подобрать иного названия для мало свойственного ребенку состояния, когда понимаешь (хоть и смутно, как не в свои очки): более половины всего, чем принято наполнять жизнь, легковесно, недолговечно, и, следовательно, скучно до смерти.

Куклы занимали лет до шести, а потом вдруг играм с ними стало не хватать глубины и основательности. Ну, раздела я куклу… ну, одела… ну, сделала вид, что покормила… И хоть бы что в мире изменилось!

Сладко мечталось о чем-то настоящем, взрослом, весомом. Какое-то время было интересно на кукол шить и вязать, но и это прискучило… В детстве, как правило, все дети грешат разносторонностью, нервируя родителей внезапными намеками на большие таланты, и вынуждая таскать отпрыска (высунув язык и никуда не поспевая) по кружкам и студиям. Меня никто никуда не таскал, слава Богу, так что я, в погоне за нетленкой, совершенно самостоятельно в какой-то момент взялась шить и вязать уже на себя. Потом рисовать; потом писала какие-то стишочки и рассказики, и всё примеряла к нетленке: к ней, по моим понятиям, относились картинки, которые можно повесить на стенку, стишки, которые не стыдно почитать папе, и собственные поделки, в которых можно выйти на улицу, не опасаясь прослыть городской сумасшедшей. Так что первое определение нетленки было вполне логичным: суть её в том, чтобы сделать что-то своими руками, ну, или головой, если имеется.

Предметы, изучаемые сначала в школе, а потом и в Университете, подвергались мною столь же строгому отбору; компромиссы не допускались. Как следствие, образование мое по сю пору грешит глубокой дискретностью, а точнее сказать, восторженным дилетантством.

Дальнейшее изучение этого феномена подтвердило: нетленка крайне подозрительно относится к сибаритству, и напрочь не приемлет потребительства. Она так напоминала упрямое детское «я сама!», что я потом долго удивлялась, отчего не родилась сразу в Суони. Суонийцы, в силу суровости существования, уже лет с 5-и занимались делами взрослыми и значительными: доили яков, ходили освобождать от добычи капканы и силки, кормили собак, собирали всякую таежную съедобность, короче, по мере сил обеспечивали бесперебойное существование семьи и общины. Но о Крыше Мира в большой домашней библиотеке не было ни слова, и наша встреча припозднилась на четверть века. Время шло; я повзрослела, по-прежнему жила в Акзаксе, уже работала в ЦКС; и все равно меня преследовало ощущение, что на самом деле я груши околачиваю.

С юности считая себя человеком ленивым, я не очень удивлялась поначалу, отчего мне вечно не хватает времени: лентяям его всегда не хватает, проверено. И только потом, уже в Суони, вспоминая те времена, начала удивляться — когда ж спала-то?! — ведь кроме работы и сына, не пренебрегала ни развеселой компанией друзей, ни долгими беседами с Джой, ни походами в кино и на концерты. Но с пугающей частотой меня сметали с места какие-то дремучие инстинкты, недоубитые городом: в палисаднике за домом я собирала шампиньоны, моталась на берега Драконьего озера за мятой и мелиссой, которыми потом, зимой, лечила себя и сына от ангин и расстройства желудка; трудолюбиво собирала падалицу яблони-дичка в городском саду, и терн на пустырях за Зоопарком. Всё это шло на чаи, варенья и цукаты на зиму. Джой нос воротила от подобных деликатесов, ну, а нас с Бобкой запасы частенько выручали в трудное время.

Джой говорит, что я всегда была слишком уж серьезной для своего возраста (а дружим мы практически всю жизнь), и это почти комплимент — теперь я понимаю, что была чудовищной занудой, с комплексом неполноценности в придачу. Конечно, в юности почти каждый, впервые узнав о существовании такой неотъемлемой составляющей жизни как смерть, пытается выстроить собственные отношения с вечностью — все с разной подачи и радужным калейдоскопом промахов, узнаваний, попаданий… И не-узнаваний, не-попаданий, на которые так охотно и стремительно слетаются разочарования, неуверенность и страхи. Рано или поздно, устав бояться, человек делает ручкой всей этой зауми, и переключается на обыденное: идет учиться, потом работать, заводит семью… Но в моем исполнении стройная трипитака учебы-работы-семьи рассыпалась хлопьями на ой, какие маленькие кусочки, и так продолжалось, пока я не уехала в Суони. Следующая догадка о нетленке была такая: что ж ни одна собака не подсказала, что мне с самого начала необходимо было попасть именно сюда, и что нарожать кучу обожаемых детей — уж точно бесспорная, не попираемая никем и никогда нетленка!

Однако даже ей не по силам остановить время. Проживая жизнь худо ли, бедно ли, мы меньше всего держим в голове, что рано или поздно предстоит с этой жизнью распрощаться. Однако не зря говорят, что быстрее всего кончается соль, деньги, отпуск и молодость: в мою собственную жизнь как-то неожиданно набежали симптомы, в классической, хорошей и очень близкой мне литературе трактуемые — увы! — как старость. Не будучи готовой ни к чему подобному, я огляделась в лёгкой панике, и обнаружила кучу лет, внезапно оказавшихся антиквариатом. И пролетели они столь стремительно, что начнешь вспоминать, и только диву даешься, сколько меня — живой, молодой и уверенной в вечной молодости, — вместили они, канувшие безвозвратно; и куда подевалось всё то время, которое считала безраздельно своим по праву рождения, с его головокружительными взлетами и поражениями, своими и чужими детьми… Да нет, какими чужими — ни в одной суонийской семье нет такого понятия, как чужие дети; и работала я в Центре Кризисных Ситуаций в отделе кадров, так что уже очень давно имела дело именно с молодежью. Но вот беда: кровинушки и выкормыши, приемыши и воспитанники все как один норовят стремительно повзрослеть и разлететься, как охапка книг из раззявленных рук, — тут-то и понимаешь, что прочесть успела разве что половину, да и то по диагонали!

Когда размениваешь шестой десяток, время для тебя становится вещественным и материальным. Действуя в младые лета подспудно и вкрадчиво, оно с годами то вмерзает в оледенения жизни, то вплавляется в пожарища, а вот теперь заявляет о себе открыто и жёстко, и берет под уздцы всех твоих резвых коней, принуждая остановиться и оглянуться. Ах, были, были времена, наполненные, так сказать, шорохом парусов и звоном шпаг; помнится, не забылось ещё небо, грохочущее ревом звена вражеских бомбардировщиков, и горячий ствол автомата, случайно ожегший запястье, и грозный силуэт чужой армады на траверсе… И предутренний оглушительный запах сирени, и оглушительная тишина одиночества вдвоем, и чьи-то оглушившие слова, навечно врезанные в память… И первый ослепительный луч солнца, ударивший в прорезь хребта и высветивший здесь, по эту сторону утра, клокастую траву на склоне, и лоскутные коврики разноцветных лишайников на каменных россыпях… И мощное дыхание собачьей упряжки, которой ты правишь, — летящей сквозь морозные дымы января столь стремительно, что визг снега под полозьями нарт не поспевает за нами, а вьется где-то сзади, в искристой снежной пыли.

А потом вдруг бабах, и всё в прошлом.

И здесь, в двух шагах от 60-и, полем битвы становится каждый календарный день, и пересекать его приходится как минное поле, ибо на закате жизни воюешь уже не с подлым врагом, а с собственным организмом. И не предостерегут опытные однополчане, и не доложит разведка — когда именно накроет тебя кинжальный огонь ревматизма, или затяжной обстрел когда-то недооцененного бронхита, или точно выпущенный снаряд обширного инфаркта.

И нет оружия, чтобы достойно ответить на коварное нападение.

И нет подвала, где можно схорониться и отсидеться.

И ничего не поделает любимый человек, с ума сходящий от тревоги за тебя.

И не то чтобы стало страшно… Я уже достаточно долго хожу в церковь, чтобы не пугаться, как глупая гусыня, того порога, за которым вечность начинается для всех. Просто, остановившись и оглянувшись, задумалась и встревожилась: почему-то показалось, что прошелестела я сквозь жизнь как-то уж слишком… ну, как-то быстро. Вроде и ошибок совершила не меньше, чем все порядочные люди; как все, половину из них успела исправить, а вторую упустила в категорию фатальных; побывала и сладкой идиоткой, и прелесть какой дурочкой, долго училась быть кем-то другим, и вроде бы даже преуспела, и вот в этот самый момент — полный конец обеда, то есть старость, и какая тебе нетленка, если уж сколько их упало в эту бездну, разверстую вдали!

И нич-ч-чего не изменится, хоть тресни.

Жил кто-то, или проживал, или вид делал, что проживает — известно только, что была там какая-то история, и всё; в конце концов, кто нас считает… Всё так же будут спать тревожным сном в величественных гробницах из синего камня надменные цари пустынь Терагосы; им снятся прошлые жизни — проигранные битвы, прекрасные царицы в радужных татуировках змей и лотосов, нефритовые чаши с ядом, и омерзительные варвары, грабящие захоронения.

Древние мегалиты Мидо-Эйго, изъеденные временем и пристальными взглядами туристов, будут всё так же вздрагивать от автомобильных выхлопов и плакать каменными слезами от удушающего смога.

На островках, затерянных в просторах Кораллового и Финвалового морей, как тысячи лет назад, остатки древних племен будут добывать копру, ловить рыбку и опасаться соседних племен. Они никогда ничего не понимали, не поняли и не поймут в современном мире, приходящим к ним то служителями чужих культов, то чужими военными базами, но всегда — болезнями, обнищанием и потерей себя.

Как много веков назад, выйдут в ночные рейды куатракские ловцы белых осьминогов.

Аганские мальчишки станут прыгать с прибрежных скал в океан, кишащий акулами, за брошенной туристом монеткой.

Галлеста, замирая всеми своими карнавалами, базарами и ярмарками цветов, будет следить за петушиными боями.

Всё так же терпеливо будут карабкаться тихие полосатые ослики по желтым утёсам Соланы, неся в переметных сумах спирт, кокаин и оружие; всё так же привычно передернут затворы контрабандных автоматов боевики коламбийской наркомафии; продолжат гудеть тревожно, получая и усваивая информацию, компьютеры в Информационном отделе нашего Центра Кризисных Ситуаций…

Жизнь продолжится.

Она и сейчас продолжается, торопится, несется по лестнице дней, через марши месяцев и этажи лет. Ещё немного — она перешагнет и через меня. Заголосит в Лоххиде первый после предзимья Печник-задушник — жестокая метель, забивающая снег во все щели, особенно в дымоходы и отдушины — без меня. Хлынут на Журавкины луга талые воды Листвянки и Сплетенки, сметая в заводи и низины вымытые половодьем кустарники, топляки и каменюки, — без меня. Оденется в серебристо-зеленое ракитник по берегам, зацветет и отцветет черемуха и каприфоль, появятся птенцы у береговых ласточек, варакушек и каменок; перелиняют лиса, куница и заяц, процветет ломонос и древовидный пион, раскроются полутораметровые листы белокопытника…

Без меня! — восстав против самой неотвратимости неминуемых и окончательных потерь, споря невесть с кем, я испугалась, запаниковала, и… и написала «Яйцо в вентиляторе».

Чего я добивалась этой книгой? Искала друга, чтобы поделиться всею обретенной за жизнь мудростью?.. Или, наоборот, врага, — которому, отвечая на оскорбление, можно бросить в лицо весь свой честно выстраданный горький и прекрасный опыт?!

Какую мудрость, жаль ты моя, какой опыт… Не плачь, квакуха, с получки купим новый тазик, и всё болото будет наше — вот и вся мудрость, весь опыт! Нет, если уж на то пошло, та книга (да и любая, видимо) — просто щемящая, горькая, обреченная тоска по идеальному собеседнику, которого за всю жизнь почти никому так и не удаётся обрести. По собственной, конечно же, вине, но… Но разве от этого легче?

А иначе зачем бы гениальный поэт написал самую трагическую из всех земных эпитафий:

Я к вам травою прорасту, Попробую к вам дотянуться, Как почка тянется к листу, Вся в ожидании проснуться…

М-да.

Спасла меня от депрессухи, видимо, всё-таки Джой. Инстинкт самосохранения настойчиво потребовал по-быстрому завязывать с элегическими философскими печалями, встряхнуться и попытаться восстановить хоть минимальную боеспособность, потому что Джой, прочитав «Яйцо», произнесла ровно два слова:

— Ну, наворочала.

— Что опять не так? — спросила я, всё ещё томно.

«Идиотка!» — прошипел инстинкт самосохранения, и был, конечно, прав, потому что Джой отрубила:

— Всё было не так.

Я немного удивилась:

— Что не так «было»?! Эта книга о том времени, до которого нам с тобой, слава Богу, ещё два десятка лет с гаком! Если повезет, конечно…

— А Габи ты куда дела?

— Здрасьте, приехали… Ты прекрасно знаешь — я поклялась, что не помру раньше него, потому что он сказал, что этого не переживет, так что мы договорились, что он помрет раньше. Ну, или бросит меня…

Джой тут же спросила с живым и, как мне показалось, вульгарным интересом:

— И что — бросил?

— Да типун тебе на язык! Откуда же я сейчас-то знаю…

— Не знаешь, так и нечего голову морочить. Собаки правда как живые, тут ты руку набила… А вот что за Берт такой, сроду у нас на лугах никаких геологов не было — почему я его никогда не видела?!

— Потому, что он картограф, и я его выдумала, — сказала я, начав потихонечку закипать.

— Молоде-ец! Лиса с амбара выселила, зоны какие-то навертела… Козлотур ещё какой-то…

— Козлотура не трожь, он лицо реальное. Не веришь — Тревета спроси, или того же Лиса. Или Тойво…

— А вот, кстати, ты Тойво за что угробила?

— Успокойся, я у него спросила разрешения.

— Ну коне-ечно, тебе-то он что хочешь разрешит…

— Джой, да кончай придираться, уши вянут!.. Тойво сказал — всё правильно, и что спасибо за столько лет, что я ему отпустила. И вообще тех, кого хоронят злые языки при жизни, живут до ста минимум.

— Вот. Вот про злые языки — это архиверно…

Я молча выпустила из себя всё, что хотелось проорать, кидаясь громоздкой мебелью (очень тяжело вздохнула), и сказала:

— Через тебя помру, верь слову.

Джой немножко подумала, и удивилась:

— С чего это, не понимаю.

— Не понимаешь, и не понимай себе. Я уже всё равно пишу новую книгу. Которая, собственно, и должна внести некоторую ясность…

Джой скривилась:

— Да вноси, что хочешь. Только, Бога ради, не надо уже больше экстраполировать, что сделается с нами после того возраста, про который в анекдотах справедливо говорят — врешь, столько не живут. Я человек лишенный воображения, ты знаешь. Берешься писать — пиши хронологически.

— Какого лешего — хронологически?! Это же творчество! Что вдохновило, о том и пишешь. Тут вдохновение, понимаешь, это — му-уза… С крылышками такая…

— У твоей музы маразм, плюнь на неё. Да и не помню я ничего ни о каких музах. Я помню лошадь…

Лошадей Джой обожала с детства. Она постоянно о них говорила, рисовала, искала тематические книжки, а в Суони вконец распоясалась и завела конюшни, — так что у меня тут же возникло зеркальное подозрение насчет маразма. Но оказалось, я клевещу, потому что Джой призадумалась, почесала в затылке, и решительно заключила:

— Лопни мои глаза, была ведь лошадь, и вот у неё как раз крылья.

— Елки зеленые, так это ты Пегаса вспомнила?!

— Не знаю… В любом случае, заканчивай с крыльями, и пиши по порядку. С самого начала.

— Зачем?

— Мне так легче читать.

— Будешь много выступать — сделаю соавтором, — пригрозила я. — Тогда ни в чем себе не отказывай, поправляй хоть на каждом шагу…

— Да щас — разлетелась!

— А что такого, собственно?

— Я не нанялась отвечать за твою склеротичку-музу!..

Тут я собралась с силами, мысленно поблагодарив инстинкт самосохранения за своевременный сигнал тревоги, и напомнила, что звать меня не Нестор, и пишу я не летопись, а художественное произведение, а если кого-то что-то не устраивает — пусть пишет сам. И Джой от меня на время отстала, так как писать сама никак не собиралась — по моей версии, из-за недостатка талантов, по её — потому что неохота, и смысла нет… И хорошо бы на ужин кабачка нажарить, да куда Габи опять попрятал все сковородки…

Безусловно, Джой не была единственным моим читателем. Мне неоднократно удавалось, так сказать, раскидать уши по облакам, вознестись поближе к эмпиреям и насладиться благожелательными отзывами профессионалов о моём творчестве. Однако, почти каждому человеку — неважно, тачает ли он сапоги, лежит четвертым в луже на съемках крутого боевика, или торгует баклушами вразнос, кроме чисто меркантильного интереса, для полного счастья необходимо ещё и признание некоей эфемерной референтной группы, которую каждый сам себе наживает. Родня, друзья, сослуживцы, любимый человек или заклятая подруга — почему-то судом именно этой группы и определяет сиюминутную, земную состоятельность собственной жизни сапожник, каскадер и щепетильник.

К сожалению, моей референтной — в один клюв — группой оказалась суровая Джой.

Она всегда была уверена, что переплюнуть меня в литературе, вязании и рисовании могла бы запросто, и не делает этого исключительно по причине загадочной болезни щепоти правой руки, поразившей её коварно и ниоткуда в самый расцвет творческой жизни. Таинственная хворь, имевшая по симптоматике некоторое сходство с ревматоидным артритом, сводила судорогой пальцы Джой при любом делании, процесс которого не представлялся ей захватывающим. Как бы ни была она заинтересована в результате, скукота процесса перевешивала, артрит взвывал нечеловеческим голосом, и Джой бросала не законченное (или так и не начатое) дело решительно, и без сожалений.

Может, поэтому в оценке моих творческих успехов она всегда держалась линии критицизма особо строгого режима. Я же, как последняя дура, вечно ждала от неё если не похвалы, то хоть, на худой конец, справедливого и уважительного разбора полетов — но тщетно. Если мне удавалось связать сносный костюм в технике фриформ (это такой вязальный фристайл), она заявляла, что ничего хорошего сказать не может, но не из вредности, а потому что сроду такого фасона лично не носила, не носит, и носить не собирается. Если это была техника энтерлак, она сообщала, что питает непереносимое отвращение к «ромбикам».

— Ну, не люблю я ромбики, понимаешь? — говорила она, изнемогая от моей навязчивости, — ну, на дух не переношу…

Я терялась от такой неистовой страсти, но вовремя вспоминала, что другая моя приятельница точно так же ненавидит изнаночные петли, а ещё одна — пряжу меланж; каждой из них ненавидимое напоминало какую-то мрачную страницу биографии, а с фобиями не поспоришь. Как говорят суонийцы — так есть.

Если я показывала Джой первую главу повести, совершенно уморительной по моим меркам, она, читая, несколько раз подозрительно хмыкала, а потом мрачно роняла:

— Смешно… — и удалялась в себя, скучливо и неодобрительно.

Регулярно, с постоянством достойным лучшего применения, я, погибая от гордости за взятую вершину, зачитывала Джой только что написанное стихотворение (которое каждый раз обязательно считала лебединой песней своей персональной музы), — надеясь пусть на скромную, но похвалу, пусть даже сквозь зубы.

Джой честно читала. Неважно — с компа, или написанное от руки; читала долго, натужно, с брезгливой тоской, а начитавшись, пожимала плечами. Она-де не разбирает моего почерка (при переходе на компьютер она с той же лёгкостью начала ссылаться на хроническую усталость световых диодов в голове, ураганную аллергию слезных канальцев и сухость третьего глаза); стиль же представляется ей глубоко заумным, и вообще она стихов не любит, не чувствует, и понимать отказывается.

Что не мешало ей время от времени, блистая взором, зачитывать с придыханием гениальные строчки из малоизвестных поэтов.

…Темна и гибельна стихия, Но знает кормчий ваш седой, Что ходят по небу святые, И носят звезды над водой…

Нет, лишнего на себя брать не стану, будем честны: где я, и где гениальные поэты.

Даже малоизвестные.

Когда мы завелись насчет хронологии, я всерьёз обиделась именно на непочтение к тяжкому труду. Какая разница — писать книгу, идти в крутой бакштаг правого галса, лежать в засаде со снайперской винтовкой, запекать ветчину или сколачивать поднятую грядку — пёс с ним, с результатом, но труды-то! То мозоль сбита, то прицел; фольга комковата, фраза топорщится, и сколько соли не сыпь, все пресная буженина; и туман на траверсе сплошной и вязкий, доски сырые и перекошенные; обеда нету, комп глючит, а нормальный молоток кто-то упер к лешему… И Джой говорит капризно:

— Не понимаю, как ты пишешь? Сначала у тебя про завтра, теперь про вчера… Хоть какой-то хронологии придерживайся!

— Придерживаться — чего?! — спросила я, совсем разозлившись, — что между пятью минутами и семью секундами западной долготы и сотней минут южной широты на Пожоге, у пятого фонарного столба, в три минуты шестнадцатого ровно ничего не произошло?!

— Ты не права, — заявила Джой упрямо, — и я тебе это заявляю со всею ответственностью. Не могу влет вот так объяснить, почему… — и добавила, по-доброму снисходя до моей тупости: — может, от голода — я есть хочу.

Нет, на шестом десятке лет практически совместно прожитой — окна в окна! — жизни мы до откровенных ссор уже редко доходили: бессмысленно, и времени жалко.

Стихия, безусловно, темна и гибельна, но так что ж, не жить теперь?..

А, ладно.

Ну, не прочтет Джой ещё одну мою книжку… ну, прочтет и пожмёт плечами равнодушно, — ну, разобижусь я… Мы вместе пережили столько, что эти сиюминутные дурные обиды были, как сентябрьский заморозок, который исчезает без следа, как только солнышко пригреет. В конце концов, может она меня критикует столь жестко просто потому, что у неё хороший вкус.

В отличие от меня.

Впрочем, писать всё-таки стану так, как Дорога положит, иначе не получится вообще ничего.

И вовсе не хронологию.

И совсем уж не летопись, а просто вычитала где-то, что…

 

Глава 2

Один уважаемый писатель-путешественник в какой-то из своих книжек отметил, что по не совсем ясным причинам при прохождении зоны меняющихся ландшафтов резко возрастает вероятность конфликта между путешествующими. Суонийцы много могли бы ему рассказать о странных константах и переменных из жизни ландшафтных границ; любые границы, будь они деревенской росстанью, городским перекрестком, лесной опушкой или каменистым сбросом горного водораздела, являются местом сакральным, почитаемым и требующим аккуратного обращения.

В правоте писателя мне пришлось убедиться на собственном опыте. Ни Джой, ни Габи под рукой не случилось, но они и не понадобились: ландшафты на Гадючьей сопке менялись с такой скоростью, что уже через час я расконфликтовалась сама с собою насмерть.

Темы долго искать не пришлось, она была проста до гениальности: почему я такая идиотка?!

Ну почему?..

Вот что за необходимость вдруг стряслась, переться за сморчками — подумаешь, какой деликатес, — когда в доме ещё с прошлого года грибов достаточно, и белых сушеных, и польских маринованных, и треть бочонка рыжиков соленых в хуторской коптильне стоит, и ералаш грибной на леднике в погребе, и грузди ещё… Суббота, выходной; все дома, авралов никаких не намечается, Габи уток жарит, в холодильнике салат из креветок (я облизнулась) … Джой с Микадой зайдут на ужин… Траут бутылочку моего любимого миртового ликера привез из Эолы (я опять облизнулась)…

А чего, спрашивается, облизываться? — как будто меня из дому гнали, скажите, Белоснежка какая… Ну, девочку, понятно, мачеха ела поедом, а меня разве что леший по грибы понес.

Зачем людям дома не сидится?! — всю неделю покою никому не давала, ни дома, ни на службе (кажется, даже собственные сыновья, работавшие со мной в одном учреждении, начали меня избегать); все пытала Габи насчет погоды, а потом проверяла у Микады: на неделе мы с мужем общаемся эпизодически, так что он, соскучившись и воспользовавшись моей доверчивостью, вполне мог напророчить снежных буранов с лесными пожарами, это в мае-то месяце… Однако погоды предстояли чудные, и несмотря на то, что никто со мной не пошел, я всё равно радовалась — всё же «тихая охота», чего там табуном делать? И чесанула на рассвете в лес.

Вот Джой умная, осталась дома, сказала — не люблю я сморчков, отстань. Хотя в прошлом году ела и облизывалась, когда мы с Тадеушем притащили и пожарили со сметаной… Ладно, шишига с ней. В конце концов, сморчки — явно неравноценная замена утке, Габи и Микаде.

Каждому свое.

Мне на сегодня — весна, и тут уж ничего не поделаешь.

Нет, я ужасно люблю лето, за его — здесь, в Суони, — щемящую скоротечность, яркую палитру альпийского разнотравья и песню варакушки. И за таинственно мерцающие в сумерках быстрого вечера коленчатые стволы и меховые зонтики медвежьей дудки; и за промелькнувшие в окне машины на расстоянии вытянутой руки щелястые и дуплистые скалы, увенчанные буйной кроной свалившейся за гребень скалы рощи.

И осень, конечно же — за терракотовые шляпки бархоток-моховиков, пламенеющих среди редкого сосняка на белых перинах ягеля; за вызолоченные палым листом каменные пороги нежно воркующего малого ручейка; за ледяные бирюльки, запутавшиеся поутру в густых и клокастых травах черных приморских дюн; за сказочные шорохи листопада и первые злые заморозки, когда, кажется, даже солнце теряется, проснувшись в прозрачных хрусталях хвойников и белых кораллах пожухлой травы.

И что уж говорить про зиму, когда в мороз ёлки, как белка или горностай, меняют окрас шубы на серо-белый с голубыми подпалинами! Зиму, со слоновыми ногами и ушами льда, намерзающего за ночь на прибрежные скалы; с завораживающей пляской обезумевшей метели и восьмиоктавным вокалом бурана в каминной трубе; с потемневшими горными реками, не замерзшими, но присмиревшими, с хрусткими от молодого ледка галечными берегами и седыми от дыхания воды буклями прибрежной травы.

Весна… Вот с ней сложнее. Голо, неприютно, опасно — в горах снежные обвалы и прорывы ледниковых потоков, в лесу болото, на лугах потоп… А у меня, как на грех, по весне шило прорастает в одном известном месте, и колосистое такое, что надо обязательно всё бросать и нестись в лес. Самое время, в зеленую-то весну! — когда всему лесу как раз абсолютно не до тебя, у природы тот же долгожданный и дорого оплаченный весенний дембель: обалдевшие от радости птицы кидаются чуть не в морду, зверье лезет под ноги, а подлец-ручей все ещё пенится бурными водами — как вышел в апреле из берегов, так по сю пору и не вернулся, тоже, вроде меня, дома не сидится… Гулять у нас, местных, не принято. Аборигены в лес ходят не от скуки, а за надобностью, поскольку даже в наши просвещенные времена от леса кормятся — не с нужды, а по традиции и нутряному принципу (что-то вроде моей нетленки). Охотиться весной практически нельзя, а вот собирать в здешней тайге всегда найдется что: лист майника и почерневшие лопухи бадана на тонизирующий чай; ростки папоротника на соленье, или топинамбура накопать… Хотя всё это, да ещё и в готовом виде, проще купить на городском рынке.

Собственно, сморчки тоже.

Но при чем тут вообще рынок! Причиной моего бродильного зуда было то простое обстоятельство, что вся Суони возвращается из зимы в весну, как солдат с победоносной войны, и немедля впадает в оглушительную весеннюю эйфорию: весь мир на ладони, ты счастлив и нем… Вернувшись вместе со всем миром из царства холода, буранов и снегов, ты ликуешь и празднуешь: вот опять промахнулась на Белой Охоте смертоносная лапа зимы, мы ускользнули, выжили, и теперь можем цвести и давать какой умеем плод. И неизбежно чувствуешь нежное родство со всем прочим выжившим и ожившим, от былочки малой до злющего медведя, очумело выползающего из голодной берлоги. И потом долго, так долго помнится с равным умилением и первый маленький до жалости клещ, сиротливо блуждающий по косынке, и ещё неокрепший комар, чей скулеж так мало похож на вампирский вой атакующего истребителя; первый соловей, неуверенно разбирающий хорошо темперированный клавир где-то в зарослях краснотала; первая пьяная от солнца бабочка-махаон, которая всё пикирует и пикирует на мягкий — «в мешочке»! — желток мать-и-мачехи; сонная ящерка на скальных выносах у Траутова дома, коврик тугого прострела на проплешине склона, робкая россыпь мускари… Господи, как я всех их люблю.

Сегодня мир был залит удивительно щедрым солнцем, в зарослях самозабвенно голосили птицы. Буйно и весело, себя не помня и не веря ни в какие новые опасности и напасти, громко возилось в кустах зверьё. Из путаницы кленовых веток задорно дразнился щегол: «Сбились, сбились, сбились с пути! Увы, увы… Сбились с пути!», а с другой стороны гудела суонийская пестрогрудка, очередями, как сотовый телефон, поставленный на режим вибрации. Ещё кто-то вопил издалека мерзким голосом: «Гяв-гяв-гяв-гяв! Уй-я-я! Уй-я-я-я, у-я-я… Гяв-гяв-гяв-гяв!!»

И бездонное небо аквамаринело в прорезях хвойных крон, а под ногами вились повылазившие из земли корни горной сосны; они наползали друг на друга и пересекались под самыми дикими углами, напоминая то ли план какого-то изощренного лабиринта, то ли загадочные криптограммы. Я немножко их поразглядывала, а потом пристроилась на поваленный ствол и достала сотовый. И набрала номер мужа: он был не в восторге от моих весенних забегов, и, чувствуя некоторую вину, я решила, что мой долг — дать понять, что ни на минуту о нем не забываю.

— Гарбушечка, привет!

— Привет, — откликнулся тот несколько изумленно.

— Слу-ушай, ты же знаешь все эти письмена, которыми пишут в Хебабе?

— Знаю, — не стал отпираться Габи, и осторожно поинтересовался: — а почему именно в Хебабе? Ты, собственно, сейчас где?

— Я на Гадючьей сопке, но это неважно. Нет, я знаю, что так же пишут и в Бусааде, и Саллахе, и Хамате. И я именно эти иероглифы имею в виду, потому что на суонийские совсем не похоже…

— Что не похоже?

— То, что я вижу.

— А что ты видишь?

— Вот я тебе за тем и звоню! Вылитые их буквы, а прочесть не могу. Поэтому давай я тебе сейчас их словами опишу, а ты мне скажи, что это такое, ладно?

— Давай попробуем, — вздохнул Габи.

— Так, смотри… Сначала вообрази себе такой снулый скрипичный ключ, стиснутый в трамвайной давке. Вообразил?..

— Ну, предположим, — хмыкнул Габи.

— Ага. И теперь сразу — диез, только с ножками… нет, не с ножками, с лапками… Погоди, я сейчас поближе гляну… нет, это не лапки. Это жабры.

— Заяц, — сказал Габи терпеливым голосом, — ты сейчас сама поняла, чего сказала?

— Я — да, и ты тоже сейчас поймешь, погоди… — я наклонилась пониже, разглядывая корни, — это что-то вроде рогов, ну, как тебе объяснить… знаешь, такой знак на таркском языке жестов, не помню, что обозначает, так вот он, но перееханный пополам много раз.

— Рыба моя Заяц, — сказала Габи, — что ты имеешь в виду под «перееханным пополам много раз»?

— Ну, знак этот, он в лапшу нарубленный. И вниз головой…

— Любимая, а ты какое место у лапши считаешь головой?

— Нет, это я вниз головой, потому что тут иначе не рассмотреть… Подожди, я сейчас обратно сяду…

— Не стоит, — торопливо перебил Габи, — не напрягайся. Как это говорится… по фотографии не лечим. Вернешься — нарисуешь.

И положил трубку.

Ну, и пожалуйста.

Я полезла дальше. Сопка изобиловала распадками и возвышенностями, её пересекали каменистые всхолмления, бедовые овражки и жадно чавкающие под ногой неглубокие русла недавних весенних талинок. То вдруг возникло мерзлое болотце, где дреды мелированных утренним заморозком травянистых кочек топлыми скальпами торчали из воды, а чуть дальше лежала полоска крепкого берега с редкой сосной и купами ивняка, и почти сразу за ними — обрывы горных склонов. Справа на поляне валялся мертвый ствол, похожий на только что освежеванное многоногое копытное… Землю устилал грачевник, кое-где его вспучивали кокоры — вывороченные с землей корни.

На сопках и за несколько метров порой не догадаешься, что откроется за ближним коленом тропинки — поросшая гусиным луком луговина в ореоле шершавого ильма, крупнофракционная разноцветная осыпь, или копнушки вечнозеленой тсуги по руслу безымянного ручья. Тропа, узкая, как щель под дверью, перетекала с одного его склона на другой тщедушным мостком, плетеным из лыка. Интересно… Тарки смастерили, или все-таки барсук?..

Зато с вершины Гадючей сопки открывалась величественная панорама.

…Миллион лет назад с конька Крыши Мира сошел мегаледник, выслав в разведку тысячу тысяч рек и речушек; он расщепил ими прибрежные хребты, и подмял под себя, а потом исчез, стремительно (лет за сто) растаяв в океане. Теперь ту давнюю историю напоминает лишь проломленный в побережье Сканийский залив, да вставшая на дыбы Суони.

Суони — или, как её ещё называют, Крыша Мира, самая высокая на Земле горная система, — совсем было собралась оторваться от материка, да на полдороге передумала; падая с поднебесных порогов, она тремя зазубренными горбами отделилась от болотистых пустошей Юны, на юге же, круто понижаясь и уходя к западу, мощная кордельера гор спускается в Файрлэнд и Мирно. Полуостров, ограниченный с трех сторон Сканийским заливом, океаном Бурь и морем Мрака, а с четвертой — Юной и Файрлэндом, и есть Суони: страна общей площадью 700 тыс. кв. км, состоящая сплошь из гор, долин, плато, ледников и ущелий.

В Золотом веке какие-то несытые на голову геродоты поминали то ли в диалогах, то ли в трагедиях о запредельной земле, с козырька немеряных круч взирающей на океан. Жили-де в тех краях люди — не люди, лешаки — не лешаки… Песьей головы, третьего глаза и трехпалости забавники-геродоты у них, правда, не приметили. А что, с них сталось бы: капюшон шейпской парки в тумане здорово смахивает на волчью голову, точку между глаз охотники частенько натирают свежим медвежьим салом пополам с золой — от простуды из-за промокших ног; а уж варежки, выкроенные на три угла точно под удобство охоты… Но чужаки помянули только, что рядились местные в звериные шкуры, глядели дико исподлобья, изящной словесности не разумели, и просвещенных гостей сторонились — то есть, ни золота, ни собственных жен дарить пришельцам не додумались.

Мелькала Суони и в висах викингов, и в Мидо-Эйгских хрониках зари времен, но всё как-то вскользь и рассеянно. Не приглянулась, видать, Крыша Мира просвещенным путешественникам, за что отдельное спасибо Дороге.

Общий облик страны, её природные особенности, а также национальные традиции, менталитет жителей и даже фольклор на 80% определяется тем, что лежит Страна среди высочайших горных хребтов, в межгорных замкнутых и полузамкнутых впадинах и речных долинах. Средняя высота территории около 3-х тысяч над уровнем моря, а многие вершины переваливают за 11-километровую отметку. Суони — высотный полюс нашей планеты. Кроме того, она относится к наиболее сейсмоактивным местам земного шара, где ежегодно регистрируется до 3 000 землетрясений.

Гребень Крыши — это вечные снега хребтов Высокой Суони, и среди них 11 из 14 высочайших вершин мира: от 9-и до почти 12 километров, они не имеют себе равных по сложности восхождения. Например, гора Вековуха — пятигранник с треугольными гранями, высота которого 11 711 м. Склоны Вековухи настолько круты, что снег и лед практически не задерживаются на гранях, и её силуэт цвета воронова крыла четко выделяется на фоне других вершин. Один из отрогов спускается к уединенному лесному урочищу огромной гладкой плоскостью, будто специально отполированной. В шейпских сказаниях она называется Таблицей Справедливости, и на ней, по сказам, записаны все страдания, которые потерпела эта земля от человеков. Если Таблица в какой-то момент не сможет больше вместить записей, и они выйдут за её границы, — наступит конец света.

Из-за высоты и расчлененности рельефа, сложности геологического строения, пестроты гидрологических и климатических условий, горные территории являются местом опасным и непредсказуемым: ниша выживания тут сужена до предела, а жизнь предельно насыщенна и крайне уязвима. Если строго по науке, то 90% территории Страны вообще для проживания непригодны. Именно поэтому в Стране так неравномерна плотность населения: в горной тайге, на расстоянии многих дней пути друг от друга, разбросаны охотничьи заимки и старательские хутора, а на подошвах горных склонов, суходолах, поймах и террасах рек, на пролювиальных конусах выноса, в Средней Суони, обретаются уже не только деревни, но и города.

Правда, у нас города большими не бывают. Потому что плотность населения резко повышает уязвимость перед стихийными бедствиями, которые, подлецы, тоже любят случаться именно в этих районах. У нас этих бедствий, как на собаке блох: землетрясения, сели, паводки, оползни, снежные и фирно-ледовые лавины, обвалы, шквальные разнонаправленные ветры, гололед, засухи и заморозки, наводнения, пульсации и подвижки ледников, каменных глетчеров и курумов, подъем грунтовых вод… Статистика говорит, что чрезвычайные ситуации происходят в Суони каждый второй день в году; именно поэтому даже ненадолго приезжающих иноземных туристов — фанатов нетронутой природы и живописнейших пейзажей, — сначала пересчитывают, потом ставят на строгий учет, а потом снабжают «Памяткой безопасности», то есть перечнем возможных неприятностей и настоятельными рекомендациями, как себя вести в экстремальных случаях.

Например, что каждые 100 метров подъема в горы температура падает на 1 градус.

…Что в холодную погоду, а особенно в пургу, надо ходить ровно, не ускоряясь и не замедляясь, дышать через нос, не глубоко, но часто, в размеренном темпе. Подбородок и нос прятать в шарф, но стараться выдыхать так, чтобы не увлажнять поверхность одежды.

…Что камнепады в горах могут возникать самопроизвольно на освещенных склонах через 1—2 часа после восхода солнца, то есть подтаивания льда в высокогорье. Опасность определяется по звуку: как только услышишь характерный раскатистый рокот, следует немедленно укрыться под каким-нибудь карнизом, и прикрыть голову рюкзаком.

…Что северо-восточные склоны самые лавиноопасные; южные более стабильны из-за постоянно прогревающего их солнца, а вот на северных склонах лежит разнородный снег, очень чреватый подвижками. Опасность схода лавины повышается с высотой; при ветре от 20 м/сек. опасность исключительная. Самый кричащий признак того, что находишься на лавинном склоне — фонтанчики снега из-под ног, и звуки: «барабанные» указывают на неустойчивость снежного пласта, «бухающие» — на разрушение слабого слоя внутри снежной толщи.

И что при попадании в лавину следует обязательно постараться кричать, чтобы члены вашей группы могли наблюдать, куда вас несет по склону, а потом рот закрыть, чтобы не захлебнуться снегом. Если возможно, надо попробовать освободиться от тяжелого снаряжения — лыж и рюкзака. Необходимо предпринять всё возможное, чтобы остаться на поверхности: делать плавательные движения, пытаться пробиться к краю. Попав всё же в глубину, определить «верх-низ» по поведению слюны во рту, и стараться выбраться к поверхности.

…Что туман может держаться в горах по нескольку дней, и тогда продолжать движение следует только при крайней необходимости. Заподозрив, что потерял ориентацию, немедленно строить убежище и пережидать непогоду.

Что дождь — злейший враг путника в горах. В сильные дожди в горах обычно поднимается резкий порывистый ветер, делающий продвижение по кручам смертельно опасным: промокшая одежда может заледенеть. Дождь следует переждать в укрытии, при возможности просушить одежду у костра. Из-за изменений сосудистых реакций организма на высоте в условиях гипоксии легко отморозить пальцы рук и ног, поэтому — повышенное внимание к просушиванию стелек и носок на биваке! В отсутствие костра просушивать одежду на ветру, или на теле.

Что в горных реках, к которым относятся и городские, колебания уровня воды достигают максимума к 13—15 часам, и минимума — к 7—8 утра.

Что Чертова Метла (свальный ураган с ледников) сковывает реки так, что к 11 часам дня русла пересыхают — мелеют и подергиваются сахаристой наледью; но уже к полудню зеркала ледников на юго-восточных склонах, отражая солнечные лучи, фокусируют их и посылают в долины, и тогда отдельные потоки стремительно оттаивают, и вниз по руслам катится ревущий вал обезумевшей воды…

И — увы! — ещё многое, многое другое.

…А вот коренные суонийцы разделяют бедствия по стихиям. Земля отвечает за лавины, оползни, обвалы и землетрясения, вода — за сели, наводнения и цунами, воздух — за шквальные ветры, метели и снегопады, а огонь — за лесные пожары и засухи…

Побережья — Малая Суони, — опускается к океану чередой сопок, сальз и пляжей с черным и белым песком. Там, где горы подступают вплотную к воде, нередки горячие пляжи.

Береговая линия изрезана фьордами, чьи клифы и бенчи делают судоходство практически самоубийственным. В двух местах на побережье — у малого архипелага Туманного хребта, и в одном из заливов Иичукая, — лежат зыбучие пески, крайне опасные во время туманов. Да они и в ясную погоду коварны, так как имеют свойство, как хамелеоны, принимать окраску морских волн.

Климатические пояса здесь тоже располагаются по вертикалям; к океаническому южному побережью подходит теплое Зеленое течение, так что Малая Суони оказывается в зоне действия муссонов. Редкое сочетание ветров, течений, рельефа создало на полуострове климатическую аномалию, позволившую не просто ужиться, но и перемешаться друг с другом северной и южной природе. Лиственница, пылающая по осени огненной кроной, соседствует с серовато-зеленой хвоей кедра Соланж, метровые вайи думбейского ореха — с ломаными стволами каменной березы; заросли их частенько переплетены лианами — лимонника, хмеля и актинидии, с её похожими на киви миниатюрными плодами, ярко-розовыми кончиками сердцевидного листа и стволом в руку толщиной. На горных плато растёт бамбук, вечнозеленый рододендрон — кашкара, и пробковое дерево с пепельной корой, отливающей серебром.

Впрочем, в Малой Суони климат почти умеренный. Летом прибрежные земли прогреваются до +25, реже до +30о; зимой, когда линия горных снегов спускается до самого океана, бывают морозы ниже -35о, с обильными снегопадами, вьюгами и снежными буранами. Хотя и зимой в некоторых долинах гор и предгорий царит лето — там, где истекают дымами и грязями термальные источники.

До 12 века на Крыше Мира проживали только шейпы, её коренное население. Потом туда пришли остатки изгнанных с собственной земли сканийцев; познакомившись, но не смешавшись с шейпами, они начали новую жизнь, стараясь вписаться в местные реалии.

До поры до времени, а именно — до последней четверти прошлого века, материальной базой существования местного люда являлась охота на зверя (мясного и пушного), собирательство диких съедобных растений (стеблей, корней, клубней, луковиц, орехов), и заготовка их впрок на зимнее время. Кое-где эта бродяжья работа разбавлялась мелким мотыжным земледелием — крохотными посевами ячменя, и разведением яков, в качестве транспортного средства, источника молока, мяса, кож.

Зимой охотились на лыжах. В осенне-зимний период брали белку, куницу, соболя, волка, марала, лося, зайца, лису, а также глухаря; летом занимались пастьбой и выслеживанием богатых дичью мест. Пользовались ловушками-капканами, опускными устройствами — поддергушами, копали хляби — ловчии ямы. Охотничьи угодья были родовые, упор на охоту как основного источника существования отразился и в законах: охотничье хозяйство — угодье и инвентарь, — нельзя было взять с ответчика за долги или за штраф. За убийство же охотничьей собаки, даже непреднамеренное, отдавали яка. Одежду шили из шкур косули, выделанной в виде грубой замши, или ткали из кендыря (дикой конопли).

Однако пища была достаточно разнообразной. Питались мясом, и ещё — мукой из поджаренных зёрен ячменя, с кедровым и ячьим маслом; запекали луковицы сараны (кендыка), сдабривали пищу диким луком, можжевеловыми почками, черемшой; мочили и сушили ягоду черемухи, калины, земляники, голубики, клюквы, жимолости. Клубни топинамбура варили, как картошку, добавляли птичьи яйца, толкли и делали подобие вареников с мясом, рыбой, ягодами. Рубленое мясо заворачивали в листья крапивы и хмеля, и замораживали на ледниках.

Ну и, кроме того, брали орехи (чуть не 10-и видов), и мед у диких пчел. Из рыбы добывали хариуса, окуня, тайменя, щуку, лосося, форель, осетра; кроме удилищ использовали ловушки — морды и запоры.

Из живности в хозяйствах, кроме собак, долгое время имелись только яки, стада которых и сейчас пасутся на альпийских лугах Средней Суони. Якам не страшны ни морозы, ни жара — защищает густая шерсть. Она настолько длинна и густа, что позволяет спокойно проводить ночи на снегу. С грузом в полтораста-двести кг як ходит по горным тропам с ловкостью канатоходца. Кроме мяса и шерсти он дает ещё молоко, про которое говорят, что на нем заяц пляшет и не тонет, и оно розового цвета. И пасти яков несложно: они продвигаются по пастбищу неспешно, так как не боятся хищников, грамотно от них обороняясь. При серьезной угрозе старые быки встают в кольцо, выставив рога наружу, укрыв за спинами коров с телятами (иногда там же укрывается и пастух); так они могут простоять и день, и два, и три, пока хищникам не надоест бессмысленная осада.

Знали толк местные насельники и в лекарственных свойствах трав, и успешно лечили грыжу — девясилом, фурункулы — рогозом, мозоли парили листьями ириса и мазали сосновой живицей, останавливали кровь кипяченой крапивой, а синяки сводили хвощем-плауном. По сравнению со своими аналогами в других местах, лекарственные растения суонийских горных лесов обладают такими концентрированными свойствами, что для них даже определена отличная от общепринятых мера веса — суонийский золотник, приблизительно одна десятая часть грамма. Шейпы, странники и тарки легко могли носить в поясных мешочках лекарственный запас на год, до следующего урожая.

Ну и, конечно, тут живет масса удивительных растений, не встречающихся более нигде в мире.

Например, редчайшая королевская примула, растущая исключительно на склонах действующих вулканов. В суонийском буйстве форм и красок на этот бело-зеленый цветочек второй раз и не взглянешь, а вот, поди ж ты: расцветает она исключительно накануне извержений, и чем обильнее цветет, тем страшнее будет извержение. Шейпы называют её око гнева, и никогда, ни разу за всю обозримую историю, горная примула не поднимала ложной тревоги.

А ещё плоды одного корявого и неряшливого мелколистного кустарника, растущего в районах гейзерной активности, настолько душисты, что даже пот человека, съевшего их, начинает благоухать, после чего его несколько часов не чуют не только четвероногие хищники, но и комары. Не знаю официального названия; шейпы называют его комариными слезами, а странники — избавихой.

…В день великого Похода По Сморчки гулёна-ручей подложил мне основательную свинью: в сапогах хлюпало, и хоть погоды стояли тёплые, это было неприятно. Складывалось впечатление, что моим сапогам не даёт покоя птичий гомон окрест: воду я из них вылила, носки выжала, но голенища с подметками при каждом шаге издавали удивительные звуки — поскрипывали коростелем («кри-кри, кри-кри…»), покрикивали перепелом («пить-полоть, пить-полоть!»), причем правый, кажется, всё эстетствовал и норовил взять в терцию к левому… То, что сапоги плевали на мои чувства, было терпимо, но здорово отвлекало от маршрута. Может, потому ветви черной сосны сегодня как-то особенно низко и густо висели над тропкой, да и сама тропка постоянно терялась в размывах и оползушках склона, то в непросохшее болотце её заносило, то в бурелом. И поросль шипастой аралии всё норовила ободрать меня, как липку.

И салата из креветок, как пить дать, не достанется…

Габи, конечно, мне отложит. Но, как водится, набежит кто-то непредвиденный и голодный, и Джой обязательно вспомнит про остатки в холодильнике. Когда не надо, у неё память ого-го.

…Зачем я на лугах очки не посеяла, пока сквозь прошлогоднюю траву продиралась? — сейчас уже вернулась бы домой (куда я без очков!); сидела бы за столом как белый человек, лопала салат, ликером запивала…

Нет, стоп. Какой белый человек ест креветки под ликер?! Это срам, Габи меня немедленно из-за стола выгонит. На десять лет без права переписки… Вот ведь засада, калина каленая, об пенек битая!

…Тут что-то дрогнуло внутри — в голове?.. в лёгких?.. Какие-то вибрации внезапно пронзили лес, как озноб; я замерла на всякий случай, и услышала неподалеку скрип — натужный, больной, переходящий в канонадный оглушительный треск. Подламывая под себя всё, имевшее несчастье оказаться рядом, грянулось неподалеку мёртвое дерево. Подождав, пока стихнет гул от удара ствола о землю и убедившись, что всё остальное стоит покамест прочно, я ускорила шаг.

И это тоже была ошибка, потому что по тайге не бегают, как за трамваем. По тайге ходят с уважением, тем более что понятие «тропинка» тут весьма условное. Суетная торопливость всегда вылазит боком, как вот сейчас: заспешив, я немедля потеряла картинку и оказалась в гуще тиса.

Тис — потрясающее дерево. Потолки моего дома сделаны из тиса: его древесина обладает такими мощными бактерицидными свойствами, что надежно защищает дом от любой инфекции. И в то же время в нем столько романтики — дерево Макбета, дерево Гамлета; дерево, выросшее на могилах Тристана и Изольды… У взрослого тиса нижние ветви опускаются и прирастают к земле, так что из одного маточного ствола возникает роща, продраться сквозь которую, если уж как-то влез — занятие для Сизифа.

Ну, я как раз и влезла.

Выпуталась. Помянула недобрым словом свою беспечность и тисову родню, всю эту ершово-ежовую ерепенистую банду, — ради того только, чтобы тут же заплестись ногами в клубке ещё ни на чём не повисшего юного лимонника. Густой, как плетень, тис кокетливо потряхивал душистой хвоей справа, слева обнаружился раскидистый куст шиповника — дохлый, и оттого ещё более колючий, прямо-таки закостеневший от ненависти к любому проявлению кинетики. Из распадка у подошвы сопки индейским кличем наяривал козодой, ехидной фторой шелестел луговой сверчок — малюсенькая птичка, чьи почти механические рулады крутящегося вхолостую велосипеда по весне разносятся по-над сопками днем и ночью; где-то совсем рядом надоедливо, как метроном, отбивала склянки кукушка, а стоило только загадать про жизнь — сей секунд умолкала, енотина драная… Хотя нет, кукует как раз кукух. То есть, кукушкин мужик. А сама она только подвывает горестно: «ой-вой-вой-вой-вой!»…

А ведь если не добуду гриба — весь хутор станет оттачивать на мне остроумие до конца лета. Мне не жалко, пусть их, но ещё сто лет назад мы с Джой уговорились пустыми из лесу ни за что не приходить — пусть ерунду, но в дом. А, ладно, подумала я, не найду сморчков — чуринг наберу. Чурингами мы с Джой называем ужасно декоративные лесные сучья, узорчато обглоданные жучком-древожором. Извивы и колена его ходов под корой складываются в сказочные руны и таинственные письмена (покажу Габи — может, и впрямь можно что-то прочесть?). В общедоступной приключенческой литературе классические дикари называли такие рунические орясины магическими чурингами, при помощи которых племенной шаман наводил порчу, лечил недуги и общался с духами.

…То утопая во мху, то оступаясь на каменных выступах, цепляясь за лохматые коленки березы шерстистой, я наконец выбралась на взлобье Гадючьей сопки; сбросила рюкзак, отдышалась и произвела рекогносцировку. Спины других сопок, видимых в открывшемся провале, мохнатились тайгой, и были похожи на небольшое стадо прикорнувших с устатку мамонтов.

Сзади лес сваливался вниз, и где-то за его вершинами, не видный мне, раскинулся на Журавкиных лугах наш Собачий хутор. К хутору — вернее, к болтунье-Сплетенке, за которой он лежит, — Гадючья скатывается весьма круто, так что строевая сосна удержаться на склоне никак не может. Зато прекрасно держится за неприютную землю и пальчатый клен, и аралия, и можжевельник, и извернувшаяся буквой «зю» рябина-пендула.

Справа внизу, опять же невидимо для меня, карабкался по склонам сопок и скал героический город Лоххид. Но мне и видеть его было незачем, чего я там не видела: дома по большей части малоэтажные, под прочными крышами с большим выносом, от снегов; первый этаж из дикого камня, второй и мансардный из неохватных бревен. Улицы, проложенные по склонам сопок, кое-где пасовали перед их крутизной, и тогда проходы и проезды терялись в складках рельефа, и казалось, что дома лепятся друг на друга ступенями; иногда лестницы заменяли переулки, и тогда дома нижнего уровня и вправду служили подпорной стенкой для проезжей части верхнего яруса.

Слева за громоздким каменистым навершием Гадючьей синезеленело море, и в нем трагическим изломом разлёгся Жабий Камень — ещё одна городская сопка, мысом выкинувшаяся в залив.

Прямо передо мною рывками, но всё же не слишком обморочно ухая вниз, играла в шахматы с навалами валунов молодая сосновая рощица. Именно там, на старых гарях, среди юной поросли жимолости, дудника и земляники, и находилось месторождение сморчков. В этот год весна угораздила ветреная: все ветра, какие только у нас водятся, свалились на Город. И Соленый Пес, липкий от подтаявшего снега; и упорный, как бобёр, Навальник; и Подрезуха, и даже Черная Вдова — кошмарная бора с гор, которая, слава Богу, всё-таки редкая гостья… Но вот уже с неделю сияло солнце и лили теплые дожди, и трава перла на Журавкиных лугах как бешеная, и комары толклись армадами, и клещей приходилось обирать с себя и собак по пять раз на дню… Год обещал, по всем приметам, стать грибным. И грибу этому было самое время появиться.

Сморчок — он и на гриб-то не очень похож, а похож на нашу Суони — такой же изрытый хребтами и ущельями, мрачноватый и таинственный; в хитросплетениях его выпуклостей и впуклостей тоже чудятся линии суонийских горных систем. Помнится, Тойво говорил, у шейпов есть поверье, что наши хребты действительно складываются в иероглифы, которые описывают историю мира. Когда человек их прочтет, наступит — что?.. Правильно, конец света. Поэтому я перестала вглядываться в сморчок, перехватила поудобнее хомяка (маленький профессиональный походный ножик), и принялась за работу.

 

Глава 3

Необычную хмурость жены Габи заметил влет, как только явился с работы; тихо вздохнул, подсел ко мне на подлокотник компьютерного кресла, и спросил так мягко, как только умел:

— Что-то опять случилось?

За 15 лет брака он, конечно, уже привык, что у нас всё время что-нибудь случается — Господь свидетель, монотонной нашу жизнь никак не назвать. То один из младшеньких, любознательный Гиз, увлекшись школьной химией, кинул дрожжи в уличный септик — нет повести печальнее на свете, чем повесть о дрожжах и туалете… То он же из жалости уперся поймать невесть откуда взявшуюся на Хуторе утку-подранка — первым, что случилось под рукой, то есть прихваченным через кухонное окно медным сотейником, который бликовал на летнем солнце не хуже лазера, и случайно пустил солнечного зайчика кое-кому прямо в глаз. На Хуторе традиционно живет головка суонийской администрации; наши президенты — народ демократичный, вышли все из народа, и шоферов не признают; короче, переезжая мостик на служебной машине, глава государства был неожиданно послан в глубокий офтальмологический нокаут. Со всеми вытекающими. То есть наоборот, утопающими.

Хороший был мостик, совсем ещё новенький… А машина какая была хорошая — до того, как её достали из речки вместе с Президентом. Последний оказался, конечно, жив и здоров, хоть и ругался отпетыми словами… но его-то как раз можно понять.

…То юная Катька, поссорившись с женихом, выбросила в Сплетенку с мостика его подарки, сообразив покидать их в наволочку от уникального батикового постельного гарнитура, свадебного (на нашу с Габи свадьбу!) подарка, расписанного от руки другом, художником с мировым именем.

И если бы только дети чудили, им положено — так нет. Однажды я, взявшись варить клюквенный кисель, перепутала крахмал с содой. Габи выхватил меня из-под пенного извержения — я, очумело хлопая глазами, бормотала «крахмал испортился…», а потом истерически хохотала и утверждала, что подмена банок — это диверсия Организации.

Даже Габи как-то отличился. В подвальном этаже дома находится погреб и маленький спортзал, где Габи ежедневно тренировал свои боевые навыки, параллельно натаскивая детей. В тот раз, показывая Персику и Стэфану какой-то хитрый удар ногой, он вбил в стену здоровенный костыль, торчавший в стене. Торчал он, конечно, не на месте, но в общем никому не мешал. Дети немели от восторга, ещё бы, — костыль вошел в стену, как в масло… Беда в том, что стенка в том месте была всё же не метровой толщины, и железяка проткнула навылет не только её, но и бочонок с грушевым сидром в соседнем помещении винного погреба, о чем мы узнали гораздо позже. Со слезами горького сожаления.

…А близнецы, отправившиеся в 8 лет самостоятельно на трамвае мыть золото для покупки компьютерной приставки?

…А вытащенные перед самой пургой (кто ж её знал, что прилетит) чиститься ковры, которые начало заносить столь резво, что очень скоро весь хутор высыпал с лавинными зондами, помогать нам в поисках?..

…А странные привычки лайки Бегемота, а всё, что пережили с Марииным курятником, и крестины Рихардовой дочки — моей племянницы, и «уматерение» меня Гизом (поскольку я не сообразила насчет усыновления), и… Господи, сколько ж было всего!

— …Да, — мрачно ответила я мужу, — к нам в форточку влетел больной свиным гриппом орел, склевал весь твой кус-кус, мышку от Гизова компа, и букет сухоцветов.

— Какой букет? — сделал большие глаза Габи.

— А! У тебя же память фотографическая — не смей делать вид, что не помнишь! Стоял на столике, с ширицей, камышом и конским щавелем… да холера бы с ним, но там дозревал красный амарант, я хотела собрать семена.

— В чём проблема, не понимаю.

— В том, что это проблема! Вы с Гизом предпочитаете маринованные огурцы именно с амарантовым листом, в Суони эти семена не продаются, а я не потащусь заграницу за пакетиком ценой в три сканика! Опять ты всё повыбрасывал, что ж за наказание такое…

Габи стремительно соскользнул с кресла, чтобы не попасться под руку. Не то чтобы я его колотила… Где уж мне, но в минуты особой напряженности внутрисемейных отношений я по нему регулярно промахивалась всем, что под руку подвернется, и эти промахи зачастую выливались в легкий погром, болью отзывавшийся в его чистолюбивом сердце.

— Зайчик, я просто убрался, — сказал он мирным голосом, внимательно следя за моими руками.

— Это не уборка, это зачистка! — бушевала я. — Почему надо уничтожать всё, что крупнее микроба?! Я предупреждала тысячу раз: у себя в комнате делай, что хочешь…

— Нет, милая, извини. Это я говорил — в твоей комнате делай, что хочешь. И ты, помнится, согласилась…

— Нич-чего подобного!

— Зайчик, ты же знаешь — я никогда тебе не вру. И всё помню: ты согласилась.

— Не могла я согласиться! С тобой соглашаться, потом себе дороже выходит… Мне уже остопирамидело — выходишь из собственной комнаты в собственную столовую, а попадаешь в операционную, идешь в кухню — оказываешься в морге… Мне что, пора начинать подумывать об отдельном доме?! Потому что терпение уже вышло всё…

— Ну, вышло, подумаешь — погуляет, и вернется.

— Габи!!!

— Зайчик, ну что ты…

— Что я?.. Что я?! — хорошо, предположим, я согласилась, что у себя… что у меня… Я сказала, что только посмей пальцем здесь! А ты, ты… Ладно, к пендуле рябиновой амарант — его рассадой надо, уже поздно… А чуринги где?! Мои чуринги… Тебе же хотела иероглифы показать… прокрадываешься, когда меня нет, и всё-таки выбрасываешь всё, что позарез!..

— Вокруг посмотри, — кротко предложил Габи, продолжая держаться на границе броска подушкой.

С трудом сдерживая рвущиеся наружу эмоции, — ну точно как фумарола на плато Летахти! — я огляделась.

Моя комната на втором этаже — она же кабинет, мастерская и личная библиотека с маленьким застекленным зимним садом под громадным выносом крыши, — мне ужасно нравится. Переплетение балок, уходящее конусом в темный взлет потолка, беленые стены с могутным скелетом шпангоута; натурального камня камин со здоровенной дубовой полкой; медвежья шкура у дивана, меховое, наборное из летней норки и зимнего опоссума одеяло на кровати, и прикроватный столик из неохватного пня — его Габи же и делал, собственными руками, как и громадный рабочий стол на 4-х годзильих ногах из скрученной ветрами горной сосны.

Книги на стеллажах, занимавших всю дальнюю стенку, стояли в идеальном порядке — с книгами у меня всегда полный порядок. На диване ничего лишнего… Да на что тут «посмотри», в самом деле?! Может, стол… Но на столе лежало всё нужное каждодневно, чтобы непременно под рукой: охотничий нож (специально выложила, чтобы не забыть отдать Габи на заточку), браслет из сверхпрочного шнура, который входит в список необходимых для экскурсий предметов; 3 разные конфеты, которые кто-то сунул на работе, а я конфет не ем, и все жду Джой, чтобы ей скормить; фотокамера, 4 флэшки — не забыть стряхнуть фотки на комп; коробка с лекарствами; россыпь морских ракушек и бутылка — я декорировала её стиле морена, и сейчас она терпеливо пережидала на столе мой творческий кризис; сошка от ручного пулемета, прихваченная с Полигона (тоже можно пристроить куда-нибудь!), керамический горшок со спицами и крючками, пивная кружка с шариковыми и гелиевыми ручками, ножницами и карандашами, и стопка записных книжек, и тетрадь для записей, и корзинка с вязанием…

Вот и всё!

И Габи совершенно нечего мне тут ставить на вид… Всё-таки в Лоххиде живем, то есть на ветру, здесь вообще сложно забарахлиться.

Хотя бы из-за сейсмики сумасшедшей — это сейчас я привыкла, или, точнее, привыкла думать, что привыкла… Да нет, какое там — как привыкнуть к тому, что вдруг с места срывается весь мир, и начинает лететь мимо тебя, потому что ему на тебя наплевать, он в данный момент решает собственные проблемы; а вместе с пейзажем мимо тебя — из тебя — летит и твое собственное сердце, и желудок, и нервы… И нет больше никаких констант, ни силы тяжести, ни гравитации, ни даже времени, как такового… У суонийцев мшелоимство считается разновидностью тяжелого и грустного умопомешательства: что можно накопить, если по нескольку раз в год приходится выскакивать из рушащегося дома, прихватив лишь узелок с самым ценным?.. Дома тут строят традиционно просторные, но — в одну комнату, потому что недосуг в момент катаклизма путаться в дверях, стараясь понять, успели ли выбежать в безопасный задний двор холостой деверь, вдовая невестка, дедушка и жена, и со всеми ли детьми; и с какой стороны бездонной трещины, раззявившейся посередь огорода, остались собаки с нартами, и куры с яком.

В Суони все слишком непрочно, слишком рискованно… Наверное, поэтому суонийцы и не признавали сакрального, символического значения вещей, просто не успевали подумать об этом, и не рисковали к вещам всерьез привязываться. Это в равнинных странах какой-нибудь буфет передавали по наследству веками, и очередное юное поколение благоговейно взирало на бабушкину фарфоровую куклу, или механические часы с музыкой… А у нас на стариков-то смотрели с громадным уважением, как на любимцев Дороги. Так что Габина нетерпимость оказались вполне в русле местной традиции.

В отличие от моих собственных вкусов.

…Ещё на столе должны были лежать стамеска и чуринги, которые я притащила из леса вместе со сморчками. Я чуть сдвинула бумаги, и обнаружила шерхебель — но чуринг не было. Конечно, я вовсе не возила их из лесу возами, но штуки 3 всё же приперла, имея в виду сделать очередную нетленку: икебану, декоративное панно в холле, ручку на дверь в библиотеку… К тому времени я как раз дошла до очередного уточнения нетленки: это всё-таки творчество, стремление преобразить окружающий мир. Идеи рождались постоянно, и материалу прибывало, только вот времени на все никак не хватало, и в какой-то момент Габи не выдержал. Он воспитывался в Империи, а эта страна, как известно, и в искусстве, и в интерьере предпочитает стиль изощренного минимализма. Твердо следуя своим вкусам, муж иногда доходил до полной стерилизации помещения: представлявшееся ему неуместным он припрятывал, а потом выбрасывал. Или сразу выбрасывал.

Я даже не очень сержусь на него — в самом деле, редкий муж потерпит, чтобы взрослая и почти вменяемая баба наволокла в дом дикого валежника, да ещё и страшно удивляется, что он оказался в камине. Гораздо больше меня раздражала как раз Джой, которая, пытаясь определиться в выборе собственного стиля дизайна интерьера, металась между мною и Габи. С одной стороны, его минимализм практически освобождал от всех неудобств уборки, в точности по анекдоту о лысых и волосатых: волосатому причесываться, размышлять о прическах, да и во что выльется по деньгам парикмахерская, если не хиппи… А лысый купол тряпочкой обмахнул, и всё. Но всё же Габино неприятие любых проявлений индивидуальности Джой тоже не устраивала. Ей жутко нравились отдельные моменты моего убранства — ведро сухоцветов, пустая рамка с висящими внутри колокольчиками на стенке, лоскутное покрывало на кресле, и она всё сердилась на меня за незаконченность композиции… Они с Габи оба никак не хотели понять, что любые дизайны для меня лично являются простой рабочей поверхностью. Ну, какой может быть дизайн в мастерской? — только два: творческий беспорядок и творческий застой.

Соглашусь, как честный человек: жить со мной в одном доме непросто.

Вот и Габи чуринги отказался принимать всерьез…

Конечно, в каждой семье сходят с ума по-своему. Ни мужчина, ни женщина, вступая в брак (особенно по большой любви), понятия не имеют, какие ждут их лебединые озёра, сны в летнюю ночь, и метели с маскарадами. Какие полосы препятствий, фристайлерские трассы и диггерские маршруты; какие нейтральные полосы, кадастровые мёжи и живые изгороди гвоздями наружу.

Чей резвый гений мог предположить, что именно чуринги поставят семью на грань развода?

Пока гремели наши с Габи молодые годы, в доме бурно властвовали дети (его, мои и наши), и было как-то не до интерьеров: погнутую раму садовой качалки Габи усилил стальным профилем, просевшие стулья посадил не только на клей, но ещё и на дюймовые шурупы. Раздобыл где-то пуленепробиваемый плафон на фонарь у двери — вечную жертву дворового футбола. Диван, который пробовали на прочность все дети без исключения по мере своего появления на свет, мы заменили дубовой деревянной кушеткой с подушками — ну, и хватит. Но вот дети выросли.

Бобка, мой старший, чуточку пометавшись после армии, махнул в спасатели. Катерина вышла замуж заграницу, и теперь работала по специальности — военным юристом, — очень далеко от дома. Франческа обнаружила в себе певческий талант и укатила к отцу-Фрэнку в Акзакс делать карьеру. Стэфан выбрал военно-морскую специальность, Летис в Юне изучала актерское мастерство; Тошка, Фродо, Наин и Тришка отправились в тарки, Персик и близнята — Хома с Томой, — работали у меня в ЦКС, в оперативном отделе. Габин Гиз, лет с трех решивший, что станет только Президентом и никем иным, скорострельно покончив со школой и колледжем, на данный момент служил срочную в армии. И вот теперь, когда переворачивать дом вверх тормашками с утра до вечера сделалось некому, Габи вздохнул с облегчением и навел порядок — как он его понимал. Именно так я лишилась запасных меховых одеял и чугунной кованой станины от швейной машинки, из которой собиралась сделать садовый кофейный столик. А также мешка старого тряпья, необходимого для дальнейшего превращения в вязаные коврики. И коробки собачьей шерсти, не говоря уже о целом сундуке кожаных и меховых обрезков, разрозненных ожерелек, браслеток, бус, пряжек, ремешков и прочего приклада, необходимого для творчества.

Я с детства любила и умела расшивать иглоросписью чехлы на подушки, вязать декоративные панно, делать кукол на бутылках, шить наборные кожаные коврики и покрывала из лоскута… Как правило, все это немедленно раздаривалось, редко что застревало в доме. И вот теперь — наконец-то! — наступило долгожданное время, когда я могла спокойно и не торопясь заняться любимым делом…

Оказалось — не судьба: материал исчез.

Габи, строго допрошенный, даже отпираться не стал: объяснил, что ему надоели короба и мешки «со старушечьим приданым», как он изволил выразиться; увидев выражение моего лица, посоветовал не впадать в панику, потому что ровно через неделю, к бабке не ходи, дом опять окажется по колено в барахле.

Нет, у меня золотой муж. Он очень любит меня, и никогда не допустит, чтобы я перестала им восхищаться. Он умен и образован; у него прекрасное чувство юмора, легендарная биография и огромный авторитет в городе. Джой его обожает, дети (и не только) слушаются его беспрекословно. Патриарх хутора, многоуважаемый Микада, который в пору Габиного появления в Суони ещё был Президентом, а теперь свалил ответственность на бывшего тауттайского губернатора Траута и ушел в министры иностранных дел, всё никак не может смириться с тем, что Габи работает в нашем Центре, а не у него, Микады.

Но жабрица зеленая с ним, с политическим закулисьем! — назрел момент, когда наша отважная, закаленная многими штормами супружеская лодка запросто могла разбиться о быт. Если муж любит готовить, а уборку не рискует никому доверить, жене всё равно не пристало валяться в шезлонге с… холера, понятия не имею, с чем там принято в европах валяться в шезлонге. Терпеть не могу валяться где бы то ни было, и с чем угодно. Нетленка воспитала из меня многостаночницу: когда ем — читаю, когда читаю — вяжу спицами, а когда смотрю что-то по ТВ или видюльнику — вяжу крючком; с пустыми руками я чувствую себя неуютно и дискомфортно, за что Джой обзывает меня невротичкой. Да и пусть её, но освободившееся от домашних обязанностей время никак невозможно было использовать для рукоделья, по вышеуказанным причинам. Скрепя сердце, я уступила мужу кухню, хотя сама готовлю вполне прилично, но на поражение меня в творческих правах отреагировала, как Суони на набег иноплеменников: встала насмерть.

Назревал скандал, устраивать которые я совершенно не умела, да Габи и не дал бы, всё же он профессиональный агент 007, и психологию изучал.

Мужа я обожаю, и это взаимно. История нашей любви трагикомична, и кому-то может показаться идиотством, но мы ею дорожим. Многое пришлось преодолеть и в себе, и в обстоятельствах, чтобы наш брак из голубой мечты превратился в реальность: обоим пришлось пересмотреть привычные, казавшиеся вечными взгляды, много потерять, но ещё больше приобрести. Мы поженились в достаточно здравом возрасте, когда каждый по отдельности уже самодостаточен и вменяем, и твердо верили, дурачье, что никакой быт не сможет отравить нашу — с таким трудом созданную! — совместную жизнь.

Однако вплести в общий быт амарант с чурингами пока не удавалось. Видимо, мне стоило быть поумнее: все же Габи родился лавантийским графом, и это очень многое объясняло. И ко многому обязывало.

К сожалению, не только его.

…Республика Лаванти историю имеет бурную. Лежит она на северо-восточном побережье Сарацинского моря с выходами в океан Мрака, и славится самыми изысканными в мире винами, оливковым маслом, шестизвездочными курортами и индифферентной к любым внешним воздействиям внешней политикой. Особенно непробиваемой она делалась при силовых поползновениях.

Впрочем, экспорт оливок, цитрусовых, мохера тонкорунных лавантийских коз, а также туризм и международная банковская деятельность на самом деле являются всего лишь малой толикой валового национального профита. Эта страна, которой пришлось выживать в жестоком и несправедливом мире, быстро нашла для себя экологическую нишу. Она создала самую лучшую в мире внешнюю разведку — легендарную Префензиву — и теперь считалась самым надежным посредником во всех сделках пограничной законности: промышленный шпионаж, политический шантаж, отмывание грязных денег, лоббирование чьих-то интересов, торговля сферами влияния в колониях… Лаванти знала всё обо всех, и охотно делились знаниями с тем, кто мог и хотел за это платить.

С самых первых упоминаний в летописях Лавантийское побережье Зодеатского континента считалось гиблым: то была просто окраина Большой Пустыни, с зыбучими песками кое-где, а кое-где — с солончаками и каменистыми пустошами, на которых расти могла разве что совсем уж отпетая верблюжья колючка. Какие-то глухие поселения там имелись, ведь это были восточные задворки европ — Артемисы, Сарагоза, Сегеша и Стефалии, своего рода черный ход на континент, настежь открытый в Лавантское море. Неудивительно, что туда периодически наведывались то хаматские торговцы рабами, то сейламские пираты, то ещё какие-то разбойники с большой морской дороги… А потом туда начались наезды «Христовой» Армады, ещё во времена её принадлежности Мидо-Эйго. Эти чинили суда, набирали воды и провианта для дальнейших походов; лениво разоряли хозяйства, лениво требовали то какой-то дани, то каких-то рабов… В конце концов люди ушли оттуда совсем.

И в некий исторический момент государства, имевшие открытые к побережью границы, сговорились раз и навсегда покончить с восточной угрозой. Прибрежная пустыня именовалась Большой и действительно имела большую протяженность вдоль береговой линии, но вглубь была вполне проходима, если поднапрячься. Времена стояли средневековые, жадные, поднапрячься мог кто угодно, и в любой самый неподходящий момент. Чтобы больше не вздрагивать спросонья от громкого стука в городские ворота, и не усугублять бессонницу размышлениями о войне у стен собственных столиц, сопредельные государства решили скооперироваться. Они проспорили всего-то лет 5, помянув друг другу все старые счеты и предъявив все накопившиеся — от царя Сапрапула, — претензии; отведя душу криком, всё-таки договорились предпринять небывалую акцию: свезти в Гиблые земли преступников, осужденных на смерть. Бунтовщики и головорезы, фальшивомонетчики, грабители и чернокнижники, — вот уж их точно никто не собирался спрашивать, согласны или не согласны они жить в горьких от соли песках и искать пропитание на исковерканных океаном мертвых прибрежных скалах. Их просто погрузили в трюмы, вывезли и выгрузили — как скот, не имеющий прав на выбор не только жизни, но и смерти. Исходя из человеческих законов, они уже навыбирались, наошибались, начудили и намозолили всем глаза, так что теперь вынуждены были нести ответственность за содеянное.

Новой провинции не назначили ни алькальда, ни суда, — ненормальных не нашлось лезть в этот ад. Только приехал по зову сердца неистовый капеллан разгромленной на просторах Эолы армии безвестного герцога.

…Как обычно, началось с воровства средств, отпущенных на мероприятие, и было много откровенного крысятничества, подлостей и гадостей, и как следствие — голода и смертей; плодотворная идея грозила помереть на корню, не успев принести дивидендов. Страны-соучастницы, удостоверившись, что почти все средства украдены, а новых взять неоткуда, начали искать виноватых, обвинили друг друга во всех смертных грехах, задавили горами взаимных обид… Но всё же позволили горам этим породить мышь: на жалкие остатки недоуворованных денег закупили и завезли в Гиблый край два корабля: один привез шанцевый инструмент, несколько десятков мешков семян и сотню тощих, как мотыги, коз, а второй — женщин-заключенных.

Высаженные до этого на голый песок каторжане, отчаянные и озлобленные, ни одной секунды своей пропащей жизни не сомневались, что никто и ничего для них в мире даром делать не станет, и поначалу просто принялись вымирать, стиснув зубы. Но тут последовали запоздалые благодеяния чуток охолонувшихся родин, и смертники вспомнили, что спасение утопающих есть дело самих утопающих. Шанцевый инструмент, презрительно посмеиваясь, всё же разобрали; полудохлые козы, как это ни странно, оказались дойными; женщины, также прошедшие огонь, воду и медные трубы, дали неожиданно резкий отпор раскатавшим губу любителям дармовой любви, засучили рукава с остатками дешевеньких (и не очень) кружев, и занялись хозяйством.

И тут на мертвой земле отчего-то начались чудеса.

Первое выстроенное собственными, непривычными к мирному труду руками здание, была церковь — Храм Пречистой Девы Марии. Конечно, из плавника, другого дерева тут не росло. Кстати, церковь эта, тщательно отреставрированная и бережно хранимая, стоит по сю пору… На Христа новопоселенцы не решались уповать, но Спорученица Грешных, Всех Погибших Радосте, жалостливая Царица Небесная, показалась единственной надеждой сбившихся с пути; под Её Покровом, судя по всему, и начало новую, суровую и тяжкую жизнь будущее государство.

Отнимать друг у друга было нечего, пришлось сажать маис и разводить скот. Наладились рыбачить на плотах из того же плавника; а потом кто-то вдруг глину нашел в солончаковом распадке, и припомнил отца, как тот отжигал в уличной печи горшки да макитры. Помял в пальцах глину, понюхал, лизнул… А хорошая глина-то, отличная просто!

Дожили до натурального обмена; жилось нелегко. То неурожай, то мор, то усобица какая — первое время то и дело пытались решать проблемы по старинке, то есть кулаками; но как-то ясно было, что ничего это здесь не решает. От отчаяния, от безысходности всё чаще обращались к капеллану — может, что присоветует… И как-то всё-таки жили. Минуло время, старый капеллан умер, успев обучить десятку молитв, Правилу Евхаристии и благоговению к еле живой книжке Евангелий четырех болезненных юношей, которые сроду ни в чем виновны не были, так как родились уже на каторге.

…А народ упрямо нёс и нёс в храм из плавника крестить детей, и отпевать усопших, и желал, непременно и обязательно — сказать кому, не поверят! — заключить законный брак перед Царскими Вратами, перед Владычицей, чин по чину.

И жизнь вроде налаживалась потихоньку.

А потом произошло ещё одно чудо — правда начавшееся, как это часто случается с чудесами, с кошмарного ужаса.

«Христова» Армада, посмеиваясь, дала новым овцам обрасти шерстью, а когда проголодалась — приплыла стричь.

И потерпела сокрушительное, чуть не первое в её истории, поражение.

Полуголодные, полураздетые поселенцы, в мирное время готовые пасть порвать за горсть земляных орехов и глоток свежей воды, общавшиеся друг с другом на языке самодельных ножей и международного мата, смирявшие грубость поведения только разве в церкви, перед Владычицей, — неожиданно, как ума и памяти лишившись, плечом к плечу встали насмерть против чужаков. Подруги и жены — мошенницы, воровки, проститутки, держательницы притонов, варительницы тёмных зелий, — вместе с мужчинами отбивались, чем попало, от кирасир «Христовой» армады, лили кипяток со стен убогих крепостишек; шли в служанки, в наложницы, и резали ненавистных врагов в их шатрах, спящими, пьяными, разомлевшими… А потом один из болезненных юношей-священников разыграл предательство, и заманил морских рыцарей в сухопутную ловушку, сообщив, что в местных невысоких горах роют алмазы, и много уже нарыли… Зыбучие пески поглотили передовой отряд отборных кирасир, священник погиб под мечами, став национальным героем, а Армада, не рассчитывавшая на такие потери, отступила; залитое кровью побережье было чисто от неприятеля.

…И потом они снова зажили, как могли и как умели, но уже сплоченные пережитым вместе; а неистовые барды и менестрели пошли разносить по миру сказания и баллады о свободной стране, где нет десятины и подати, где живут отчаянные и справедливые люди, и — конечно же! — самые прекрасные женщины… Благодаря этому средневековому прототипу рекламной компании в Лаванти потянулись караваны гениальных неудачников — всякого рода монте-кристы, робин-гуды, и, кстати, просвещенная интеллигенция, преследуемая Святой Инквизицией.

Ереси здесь не приживались — и без них жить было тягостно, да и не могли забыть лавантийцы заступничества Девы, Её Покрова перед лицом непобедимого неприятеля… Князей не признавали, очень быстро дошли до демократии — выбирали всем миром сначала Старейшину, потом, с приростом населения, — Совет, а уже к нашим временам ближе, и Президента. Короче, к Ренессансу в Лаванти образовалась очень даже сплоченная нация, ничего общего не имеющая с национальностью. Бывшее отребье, сроду не умевшее считать ничего, кроме медяков, родства не помнящее, волчья сыть — потихоньку копили национальное самосознание и интеллектуальный потенциал. Вдруг железо нашлось в местных апеннинах, и мачтовые боры на севере, которые, может, и считал кто-то в европах своими, да вот как-то постеснялся скандалить с полудикими бесами с побережья. Возник флот — не кучка рыбачьих шаланд, а настоящий, с флагами и пушками, выстроенный безумцем-инженером, приговоренным в Кастле к четвертованию за эпиграмму на гетмана Сапёгу. И коноплю для пеньки умудрились вырастить, а горстку деловых, попытавшихся эту коноплю присвоить, чтобы использовать не по назначению, дружно побросали в зыбучие пески.

И почему-то именно тогда спохватились сопредельные государства, учредители и повивальники (видать, дела у них к тому времени пошли не ахти), и порешили напомнить тем, кого считали до сих пор полууголовной вольницей, диким полем, — об их вассальных обязанностях. Типа, мы вам дали… а вы нам не дали… а вот теперь…

Но Лаванти, отразив в свое время набег Армады, больше ничем себя обязанной европам не считала. И когда ей попытались указать на ошибку в более жестких выражениях — объявила у себя мобилизацию, и направила мощный флот к морским границам сопредельных держав. Она решила, что самое время поднять вопрос о границах. Европы, обалдев от такой наглости, имели неосторожность возмутиться и принять бой… Но проиграли битву вчистую — ещё бы! — ведь кораблями лавантийского флота командовали ханаанские пираты, сарагосские каперы и сейлемские рейдеры, которых сами европы, помирая от жадности, и наплодили в свое время, а наплодив, не смогли прокормить, и вот теперь порождения века сего оказались обречены на самостоятельность. Что ж удивляться, что именно Лаванти стала для них родным домом!

…Европейские флоты, давно уже отвыкшие от серьезных битв, потерпели сокрушительное поражение в исторической битве у Голого мыса. Посердились, посетовали, прикинули последствия, на всякий случай испугались, стали считать, как откупаться от возмужавших и обнаглевших големов… Но победители, к всеобщему удивлению, никаких ужасных условий мира не ставили — потребовали только оставить в покое. Попрепирались, подписали какие-то «окончательные» мутные грамоты… В королевских домах просвещенных государств ещё рассказывали страшное о сумасшедших прибрежных дьяволах, а те вдруг — раз! — и прислали посольство, в кампанелльских кружевах, с богатыми дарами — имперскими шелками, террагонскими пряностями, соланским перламутром. И как-то вдруг стало понятно, что Лаванти знает толк не только в скорострельных пушках и стрельбе из мортир навесом, но и в честной торговле.

Устав бояться, европы созвали 2-й общеевропейский (княжеский) Совет, на коем решено было новоявленную страну признать, торговлю разрешить, и предоставить ей великую честь защищать с востока Зодеатский континент от любого врага, какой только найдется.

…Страницы истории Лавантийского государства, как и многих других государств, мало похожи одна на другую. Они писаны то гордо и внятно, то стеснительной скороговоркой, а то и вовсе тяжелые страницы набухли кровью — ведь писать их пришлось людям упрямым и закосневшим в недоверчивости. Они выживали, как умели, и не позволяли себя обмануть и обойти, оберегая с таким трудом созданный, первый для многих собственный дом, может быть, убогий и неказистый на взгляд других, гораздо раньше стартовавших участников этого средневекового марафона… Жестокие и сентиментальные, лавантийцы любили свою землю и гордились ею, потому что создали её своими руками. На знойных пустошах прорыли каналы, отыскали родники в песчаных котловинах; засадили всю страну рощами — апельсиновыми и оливковыми, насадили виноградники на склонах крутых холмов; выстроили многочисленные, но небольшие городки, деревни и замки с угодьями; им нравились фонтаны во внутренних двориках, и высокие потолки в прохладных каменных спальнях. И они точно знали, что никому и ничем не обязаны, и никому и ничего больше не должны.

И когда, в недалеком конце позапрошлого века, уже новая сила — Организация — объявившаяся в европах, захотела наложить лапу на строптивого карлика, произошел неприличный для «силы» конфуз. Невозмутимые лавантийские дипломаты, сплошь самовписанные в летописи графы и гранды, разве что не с попугаями на гербах, нагло улыбаясь, называли такие имена, и намекали на такие тайны мадридского двора, что оппонентам оставалось только зеленеть в бессилии. На любой акт нетолерантности по отношению к ним эти бастарды обещали ответить соответственным количеством битов сверхсекретной информации, каковые биты немедленно свили бы всю европейскую политику в такой гордиев узел, что… Конечно, информация оказалась тщательно проверена и надежно защищена. Организация, призадумавшись, второй раз признала Лаванти пока себе не по зубам. Кому как не ей было понимать, что все секреты являются прежде всего товаром, а обладатели их — купцами, с четким понятием о профессиональной этике. А далее — по законам рынка, вуаля.

…За 14 веков своего существования Лаванти ни разу не допустила врага внутрь собственных границ. Зато охотно откликнулась на потребность унылых городских жителей в море и солнце, и понастроила на побережье, когда-то называвшемся Гиблым, пятизвездочных отелей. Не очень понятно с чего, но колыбелью своей субнациональной идентичности они порешили считать канувшую Атлантиду, — видимо, во времена оны о затонувшем материке рассказывал на приморской рыбной ярмарке залетный пустослов. Заслушавшись, обалдев от бездонной романтики этой истории, они более никого не слышали, — особенно тех, кто пытался объяснить, что Атлантида потонула задолго до появления не только Лаванти, но и большинства европейских государств, — и сочинили собственный провенанс своей судьбы и державы: постановили себя потомками атлантов, чудом спасшихся при потопе. Кроме себя, они готовы были признать выпавшими птенцами того же гнезда мидо-эйгцев и сканийцев, то есть современных суонийцев.

Всех прочих числили произошедшими от обезьян, и ни в грош не ставили.

Вот это всё и был мой муж Габриэль Винченцо Твэр, лавантиец, полковник Префензивы, попавший в сферу профессиональных интересов нашего Центра Кризисных Ситуаций, вычисленный, но не пойманный, потому что приехал сам. Тут же мы с ним и влюбились друг в друга, а потом и поженились.

Спорить с ним по любым вопросам было бестолковое занятие, неважно, по какому поводу — сухие букеты, соленые огурцы или чуринги, — потому что он был умен как тарк, и упрям как як.

…Потратив тот вечер на взаимные упреки и претензии, измотав друг друга до полного офонарения и так ни до чего не и договорившись, разошлись спать. Причем я ушла, «разлив сливки».

(Это такое идиоматическое суонийское выражение: сливки ставят на притолоку двери, в холодок. И значит, уходящий человек так шарахнул дверью, что крынка свалилась.)

 

Глава 4

Один мой хороший знакомый считает, что любая книга должна начинаться, как налет конницы на вражескую пехоту: внезапно и яростно, круша и подавляя вялое сопротивление, а подсчет пленных и разбор полетов следует оставлять на потом — чего тут думать, прыгать надо!

Не могу с ним не согласиться, но с конницей никак не получается — лошади не мой формат.

Наверное, на самом деле эта повесть — те самые летящие по ветру листья, ворох воспоминаний, которые, как взметенные сквозняком бумаги, порхают беспорядочно, стараясь опередить друг дружку, к окну — чтобы взмыть из него в ничем более не ограниченную последнюю высоту. И общего у них — только то окно, подарившее свободу, да ещё мой путаный почерк, сделавший их говорящими. Может, так и останутся кружить у окна, пока не собьет непогода на землю; а может, рванут в высоту, унося куда-то, кому-то, — незнаемому, но неравнодушному, — рваные мысли о непостижимой, недостижимой синей птице — нетленке.

…Или попробовать? — пусть не книгу, пусть главу. Ну, например, как-то так:

Микада, что-то рассказывая в лицах, жестикулировал бутылкой с коньяком; Гжесь-Слепое Счастье, прикрыв от удовольствия незрячие глаза, азартно лопал рыбный салат с кедровыми орехами; Пёсик выедал яблоки из жареного гуся, а Траут — клюкву из кислой капусты. Когда же я заметила, как Тревет тишком таскает из ведра сырое мясо, замаринованное на завтрашние шашлыки, то глянула на Габи повнимательнее, и убедилась: муж в данный момент находится в том именно состоянии, что и я после «налета орла» на амарант.

Был обычный вечер буднего дня; как обычно, к нам на огонек слетелись друзья. А когда вечер, устав подмигивать последними солнечными лучами из-за Гадючьей сопки, закатился отсыпаться за море, и всех гостей наконец проводили, я поинтересовалась:

— В чем дело, милый? Откуда эта горькая складка между бровей? Тебе вдруг, вдруг, вдруг разонравилось готовить? Не понимаю, с чего…

Габи только рукой махнул. Мы кое-как успели помириться, но обретенный мир выглядел чуточку кособоко: с Габиной стороны — выжидательный, с моей — настороженный. Каждодневные дела требовали совместных слаженных действий, каждый из нас, со своей стороны, честно пытался наладить отношения, но без особых успехов: чуринги по-прежнему оставались для Габи — мусором, а для меня — рабочим материалом.

А вот теперь растолкуйте мне, как можно считать великим писателя, беззастенчиво утверждавшего, что все несчастливые семьи несчастны по-разному, а все счастливые, по мнению «гения», счастливы непременно под копирку.

На самом деле неудачные семьи имеют всего три причины для трагедии: деньги, пьянки и гулянки. Скажите, какие разносолы!

Зато «монотонность» существования счастливых семей есть наивное (если не сказать резче) заимствование из той виртуальной сказочной реальности, где со свадебкой кончается весь сказ, и где сам автор типа был, типа мёд-пиво пил, по усам текло, в рот не попало… тут и сказочке конец, а кто слушал — тот… колонок.

Ага. Конечно!

Именно счастливый и долговременный брак дает человеку возможность познать все кроссворды, шарады и судоку реальной, не втиснутой наспех в литературщину человеческой жизни.

Возьмем — ну вот хоть Джой со Стэнисом.

25 лет они нежно любят друг друга в ничем непоколебимом браке. Она зовет его «Несси», и он охотно откликается, хотя это всего лишь уменьшительно-ласкательное от Лох-Несского чудовища.

Да, у Джой несколько вздорный характер, зато у Стэниса — очень даже уравновешенный, где-то даже покладистый.

Но: Стэнис сильно старше жены, и кроме того — миллионер, и не потомственный, «из семьи», а сам себя сделавший. То есть не с традициями, а с капризами. Изначально по специальности он химик, и в отличие от нас с Джой точно знает, почему в таблице Менделеева йод есть, а зеленки нет.

Но: Джой, как и я, работает в нашем Центре Кризисных Ситуаций, пашет, как папа Карло на букварь; их со Стэнисом дети, — в жутком количестве штук, не меньше, чем у меня, — пока далеко не все разлетелись из гнезда. Да ещё совершают на их дом периодические набеги Стэнисовы взрослые сыновья, порожденные им в период затянувшейся безответственности, то есть до вступления в законный брак. Как, например, Габи. Или Траут.

Из собственно капризов за Стэнисом числятся следующие: он любит подолгу сидеть в одиночестве у себя в кабинете, перед абсолютно пустым письменным столом — уверяет, что так работает. Дома, вот уже 20 лет, миллионер носит поседелые джинсы, вязаные чувяки и кацавею из дохлого бобра, линяющую почище самого запущенного кролика, что заставило однажды юмориста-Микаду сочинить классическое таркское хокку:

…«Пришла, рассыпалась клоками»… Джой в отчаянии — Упёрлась не отстать от листопада В сезонной линьке Старая мужнина жилетка. Клочковатые тени палой листвы заметают веранду… Не ходите, девки, замуж!

Стэнис пожизненно верен гречневой каше и плюшевой скатерти с плюшевыми бубенчиками. Из развлечений — не протокольных, а дома, для души, — он признает лишь пиво, домашний бильярд под пиво, и домашний бильярд под пиво с Микадой.

Ещё надо сказать, что нравы на нашем Собачьем Хуторе, где живут в основном обеспеченные люди (как я уже говорила — вся головка суонийской администрации), абсолютно демократические. Иначе в Суони невозможно: из 70 видов опасных природных явлений, происходящих в мире, 25 происходят только у нас. А человек, умеющий грамотно пурговать, развести в любую погоду костер из сырых дров, сделать в наводнение плавсредство из подручного материала, оказать первую помощь при ранениях, переломах и родах, ориентироваться на пересеченной горнолесной местности и править собачьей упряжкой, вряд ли затруднится с заметанием полов, мытьём посуды или стиркой. Семьи у нас традиционно многодетные, и ребенок, едва встав на ноги, получает массу прав и кучу обязанностей, так что праздных рук в семьях как-то не получается, а хозяйственные заботы никого слишком не тяготят.

Поездка в выходные на рынок — веселуха; летом на внедорожниках, зимой на «буранах», это и фольклорная экспедиция, и точка рандеву с затерявшимися в суете будней друзьями, и возможность приобщиться к бесхитростному празднику жизни — новым шуткам, злободневным слухам, а также краскам, запахам и вкусу копченых рядов, соленых рядов, масляных-ореховых рядов, лесных-травных… Вот с готовкой было сложнее: мы с Джой, ещё по Акзакской привычке, держали открытые дома, и по вечерам то у неё, то у меня собиралось по полгорода. Также и другое: в равноправной Суони, где и мужчины и женщины в равной мере стремились к полной самореализации, совершенно невозможно было найти «помощника по хозяйству». Никакого пола.

Впрочем, у меня теперь готовил муж…

И вот однажды на работе Джой, поймав меня на коридоре, спросила:

— Ты сегодня вечером дома будешь?

— Куда ж я денусь?!

— Очень хорошо. Я к тебе приду.

Жили мы окна в окна, и друг к другу шастали по пять раз на дню, так что я насторожилась:

— А чего так торжественно?

— Мужики нынче в коптильне угрей коптить будут, так что покормятся сами. И попьются… А мне надо с тобой поговорить.

Я кивнула, заинтригованная донельзя.

— …Он подарил мне шляпку, — говорила несколькими часами позже Джой, сидя у меня на кухне и пытаясь подлить себе кофе из пустого кофейника, — из настоящего фетра — представляешь? — здесь. В Суони. Шляпку…

Окна кухни смотрели на палисадник, подъездную дорожку и Джоев гараж, за которым простирались луга до самой Листвянки; на противоположном берегу виднелись зады домов на Лапке; из распахнутой форточки слышались синкопы хулиганского регтайма дождика-скоропада: по подоконнику — плюх-плюх… По каменной ступени крыльца — блям-блям. И по забытой на крыльце чашке — плюбля!

— …цена, скорее всего, как у породистого верблюда.

Мне как-то не случилось проглядывать прайс-листы именно на верблюдов. Я задумчиво глянула на крыльцо, прикидывая, что мне будет от Габи за чашку, и спросила рассеянно:

— Тебе эта шляпа мала, что ли?

Джой дико глянула на меня, а потом вдруг дико расхохоталась:

— А знаешь, да. Она совершенно не налезает на мою жизнь…

Тут уж чашка с мужем вылетели из моей головы напрочь.

— Так, — сказала я, — минуточку. Отцепись от кофейника, он пуст, как моя голова. Я сейчас буду варить ещё кофе, а ты — раскрывать тему.

— У меня накипело, — отозвалась подруга, — так что раскрою в лучшем виде.

И раскрыла.

— Понимаешь, шляпка — дамская, — сказала она проникновенно, — то есть носить её должна дама. Так?..

— Ну… — сказала я, продолжая варить кофе и ничего не понимать. — Шляпка дамская, ты — дама…

— А ты уверена?.. — ехидно прищурившись, поинтересовалась Джой.

Я, честно скажу, впала в лёгкий когнитивный диссонанс (негодяй-кофе попытался воспользоваться этим обстоятельством и сбежать, но был пойман с поличным), и неуверенно протянула:

— Э-э-э… Не поняла — детей-то нарожала, мужикам такое слабо, даже ведьмакам… Выходит, дама.

— Ага… Щас! — победно отозвалась Джой. — Щас я дама. Я — тетка!.. Ты не подумай, я-то тоже поначалу разлетелась, как фанера над Парижем: ах, ах, буду шляпку носить, выкину с мостика в речку кроссовки и джинсы, высокие каблуки заведу, и не одни… Но моя судьба, похоже, спелась с Габи, и изучила все до единого восточные единоборства. Она мастерски провела дегаже с последующим джэбом…

Я вытаращилась.

— … и послала меня в нокаут — к зеркалу, которое отразило убийственную правду. И вот я здесь… Думаешь, знаешь меня, как лупленную? — хотя, может быть… Просто потому, что знаешь себя, а мы с тобой бабы одного типа: это которые бабы, несмотря ни на что. Нас не заломали ни детство в монастырском приюте, ни нищая юность, когда мы лопали пустой чай вприкуску со светлыми идеалами, ни первые любви, которые сейчас вспоминать так же весело, как юношеские угри…

Джой издала звук, который у менее стойкого человека я бы точно сочла всхлипом, и, шмыгнув носом, продолжила:

— …А героический побег из Акзакса?.. А не менее героическое, и кретинское в придачу, десантирование в Суони?.. А моя свадьба с тем… а война, послевоенная разруха, Тауттай и его разруха… Леший знает, может, всё это меня и зашибло ненароком, только теперь всё равно не угадать, что именно стало той каплей, которая сломала спину верблюду. Но кое-что я всё-таки поняла. После вступления Суони в мировое сообщество в западной прессе появились игривые упоминания о красоте суонийских женщин, которые начали котироваться на мировом рынке гораздо раньше нашей нефти, наших опалов, нашей осетрины и нашей платины — так вот, это не о нас с тобой. Потому что как раз осетру нормально иметь такой нос, как у меня. А опаловой друзе — такую талию, как у тебя…

— Минуточку, — возмутилась я, — вот, например, Траут говорит, что у меня идеальная фигура!

— Заяц, — печально отозвалась Джой, — Траут — математик. А для математика идеальной фигурой является шар… Так что смирись с тем, что от моего носа и твоей талии все мировые кутюрье падают в обморок, а придя в себя, наглухо заворачиваются в плащи цветов, модных в будущем сезоне, и категорически отказываются признать факт нашего существования. Потому что это мы с тобой знаем, что для супа из черепахи нужна как минимум кошка. А модным дизайнерам, для создания модных одежд, нужна как минимум дама, — чтоб было понятно, что туалет надет на даму, а не на стремянку. Однако мы всё-таки существуем, в отличие от бурых медведей, которые, если верить юнийской прессе, и посейчас бродят по улицам Лоххида, пугая случайных туристов-экстремалов горловым пением. Не хотелось бы никого разочаровывать, но медведи у нас по столице не ходят, потому что по ней хожу я, уверенно ступая ногой 42-го размера 8-й полноты, раскованная и уверенная в себе, как камнедробилка, у которой полетел стоп-кран. Я иду по улицам ставшего родным города строевым военным шагом, и в руках у меня — обрати внимание! — все те же туго набитые продуктами питания сумки, что были в Акзаксе, только импортные, потому что местным аналогом европейской авоськи являются нарты на собачьей тяге… И в одной руке у меня, стало быть, сумки, а в другой — артрит, предательски поселившийся там ещё со времен нашего великого похода через Суони.

— Какие сумки? — поразилась я.

— Ладно-ладно, так и знала, что придерешься. Ну не сумки, ну руль этого чудища, как его… озорно, огромно… лендровера, чтоб ему. Ещё неизвестно, то лучше — лендровер или авоська. Конечно, теперь-то я тетка не бедная. И зарплаты у нас с тобой хорошие, и в бизнес кое-какой я вылезла, и муж — богач… Но я терпеть не могу водить машину, а в Суони никто не хочет идти прислугой — поваром, шофером… Однако, самая подлянка заключается в том, что подлянка совсем не в этом. А вот в чем: чтобы гордо носить честно заработанные, к примеру, брильянты, или ту же — будь она неладна! — шляпу, нужны вовсе не деньги, и не прислуга, а походка, свободная от бедра, и томно вздернутый подбородок, и глаза, подернутые тоской по дальним странам и несбыточному.

…Вот скажи мне ты, которую я держу за честную женщину, что я могу придумать несбыточного?! Икра у нас чуть не дармовая, соболя с горностаем в лесу — стреляй, не хочу, платина с опалами дешевле музыкального центра, а музыкальный центр у меня уже есть… И где, к репьям ушастым, я им возьму дальние страны, если за Собачьим хутором — перелесок, обрыв, черный пляж и океан, а потом сразу — уже западная часть атласа?.. И с какого перепугу у меня появится летящая походка, когда я сроду — друг, товарищ и мать чьих-то детей?.. Если с самого нежного возраста все, включая родителей (впрочем, я их не помню… хотя, если б они говорили другое — непременно запомнила бы), внушали, что единственный достойный выход для такой мотыги, как я — это выйти на ристалище наравне с прочими благородными рыцарями, спрятав буйную шевелюру под железный шлем, с мечом, копьем и нечеловеческой храбростью?! Если в быстротечные идеалы собственной юности никак не укладывались понятия пола? Наши идеалы ставили перед нами задачи, индифферентные к биологии: тяжкая поступь, железное плечо, бицепсы, способные взять олимпийский вес в самой неудобной таре, и взор, гордый и богохульный… Короче, я устала. От конструкции этой своей, железобетонной, и ничем не пробиваемой. Я хочу быть дамой — хрупкой, беззащитной, и дурой. Напрасно улыбаешься, сама знаешь, что я права! Пусть перестанут, наконец, видеть во мне опору общества. И разрешат ничего не понимать в тормозных колодках, насадках на садовый шланг и газовой колонке, и верить даже рекламе, и светло плакать от собственной глупости. И разучиться подсчитывать в уме, сколько будет, к примеру, пять сканов поделить на воскресный обед из троих взрослых и двух детей с собакой, если из условия задачи известно, что двоих нет дома, одному нельзя трубчатых костей, другой ест только яйца, а набежит человек 10?!

— Можно посчитать на калькуляторе, — сказала я, почесав в затылке.

— Нельзя. Калькулятор не учитывает трубчатых и набежавших, я проверяла. В уме проще…

— И что это будет? — спросила я с неподдельным интересом.

— Это будет сложная яичница с колбасой и компотом, сама могла бы сообразить! Да разве я об этом… Я не желаю больше слышать от идиотки-продавщицы в одёжном магазине, которая, конечно, уже задолбалась таскать мне в примерочную одну блузку за другой, что у меня обе ноги — левые, и вместо лопаток локти, и посадка низкая, хоть взлет и вертикальный… А, да опоссум с ней, с продавщицей, плевать сто раз — просто иногда так хочется дрожаще вцепиться в эту его кретинскую жилетку, и выплакать в неё какую-нибудь умилительную несусветицу… Но вот ведь подлость — дрожаще вцепиться я могу, только если напьюсь до розовых слонов, а ты же знаешь — я не пью.

— …читала миллион раз, — закончила Джой, совсем расстраиваясь, — и прекрасно помню, что настоящая женщина — это та, которая любит себя. Респект ей и уважуха, честно. Только мне это точно не подходит, потому что я-то люблю его… Да, вот его, которого никогда не бывает дома, если он мне нужен. И который всегда оказывается дома, когда я возвращаюсь из изматывающей командировки, и обязательно голодный… Я уже не помню, когда мы вместе куда-то ездили. Поначалу-то, — ты помнишь! — он всё пытался поразить меня безграничной возможностью денег… А когда понял, что не поразил, — плюнул, и сам перестал делать вид, что деньги для него что-то значат. То есть, когда они есть. Ну, когда он дома, конечно… Короче, шляпку я считаю выпадом.

— Джой, Джой… Не перебарщивай.

— Ну, давай, защищай его, ясное дело! Для тебя-то он луну с неба достанет в комендантский час, а я всего лишь попросила предупреждать, когда уезжает, и когда намерен вернуться — его любимая греча, знаешь, за секунду не варится… Да нет, он меня в упор не видит. Места в трамвае никогда не уступит…

— Почему не уступит?!

— Как это — почему, потому что он в трамвае не ездит. Господи, Зоринка, вот скажи, как с ним жить?! Безусловно талантливая живопись ему не нравится. Это уже стало критерием — если Стэнису не нравится, моментом цены на мировых аукционах подскакивают на пару нулей. Классическую музыку он уважает, пока не слышит, а как услышит — тут же засыпает, тревожно и романтично. Из архитектурных стилей благоволит ко всем, не требующим капитального ремонта… Встретив здесь на хуторском мостике тебя, растрепанную, злую и потную, с корзиной анилиновой краски, из которой торчит ещё бутылка ежевичной настойки, упаковка шерсти и карниз для штор, приходит в неописуемое волнение, говорит версальские комплименты, удивляется — как так этот бездельник, твой муж, выпустил на улицу без себя такое неземное сокровище… Встретив на мостике меня, в тех же декорациях, глядит в сторону, хрипло сообщает, что «что-то жарковато сегодня», и предлагает вернуться на Лапку за упаковкой пива…

После этой речи Джой твердой рукой уронила на себя кусок копченого мяса, который попыталась донести до рта каким-то уж очень лебединым движением, — обреченно проследила, как он шлепается на пол, сказала задумчиво: — «Упс!» — и тяжело вздохнула.

И подняла на меня глаза, наконец.

Видя, что подруга дозрела (как это обычно у нас женщин и бывает), не заботясь о логике, обрушить на семейную жизнь все накопившиеся претензии, я растерялась секунд на 5, но тут же сообразила: чужие проблемы, слава Богу, всегда гораздо более разрешимы, чем свои. Бывают такие ситуации, в которых ни один, даже самый умный человек, не сможет разобраться без взгляда со стороны.

— Вы поссорились? — уточнила я для начала. Пять сканов, поделенные на сложную яичницу, явно можно было не рассматривать — в конце концов, заказать ужин из ближайшего трактира, всех и дел… Но Джой скорее села бы на диету, чем взяла в рот что-то, приготовленное не по её вкусу. Кроме того, она терпеть не могла выбрасывать деньги на ветер, да и к тому же мы здесь так осуомиелись, что умерли бы со стыда, кормя гостей покупным.

— Нет, — ответила Джой, подумав, — кажется. Ну, то есть он-то со мной точно не ссорился, его дома не было.

— Ага, — сказала я, — тогда, вот что… Слушай меня внимательно. Про твои претензии к мужу молчим, — они справедливы, мне ли не знать, — но ты его сама выбрала, именно такого, а теперь уже поздняк метаться — фарш невозможно прокрутить назад. Поэтому пропустим общие места, типа: «Как ты вообще можешь жить с этим человеком, с этим пнём, засиженным мухами, которого протереть страшно, а смотреть тошно… Гостей он не любит, сам никуда не ходит, тебя отпускает, куда хочешь и с кем хочешь, как будто ему наплевать вообще»…

Джой даже перестала укладывать осетрину на лепешку, так заинтересовалась. Обычно она не очень верила в мою компетентность, во всяком случае, на стадии укладывания осетрины на что бы то ни было. Попрание прав осетрины меня страшно вдохновило, я приосанилась и продолжила:

— …тебе всё обрыдло, однако, при всем при том мужа ты бросать не собираешься, как я погляжу…

— Не дождёшься, — пробормотала Джой, впиваясь зубами в бутерброд. Её в нервах всегда прихватывал волчий голод.

— …Ты, конечно, человек простой и несгибаемый, — продолжила я, — как сама говоришь, консерваториев не кончала, даже рефератов не писала никогда — только уже за детей, когда в таркский колледж пошли… Но мозги тебе ничего не отшибло, это уж мне не заливай. Поэтому напряги мозг. Решение любой проблемы, как я выяснила из рассказов сына, пошедшего после армии продавать газонокосилки, заключается — в чем?

— В чем?.. — механически повторила Джой.

— Решение любой проблемы, даже если это касается просто покупки газонокосилки, начинается, увы, с выяснения того, имеется ли вообще в наличии этот гипотетический покупатель.

— А ты уверена, что не в наличии газонокосилки? — усомнилась Джой.

— Точно, в наличие косилки следует убедиться уже потом, я помню. Итак, мы начнем с установления проблемы. В чём твоя проблема? — ты хочешь быть дамой. Что тебе для этого не хватает? — будем честны, тебе всего в жизни всегда хватало, что бы это ни было. А вот сейчас ты уперлась, чтобы именно муж признал за тобой высокое звание дамы… Что этому мешает? — неправильно, не отсутствие дамы. Дама там, не дама — кто нас считает… Чего хочет человек, покупающий газонокосилку? — он хочет выглядеть мужчиной, и шикарно косить траву на собственном газоне под восторженные рукоплескания кроткой и беспомощной женщины. Несси не исключение, а теперь спросим: в чьих же глазах ему совершенно необходимо выглядеть? — при его деньгах, с его имиджем и положением, ему давно уже достаточно щелкнуть пальцем, или сделать вид, что щелкает, чтобы… Вот, теперь ты поняла — Стэниса волнует на самом деле только то, как он выглядит в твоих глазах. Шляпку-то он тебе подарил, как ни крути.

…Ты чувствуешь, как начинают совпадать ваши интересы при глубоком рассмотрении? Да пьяному ёжику за полярным кругом ясно, что Стэнис никогда не избавится в сомнениях о собственной мужественности, пока с ним рядом не газонокосилка, а… тьфу, не жена, а воинственно настроенный соперник по ристалищу, с мечом, плюмажем на шлеме и диким блеском в глазах. Саги о твоих подвигах… хорошо-хорошо, о наших… о них уже можно снимать полновесный боевик типа этих, Фрэнковых «Круто сваренных», или «Билл — оружие массового поражения», или «Поди туда, не знаю куда…» — сериал на двадцать лет…

— Куда это — не знаю куда, — удивилась Джой, — не было у Фрэнка такого фильма…

— Я просто забыла, как он на самом деле называется. Чего-то там такое сложное, невыполнимое такое, хоть тресни… что-то вроде «ну, не шмогла»… Ладно, плюнь, я о другом. Ты себя со стороны вообрази: поезд собрался с рельс сойти — ты кинула за угол кошелку с гречей и яйцами, навалилась плечом, предотвратила. Военный склад чуть не рванул — опять ты: закрыла грудью, слезами загасила очаг возгорания, потом зимней тайгой в обход спецназа вышла из оцепления, чтобы успеть дома приготовить этому ужин… А теперь скажи, кем должен чувствовать себя мужчина при даме, которая коня на скаку остановит? — правильно, тем самым конем. Дело-то не в Стэнисе, поверь. Реально существующих его недостатков тебе так и так изменить не удастся, да и к чему — ведь ты его за них и любишь. Поэтому усвой раз и навсегда: нечеловеческая храбрость портит цвет лица, а дикость взгляда провоцирует конъюнктивит. Так что для начала забудь, что житейские нестроения закалили тебя до состояния дамасской стали.

…Слушай сюда, моя младшая и навечная подруга.

Первое и обязательное качество дамы — всепобеждающая слабость. Попробуй побледнеть при виде кашлянувшей и погасшей лампочки, вместо того, чтобы, болезненно усмехаясь и посылая доброхотов в попу, поменять в доме всю проводку. Может, её и не стоило менять. Может, просто лампочка перегорела. Но ты уж, пожалуйста, схватись за сердце, урони что-либо, — и увидишь, как твой миллионер с атавистической ловкостью выхватит из кладовки стремянку, и всё обследует, подавая тебе ободряющие реплики, и мгновенно всё исправит… Только не забудь: не надо смотреть на него подозрительно, как Илья Муромец на Чудище Поганое. Смотреть следует тревожно, восхищенно и нежно. Именно в этой последовательности.

Второе: ругать. Регулярно и обязательно, без всякого повода. За любую наспех придуманную вину, что-либо абстрактно-сюрреалистическое — вот с трамваем у тебя отлично получилось, запомни! — скажем, не позвонил… Позвонил, но не вовремя… Вовремя, но говорил не тем голосом… Нота бене: упрёки, вербализируемые в прошедшем времени, имеют убойную силу, даже если произнесены тихим грустным голосом, без пафоса: ну, не может нормальный человек помнить все телефонные звонки, а уж голос…

Третье: мужчине необходимо врать, увы. Из инстинкта самосохранения, иначе он решит, что ты — перл творения, и сбежит от тебя, рыдая от сознания собственного несовершенства, с единственной целью — охранить высокий идеал от тлетворного влияния себя, недостойного. Я не умею врать, ты тоже, и наплевать — ни один мужик в здравом уме и трезвой памяти не станет требовать от дамы, чтобы она врала достоверно. Это не для того делается. Ложь должна быть наивной, легко разоблачаемой, и корыстной по принципу «бульон от яиц»: пошла в банк платить налоги, а сказала, что в парикмахерскую. Пошла в парикмахерскую, а сказала, что на рынок за форелью… И обязательно оставить кончик, возможность тебя уличить: трамвайный билет, случайно выпавший из кармана, или забытый на секретере корешок квитанции… Мужчина должен быть уверен, что его женщина исполнена тайн, но в то же время полностью у него под контролем. Внушая мужчине сомнения в твоем уме, ты на самом деле наполняешь его душу покоем и умиротворением. В женщин, которые не врут никогда, мужчины не верят; женщин, уверяющих партнера в собственной правдивости, считают особо изощренными лгуньями, и легко бросают.

Четвертое.

Тонкий момент… Если муж отказывается наотрез соглашаться с самым невинным твоим капризом — не спорь. Пойди и сделай что-нибудь гораздо менее невинное, но уже без спроса. Не хочет,

чтобы ты получила водительские права — и пёс с ним. Покорись, и сдай на водителя-дальнобойщика. И сообщи, что немедля отправляешься в рейс через Перевал, в компании развеселых странников… Не разрешает завести маленькую симпатичную таксу, мотивируя это своими эстетическими идеалами и любовью к покою — отлично. Купи тигра. Привези домой, выпусти в кухню, — и пусть они там сами объясняются, что кого не устраивает… Щит женщины — отсутствие разума. Ну, не сообразила ты сразу, что ему вообще ничем не угодишь. Ну, не догадалась. Потому что это же он у вас умный, а с тебя-то, убогой, что взять…

Если муж ловит тебя на месте преступления (ночью, лопающей котлеты из холодильника, или белым днём кокетничающей с Микадой у плетня, или в сумерках природы обстригающей бубенчики со скатерти — без разницы), ни в коем случае не следует пугаться или оправдываться. Следует смотреть на него влюбленными глазами, и повторять: «Но я же тебя так люблю!!!», а пока он соображает, при чем тут это — кинуться на шею, приговаривая страстным голосом «милый… милый».

Пятое.

Будь готова к бурному выяснению отношений: пары всё же лучше выпускать, а не держать в себе, иначе, подчиняясь законам физики, они взорвутся сами, и наступит полная и окончательная мапупа. Никогда не спорь с законами физики: в отличие от мужчин, физика никогда никому и ничего не прощает.

Скандал не катастрофа, поэтому Боже тебя упаси немедля впадать в панику и выкрикивать давно выстраданные упреки. В любом скандале любой упрек мужчина не воспринимает вообще — это самый бессмысленный способ довести до него свои претензии… Претензии нашептывают на ушко нежным голосом, сидя у мужа на коленях. А для простого дежурного сброса напряжения необходимо усвоить несколько реплик, которые можно повторять в абсолютно произвольном порядке, в ответ на любые попытки добиться от тебя вразумительности: это деморализует противника и заводит спор так далеко, как Сусанин телят не гонял. Ничего другого ни из какого скандала так и так не выйдет.

Эти реплики позаимствованы из юнийских фильмов — дурее всё равно ничего не придумаешь: «Что опять не так?!», «Почему я не удивлена…», «Милый, ты в порядке?..», «Хочешь об этом поговорить?», и обязательное «Ва-ау!!!».

Вот тебе пример такого диалога (тема взята, как ты понимаешь, совершенно произвольно):

Он: — Милая, а я не понял, отчего было нельзя съесть эти котлеты не ночью, а на ужин?

Ты: — Что опять не так?!

Он: — Не знаю, просто ты говорила, что садишься на диету…

Ты: — Хочешь об этом поговорить?..

Он: — Нет! Я хочу спать! У меня был сумасшедший день, а завтра лететь в Юну…

Ты: — Милый, ты в порядке?

Он: — В три часа ночи?! Когда ты громыхаешь дверцей и топаешь?

Ты: — Ва-ау…

Он: — Что?.. Вот что конкретно сейчас ты имеешь в виду?!

Ты: — Хочешь об этом поговорить?

Ну, то есть ясно, да? Попробуй — получишь массу удовольствия. Заодно проверишь, так ли уж сладко быть дурой.

Кстати, если решишь ссориться, то затевай разборку непременно утром рабочего дня. Тогда можно, если боишься, что муж слиняет, в слезах запереться у него в кабинете, где он оставил сотовый, кредитные карточки и ключи от машины и офиса. А он пусть толпится на коленях с другой стороны замочной скважины, нервничая и умоляя вернуться на стезю разума. Вот тут-то он уж точно никуда не денется…

И, наконец, шестое — последнее и основное.

Не надо сразу хвататься за тяжелый конец бревна, он грязный. На свете ещё достаточно двуногих прямостоящих, носящих брюки — дай им шанс. Чуть-чуть меньше героизма, и чуть больше духов и помады… Не выхватывай из ящика в кладовке дрель, как последнюю гранату при подходе танков противника к остаткам твоей пехоты, давно и прочно окружённой, и измотанной боями. Я понимаю, что кухонная полка вот-вот рухнет. Но уверяю тебя, если ты окинешь эту полку долгим и грустным взором, а потом вдруг встрепенёшься, и, бросив в пространство легкомысленное: — «Я в спа-салон, к обеду не жди!» — исчезнешь… нет, к Микаде не надо, лучше ко мне… По возвращении, верь слову, увидишь, что все сделано, привинчено, прикручено, и прекрасно работает. Проклиная вслух и благословляя в душе твою слабость и легкомыслие, мужчина возьмет на свое плечо эту чудовищную тяжесть — твоё высокое звание Дамы.

И понесет.

Пер аспера эд астра.

…Может, Джой и применила мои советы на практике, не знаю. Во всяком случае, в тот вечер она ржала, как её любимая лошадь Сухарик, и благополучно забыла обо всех печалях, чего я, собственно, и добивалась. Однако, до Стэниса тоже что-то дошло, потому что вскоре в их доме появился Тадеуш: вроде бы шофер-телохранитель, отставной военный, а оказалось — домоправитель, нянька, мастер на все руки, жилетка для выплакивания всего на свете… В общем — отец родной. Вопрос с дамой, которая не дама, как-то сам собой рассосался, в отличие от моих собственных проблем, которые отчего-то никак не решались.

До поры до времени.

Весь город прекрасно знал, что готовить Габи не просто любит, а действительно делает это мастерски, зачастую — виртуозно. Но всё-таки открытый дом заводила я, а не он, и задолго до его появления, так что, отлучая меня от кухни, Габи вряд ли проявил дальновидность. Как и все, он ценил возможность спокойно отдохнуть после работы, и набеги гостей воспринимал неоднозначно.

Бильярд Габи признавал, но, в отличие от папы-Стэниса, не считал его величайшим достижением человеческой мысли.

Пива он не пил, так как родился в виноградной лавантийской провинции, и ничего, кроме вина и коньяка, за спиртное не считал.

Мой муж отдыхал по-своему: наливал себе бокальчик «Старого Твэра», валился на диван и начинал с бешеной скоростью щелкать телевизионным пультом. Через 3 минуты по часам от такого мелькания на экране у меня начинала нехорошо кружиться голова, и я уходила к себе — твердо уверенная, что именно этого муж и добивался.

Сложно сказать, как мы можем уживаться под одной крышей.

Я люблю бутерброды с копченой уткой под кофе, вареный по-дальнобойщицки: пачку кофе и пачку сахара на ведро. И ещё борщ на трех мясах, мочёные яблоки и окрошку.

Как назло, Габи варил кофе по-имперски, то есть наперсток с гущей, поверх которой стоит, как ряска в болоте, пенка; по мне, так кофе как напитка там нет ни капли. На борщ мужа ещё можно было кое-как склонить, но вот окрошку он твердо считал помоями, так что лакомиться ею мне приходилось исключительно у Джой. Габи делал изысканные соусы, мариновал мясо в каких-то немыслимых маринадах, я восхищалась всем этим безмерно, старалась запомнить рецепты… Готовила, у меня получалось, я радовалась… И не ела. Ну, то есть ела, конечно, но по кусочку и не всегда. Ну что тут поделать, если я вообще не слишком люблю есть?! Если честно, мне было жутко обидно, что этот Габин талант оценить имели возможность только свои, хуторские — и страшно мучала совесть, что не я. Всё-таки, это был один из немногих его мирных талантов, которые, после нашей свадьбы, я взялась пестовать. Ну и ещё, конечно, я немного ревновала мужа к Джой, которая поесть любила, умела, и в любое время дня и ночи была готова оценить Габино мастерство.

…В тот вечер, когда я застала мужа в растрёпе чувств, он на мои расспросы буркнул:

— Я что, нанялся каждый день кормить толпу бездельников, у которых ума не хватает дойти до трактира?

— Нет, с умом там как раз все в порядке, — засмеялась я, — у нас-то вкуснее.

«Бездельниками» на самом деле являлись наши близкие друзья: Микада — министр иностранных дел, Траут — Президент, Гжесь — практически заместитель директора ЦКС… Пёсик — то есть, пардон, Галлахад Морена, был политологом мирового уровня, преподававшим в нашем Университете; Тревет с некоторых пор занимал должность начальника Департамента по землепользованию, а по совместительству был ещё и Настоятелем тарков.

— Ты издеваешься? — нахмурился Габи, — вместо того чтобы помочь…

— Помочь?! Гарбушечка, я ещё не сошла с ума — лезть на твою кухню. Уроню чего-нибудь, ты меня убьешь немедля… И потом, я все равно не сумею поставить все кастрюльки ручками строго на север, а фартук повесить так, чтобы со стороны он выглядел отплиссированным. И бокалы я протираю не в ту сторону, а состав для мытья лью не сверху вниз, а вертикально…

Взгляд Габи потяжелел, как асфальтовый каток, но я не дрогнула. Чего там — первый раз, что ли.

— Когда я только сюда приехал, — сказал Габи холодно, — вы с Джой в меня вдолбили, что в Суони кормят всех, кто пришел к тебе в дом…

— Конечно.

— …не угостить гостя — беспредел.

— Верно. Только зачем обязательно готовить сладкую телятину а-пейзан, ватерцой и джювечь с бараниной. Пусть бы капусту с огурцами лопали…

— Под коньяк?!

Вот как с ним разговаривать… Ничего не оставалось, как сделать вид, что нашла на столешнице — о, ужас! — незамеченное Габи пятнышко. Видимо, бесплотный дух нака… какую-то гадость уронил. Бесплотный дух по имени глюк.

— Не обязательно под коньяк… — протянула я, протирая стол и любуясь собой: ну, не трудяга ли я? Ну, не Синдирелла ли?

— Оставь, — сказал Габи, нервно отбирая у меня тряпку, — это надо губкой. Я же говорил…

Я покорно села. Ай да я.

Габи глянул на мою ехидную рожу, и вдруг расхохотался:

— Зайчик. Я тебя обожаю…

— Правда? — приятно удивилась я.

— Да. Ты будоражишь моё воображение.

— Ну, уж…

— Точно. Ты постоянно будоражишь моё воображение тревогой за наше общее будущее. Я тебя действительно убью когда-нибудь…

Вот так. Ну, я чего-то подобного и ждала, если честно, так что не очень-то расслаблялась:

— И сядешь…

— А, много не дадут, я же многодетный.

— Был ты многодетный, да весь вышел! Кто мелких в тарки сдал?!

— Ты же не возражала!

— Я не возражала, я переживала.

Помолчали. За окном прохожий ветер судачил о чем-то с ёлками у крыльца, явно собираясь заночевать под коньком крыши, поближе к слуховому оконцу.

Смеркалось.

— Послушай, — сказала я наконец, — а у нас с тобой деньги есть, не помнишь?

— Конечно, — удивился Габи, — а сколько тебе надо?

— А сколько стоит открыть трактир?..

— Ох, Матерь Божья, — сказал Габи с уважением.

Помолчал задумчиво, а потом кивнул:

— Да. Деньги есть.

 

Глава 5

— Отлично, — сказала Джой, — ты окончательно с ума чокнулась. Какой тебе ещё кабак, что ты в них понимаешь?! И вообще — зачем?

Действительно, зачем?..

В свое время, а именно четверть века назад, нам с Джой пришлось покинуть мой родной город Акзакс из-за происков тогдашнего врага нашего молодого Центра Кризисных Ситуаций — организации под названием «Альма-Матер», которую мы для простоты именовали просто Организацией. Очень уж мы тогда разрезвились. Были приняты меры — я когда-нибудь напишу об этом… Короче, нас сделали очень красиво, по всем правилам. Мы вылетели из Акзакса и всей своей прошлой жизни, как пробки из бутылки; чуть опомнившись, сообразили, что в какой-то там Суони, и чуть ли не правителем микроскопической страны, живет теперь добрый друг акзакских наших времен Саймак, бывший воспитанник Стэниса. Он приглашал в гости, и пришло время принять приглашение. В страшной спешке, будучи в розыске и реально опасаясь ареста (Бог знает за какие грехи), мы угнали катер, и махнули к суонийским берегам.

Потом мы с Джой решили, что за всю обозримую историю человечества это была самая идиотская из всех безнадежных эпопей, увенчавшихся успехом.

Карты местности у нас, ясное дело, не имелось. Спросить некого — телефонов никаких, интернета тоже, да и про Суони тогда вообще мало кто имел представление. Высадившись по недомыслию в максимально удаленной от нужного места точке, мы с упорством отчаяния потащились по берегу моря к Лоххиду. Нас было трое: Джой, я и шестилетний Бобка. Самая та компания, с которой шатаются по диким дебрям… Правда, тарки быстро нас обнаружили, и взяли под невидимую опеку. Если бы не они — просто не знаю, чем завершился бы этот безумный переход. Суровым суонийцам до нас дела не было, у них своих дел хватало. Мы были для них всего лишь нарушителями границы. Но в моменты, чреватые встречей с местным населением, рядом обязательно оказывался тарк, и его неприкосновенность автоматически распространялась на нас, укрывая от любых нежелательных инцидентов. Теперь мы с Джой (да и все остальные тоже) неизменно называют этот отчаянный бросок «транс-суонийским переходом»… Он продлился немногим больше месяца.

Мы шли по компасу, то удаляясь от моря, то приближаясь к нему, огибая заливы и нагромождения прибрежных скал звериными тропами; обходили озера по песчаным и каменистым пляжам, переваливали через водоразделы, форсировали речки с Бобкой на закорках, то вплавь, то вброд; спускались ниже к морю, пересекали ущелья по упавшим бревнам и ненадежным каменным наносам; продирались сквозь бурелом горного леса. Опасливо скользили вдоль осыпей и каменных карнизов, перепрыгивали расщелины и тащились, тащились по бесконечным мхам и лишайникам угрюмых чащ, забредая в каменные и болотистые тупики; возвращались, и опять упрямо продвигались вперед.

Уму непостижимо, откуда брались силы. Конечно, мы тогда были молоды, а жить захочешь — ещё не так раскорячишься. И всё равно непонятно, почему мы не заблудились, не утонули, не сгорели, не умерли с голоду и не свихнулись от беспокойства друг за друга. Джой говорит, что это из-за меня — оказывается, это я вела отряд. Я этого не заметила. А даже если и так, то тем более неясно, как мы живы-то остались, даже при таркской тайной опеке: о Суони мы знали приблизительно столько же, сколько первые сканийцы, то есть чуть меньше, чем ничего.

Время спустя тарки всё же частично объяснили нам снисходительность аборигенов одним забавным фактом: у нас, потомственных горожан, сработал рефлекс, взращенный в чахлых городских парках. Огненными буквами в нашем подсознании запечатлелось: «Травы не мять!!!».

Оказалось, именно этот лозунг и был основой суонийского мироощущения — в более широком, разумеется, смысле.

Мы не рубили леса, практически не охотились, со вздохом уступали дорогу местной наглой фауне; мусор после стоянки сжигали, питались, так сказать, акридами и диким медом; в речки не плевали, берестяных кружек от родников не уносили… И много ещё чего не делали, частично в силу навыков, приобретенных на пикниках, а чаще — по недостатку сил. И чем мы, как потом выяснилось, удивили даже тарков, так это тем, что аккуратно, а главное совершенно искренне, замирали с открытыми ртами в здешних Святых местах, почитаемых за особую, даже по высоким суонийским меркам, красоту. Такие места тут чтут как храмы, и ходят изредка — говорить со Стихиями, молиться Дороге, лечить душу.

Мы и лечились. Нас можно было свободно отстреливать, брать в плен — мы бы не заметили. Слишком ошеломляющим было безобразие собственной судьбы, дома наших душ, так сказать, зияли выбитыми стеклами, и сквозь эти пробоины нас буквально затопило неземной красотой Суони. Мы были лишены всего, и для всего открыты. От захватывающих дух пейзажей веяло вечностью; модель поведения — пугливая бережность — проистекала из воспоминаний об акзакских святынях; наша Дорога всё длилась и длилась.

Кажется, именно в это время я начала ощущать себя православной христианкой. Потому что когда христианин видит прекрасное Божье творение, он всегда знает, Кого за это благодарить, но здесь… Первые впечатления были противоречивы: девственная красота Суони почти пугала, гранича с прелестью. Но, мама моя, какая же это была нетленка!

Курившиеся дымком пики поднебесных гор, километровые водопады, километровые сосны, километровой глубины пропасти шириной в локоть; седые камни, уходящие почти горизонтально в бездонные глубины горных озёр. Как выписанные стожки лиственниц, как рисованные профили секвоядендронов, ромашки с блюдце, бабочки с заварочный чайник, колокольчики в рост человеческий, и вовсе уж немыслимые какие-то цветы, лиловые, алые, коричневые; поляны бородатых ирисов, прогалины леопардовых наперстянок…

И акульи морды выступающих из морского прибоя скал, и стекловата морской пены, взлетающая до неба, когда бесноватые валы идут и идут на черный базальт берега, плюясь гейзерами и фонтанами среди хаоса прибрежного лабиринта.

И неподвижная каменная река под присмотром тихих берез.

И одинокая горная сосна на взлобье скалы, похожая на взлетающую горгулью.

И мох — белый, зеленый, темно-зеленый, коричневый; и морской звездой раскинувшийся по граниту корень, и искривленный судьбой необъятный ствол — тысячерукий великан у тропинки, воздевший ветви в вечной молитве Дороге…

Теряли смысл причины и следствия, и страхи, и забота о хлебе насущном, все на свете тщеславия и гордыни теряли ценность в этом прекрасном до одури мире; больше всего на свете тянуло остаться тут навсегда, раствориться в здешней — нездешней — гармонии, сделаться частью её, оказывается, именно этого и хотелось всю жизнь… Потрясенная, с трудом вспоминая слова молитв, которые властно перебивала рвущаяся из души благодарственная песнь, я, юная и неопытная, даже забеспокоилась — какие ещё незнакомые силы властвуют в сём вертограде?..

Пробираясь по прибрежным лесам, мы навидались разного. Мозг не успевал обрабатывать всего, что замечал глаз: расшалившийся в лохмах травы молодой барсук, почти человеческая поза застывшей на камне выдры, смеющиеся глаза волчонка в чаще, белая сова, промелькнувшая рядом мощным махом, как снежный заряд… Но в абрисе гор, среди базальтов с барельефами плюща, между озер в бельведере гранитных кряжей, кроме пихт, папоротников, лосей и медведей встречались ещё двуногие прямостоящие: охотники в мехах и коже, черноволосые и сероглазые, прямые волосы стянуты сзади шнурком… Они мелькали обычно чуть стороной, как слепоглухонемые. И уж вовсе кошмарным сном представлялись тарки, с их черными одеждами, неслышной поступью и снисходительным апломбом носителей древней мудрости.

Таким вот представился мир, куда мы были выброшены с акзакской родной брусчатки, из-под надежных городских стен, из всей своей прошлой жизни.

…Ранним осенним утром на попутной арбе мы въехали в город. Осень ещё только бралась за кисть, пробовала перо — линия здесь, охряной отблеск там… А в общем, ещё пахло летом. Преодолев обморочный зигзаг горной дороги, мы увидели большую деревню, запорошившую деревянными домами склоны нескольких сопок, амфитеатром окаймлявших залив. Берег обрывался к морю то скалами, то устьями бедовых речушек, казавшихся ещё бедовее от неподвижности окружавших их лесов; то черными, как сажа, пляжами; в море виднелись вышедшие в плаванье за линию прибоя сосновые рощицы, оседлавшие каравеллы гранитных островов.

Горы на севере терялись в облаках, горы на западе уже покрывал снег, а с остальных сторон лежал туман.

Саймак встретил нас радостно, обогрел, утешил, подыскал жильё, и, конечно же, рассказал сказку, придумывать которые был великий мастак.

…Маленький зайчик бежит по лесу. Лес густой, сказочный — то ли страшный, то ли небывалый. Бежит зайчик, по сторонам оглядывается, и вдруг — лиса. Хвать зайца!

— Пусти! — визжит заяц, — меня нельзя есть! Я сказочный, у меня в сказке лисы не было…

А лиса ему:

— Да наплевать. Колобка я уже съела, теперь тобой закушу…

Только она пасть открыла, а тут свист, клекот, и с неба орел падает, да громадный какой… Лиса — дёру, а орел цап зайца. Заяц вопит:

— Нету у меня в сказке орла! Нету!!!

Только сказал, а из кустов тигр выпрыгивает. Орел зайца бросил, и в небо свечкой. Заяц понимает умом, что бежать надо, но со страху ни жив, ни мертв. Тигр пасть раскрыл, на лапы присел, сейчас прыгнет… Вдруг из-за деревьев — дым, грохот, и на полянку танк выкатывает. Ревет, гусеницами подлесок пережевывает, на зайца пушку наставил… Леший знает, куда тигр делся, да только вдруг ещё громче рёв, да с неба! — танк пушку отворотил и в лес упятился, а из облаков самолёт пикирует, бомбы кидает…

— Всё, — думает заяц, — точно, дурдом.

Эпилог.

Господа! Делайте ваши ставки. Попрошу сюда банкноты! Кто угадает, сколько ещё продержится среди напастей бедный сказочный заяц? Кто отгадает — получит куш. Кто получит куш, поставит всем выпивку — мы выпьем, и забудем обо всех этих глупостях…

В Акзакс я так и не вернулась, так что мой любимый город теперь любит других. У городов капризный нрав…

Древние города, наверное, родня аристократам голубой крови: в их жилах течет время. Представьте себе часы, только не электронные — в электронных часах время не живет, как не живут в телевизоре дикторы, герои сериалов и футболисты: это просто коробка, которой разрешили что-то показывать. А вот механические часы… На немереном количестве камней, пружинные, песочные, солнечные или клепсидры, — они со Временем на короткой ноге. Как и города: в венах улиц и артериях проспектов кровь Времени сгущена и сжата, и потому в них чувствуются дали и бездны, прошлое и будущее, и Время-кровь в любой момент может призвать их к служению — делать историю. Зачем же ещё нужны старые города и старые аристократы?!

А если и не историю, так хотя бы миф, потому что когда очевидцы молчат, рождаются легенды… Старые города всегда очень внимательно слушают, как тикают их куранты. И точно знают, что рано или поздно легенды оживут. Стоит только какой-то особенной ситуации — внутренним тяжким нестроениям, или нашествию иноплеменников, — качнуть Божий маятник, как пробудятся древние силы: затрубит самостоятельно медный трубач на ратушном флюгере, забьет с неистовой силой мертвый фонтан на легендарной площади, восстанет из фамильного склепа Святой Покровитель Города… Как то ружье, что висит на стене в первом акте пьесы — оно обязательно выстрелит, для того и повешено, — кто станет создавать легенды, не веря, что они действительно рано или поздно воплотятся?..

Вот чего здесь, на Крыше Мира, ужасно не хватало: мерного дыхания истории, зримой и овеществленной. Я была благодарна Лоххиду за приют, но города в нем не видела; город — это всё-таки надежность, стабильность и защита, и восхищение человеческим гением, создавшим на протяжении веков архитектуру и искусство. Каждый малый камушек Акзакса был принесен и уложен человеческой рукой, поэтому Акзакс принадлежал людям; Лоххид же людям не принадлежал. В Акзаксе жили, а в Лоххиде выживали, люди были тут всего лишь гостями, которых терпят, и только, — гостями, раскинувшими шатры посреди вражеского стана. Хорошо, пусть не вражеского, — но и не дружеского тоже: шатры посольства далекой страны, посланного договариваться о мире с миром стихий; и всем известно, что возвращаться гостям некуда, а они понятия не имеют, на какие ещё жертвы придется пойти, какую страшную дань выплатить за просимое гостеприимство…

Первые годы меня очень мучала ностальгия. В Акзаксе я до головокружения вглядывалась в чапыжник хилого сквера, в каждое чахлое деревце, и не уставала умиляться ни крапиве на бровке шоссе, ни кустику полыни на карнизе собора. В дремучей же Суони меня не радовали ни могучие ели за окном, ни ковры лишайника на крутом откосе улицы, ни развесистые криптомерии на главной площади… Не хватало, не хватало — до бессонницы, до паники, — дневного шума толпы за окном, и автомобильных нетерпеливых клаксонов; вечерней громогласной суматохи у соседнего трактира «Внезапный сыч», когда приезжал продуктовый фургон с весело пьяными грузчиками; хриплого боя курантов на Ратуше ранним утром (который проклинала горячо, просыпаясь от их клёкота на рассвете), и шварканья метлы сурового дворника. Конечно, жизнь в Акзаксе была порою неприветлива, но что бы ни случилось, работали свечные лавки у оград монастырей, мерцали позолотой на книжных развалах зачитанные кем-то до прозрачности Жития и Отечники, и кротко, и утешительно сияли золотые кресты на церковных шпилях. В Суони же на куполах поднебесных горных вершин громоздились облака, на пиках километровых сосен торчали вороны — ох, по скольким простым вещам пришлось затосковать в городе, стремительно, как гриб после дождя, выросшем в лесном лукоморье!.. Первое время я так мучилась, что даже непременный акзакский насморк в октябре и обязательная мартовская ангина вспоминались с явно незаслуженной нежностью. А ведь надо было жить, как-то прилаживаться к непривычному…

Впрочем, правильно говорят — когда не знаешь, за что браться, берись за ум. Рано или поздно в него, если правильно настроить, Бог пошлет неглупые мысли.

Например, такую: если не оказался в жизни ни талантом, ни гением, то вполне может случиться, что ты — та самая ватерлиния, которая показывает всем: ниже опускаться уже никак нельзя. Тоже полезная вещь, даже очень… Или другая, не менее полезная: никто не любит то, что считает чужим. Строго говоря, моя тоска по Акзаксу дешево стоила, он не был моей личной нетленкой, его создала вовсе не я, я только пользовалась… Но как только в «чужое» произвольно, или под гнетом обстоятельств вложен твой труд, нервы и мысль — оно становится твоим по праву, и ты уже не можешь это «чужое» не любить. Разве не так и с людьми? — вечный казус девочек, которые влюбляются в плохих мальчиков, и мужчин, которые поголовно питают слабость к стервам…

Так же и другое. Быть горожанином — очень творческий процесс, потому что на самом деле любой город — это книга. И не случайные герои, а сами жители пишут его историю, и каждый вносит свою лепту: анекдот, байку, острое словцо, смешную примету, открытие, подвиг… Даже тот, кто проживает вроде бы бесславную жизнь, кто незаметен и не оставил по себе памяти, всё равно необходим городу: ведь у каждой книжки должен быть ещё и читатель.

Когда мы приехали в Лоххид, он был ещё ненаписанной книгой. Он уже народился, но ещё не стал личностью, с ним было невозможно ни поссориться, ни подружиться, как с грудным ребенком. Чего уж там — поначалу даже такое простое понятие как «завтрак» включало в себя не сакраментальное «встать, одеться, приготовить», а «встать, одеться, взять ружье и подстрелить в лесу какую-либо еду»… Перед насельниками города открывалась прекрасная перспектива стать родителями (пусть приемными, в нашем случае) новой, с иголочки, суонийской столицы. И мы начали писать эту удивительную книгу, кто как умел.

Во-первых, мы, «понаехавшие» гринго, скинулись и выстроили церковь Святой Троицы на вершине Последней сопки, на самой верхней улице, — 3-й Веревочке. Церковь вскоре так и начала называться — Живоначальная Троица на Веревочках.

Фрэнк, отменный геолог, указал самые сейсмостойкие места для разбивки новых кварталов и Собачьего Хутора.

Профиль Микады — первого законно избранного Президента, также приехавшего из заграницы, — чеканят на монетах. Ну, не то чтобы его, образ скорее собирательный… Просто Микада такой типичный суонийский красавчик, что никто и не сомневается: это именно его профиль запечатлен на сканах.

Джой внедрила в быт города лошадей и моду на флек.

А трамвай, который упорно пробивали мы обе? — в Лоххиде, с его перепадами высот, речками и общей крутизной улиц, прокладка рельс какое-то время считалась невозможной. Но мы уперлись: как это, такой хороший город, романтичный такой, и без трамвая?! Нашли грамотных инженеров, собрали их вместе с Фрэнком на мозговой штурм, обеспечили поляну — наливки, икру и шашлык из косули… Штурм удался, проблемы оказались вполне решаемы: на крутых склонах появились зубчатые рельсы, а в вагонах, в передней и задней их части, установили противовесы, что придало им дополнительную устойчивость. Трамвай был пущен, и тут же оброс популярностью и традициями. Например, кроме фиксированных остановок, он подсаживает и высаживает пассажиров ещё и по требованию, в любом месте. Чтобы не очень вылетать из графика, он не останавливается полностью, а только притормаживает — для ловких и закаленных суонийцев никакой опасности это не представляет. А престарелым, детям и инвалидам всегда поможет 1—2 пары крепких рук, как из вагона, так и с улицы.

Трамваи нумеровались буквами латиницы, но горожанам скучно было именовать маршруты унылыми и ничего для них не значащими «А», «В» и «Ц». Поэтому глупые буквы немедленно одушевили, и выглядело это так: чтобы доехать, скажем, от Собачьего Хутора до Дугова «Повешенного», надо было на Лапке сесть на «Бобра», доехать до Континентальной, пересесть на «Аиста», и в самом начале Вратня перепрыгнуть на фуникулер, конечная которого была как раз на Дуговых Чердаках. Можно было ещё, если хочешь прокатиться, пересесть на Вдовьей на «Дикобраза», и тихонько карабкаться по серпантину до Чердаков по Большой Добыче, Чеглоку и двум нижним Веревочкам.

Кроме того, в лоххидских трамваях совершенно самостоятельно ездят собаки. Это понятно: пастушьи, охотничьи, ездовые, няньки и поводыри, многие из которых ведут родословную ещё от тех героических псов, что пришли сюда с первыми сканийцами через Перевал, — для местного населения собаки являются членами семьи с соответствующим социальным статусом. Городские вагоновожатые рассказывают анекдот:

Турист-гринго едет в трамвае, вдруг его сзади спрашивают:

— Вы на следующей остановке выходите?

Турист оборачивается, и видит ездовую лайку. Он обалдело бормочет:

— Нет, не выхожу…

Лайка вздыхает и говорит:

— Зря, хорошая остановка.

Названия городских улиц отнюдь не высосаны из пальца, а имеют глубокие корни, поэтому возле Рыбного рынка лежат Копченая и Барабулька, на склоне Лосиной сопки — Каскады, а остальное пространство пестрит всякого рода Паданками, Кривоножками, Большими и Малыми Утратами, Петельками и Стожками.

Главная городская река называется, из-за извилистости акватории, Заблудой. А её приток, натурально, Приблудой.

Однажды я спросила кого-то из странников:

— Улица Рыбари, та, что ведет к Рыбному рынку. Почему она такая короткая?

Мне ответили:

— А для чего ей быть длинной. Это удилище должно быть длинным, а рыбарь — коротким, чтобы тени не отбрасывать, а то форель рыба сторожкая, вмиг усечёт, и только ты её и видала…

А сколько анекдотов сложили про Дугов «Повешенный»!

Тарк провел вечерок у Дуга, хорошо посидел с друзьями. Проснулся утром на ковре. А ковер на стене висит…

Там, где пьяный странник падает, пьяный тарк просто резко ложится.

Огромный вклад в создание местного фольклора внес Винка, появившийся не так уж давно. Он не доучился в Лавантийском Университете на факультете философии, и приехал сюда, строго говоря, на каникулы; каникулы затянулись на всю жизнь.

Официально Винка работал городским мусорщиком, а на всеобщее удивление отвечал стройной философской концепцией: человек, убирающий мусор, отнюдь не является банальным коммунальным служащим. Он помогает миру освободиться от грязи глубочайшего философского толка, потому что на помойку люди выносят не просто сгоревший чайник, прохудившиеся валенки, или побитую посуду. Не-е-ет! Человек выбрасывает ещё и сносившиеся идеалы, сломанную дружбу, истрепавшиеся надежды… Конечно, совсем недолго спустя Винку знал весь Лоххид. Он очень интересовался таркской философией, пописывал в серьезные журналы, стал завсегдатаем не только «Повешенного», но и всех тех мест, где можно было сцепиться языками с грамотными людьми — наш с Габи дом, биллиардную Эрни, кабачки и кафешки Университетского городка… Именно в биллиардной Винка сформулировал и пустил в народ четкое определение философа: это тот, кто может отличить грешного от лишнего, лишнего от лешего, лешего от плешего, плешего от плевела, плевела от жупела, а жупела от козлищ.

Он был жаден до новых идей и людей, обожал сплетни и знал всё обо всех. Как-то раз, встретившись у Дуга, мы разговорились о городских легендах. К громадному моему удивлению оказалось, что о некоторых я слыхом не слыхала.

— Заяц, — сказал в какой-то момент Винка с большим воодушевлением, — да тебе давно пора собраться с духом и написать книгу о здешних анекдотах, обычаях и байках. Надо, в самом деле, воздать должное духовной жизни города-героя!

— Духовной… — сказала я с сомнением, — знаешь, все известные мне истории как-то подозрительно смахивают на пьяные дебоши. Что Микадина коронация на Собачьем хуторе, что дрейф Магистра фон Шенны на льдине по Заблуде… Опять же, Тень Неправильно Убитого Тарка…

— Ладно, а Фрэнковы приключения?

Я только рукой махнула. Мой первый супруг, в законном браке с которым я прожила 10 лет, был, конечно, супермен и звезда первой величины — на работе. Поначалу он возглавлял в юной Суони Геологическое управление, потом работал у нас в ЦКС в оперативниках, много снимался в кино, а теперь сам начал снимать, все бросил, и вернулся в Акзакс, открыв там собственную киностудию. Сейчас он вроде бы остепенился, но раньше время от времени откалывал такое, что иначе как позорищем было не назвать.

В огне он не горел, в воде не тонул — как можно! Он лучше делал. Вот скажите мне, как можно попасть под собственную машину? Так Фрэнк исхитрился. Полез чинить и забыл про ручник — делов-то… А кто, кроме моего бывшего мужа, мог после жаркого и победоносного боя в Кастле (у самого ни единой царапины!) уронить на ногу ручной пулемет и сломать палец?.. А прострелить себе легкое, картинно швырнув через всю комнату на столик заряженный револьвер не пробовали? — а он попробовал, и весьма успешно, если, конечно, считать успехом простреленное лёгкое… Раскатывать на мотоцикле по кошмарным осыпям, которые во сне приснятся — не проснешься, это запросто. Летать на горящем самолете, прыгать по скалам в ураган, скакать на воющей машине через пропасти, расправиться в одиночку с ротой спецназа — да одной левой! А потом дома подавиться виноградной косточкой и попасть в реанимацию.

…Вас когда-нибудь ёжик кусал? А про кого-нибудь, кого кусал, вы слышали? Это ж как надо довести зверюшку! А вот Фрэнк удостоился, и получил заражение, и неделю провалялся на охотничьей заимке в трех верстах от моего предынфарктного состояния, так как обещался быть дома к вечеру… После чего Джой называла его не иначе, как убоище, а я начала всерьёз размышлять о разнице между опереточным злодеем и мелким паскудником. За 10 лет брака он провел со мной меньше половины, причем большую часть — на больничной койке; стал знаменитым киноактером, разбогател и перессорился с кучей народу; в поисках смысла жизни он дважды рушил собственную карьеру и почти добрался до моей, но тут я возмутилась, и мы расстались.

Винка, который Фрэнка в Лоххиде уже не застал, пожал плечами:

— Да Бог с ним, что, других историй мало? А тотем на Журавкиных лугах?.. А как мы Лаванти за осетрину покупали?.. Или как тебя сквозь трамвай пробросили. Или как ты везла в больницу дульный тормоз в детской коляске…

— Стоп, стоп! — взмолилась я, — боюсь, это совсем не те истории…

— Да ну, всё тебе не так, — скривился Винка, и принялся играть со своим ручным опоссумом.

Профессия мусорщика в Лоххиде, впрочем, как и почти все остальные профессии в Суони, не так уж безопасна. Хотя бы потому, что к мусорным бакам, стоящим, как правило, на отшибе, постоянно стекается всякая живность из окружающих город лесов, и если бы только опоссумы с енотами! У нас никогда не выбрасывают еду, но кое-какие пищевые отходы всё же оказывались в баках — вываренные кости, шкурки, рыбьи хвосты… Поэтому в отличие от гламурных европ, где самым крупным хищником в городе является одичавшая болонка, у лоххидских мусорных баков можно было встретить, как на водопое в тайге, и тигра, и росомаху, и медведика, так что мусорщики, работавшие, как правило, по ночам, обязаны иметь оружие. Винка же подстраховался ещё и питомцем — прирученным опоссумом, который исправно оповещал его о наличии в баках конкурентов.

Мы с Джой числились патриархами Суони; Винка годился нам в сыновья, и потому обращаться с ним, щадя молодое самолюбие, следовало деликатно. Джой сделала хитрый реверс и сменила тему:

— Слушай, а опоссум действительно тебе помогает?

— Реально пару раз жизнь — не жизнь, а здоровье с нервами спас, — отозвался Винка. — Один раз я с медведем нос к носу столкнулся. Кстати, а вы знаете, как переводится на древнесканийский «Медведь»? — ага, не знаете. «Медведь» на древнесканийском означает «земляк», «односельчанин». Видимо, в Скании их тоже полно было…

— А второй раз?

— А второй я тигра проглядел.

— Ого! Как же ты киску-то не заметил?

— Как, как… Уши развесил потому что. Это же было возле Глухого переулка, того самого, где можно услышать Дорогу.

— Как — Дорогу? — встрепенулась я.

— А ты не знаешь?.. Глухой переулок, он на Пушечной сопке, между Заманухой и Хвостами. Его мало кто знает — очень уж хорошо запрятан между уровнями. Понимаешь, надо дождаться, когда там никого нет, и пройти от начала до конца. Там вообще редко кто бывает…

— И что? — нетерпеливо спросила Джой, потому что Винка, как назло, принялся кормить опоссума орехами, и, казалось, забыл про нас.

— А! — встрепенулся Винка, — ну, просто иди и прислушивайся. Если услышишь шаги за спиной, обернись и посмотри…

Опоссум, неприятно удивленный тем, что больше его никто не ублажает, заподозрил хозяина в утаивании орехов, и полез Винке в рот, тот отмахнулся, заржал…

— Они издеваются, — задумчиво сказала Джой, наблюдая за сценкой, — вот интересно, если я попрошу Эрни больше никогда не пускать их в биллиардную… Как думаешь?

— Железно, — откликнулась я, стараясь не расхохотаться, — всё же Эрни твой бывший поклонник…

— Почему же бывший… — обиделась Джой (тоже мне, нашлась ветреница дубравная), но тут Винка соблаговолил снова обратить на нас внимание:

— Ладно вам, девочки, не сердитесь… Да! Необходимо обернуться. И если за тобой никого нет, переулок пуст — значит, ты слышишь Дорогу, а следовательно — идешь правильно.

— По переулку, — уточнила я.

— По жизни, — уточнил Винка.

— А почему Глухой тогда? — удивилась Джой.

— Наверное, потому что не всякий рвётся услышать свою Дорогу, — сказала я.

Винка важно кивнул, и продолжил:

— Вот ты, Заяц, говоришь — легенды… Да зачем нам легенды, если действительность круче всех сказок?!

Утомленный поисками пищи опоссум прикорнул на плече хозяина, Джеф принес нам ещё по стакану легкой медовухи; Винка отпил, сделал таинственное лицо, и сказал:

— Призрачный Мост.

— Какой ещё Призрачный мост? — нахмурилась Джой.

— Врать не стану — сам не видел. Но говорят, в туман у каменного моста через Лопотунью появляется двойник. Ну, и понятно, что станет с тем, кто перепутает…

— А, — сказала Джой разочарованно.

— …но чего сам видел, то и вы можете увидать, — не обращая внимания, продолжил Винка, — Вертячью горку знаете?.. А почему она Вертячья?.. Не знаете. Потому что место там плохое, в каждое землетрясение его разносит вдребезги. Но уж больно близко к центру, каждый раз восстанавливают… Так вот, если посмотреть карту этих последовательных разрушений и перестраиваний, то увидишь, что один проулок каждый раз восстанавливается чуток левее, чем был — такая тихая карусель, понимаете?

— И что? — спросила я.

— Этот переулок вот уже много лет движется по кругу, по часовой стрелке. И когда круг замкнется, то есть переулок окажется на своем первоначальном месте, наступит конец света. Не верите?.. Ну, и пёс с вами.

Не помню уже, чем кончились тогдашние посиделки. Вполне вероятно, одной из тех историй, которые я категорически отказываюсь признать историческими (то есть Винка набрался выше ватерлинии); тем не менее, все бывальщины почтенного мусорщика я на ус намотала, и выводы сделала.

Работа в ЦКС не давала мне возможности заниматься Лоххидом так плотно, как, например, занималась городом Джой, которая когда-то, в самом начале цивилизованных времен, даже побывала мэром. По делам службы я вечно моталась по чужим филиалам, по «свободным поискам», дневала и ночевала на любимой работе… Но теперь, на склоне лет, в преддверии пенсии, внезапной возрастной одышкой вынужденная остановиться и оглянуться, я вдруг обнаружила, что Лоххид, как и все мои дети, уже совсем взрослый. И это открытие — как с детьми, чье взросление, как зима, приходит всегда неожиданно и некстати, — породило во мне кучу комплексов о недо-понятом, недо-расспрошенном, недо-игранном, а главное — недоданном тому, кто безусловно нуждается в твоем внимании и любви. Дети как-то ухитрились, несмотря на моё небрежение родительскими обязанностями (а может, именно благодаря этому), вырасти хорошими: серьезными, увлеченными делом и самодостаточными, и в какой-то момент зажили собственной интересной жизнью. Их уже не догнать в запоздалой родительской тоске, да и надо ли?.. А вот город оставался рядом, на расстоянии вытянутой руки, и я была уверена, что, в отличие от детей, мы с ним ещё можем многое сделать вместе. Ну, хотя бы попробовать…

Ведь трактир здесь не просто место, где едят. Трактир в Суони — больше, чем кабак, это дом для бездомных, скала, о которую разбиваются волны суровой, опасной и жутко интересной жизни.

 

Глава 6

Все-таки удивительно, как непохожи весна и осень, именно в самых одинаковых своих проявлениях — вот, например, заморозок. Трава, повылазившая уже в апреле, изумрудного цвета; но вот ночью дохнуло ледяным ветром с горных ледников, и трава поутру приникает к земле, делается испуганно-салатовой с серебристым налетом… А сентябрьская трава, тронутая первым ночным заморозком, совсем-совсем другая. Она не полегла, как весной, а стойко держит удар, всего навидавшись за лето; стоит вроде бы бравым ежиком, да вот только седина её уже не снаружи, а изнутри, и смотрится не украшением, а изъяном. И видится явственный намёк на последний, смертельный излом в усталой позе… И тропки на лугах — от первого инея трава белеет, а дорожки упрямо остаются черными. Весной наоборот: тропки долго ещё синеют вросшей в землю наледью, когда по обочинам уже рыжеет оттаявшая прошлогодняя трава…

Пока «Четверг» строился, просверкнул июнь, потом наполз июль, тяжелый от частых дождиков, укутанный в опеночные туманы. Попарно, в одиночку и табором мы наездились в тайгу за летними опятами и подберезовиками, за монументальными летними боровиками. Потом прискакал Дуг и устроил мне скандал, обвинив в покушении на его популярность, наплевал мне на башмаки, и пообещал порвать все отношения. Джой, натурально, была полностью на его стороне, хотя отношений рвать не обещала — пожалела меня, видимо. Август удивил жарой, потом зашелестел сентябрь… Пришла пора моховиков-бархоток, чернушек и груздей; мы нагулялись по охотам за диким гусем, уткой, кабаном, косулей и дикобразом; потихоньку вместе с осенью отошли и нерест лосося, и рыбные ловли, и сбор ягоды. Всё это время мы с Джой старались под любым предлогом сбегать в лес без Микады, Тревета и Лиса. Нас можно понять: тарки собирали гриб и ягоду, как звено комбайнов, а дичь стреляли, как снайперы в тире, убивая тем самым всю прелесть охоты. Хотя, конечно, охота — это было не совсем про меня. Наверное потому, что с возрастом начинаешь испытывать щемящую нежность вообще ко всему живому, поскольку уже точно знаешь: жизнь — это так недолго! Отправляясь в лес, я торопилась не настрелять дичи, а набраться впечатлений, впитать в себя на весь долгий зимний период голосов тайги, которые не могут надоесть: фрикативное «Г» лисицы в чаще, её негромкий тявк — «Хау! Хау, хау, хау…», или глухое рычание и мрачный хохоток рыжей цапли.

…Токующий дупель стремительно падал с высоты, и звук его вибрирующих перьев напоминал пикирующий истребитель, пролетевший сквозь лужу. А больше всего мне нравится слушать глухариный ток: как будто модный рэпер шепчет скороговоркой: «птю-педибеди-птю, дю-бедю, педибеди-птю, дю-бедю», — а рядом звонкой очередью откупоривают бутылки — чпок-чпок-чпок! Чпок-чпок!

Хуторская коптильня, казалось, так ни разу и не остыла за осень: в ней коптилось мясо и рыба, готовилась солонина. Мы с Джой, то у неё, то у меня, при помощи детей и невесток, а чаще — любого случившегося бездельника, не успевшего сбежать, закрывали сотни банок маринадов, солений и овощной икры; бочками заготавливали огурцы, моченую бруснику и капусту; ведрами варили варенья, компоты и джемы. Частенько рядом с нами можно было застать весьма редких гостей: то шинкующего лук и рыдающего крокодиловыми слезами Че, то Гэла, старательно нарезающего баклажаны, то Рики, растирающего в визжащей ступке приправы. Микада заглядывал практически каждый день и напевал себе под нос:

Четыре черненьких чумазеньких чертенка Чихая часто, честно чистили чеснок!

Но вот горячие цеха остались позади; осень сгустилась, посуровела, и, скрипя голыми ветвями дубов и вётел у Сплетенки, нехотя закуклилась в зиму. Тайга на сопках из зеленой сделалась голубой, синими стали обязательные лоххидские туманы; нас начало потихонечку заносить снегом. Улицы заполнили грузовики и повозки, развозящие дрова по домам и малым предприятиям, а на добрые морды трамваев навесили хищные рыцарские забрала снегоотбойников.

Появились белые ушанки на русых кудрях золотарника; осока, которая забрела в реку по пояс, так там и зазимовала, поседела и сделалась стеклянной и ломкой; вдоль тропинки от хутора к морю высились уже не молодые елки, а торжественная процессия монахов в белых клобуках. Морозные рассветы вставали дымами и заревами, как от дальних лесных пожаров, — казалось, мороз и в самом деле попахивает еловым дымком; и луна по ночам светила в два раза ярче обычного, и от речек остались только извилистые черные протоки среди намерзшего на прибрежные камни льда, а наклоненные снегом к самой воде стволы представлялись огромными белыми животными, припавшими к водопою. Фиолетовые и изумрудные органные трубы заледеневшего водопада в городском парке обросли снежными папахами на уступах, а буреломы в лесу, нагромождения скал на склонах, каменные завалы пляжей потихоньку тонули в сугробах.

Море один за другим потрясали шторма, и по всему городу слышно было, как оно ворочается — тяжелое, загустевшее от мороза…

Я предвкушала новое небывалое развлечение — открытие моего ресторана, радостно волновалась и чуточку трусила, но тут Мотя вышиб меня из колеи неожиданным заявлением.

— Послушайте, мадам Заяц, — заявил он за пару недель до открытия, — в «Повешенном» пасутся тарки, полутарки и прочие дзенданутые. Но я настаиваю, что здесь у нас — приличное место…

Я так удивилась, что нажала какую-то не ту кнопку, и компьютер, злобно икнув, проглотил месячный баланс расходов. Это, конечно, была не катастрофа, но и радости никакой не сулило, а сулило пустые хлопоты занудных пересчетов, и дальнюю дорогу к Габи за помощью. Так что я спросила весьма рассеянно и неприветливо:

— Моть, не догоняю, чего ты хочешь. Тарки-то тебе чем не угодили?

Но Мотя трудно было смутить.

— Пф! — фыркнул он с возмущением: — эти волки в бабушкиной шкуре?! Эти возмужалые боги нетрадиционной умственной ориентации?! — нет. Пусть ходят к Дугу, они с ним братья по разуму. А у нас уж пусть лучше странники. Солидные, уважаемые люди…

— С ума сошел! — замахала я руками, расхохотавшись, — это ещё что за сегрегация? Что за фокусы такие? У Дуга все собираются, все наши…

— Видел я, кто у него собирается. И как он с ними объясняется… Тут самое главное оказаться по правильную сторону прицела.

Дуг, если гости уж слишком расходились, выволакивал старенький РПД, упирался ногой в специальную скамеечку, и давал очередь над головами посетителей. Действовало это безотказно: Дуг был человек не шибко молодой, скамеечка тоже; нога после ранения так и не восстановилась полностью, и никто не мог предугадать, в какой момент у него дрогнет рука. Так что гости предпочитали не ждать, пока дуло опустится ниже, и утихомиривались самостоятельно. Кто соображал недостаточно быстро — друзья выводили охолонуться на воздух.

— Мотя, прекрати. Ты что, предлагаешь объяву вывесить — «Тарки не обслуживаются»?! Так я запросто, потому что все сочтут это самой остроумной хохмой сезона, и набьются под завязку. Или намекаешь, что надо тебе пулемет купить? — нет, не куплю, потому что, во-первых, ты в пулеметах понимаешь, как я в микробиологии, а во-вторых, это будет плагиат.

— Что такое плагиат? — деловито спросил Мотя.

— Это значит слямзить чужую идею. А в Суони, как ты знаешь, не воруют.

Мотя задумался. А подумав, сказал:

— Хорошо. Я их обслуживаю. Но приваживать — нет! Не дождетесь!

И тут же прикинулся страшно занятым, начал протирать оставшуюся с обеда посуду со страшным визгом, уходить на кухню, искать что-то… Он ещё жил у нас с Габи, потому что после исчезновения детей дом сделался просто-таки необъятным; к тому же мы опасались, что Мотю перехватят конкуренты. Я покрутила головой, записала для верности Мотины перлы (чтоб рассказать потом у Дуга — тарки оценят!), и стала соображать, чем всё-таки они его ушибли.

Нет, конечно, тарки — удивительный результат удивительного эксперимента, — безусловно поражали воображение. Мы-то с Джой за четверть века попривыкли, но поначалу… Кто смотрел фильм «Когда откроется перевал», или до того крут, что читал мою одноименную книгу, где я описала свои первые впечатления от знакомства с Суони и её историей, наверняка должен помнить, что интерес к вялому сюжету сильно подогревает сквозная тема тарков — таинственных невидимок. В книге — клянусь! — я старалась удержаться от сарказма, но мало преуспела. Меня можно понять — и Мотины диатрибы, и мой скепсис были всего-навсего реакцией на шок: тарки, этот ювелирный гибрид книжного червя со спецназом, у любого неподготовленного человека вызывают чувство, лежащее где-то на полдороги между здоровым ужасом и нездоровым любопытством.

Очень хотелось закрыть глаза и открыть рот.

…Напомню: «Перевал» — история юнийского мальчика, попавшего после школы в армию и отправленного воевать к нам на Крышу Мира. Тогда пограничные инциденты были делом обычным. И, как почти всегда, их отряд оказался заведен в горные дебри, рассредоточен и выбит. Раненого героя подбирают суонийцы, но, вопреки слухам, которыми пугали новобранцев, не добивают, а выхаживают. Он приходит в себя в одной семье, в крошечной деревушке на взлобье горного кряжа. Чтобы сбежать, ему явно не хватило бы подготовки — кругом непролазные горы, поросшие непролазным лесом. В приютившей его семье требовались рабочие руки — она недавно потеряла единственного сына. Отнеслись к чужаку и вправду по отечески: объяснили на ломаном юнийском, что надо уважать старших, не воровать, работать, и учить язык. Ничего невозможного не требовали, за стол сажали вместе с собой, одевали в самое тёплое, потому как не привык мальчик, простудится ещё… В общем, очень скоро парень себя почувствовал, как у родни, только очень дальней. Он глядит во все глаза на никогда не виданный быт, быстро сходится со всеми, потому что молод, любопытен и до жизни жаден. Через год, пообтесавшись и научившись многому, дождавшись, когда откроется Перевал (единственное место, где можно было вернуться в Юну не по воздуху), он всё же уходит. Но уже с собственными мыслями в голове: чтобы вернуться через 10 лет полевым хирургом, и погибнуть на том же Перевале, но уже защищая Суони от бывших своих соотечественников-агрессоров.

…Впервые герой фильма слышит о тарках за стаканчиком у камелька. Некто охотник рассказывает жуткую историю, в которой фигурируют: сам рассказчик (травивший лису по первому снегу), лиса (коварно вставшая на след случайного тарка, и предательски затем исчезнувшая), и сам тарк, немало озадаченный погоней. Далее рассказ становится бессвязен, переходит в стадию пугающих междометий, теряет логику и смысл (то ли тарк забросил охотника на сосну, то ли наслал на него Пордрезуху, то ли вообще обернулся стаей волков) — только возвратился рассказчик домой без ружья и шапки, живой, невредимый, но напуганный до икоты.

Потом в фильме тарки упоминаются регулярно, обычно в деревенском фольклоре, замещая европейскую Бабу-Ягу: не будешь слушаться бабушку — тарк заберет… И вот наконец герой видит тарка воочию.

Как-то под вечер в деревне начинается какая-то непонятная сдержанная суета, упорно избегающая задов заброшенной, крайней к лесу бани. Пугающие междометия и загадочные иносказания односельчан донельзя интригуют героя, и он, конечно же, устремляется поглядеть, что там такое. И видит: на границе бывшего огорода, возле ручья, лежит в позе эмбриона человек в чем-то черном. Успевши за зиму привыкнуть к чётко организованной и безотказной суонийской взаимовыручке, совершенно не понимая, что за отчаянные знаки делают ему односельчане, герой подходит вплотную, и видит… Внезапным наездом камеры в крупный план — фигура, по самые глаза занавешенная чёрным платом; в животе фигуры зияет вполне себе смертельная рана, происхождения, скорее всего, животного — с тигром характером не сошелся?.. С гризли?.. Последнее время действительно какой-то тигр повадился таскать деревенских собак, даже собирались идти его выслеживать всем миром…

Очумев от изумления, парень пытается что-то делать, то ли перевязку, то ли искусственное дыхание, но приводит это к одному: фигура приоткрывает глаза, и хрипло приказывает на отличном юнийском:

— Оставь. Мне нельзя помогать. Я тарк…

Ошеломленного героя оттаскивают деревенские; горячо и бестолково они пытаются разъяснить то же самое, что говорила фигура.

Нельзя. Даже подходить. Потому что нельзя. Потому что он — тарк…

Герой подчиняется, скрепя сердце; ночью же, проворочавшись до первых петухов, подхватывается и крадется на выселки, имея в виду (исходя из тяжести ранения) закрыть глаза и похоронить по-людски, а односельчане пусть хоть кусаются. Однако обнаруживается, что тарк исчез. Следы неопровержимо свидетельствуют: исчез сам, без посторонней помощи, истекающий кровью, с развороченным животом… И тигр больше не беспокоил деревню, а у живущей на краю поселка пожилой вдовы (люди видели) появилась в избе роскошная полосатая шкура. Она сказала — нашла в лесу дохлого, только что-то это… как-то это… ай, да кому какое дело.

Герой немедленно клянётся себе страшной пиратской клятвой выяснить, что всё это значит. И время спустя, надоев соседям до смерти дурацкими расспросами, он лежит на краю болота, куда, по слухам, наведываются тарки за какой-то особенной травкой. Судорожно отбиваясь то от комара, то от оголодавшей пиявки, он мрачно размышляет о вреде любопытства, вокруг, как живой, колышется туман; в непроглядной его глубине беззвучно материализуется чёрная тень… Герой, стиснув зубы, восстает из болота, делая ручкой сердечной суонийское приветствие — и на него из тумана выплывает жующая рогоз монументальная голова деревенского яка.

История Суони началась в 13 веке, когда сканийский народ был изгнан из своих земель иноплеменниками. Иноплеменники приплыли с другого континента.

К западу от Сканийского материка, в океане Бурь, лежит островное государство Мидо-Эйго, небольшое, но беспокойное. История его изобилует всякого рода событиями, но в рамках данного повествования важно одно: в десятом веке нашей эры на Мидо-Эйгском троне развернулся страшный Гарольд Змей. А развернувшись, тут же объявил вне закона — чтоб не делить власти, — могучий местный Орден. Состоял Орден из военно-морских офицеров голубых кровей, и не одно поколение верой и правдой служил монархии, занимаясь — под видом крестовых походов, — пиратством и разбоем. И всё бы хорошо, да вот слишком много золота скопилось у Великого Магистра «Христовой» Армады, обнаглел он: вместо того, чтобы покупать салемских скакунов, замки и драгоценности, начал он покупать фамильные тайны и долговые расписки членов королевской фамилии, и потерявших всякий стыд придворных. Это уже никуда не годилось, и король-Змей решил поступить с Армадой так, как привыкла поступать Армада с «врагами Христовыми».

Но не вышло. Уже подписан был эдикт о роспуске Ордена, аресте его руководителей и списании в королевскую казну всей орденской собственности, движимой и недвижимой; однако накануне его обнародования Армада, невесть кем предупрежденная, снялась с якорей и, подпалив на прощание королевские портовые склады, растаяла в свинцовом тумане океана.

Но не бесследно. Оказалось, что Магистр, принадлежавший к древнему и славному роду, обладал не только роскошным генеалогическим древом, но ещё и острым умом с дальновидностью: он не всё награбленное свозил в Мидо-эйго, а давно и прочно закрепился на северной окраине соседнего Сканийского континента, где мирно жили, ловя рыбку и выпасая тощий скот на скудных лугах прибрежных маршей с десяток мидо-эйгских колониальных поселений. Добравшись туда, Магистр развил бурную деятельность. Он обратился к удивленным пейзанам с речью, из которой следовало, что жить надо всем, и не как-нибудь, а не хуже людей, после чего объявил об отделении от метрополии и отмене королевской десятины. И пообещал богатые земли на юге. Спорить тут было, в общем, не о чем, — земля рожала скудно, королевская десятина резала по живому, а на юге — говорили бывалые, — и картоха с горшок вызревает, и урожай два раза в год… да и как поспоришь с такой мощью?

У Магистра слова с делом не расходились: он, не теряя времени, начал наводить новый порядок. Порядок в его понимании заключался в установлении абсолютной монархии, основанной на железной орденской дисциплине. Новое государство назвали Чара (от мидо-эйгского «новая земля»), а первым чарийским конунгом стал, разумеется, сам Великий Магистр. Второе свое обещание он тоже выполнил, потому что следующие несколько веков Чара только тем и занималась, что захватывала одну чужую южную провинцию за другой; местное население обращала в рабов, несогласных уничтожала.

Пока не дошла до естественной преграды в виде горной гряды, слывшей Крышей Мира — Суонийского Хребта.

Кое-кого Дорога уберегла — остатки народа, знати и военных, уже не заморачиваясь принадлежностью к определенной провинции, от которых мало что осталось, с висящими на пятках псами «Христовой» Армады, докатились до Крыши мира.

Сюда за ними дураков идти не было, и идти тоже больше было некуда, дальше был только океан, поэтому здесь и остались. Первое время пришлось очень круто, потому что в этой горной стране все былые навыки не имели никакой цены. Знать была в те времена наиболее просвещенной частью населения: люди вели через Перевал скот, тащили инвентарь и пожитки, военные берегли пуще ока мечи и арбалеты, а эти волокли в жестких коробах свитки и книги.

Поначалу, пытаясь организовать новую жизнь, послушали знатных мудрецов, вооруженных передовыми технологиями мирного времени… Но распаханные сопки оползнями и селями сваливались на деревни, запруженные реки заболачивались или вовсе уходили в землю, скотина передохла почти вся… На мудрецов начали коситься и обзывать тарками (от сленгового дарк — темнота). Мудрецы, ошарашенные аномалиями этой земли, не обиделись, но растерялись, и в какой-то момент самоустранились. Начали строить высоко в горах монастыри-метеоры, и в один мутный день исчезли все как один — ушли изучать невиданную природу, хранить древние знания, и — думать, думать… Из, так сказать, облеченных властью и доверием народа остались только военные, которых после ухода тарков стали именовать странниками. Они не претендовали на власть, просто осуществляли связь между разбросанными по долинкам и плато деревенькам. Разносили новости, следили за порядком, а в случае пограничных конфликтов возглавляли отряды местной самообороны. Опасаясь, что таркские фантазии снова ввергнут страну в пучину беспочвенных мечтаний, странники общаться с тарками не рекомендовали; и как-то так получилось, что со временем тарки оказались чем-то вроде неприкасаемых. Так, на всякий случай.

…Шли века; жизнь отчего-то легче не становилась. Может быть, поэтому странники очень интересовались, чем таким всё это время занимаются тарки в своих высокогорных твердынях. Мудрецы, уважая мнение своего народа, ради которого готовы были бы принести ещё и не такие жертвы, совсем перестали появляться на люди, перешли на полную автономность, но, к тревоге странников, хоть в дела и не лезли, но и без дела не сидели, а как-то уж совсем неправдоподобно быстро начали обрастать мускулами. Создали необыкновенную систему скалолазания — безо всяких приспособлений, пользуясь всего лишь десятью пальцами рук, они шутя брали абсолютно неприступные отрицательные вертикали на любой высоте Крыши Мира, которая, по всем данным, кое-где отчетливо переваливала за 11 километров ввысь. И, вроде бы как следствие — новую систему боевых искусств, основой которой был уход от необходимости кого-то убивать. Научились управлять теплообменом тела и перестали зависеть от кошмарного горного климата; овладели языками животных и птиц; в огне не горели, в воде не тонули… Изнеженные поэты и учёные превратились в нечто неописуемое, а, следовательно, опасное.

Много позже о них сложили анекдоты — всё у того же «Повешенного», видимо:

Однажды в тарка ударила молния. И тут же пожалела об этом…

Тарки охотятся на медведя с рогатиной, причем рогатину выдают медведю, с целью хоть как-то уровнять шансы.

Красная тряпка в руках тарка яка не раздражает. А умиляет.

Тарки всегда разделяют чужое мнение. Они его разделяют на 2 части: первое отвергают полностью, а со вторым категорически не согласны.

Их монастыри назывались метеоры — парящие в воздухе, потому что забраться туда мог только владеющий таркскими техниками, а для грузов использовалось что-то вроде фуникулёра. Постройки складывались из каменных блоков без раствора, но плиты оказывались подогнаны друг к другу так, что шва разглядеть невозможно — стена и стена; или были вырублены прямо в скале, сверху вниз в форме креста (старинный знак единства четырех стихий), а потом уже в этой основной планировке появлялись и кельи, и трапезные. А главное — библиотеки, устройство которых является и сейчас шедевром инженерной мысли: стены складывали из деревянного бруса, который в сырую погоду разбухал, не допуская к манускриптам сырости, а в жаркую погоду подсыхал, сжимаясь и образуя щели, через которые книгохранилища проветривались.

Тарки весьма заботились о том, чтобы никто не мешал им заниматься собственными делами. На тропах, ведущих к таркским твердыням, то умело направленный солнечный рикошет бил в глаза и лишал ориентации, то грохотала рядом «опасная» лавина, то невредные, но густые испарения заставляли «призраков» плясать над тропинкой…

А века через два выяснилось и кое-что похуже. Оказалось, тарки, обременённые долгом не только хранить, но и приумножать знания, с ужасом наблюдая за стремительной деградацией некогда великого народа, и категорически отказавшись с этим мириться, предприняли акцию беспрецедентную как по дерзости, так и по размаху.

С 16-ого века тарки стали посылать свою талантливую молодёжь в стремительно умнеющую христианскую заграницу.

Вот в разговоре о таркской молодежи придётся коснуться одного весьма деликатного предмета. Для европейского уха слово «монастырь» звучит однозначно, и напрямую связано с религией. Но тут как раз дело в трудностях перевода: соответствующий суонийский иероглиф переводится в Юне как «монастырь», в Зодеате — «твердыня, крепость, клан», а в Компанелле — «братство, сообщество, орден, клуб».

В любом случае, тарки были чисто мужским братством и сообществом.

Но, как известно, танки не доятся, а мужчины не умеют рожать. И понятно, что вскоре после ухода своего в метеоры тарки столкнулись с проблемой самовоспроизведения.

…По официальной, имеющей хождение в народе версии, тарки крали детей. Однако при ближайшем рассмотрении версия оказалась всего лишь уступкой общественному мнению. Суть же заключалась в том, что таркские метеоры назывались монастырями только в переводе на некоторые европейские языки — обета безбрачия тарки не давали. Это с одной стороны. С другой же, высокая смертность среди мужского населения Суони обрекала на раннее вдовство множество здоровых молодых женщин.

А ещё географическая отрезанность от себе подобных вынуждала жителей деревень заключать близкородственные браки, что, конечно же, тоже ни к чему хорошему привести не могло

Но отсутствие внятного брачного обряда вовсе не означало половой распущенности. Никакая глобальная идея об улучшение генофонда не отменяла для тарков ни социальной, ни романтической составляющей любви — преданности, верности, чистой радости и чистой печали… Прекрасно знали тарки всё и об ответственности за семью, и о высшей, непостижимой умом уникальности выбора: ты, кость от кости моей, и плоть от плоти моей… И о потере любимой, и о безответной любви они знали всё. В доказательство могу привести одно таркское хокку:

Люди говорят, что любовь тарка не долговечнее предрассветной росы… Запирай двери монастыря, брат! Я останусь на берегу — Буду следить, Чтобы волна не смыла Следов той женщины на песке…

Единственное, что тарки не могли жить с семьей. Они, как мореходы-китобои, или промысловики-лесовики, бывали в семье изредка и не подолгу. И ещё всегда стремились забрать в метеор сына. Но матери редко возражали: по суонийским меркам, этого ребенка ждало неплохое будущее. Таркские практики — учёба, тренировки, — вряд ли можно было назвать лёгкой жизнью, но ни голодная, ни холодная смерть мальчишкам уже не грозила.

До 17 лет тарк постигал азы. Это был практически весь диапазон точных и гуманитарных наук, плюс изящные искусства, плюс физическая подготовка. В 18, как правило, следовало Посвящение — дедикация, и тарк становился тарком в полном смысле этого слова. Тех, кто проявлял особые склонности или таланты, отправляли инкогнито заграницу, учиться дальше. Некоторые потом возвращались — работать в монастырских библиотеках и лабораториях, учить братьев. Профессия педагога у тарков вообще почиталась выше всех остальных. Другие «зарубежники», сохраняя в глубокой тайне связь с родиной, оставались на чужбине: принимали блестящие предложения, получали ученые степени, публиковали статьи и книги, работали в престижных фирмах, и помогали следующему поколению обосноваться за рубежом. Таркскому братству не страшны были никакие расстояния. Этическая база всей этой таинственности была безупречна: тарки не шпионили, не пытались, попав на соответствующие места, лоббировать суонийские интересы, не крали чужих секретов и не выдавали чужих тайн. Более того, для тарка за рубежом существовал жесткий запрет на военные боевые специальности. Можно было отслужить в армии, если уж так неудачно сложится, — но и всё.

…Конечно, они тосковали по сиреневому туману бездонных ущелий, аквамариновым росам на альпийских лугах, кружеву инея на гранитных кручах — всему, что видно из узкого окошка монастырской кельи; по неспешным беседам и яростным спорам с братьями, острому запаху высокогорного фирна и чувству абсолютной полноты жизни на смертельно опасных тренировках… Но из Суони шли приказы делать, что должен, и ждать.

Благодаря такой вот остроумной системе подвергнутые остракизму высоколобые умудрились не позже остального человечества познакомиться (и внести свой вклад) с достижениями философии, математики, физики, а позже — и электроники. Суони ещё жгла лучину, и вершиной инженерной мысли полагала водяную мельницу, а высокогорные твердыни уже перемигивались электрическими сигналами, и ставили опыты по изучению радиоволн.

А когда в Стране грянули долгожданные перемены, когда она действительно заявила о своем желании возродиться и занять подобающее место в мире, для многих европейских организаций наступил день траура: повинуясь долгожданному зову, покидали тихие университетские городки, образцовые лаборатории и кипучие редакции сотни опытнейших инженеров, врачей, ученых, конструкторов и журналистов. Тарки знали, чего ждут и к чему готовятся — они возвращались, чтобы отдать Стране и народу всё, накопленное за тёмное время.

Теперь, конечно, нет такой уж дикой интеллектуальной диспропорции между тарками и прочим суонийским населением. Университет наш открылся ещё 25 лет назад, и благодаря тем же таркам быстро стал одним из самых престижных в мире. И учиться там может кто угодно, только иностранцы — за деньги, а свои — за так. И профессора-странники уже не анекдот, а самая настоящая реальность. Хотя некоторые профессиональные склонности всё же продолжают существовать: например, тарк-дальнобойщик — это, конечно, экзотика. Разве что движут им некие личные интересы: пишет книгу, набирает материал для диссертации по психологии, или просто хочет подальше от добрых приятелей пережить глубокий творческий кризис.

Я и тарков-электромонтеров встречала, чего уж там…

На сегодняшний день суонийскую систему каст — ну, или сословий, — деление на тарков и странников вовсе не исчерпывало. Теперь население наше, и постоянное и сменное, включало гораздо большее количество категорий. Тарки, странники — все они были этнические суонийцы, с ними всё понятно. Но имелись ещё и приезжие, причем самые разные: зарубежные полутарки — дети и внуки тех, кто так и не вернулся; старожилы — такие, как мы с Джой, Фрэнк, Вест, Саймак и прочие — могикане иммиграции, прожившие с этой страной почти всю её сознательную жизнь как государства; и чечако, присоединившиеся к нам позже: чья-то — двоюродного плетня забор — родня, молодая и тоскующая по настоящей жизни; или скучающие отпускники, заглянувшие по путевке подивиться на чудной мир, да так и застрявшие, обнаружив вдруг полную невозможность расстаться с нашими неприветливыми реалиями, где почти каждый час может оказаться последним, и ты всегда кому-то необходим.

Любой человек, не подготовленный (временно или постоянно) к лихой жизни, называется у нас «говядиной», и метафора очень прозрачна: приготовленное мясо, то есть чья-то добыча. А самой непредсказуемой и чреватой последствиями «говядиной» считались туристы. Терпеть и опекать их приходилось всем, вне зависимости от касты, профессии и зоны обитания. Задорные смехоусты из Треветова Департамента по Землепользованию даже составили некую вокабулу, которую немедленно включили в свой рабочий жаргон спасатели, пожарники и лавинные гиды. Произошло это следующим образом.

— …Внемлите, мужики! — прогудел какой-то вечером у Дуга здоровенный дядька, постучав по столику костылем, и поправляя бинты на глазу.

— Чего тебе, Лихо Одноглазое? — откликнулся кто-то.

— Слушайте, чего скажу. Не будете слушать — станете, как я…

Все заинтересованно притихли.

— Кто мне скажет, — продолжило Лихо, приосаниваясь, — как отличить туриста в толпе? Кто знает?

— Ты много знаешь, — возразили ему.

— Как раз я теперь знаю, — печально уверило Лихо, — надо просто подождать 5 минут, и он сам отличится… Тихо! Слушайте все сюда, потом будете крякать, а сейчас я вам буду говорить истины…

И зачитал по мятой бумажке, — тихо, но убежденно, и верилось, что наболело:

— Туристы делятся на говядину продвинутую, чайников и чайников со свистком.

К продвинутой говядине относятся:

«Лунатик» — член группы туристов, по беспечности отставший от своих на трассе, и вместо того, чтобы немедленно остановиться и послать SOS, постеснялся беспокоить занятых людей, решил догнать группу «короткой дорогой». В результате нечувствительно миновал смертельно опасную осыпь просто по незнанию того, что она смертельная.

«Прогрессор» — оставленный дежурить у костра в первую ночную вахту, услышал шорох, и на вопрос «Кто там?» принял ворчание голодного тигра за ответ «Свои».

«Ой, я не к вам» — наткнулся в малиннике на прайд медведей, и заорал так, что остался жив и здоров, чего не сказать о медведе и геологической партии, стоявшей двумя километрами выше по склону — там от накрывшего окрестности оглушительного крика упала палатка и долго, и дико хохотала пожилая странница-повариха.

Чайниками считаются:

«Робинзон» — приехал на стартовую точку маршрута самостоятельно, но совсем на другую, и почти отправился в чужой маршрут, пока проводник не понял, что происходит.

«Камикадзе» — сломал ногу, оступившись на трапе автобуса или вертолета, который везет группу до начальной точки маршрута.

«Супер-камикадзе» — сломал не только ногу, но и трап.

Ну, а чайником со свистком числятся:

«Бог огня» — турист, оставленный дежурить у костра, напугавшись шороха в кустах, шваркнул в огонь охапку валежника, заготовленного на растопку, спалив дотла ближайшую палатку.

«Супер-Бог огня» — в той же ситуации спалил весь лагерь.

«Шаман» — на каждом маршруте, в котором участвовал этот человек, без перерыва шел дождь, вразрез всем прогнозам.

«Супер-шаман» — не просто дождь, а группа по маршруту «собирала» все возможные неприятности: непогоду, землетрясение, наводнение, потерю тропы и нескольких участников… «Супер-шаман» по закону подлости обычно оказывается фанатом экстремального туризма, и каждый раз горячо уверяет при расставании проводника и согруппников, что в следующий раз обязательно расстарается попасть к ним же — повергая всех в здоровый ужас.

«Золотые руки» — назначенный отвечать за аптечку, тут же утопил её на переправе.

«Супер-золотые руки»: утопил ещё и недельный запас продовольствия…

Зачитанное вызвало бурное обсуждение, и вдруг кто-то сказал:

— А кстати о сусликах… Об участии «супер-шамана» в данном сезоне бывалые проводники узнают очень быстро: остальные маршруты проходят нереально гладко, видимо, по закону сообщающихся сосудов. Мамой клянусь, сколько раз убеждался лично…

Конечно, и говядиной, и чайником был не только турист, но и любой человек, приехавший в Суони, скажем, по контракту или на учёбу. Те, кто побойчее, быстро переходили в категорию старожилов; чайники — даже со свистком, — тоже имели реальную перспективу приспособиться со временем к нашей жизни, а вот от «шаманов» старались поскорее избавиться.

«Супер-шаманами» с некоторых пор очень интересовалась я, в рамках руководимого мною отдела кадров ЦКС. Потому что любое нарушение причинно-следственных связей, как говорят тарки, есть несомненное вмешательство Дороги в судьбу данного человека, а избранник Дороги — он и есть избранник Дороги.

А ещё в Суони были шейпы — но это уже не сословие, а народность, совсем уже древнее и базовое население Крыши Мира, причем самых высотных её областей.

Странники, которые пошутить любят не меньше тарков, с серьезнейшими лицами убеждали меня, что шейпы на самом деле — это духи гор; я, конечно, не верила. Но Тревет клялся: суонийцы действительно долгое время считали, что шейпы не имеют внятного облика и могут превращаться в кого угодно; а распознать их можно по тому, как быстро они исчезают, да по изменению температуры: она резко падает на несколько градусов, если рядом находится шейп. Потом их начали путать с тарками; потом, уже в наше время, перестали путать, так как шейпы начали почаще спускаться с гор, и вовсю участвовали в жизни города. Хотя и сейчас их народность крайне малочисленна.

…В преданиях многих народов существуют упоминания о дивьих людях — эльфах, гномах, щелпах. По легендам, эти создания живут в горах и пещерах, и обладают силой, похожей на электричество. Они невысокого роста, но красивы, и с приятным голосом. Им даны удивительные способности, например, изумительная быстрота; для них не существует пространства — один скачок, и он переносится с одной горы на другую, хоть между ними и несколько дней пути. Или дар мудрости и предвидения: дивьи люди ведают будущее, и все, что делается на этом свете. Они умеют видеть на большие расстояния, им известны целебные свойства растений и камней… Все легенды говорят, что странный народ плоть от плоти этого мира, он создан из того же материала, что камни, вода и небо. Они — самое старое население земли. Пока время людей не пришло, дивьи люди безраздельно царили на земных просторах, благодарно принимали дары земли и неба, хранили их секреты, питались их мудростью, но с ростом населения Земли вынуждены были отступать на нехоженые территории — в горы.

Фрэнк считал щелпов проявлением полевой формы первичной энергии, а шейпов — просто коренной нацией, необычность которой объясняется близостью к природе: усиленная специальным воспитанием восприимчивость к потаённым силам окружающего дикого мира позволяла смелее и шире наблюдать этот мир, делать выводы и оставаться с ним одной крови. Внешне шейпы почти ничем от сканийцев не отличались, разве что были не так высокорослы, и присмотревшись, можно было заметить легкую странность в их походке: создавалось впечатление, что они вечно скользят по обледенелому склону… Числилась за шейпами и другая странность: никто из них не работал в Лоххиде постоянно. Ну, не могли они имманентно надолго разлучаться со своими вершинами… Как правило, шейпы оказывались личностями легендарными. Проводники, спасатели, разведчики и строители… Штучный товар, зачастую даже тарков оставлявший далеко позади в знании страны и профессиональных навыках. И ни одного из них я ни разу в глаза не видела, даже обидно!.. Нет, наверное, всё-таки видела, только понятия не имела, что это шейпы. Мне говорили, что их можно распознать по непременному браслету из белых камешков. Но в наше время каких только фенечек не носят — и белых, и серо-буро-малиновых. Особенно гринго.

А у нас в Центре шейпы не служили. И в этом мне — пришлой, пусть и давно, но всё ещё сохранившей обостренное чувство неоднородности, — мерещилась какая-то недоговоренность, какая-то настороженность…

 

Глава 7

Спасая собственный брак, мы с Габи купили участок в устье ущелья, выходящего раструбом на Иичукскую улицу, построили большой дом, традиционно суонийский по архитектуре — первый этаж из камня, второй — бревенчатый. Под ломаной крышей приютились пристройки: гараж, кладовые, ледник и погреб. Перед строением я разбила некое подобие садика, так, ничего особенного: пересадила к ручью бородатые ирисы, купальницу и лилии, а ближе к дому — серебристые ели и плакучую лиственницу. Еще туда перетащили несколько особо живописных камней, причем для этой работы даже никого не пришлось нанимать, сами справились: кликнули самых здоровенных — моих Бобку, Персика и Тома с Хомой, да Джоевых Рики с Чиком, и они всё, что велено, выворотили, прикатили и уложили. Правда, мы немного поспорили с Габи о том, как именно укладывать валуны, но в какой-то момент он просто замолчал, и ждал, пока жена начнёт соображать. Я чуточку передохнула, и начала соображать, и тут же до меня дошло, что садик получается скорее в имперском стиле, — куда я-то лезу?! Так что именно Габи стал автором садово-паркового дизайна нового трактира. Я только украсила потом, при полном Габином одобрении, каменную россыпь мхами: сфагнумом, белоснежным ягелем и любимой моей шоколадного цвета цетрарией.

И в городе появился новый трактир, который назывался «В четверг — налево».

Не надо думать, что название появилось на свет без родовых мук. Поначалу я собиралась окрестить свое детище «Перекрестком»: ведь задумывалась не банальная кормушка, а место, где пересекаются люди и судьбы.

— Перекресток, — восторженно объясняла я мужу и Моте, — намек на нераздельность стихий, знак Дороги. Символ выбора, открытости, перехода от старого к новому, — место, где в идеале может случиться все, что угодно. С перекрестком связан целый пласт легенд, анекдотов, баек и апокрифов, локус перекрестка всесторонне изучен и этнографами, и лингвистами, и даже физиками, и — так никем до конца и не объяснен…

Выражение Мотиного лика сменилось с кислого на раздраженное, и он фыркнул:

— Не пойму, что это вы, мадам Заяц, воспарили с того перекрестка. Про него только то сказать, что там обязательно сквозняк.

А Габи на мой бурный поток сознания вытянулся в кресле поудобнее, зевнул и сказал:

— Тогда уж «Киндык на перекрестке».

— С чего это сразу киндык?

— Ну, Суони же переводится как «Конец Пути»? — вот с того и киндык.

— Почему я не удивлена… — пробормотала я тихонько. Но Габи, который всегда все слышал, особенно то, что слышать ему было вовсе необязательно, немедленно отреагировал:

— Дело в том, Зайчик, — вкрадчиво сказал он, — что в душе ты знаешь — я прав…

— В душе, — ответила я, — я точно знаю, что Перекресток — это знак ключевого поворота Дороги, место встреч и начало другого пути. Там встречаются пространство и время, а ты говоришь…

— Я говорю, — перебил Габи, — что перекресток ещё и извечный символ встреч с нечистой силой. Там шабаши ведьмы справляют. Мне отчего-то кажется, что ты не совсем это имела в виду… Если уж обязательно надо, чтобы встречалось время с пространством, назови таверну «Отсюда — и до обеда», и будет тебе счастье.

Идея мне понравилась, но, не желая ни с кем делить славы крестной матери собственного заведения, я назвала трактир «В четверг — налево».

…Это был анекдот, завезенный кем-то из наших сотрудников, вернувшихся из Вельда, и говорилось в нем о бескрайних и монотонных вельдских степях-сальвах: абориген объясняет дорогу до деревни — иди всё время прямо, а в четверг — налево…

Как у нас говорят — это оказался «коврик от той самой собаки». К тому же в Суони, учитывая нюансы местных языковых и философских представлений, вывеска читалась так: «В „Четверг“ — налево». Действительно, по дороге из города к Аэропорту мой трактир был по левую сторону, и не склонным к суесловию суонийцам такая внятная вывеска пришлась по душе.

«Четверг» открыли в мой день рождения, 12 декабря. Это время у нас называется глубокой зимой, и является основным этапом сезона; оно длится 89 дней, с 13 ноября по 9 февраля, — пора трескучих морозов до -30º; постоянно растущего, от полуметра до двух, снежного покрова, и будоражащего душу волчьего ночного воя по-над городом. Это период разрешенной охоты: у дикого зверья, не залёгшего в спячку, заканчивается линька, у пушных уже вполне выходной мех (в Суони все охотники, от дальнобойщиков до банковских кассиров). В Лоххиде это время скрипучего снега, многочисленных праздников с фейерверками, катаньем с гор на всем, что под руку подвернется; дегустацией первых, летом поставленных настоек на клюкве, золотом корне, кедровом орехе, актинидии, жимолости, состязаниями на собачьих упряжках… И разгула свирепой низовой метели Подрезухи, обдиравшей снегом, как наждаком.

…День выкатывался из-за гор морозным блеском, румянил прямые, как мачтовые сосны, дымы из печных труб, падал фиолетовой тенью на седые трамвайные рельсы, на заметенные скаты крыш. Заснеженный город окутывался всеми оттенками седовато-алого, седовато-оранжевого, дымчато-желтого — в опалы, халцедоны и сердолики ночного мороза, не собирающегося уходить, готового спорить и воевать с неверным зимним коротким солнцем. К рассвету день набухал морозной дымкой, которая к полудню неохотно уходила ёжиться к речкам в низинах; день сбрасывал её, как бабочка кокон, и стремительно раскрывался, расцветал недолгой зимней розово-синей холодной ослепительностью, жил, блистал и сверкал аквамарином, александритом, алмазом — чтобы рассыпаться к ночи язвительными звездами на небосклоне.

И как только холодное клокастое солнце трогало призрачным щупальцем Вековуху — господствующую над Лоххидом гору, — с ближнего перевала ссыпалась, танцуя и крутя жесткими юбками, оголтелая и циничная метель-Подрезуха. Она извивалась неприлично, мела насмешливым подолом улицы, крутила «солнышко», бросала горстями ледяное крошево в лица мужчин, задирала подолы… Хохотала филином, рыдала койотом и выла волчицей-вдовой. Говорят — горе тому, кого собьет с ног Подрезуха: значит, выбрала того в мужья себе бесстыжая метелица, и беречься тому надо особо до предвесенья, шибко беречься — знают старожилы, бывали случаи, когда не доживал тот человек до новой весны, пропадал, растворялся в зиме, и следа не находили…

И в ложки между отрогами сопок, и в закоулки меж домов залетает злая напасть: приглаживает сугробы, да не утюгом — рубанком. Ветер незаметно всё подбрасывает и подбрасывает снега, а над барханом, выросшим из трамвайной остановки, вихрится кудрявая белая стружка; маленькие смерчи вьются, взлетая и падая, а потом вдруг — раз! — превращаются в стаю снежных головастиков, которые, вильнув хвостами, ныряют в рельсы куда-то… И, не долетев до земли, рассыпаются облаком снега.

Много злости у Подрезухи, много ещё лиха придется хлебнуть горожанам, пока дождутся весны… И маяком в штормовом море, огоньком в непроглядной ночи — таверна, кабак, трактир, точка в замотавшем дне, тихая бухта, — будто веками освещённое детское «я в домике!»…

Год вечереет, дни съёживаются, и вместе с сумерками из метели появляются и заполняют трактир люди — люди этого вечера.

Мне хотелось сделать «Четверг» домом Дороги без особых философских затей, просто местом мирной встречи 4-х стихий. Основной клиентурой Дуга являлись всё-таки тарки, их стихией был интеллект. У меня же было больше по-страннически: Дорога и стихии властвовали в интерьере, как это и принято в суонийских традиционных домах. Огню служили очаг и светильники; воде — парусник на каминной полке, земле — деревянная мебель и цветы в горшках; воздух представляли старые Лоххидские фотографии, память: не вещественное, но осязаемое. Оказала влияние на интерьер и некоторая двойственность понятия Дороги: в «красном» углу я поместила икону Николы Чудотворца, покровителя путешествующих, а столешницы столиков покрыты рисунками старинных географических карт.

Персонал моментально оценил удобство таких «скатёрок»:

— Эй, два морских гребешка в сливочном соусе в Вельд… Один кофе и яблочный пирог с сыром в Атлантиду…

Отдавая дань своей любви к путешествиям, и продолжая линию столешниц, я разместила на полках за стойкой суонийские четверти и бутыли, кастльские штофы и полуштофы, степенные компанельские графины, лавантийские пороны (похожие на петухов — как и сами лавантийцы). Кухня пестрела блюдами со всех стран света, как и задумывалось изначально. Габи частенько готовил сам, а иногда наставлял повара — случайно подобранного мною в Порту гениального авантюриста-погорельца, который имел собственное мнение абсолютно по всем кулинарным поводам, и считал святым долгом доводить его до сведения начальства. Неудивительно, что он был уволен с юнийского судна, где служил коком, и ссажен на неприветливый суонийский берег. Здесь он моментально устроился в портовый кабачок, но тоже не ужился, и после нескольких громких скандалов (последний с мордобитием) был подобран, выслушан, оценен и завербован мной работать в «Четверге». Повар был молод, талантлив как Леонардо, носил дреды и одежды в стиле бохо. По счастью, с Габи ему как-то удавалось мирно уживаться — видимо потому, что оба были чокнутыми на высокой кухне. Характерно, что очень скоро Пьера (так звали нашу звезду) все стали называть исключительно Поваром, и никак иначе.

Над каминной доской «Четверга», сбоку, висит моя картинка—инсталляция, достаточно вздорная, чтобы я рискнула оставить её дома (опять Габи выбросит): 3 панциря вареных крабов, романтически раскинувшихся на красных осенних листьях таёжного клена. Странники при взгляде на шедевр усмехались, а дотошные тарки, очень ревниво относящиеся к не своим странностям, никак не хотели оставить меня в покое и все спрашивали: что такое именно я имела в виду, что это обозначает?.. Я даже взволновалась (неужели невзначай слепила нетленку?), да вовремя припомнила, что мной в данном случае двигала всего лишь неистребимая любовь к колористике, и, чтоб отвязались, заявила не без ехидства:

— Это история всей моей жизни, под названием: «На миру и смерть красна».

После чего тарки стали смотреть на меня с некоторым почтением, заставив призадуматься о странностях искусства: похоже, этот «шедевр» обрел настоящее признание только при наличии подписи, то есть по жанру принадлежал к выкидышу графики — комиксу.

…Камин пылал, из кухни доносились упоительные ароматы скампий в чесночном масле, и рагу из дичи по-охотничьи. Мотя, ловко орудуя бутылками, бокалами и кассой, царил за стойкой.

— Клиент, — говорил он скучным голосом, раскидывая по ящичкам кассы мелочь, — послушайте, клиент. Вы уже даже не больной, вы уже просто дохлый на всю голову. Так что плюньте на голову, включайте мозг. У вас с ним ещё будет грустное завтра, где вы проснетесь в безвоздушном пространстве с такой яркой мечтой о холодном пиве, что станете плакать и чесаться, причем не рукой, а вилкой… А между тем вы уже сейчас гребете в кармане, как ковшом в иссякшем руднике. Встряхнитесь, клиент! Вспомните, что вы мужчина! Примите волевое решение, и идите себе домой…

Клиент — какой-то загулявший старатель, — мотал тяжелой башкой, уныло заглядывал в пустой стакан, и видно было, что из Мотиных увещеваний до него доходит одно слово из трех. Однако я заметила, что он перестал делать призывные движения рукой в сторону стойки, и стал делать их в сторону куртки, висящей на спинке стула.

…Затеваясь с Четвергом, я отлично понимала, что прекрасная кухня — это ещё далеко не всё. Изба, как известно, красна пирогами, а трактир — барменом; Дуг со своим «Повешенным» в этом смысле задрал планку так, что уж и непонятно, как соответствовать, разве только стараться не слишком отставать. Ни я, ни Габи стоять за стойкой лично не собирались — времени нет, служба, да и не факт, что сможем всерьез конкурировать с Дугом. Я всю голову изломала, как быть; но тут по делам как раз службы меня занесло в Акзакс, и там, забежав в случайное бистро выпить кофе, я вдруг услышала примечательный диалог.

К стойке подошел невзрачный человечек, одетый чисто, но, мягко говоря, скромно.

— А, Мотя! — приветствовал его бармен, — как дела?

— Какие дела, друг, — ответил человечек мрачно, — все дела уже давно ходят с Мотей по разным улицам… Дела у миллиардера-Стэниса, а у Моти на счету — голодная смерть под чужим забором.

Я начала прислушиваться внимательнее. Бармен ещё что-то сказал — я не расслышала, — и Мотя ответил уже не просто мрачно, но и негодующе:

— Если он действительно так сказал, то пусть засунет свои глупые мысли обратно в свою глупую голову! Чтобы Мотя — кассиром?.. Мягкой прокладкой между стулом и кассой?!

— А к «Чеширскому Коту» ты не ходил?

— Ну да, разбежался. Как накануне Рождества индюк за поваром…

— Старик, ну не в твоих обстоятельствах привередничать. Или к «Коту», или на биржу труда — знаешь, принцип исключенного третьего…

— Я, — сказал Мотя, совсем упавшим голосом, — знаю только один принцип исключенного третьего: что компота не дадут.

Тут подвалили клиенты, и бармен, пожав плечами, принялся их весело обслуживать; Мотя проглотил остатки кофе из чашечки, кинул на стойку монету, и вышел, старательно обвертев шею шарфом, который, видимо, принадлежал к племени удавов, которые с каждым годом жизни прибавляют себе длины: он был поношенный и совершенно бесконечный.

Я выскочила следом, и, оскальзываясь на брусчатке, покрытой выпавшим за ночь мокрым снегом, пошла за Мотей. Было ясно, что именно он, с его искрометной речью, может создать славу моему будущему кабаку, и составить Дугу серьезную конкуренцию. И надо было срочно придумать, как завербовать его в Суони — мало ли, что он сейчас явно на мели и без работы… Всё-таки Суони находится на другом континенте. А вдруг он патриот, или, упаси Бог, питает ненависть и к профессии бармена тоже?.. Хотя — с чего бы, вряд ли… Так я размышляла, поспешая и стараясь не отстать от сутулой Мотиной спины, пока она вдруг не остановилась.

— Дама, — сказал её хозяин, быстро обернувшись и наставив на меня палец: — что вы за мной ходите, как за дармовыми деньгами? У меня сроду не было столько денег, сколько вы за мной ходите… Если я случайно наступил вам на воображение, так вы его не расстилайте, где ни попадя!

— Это любовь с первого взгляда, — объяснила я, чуть отойдя от неожиданности.

— Нет… — Мотя окинул меня внимательным взглядом, — не верю в романтический ваш интерес, не старайтесь.

— Почему? — рассмеялась я.

— Посмотрите на меня, — ответил Мотя, — или нет, лучше не смотрите. Посмотритесь в зеркало в ближайшем универмаге. Вы увидите в нем шубу из настоящей норки и сумку из натуральной кожи. При чем тут такое барахло, как Мотя?..

— Погоди, Мотя, стой…

— Стой?.. Я тут уже так стою, что могу смело наниматься в фонарные столбы! Если, конечно, мне удастся заглотать электропроводку…

— Мотя, — сказала я, с трудом давя смех, — это не норка, это енот. И заткнись на секундочку, дай сказать. Я беру тебя на работу…

…Согласившись работать поначалу просто с отчаяния, он в самолете впал в окончательную тоску, но, приехав в Лоххид и чуточку придя в себя, сбегал иноходью на рынок. Вот что определяет на самом деле грамотного человека: понимание, что сердце любой страны или города располагается не в мэрии, не на центральной площади, а там же, где желудок, то есть на городском рынке! Сопоставив назначенную ему зарплату со средним уровнем цен, оценив качество продуктов, общий настрой городской жизни, и обнаружив немалое количество людей, предпочитающих питаться в трактирах, Мотя уже от всей души записал неожиданную перемену своей судьбы в долгожданное счастье, и сам вскоре сделался достопримечательностью (за что Дуг со мной несколько месяцев не разговаривал, чудак). Мотя был работящ, как заводской конвейер; удивительная речь возникала из таинственных глубин его организма совершенно спонтанно, и непонятно откуда бралась — родился он в моем родном Акзаксе, окончил, кажется, семилетку — точно не больше… В отличие от кудреватого Повара, Мотя имел большую залысину на маковке, унылый утиный нос, вострые маленькие глазки и тощую нескладную фигуру, которая совершенно преображалась за стойкой: там он приосанивался, смотрелся на изумление величественно, и немедленно начал покрикивать на персонал, особо ненавидя неряшество.

— Я тебе это дал для бросить на пол?! — грозно вопрошал он уронившую салфетку девочку-официантку… В Четверге по вечерам и в выходные охотно подрабатывали студенты — приятели наших хуторских детей; платила я хорошо, а молодежи, несмотря на бесплатное высшее образование, всё-таки хотелось и поразвлечься, и родителей порадовать независимостью.

Кроме того выяснилось, что Мотя совершенно не умеет удивляться. Он был человек эмоциональный, и охотно демонстрировал любые чувства — кроме удивления. Хорошие новости он воспринимал с плохо скрытым сарказмом, а плохие — с плохо скрытым торжеством, то есть был законченным пессимистом. С Поваром они сразу же честно поделили сферы влияния, и больше никогда ни о чем не спорили. Габи Мотя уважал до преданности, и категорически отказывался верить, что хозяйкой кабака являюсь именно я. Габи приходил иногда — помочь мне с бухгалтерией, или вдумчиво побеседовать с Поваром, или просто посидеть со мной, с интересом приглядываясь и никуда не торопясь, — с удовольствием общался с Мотей, посмеивался, и вовсе не спешил развеять его заблуждения. Я считала Мотю своим другом, а он меня считал могущественным, и потому неизбежным злом, которое иногда снисходит до того, чтобы казаться забавным.

Первыми посетителями «Четверга» стали, конечно, свои — Тревет, Траут, Стэнис, Слепое Счастье, Джой, Микада… Уловив общий смысл здешнего интерьера, — Дорогу, — наши художники, Микада с Треветом, тут же заявили, что обстановочка бедновата, нет размаха и глубины, и выразили готовность исправить это прискорбное обстоятельство, расписав одну из ничем не занятых стен. Я скорее растерялась, чем обрадовалась, ибо лет пять назад они уже обессмертили аналогичным образом «Повешенного».

Нет, Дуга-то они порадовали. Повыгоняв всех, включая хозяина, художники заперлись на пару дней, обложились тубами с краской, кистями и палитрами, бутылками с живичным скипидаром, крепкими настойками и медовухой, и расписали стену над стойкой батальным полотном в стиле средневекового гобелена. Разойдясь не на шутку, и ни в чем себе не отказывая, мастера исхитрились втиснуть в картину почти все эпизоды нашей Войны, особенно трудясь над достижением портретного сходства. Упреков в осмеянии трагической страницы в истории Суони творцы не приняли, потребовав немедленно показать пальцем, в чем, собственно, заключается насмешка.

Дуг, сопя от восхищения, разглядывал четко прорисованного себя, падающего с отстреленной ногой. Мы с Джой неохотно признали, что некоторая картинность позы на шарж всё же не тянет.

— Вы оба никогда не писали в такой манере, — придралась я. — Мика рисует туманные пейзажные акварели, Тревет вообще работает в какой-то старинной технике, с минеральными красителями, отчего картины получаются вроде бы маслом, но выглядят как барельефы. А тут что-то, мучительно напоминающее площадной лубок.

— Ну и что? Это же практически народное искусство! — вскричали художники, — а глубина проникновения в суть?.. А рисунок, перспектива, тонкость лессировки и решительность корпуса?! — искусство не признает деления на стили, или оно талантливо, или нет, но тогда это не искусство…

Это было талантливо, кто ж спорил, и вообще, объясняться с тарками про искусство — разумнее уж сразу сесть вычислять квадратуру круга. Дугу картина ужасно понравилась, посетителям — тоже, Джой чуть спустя тоже признала творение шедевром, а я… А мне что, больше всех надо?!

Но вот они добрались до «Четверга», и я сильно встревожилась:

— Мужики, да на какого икотника болотного мне ваши хохмы! Я вам не Дуг, у меня серьезное заведение, всё по-взрослому — стихии, Дорога…

— Заяц, — сказал Микада печально, — с чего ты взяла, что у Дороги нет чувства юмора? Или не ты повесила на стенку лобстеров в кленовом листу?..

— Угу, — поддакнул Тревет, — ты не беспокойся — что ж мы, вандалы какие?! В доме Дороги мы Дорогу и напишем…

И написали, сломив мое растерянное сопротивление.

На мелочи наши гении не разменивались, взялись, так сказать, сразу за Вильяма нашего, за Шекспира, и изобразили великий исход сканийцев на Крышу Мира. Идея живописного полотна по замыслу создателей, как матрешка, открывалась не сразу. Или сразу, но не всем. С большой художественной силой (свойственной Микаде) и ужасающей детальностью (присущей Тревету) был запечатлен Великий Переход через Перевал; суровое небо с темными снеговыми тучами, величественные пики гор, грозные отвесы скал, провалы ущелий, и цепочка бредущих по ненастью людей… Я присмотрелась: исчезающие в закатной дымке с левой стороны композиции безымянные сканийцы, замыкавшие видимую часть шествия, были действительно одеты в изодранное платье тех времен. Но к голове колонны одежды менялись на более современные, а лица — на всё более узнаваемые. Чем правее заворачивала колонна, тем различимей делались и Саймак в собачьем (мною связанном!) свитере, с томом Суонийской Конституции в руках, и Стэнис в жилетке, несущий на спине самовар и скатку из плюшевой скатерти; и Джой, почему-то с выводком детей и музыкальным центром на плече. Тадеуш нес охапкой, как сноп, четвертную бутыль, Линка — ткацкий стан, Фрэнк размахивал кинокамерой и геологическим молотком… Были там и Гиз с пачкой дрожжей в руке, и Дуг с пулеметом, и многие другие — стена-то большая. Возглавлял процессию Траут на белой нервической лошади, и в одной руке у него полоскался штандарт из рваной плащ-палатки, с едва различимой потертой надписью «Травы не мять!», а другой он придерживал на коленях крупного русого зайца. Заяц был, по суонийским меркам, малость кругловат, и с явственной ехидной улыбочкой на бедовой морде… Если учесть, что с Габиной легкой руки меня уже весь город звал Зайчиком, метафора поражала не столько новизной, сколько нахальством.

Я придирчиво оглядела произведение. Написано было мастерски, в изумительной палитре естественных красок. И даже без особого сюра, разве что истероидную кобылу Президента вел в поводу Гжесь-Слепое Счастье.

Если не обращать внимания на Счастье и Зайца, это было серьезное высокохудожественное полотно. Габи долго ржал, а потом объявил, что лично его всё устраивает. Мотя немедленно задрал нос от прикосновения к высокому искусству (числилась за ним некоторая склонность к снобизму), Повару было плевать, персонал хихикал и восторгался…

Я вздохнула и промолчала.

 

Глава 8

— …и гобелен с деревом. Ну, за каким гарлупником ему гобелен в доме?! И лестница эта, на второй этаж… Дорогой клянусь, сам видел: ни перил, ни направляющих, ничего — так, досочки из стены торчат, эдак веерком. Как это там… почему люди не летают, как птицы… Он что, вообще не пьет?.. Не понимаю — странник, да к тому же дальнобойщик…

— …анекдот новый, слышал? Турист-юниец, добрый человек, увидев на рынке, как продают живую рыбу, немедленно и страстно её пожалел, выкупил и выпустил. В лес…

— …по контракту, у Трефа в фирме… Классический «прогрессор», мамой клянусь! Так восхищался природой, людьми… В одиночные маршруты его, конечно, не пускали, но жил он на квартире, и на помойку с мусором ходить все же приходилось. Разумеется, прочли «Памятку чайника». А Тофер чего-то разлимонился, поведал гостю айтишнику историю из собственной практики, как наткнулся у помойки на тигра, — по таркскому обычаю заговорил с ним, и уболтал, тигр ушел… С Трефом-то понятно, он же из старой «Дельты». А вот с ученым случилась аналогичная ситуация, и он, дурнишник овражный, от нервоты поступил не как учили, а как Тофер наглаголил — начал с тигром разговоры разговаривать. Вернулся — вообрази! — живой и невредимый, и спрашивает Трефа: «А у вас что, все тигры — полиглоты?» — «С чего это?!» — «Так ведь я от страха с ним по-юнийски говорил…»

— …Бармен, вы не реагируете на мой зов, который я испускаю уже не впервые. А, между прочим, я пою свое горе с большим удовольствием…

Четверг был полон.

Театр уж полон, ложи блещут… и мачта гнется и звенит… и кто-то там чего-то ищет, а кто-то вроде бы бежит… Впрочем, нет, это я путаю. В уши лезли обрывки разговоров, и проскакивали сквозь сознание, как спагетти в дуршлаг. Но «ложи» действительно блистали, и последняя реплика о горе, испускаемом с удовольствием, вдруг сцепилась хвостом с тигром-полиглотом. Я затормозила на полдороге от дальней Коламбы, где устроились Бобка с женой и внучкой (то есть, их дочкой, а моей внучкой) к кухне, и прислушалась. Слушалось с трудом — я вся была ещё в веселой беседе с детьми, когда Бобка, поглощая без меры маринованные грибы, вдруг поддел на вилку темную шляпку, деловито её поразглядывал, и с удовольствием слопал. А потом сказал:

— С червяком.

— Да ладно, — забеспокоилась я. Вообще-то, при общем количестве гриба у нас по осени, мы имели возможность выбирать не просто не червивые, но и калиброванные, строго со скан диаметром — будь то грузди, боровики или бархотки. Неужели подвела старческая дальнозоркость?!

Улька, Бобкина жена, покосилась на него насмешливо:

— Жив?..

— А что мне сделается, — приосанился сын, — подумаешь, червяк… Лучше я его, чем он меня.

Внучка Иха смотрела на родителей и бабушку пристально и выжидательно, боясь пропустить обязательную хохму. За 10 лет своей жизни она успела изучить нас досконально.

— Н-ну-у?! — вопросил сын, — Ульк, ну не герой ли я?!

— Не-а, — лениво ответила Улька. — Подумаешь, червяк маринованный. Вот если бы ты его в борьбе…

— На самом деле ты так не думаешь, — объявил сын, — я у вас молодец, и… и… и «супер-Боб»!

— Ты у нас «Боре луковое», — сказала Улька, но Бобка не слушал:

— …и мною надо восхищаться. И кормить, много и разнообразно…

— Кто ж тебя не кормит, скажи пожалуйста?!

— Никто. Вот червяка я съел, а другого мяса не дают…

— Тебя не кормить, а драть надо, — с громадной убежденностью заявила Улька.

— За что?! — поразился Бобка.

— А алярма? — спросила Иха.

— Ну-у… — неопределенно протянул сын.

— Вот-вот, — кивнула невестка и повернулась ко мне, — ты представь только: он на днях поставил в будильник у себя на сотовом новую «мелодию»… Нам ничего не сказал, а в 5 утра вдруг на весь дом как заорет дикий голос — «АЛЯ-Я-АРМА!!!»

— Я с кровати упала, — хихикнула внучка, — решила, землетрясение… Лежу на полу в одеяле, и ничего не понимаю…

— Ну да, — Улька делала вид, что хмурится: — тук-тук, кто пришел. А это никто не пришел, это наш папа с ума сошел… Думала — вот убью его, честное слово, и ничего мне за это не будет…

Утирая смешливые слезы, я отправилась за горячим, и по ходу услышала обрывок чужого разговора. Кивнув девочке-официантке — принести ребятам заказ, я поспешила к стойке. Складывалось впечатление, что «испускающий зов» гость, какой-то, видимо, контрактник, находился в стадии изучения суонийского языка, и стремился делать это в среде его носителей. Логично, но опрометчиво: в Городе, с его бесконечными гостями, во всех кабаках обычно говорили по-юнийски (кроме как у Дуга), а Мотя как раз не был носителем, хотя объяснялся уже достаточно бойко. Чувствуя, что назревает лингвистический коллапс, я поспешила вмешаться:

— Проблемы?..

— Отнюдь, — возразил Мотя, — просто он требует двойной замороженный дайкири без сахара, и не умолкая брешет о папе Хэме и собственной жизни, потерянной до изнеможения.

— Так, — подхватил утомленный контрактник, мгновенно почуяв во мне начальство, — так… Но этот бармен оскорбил меня отглагольным прилагательным животного характера…

Я вскинула глаза на Мотю, и тот невозмутимо парировал:

— Не животного, а растительного. Мадам Заяц, здесь все ругаются растительным образом. Я знаю, я учил… Я сказал — погоди ты с папой, копытень линялый, у меня клиенты стынут…

Глянув на Мотю влюбленными глазами, я промурлыкала:

— Закажи ему лазанью, пусть поест. Учить язык на голодный желудок вредно.

— Лазанья? — клиент нахмурился, усиленно шаря в голове, в которой ничего подходящего, как на грех, не попадалось, — это… танцуют?

— Танцуют паэлью, — ответила я (Мотя фыркнул одобрительно), — и сальсу. А лазанью едят. Сейчас, друг, одну секунду, и всё будет тип-топ…

— Тип… оп… — грустно откликнулся контрактник, — типа, опа…

Обычно к концу длинного трактирного дня я достаточно уставала — забегала-то обычно после работы. Но сегодня была суббота, и я пришла не по необходимости, как часто случалось, а просто послушать народ, пообщаться, — то есть именно затем, зачем, если отвлечься от высоких материй, и затевала всё это мероприятие. Проводила сытых и довольных детей, с которыми при их работах и учёбах на самом деле не часто удавалось вот так хорошо и плотно вместе посидеть; внучка порывисто обняла меня на прощанье, и сказала, что завтра же позвонит, потому что хочет кое-что рассказать…

Дождалась, пока иссякнут посетители — мы закрывались в 12 часов ночи.

Наслушалась последних громов и молний Моти, обращенных к работникам «Четверга»:

— Команда «Закрываемся» звучит и для персонала! Не телепаемся, не жуем мочало, быстро всё прибираем, и по домам… Да. Я понял. С такими темпами мы закончим, когда русалка на шпагат сядет…

Через стойку к Моте перегнулся один из официантов:

— Моть, девочки устали…

— Не надо поливать слезами дорогую полировку, она предпочитает коньяк! Слезами можешь помыть пол — по крайней мере увижу, что день пропал не зря.

Повар высунулся из кухни:

— Мотя, ну ты хоть не смеши, ради Бога…

— Извини, что я говорю, когда ты перебиваешь, но не трепи Богу мозги, будь скромнее. Что тебе тут Бог — бюро добрых услуг? МЧС?!

…Где-то около часу ночи все разошлись наконец.

Сама я планировала остаться ещё на время — было необходимо проверить наличие продуктов в кладовых и холодильниках: у Повара завтра выходной, и Габи обещал приготовить тиропитту — слоеный пирог с брынзой, и гёзский бойшель: азу из ливера, с тимьяном, луком, соленым огурцом, лимонной коркой, сахаром и горчицей. Тиропитту я любила, и не я одна, на неё как пить дать слетятся Персик и близнята — Тома с Хомой. С женами, естественно; ребят-то я каждый день вижу на работе, а невестушек?.. Так что следовало с особым тщанием пересчитать коржи слоеного теста, которые Габи, конечно же, готовил исключительно собственноручно, и это каждый раз было светопреставление на сутки, — пока мы с Джой не убедили его делать тесто впрок и класть в морозильник. Времени на приготовление запаса уходило ровно столько же, но — один раз в несколько месяцев.

Теста было достаточно. Как и телячьих желудков, бараньих почек, свиных сердец, чьей-то печени и прочего ливера. Как и бочонка соленых огурцов, и лука. Потом я обыскалась лимонов, которые Мотя все до одного зачем-то сложил в барный холодильник, потом решила сварить себе кофе…

И тут позвонил Габи.

— Заяц, — сказал он строго, — домой не ходи, ночуй в «Четверге».

— Это почему? — удивилась я, а Габи пояснил:

— Снег башка попадет, совсем мертвый будешь. В окно глянь. И не геройствуй там, и… Ну, как обычно.

«Четверг» стоит в верховьях не слишком крутого ущелья, которое разверзлось в горах, сопутствующих слева — если смотреть от города — Иичукайскому тракту. Удаляясь, постепенно сужаясь и уходя вверх, километр спустя оно теряется в прибрежном невысоком хребте; от тракта к трактиру ведет хорошая подъездная дорога, освещенная фонарями. Поспешив к окнам, я увидела: цепочку фонарей, поднимающихся от дороги, глушит один за другим до полного исчезновения дымная перина пурги-поддонки, отчаянного авангарда Напомника — затяжного зимнего бурана-снегоносца, который за сутки готов навалить на город с окрестностями снегу метра на три. Он достаточно жестко напоминал зимой, кто тут хозяин, и именно на такие случаи в избе «Четверга» имелась мансарда — подкрышная квартирка с полной сантехникой, камином, и даже заземленной электрической розеткой, и автономным шкапиком с кофе, аптечкой, тушенкой и макаронами.

Потому что аля гер ком аля гер.

В Лоххиде, как и в других долинах, лежащих ниже и ближе к морю, ветра дуют практически постоянно. Иные начинаются строго по часам, и с заходом солнца заканчиваются, — когда температура на южном и северном склоне господствующей горы или гряды сравнивается; другие приходят с моря, и никакие часы им не указ; есть и такие, которые залетают буквально на минуты, но разрушений от них случается больше, чем от некоторых землетрясений. Все они почти что члены семьи, каждый ветер старожилы знают в лицо и по имени: Переклинник, Лесной Хохотун, Подрезуха, Травочёс, Свистула Окаянная…

В первые месяцы зимы погоды складывались весьма гламурно — постарайся, чтоб красиво снегом домик заносило, — так что самое время было стрястись настоящему снегопаду, непроглядному, непроходимому, с красным уровнем объявленной в городе опасности, когда шквальный ветер — куда там Подрезухе! — не просто сбивает с ног, а ещё катит куда хочет, моментально заваливая, как горная лавина, тоннами снега… В Напомник по улицам имели законное право свободно передвигаться только тарки, шейпы и огромные, тяжелые, на гусеничном ходу спасательские «тихушники» — отставные БТР-ы и БМП-шники, оснащенные медотсеками, походной метео-гео-гидро-и так далее-лабораторией, и полной выкладкой композитного электрического шанцевого инструмента: снегоотбойниками, цепным ледорезом, бронебойным щитом лавинной защиты на гидравлических усилителях, гидравлическими же многоступенчатыми выдвижными ногами гасителей лавинной инерции, консолью полулазерных прожекторов и автономной системой питания.

Я люблю бураны. Если совсем честно — я люблю любые природные форс-мажоры, если, конечно, они не слишком угрожают жизни и здоровью близких. Тьма, голоть и дух бурен, вопреки здравому смыслу, приводят меня в нормальное рабочее состояние — когда ясно понимаешь, зачем тарки подвергают себя постоянному риску на отрицательных склонах, отчего приехавшие в Суони случайные люди остаются здесь навсегда, и почему Бобка пошел в спасатели: это была самая что ни на есть нетленка, пусть чуточку грубоватая, но зато бесспорная, когда ценность тебя как личности обусловлена одним простым обстоятельством: кем бы ты ни был — гением или тупицей, тарком или просто старожилом, — здесь и сейчас ты имеешь опыт и навык остаться в живых, а, следовательно, полезных, и можешь кому-то пригодиться, а может, даже и выручить.

И даже если сегодня так удачно сложится, что никого спасать и выручать не понадобится — всё равно, Закон Дороги говорит: твое дело маленькое — быть готову вовремя оказаться под рукой у громадных и неповоротливых колес судьбы.

Я спустилась в подвал и проверила аварийный запас. В свое время Фрэнк учил меня не паниковать, и порядок проверки привязать к какому-либо навязшему на зубах стишку, чтоб ничего не забыть.

Да хоть бы и к банальному цветовому спектру — каждый охотник желает знать, где сидит фазан…

Каждый (красный) — это уровень опасности, сигнал сосредоточиться и определить, в безопасности ли ты. И если да, то сможешь ли кому-либо помочь.

Охотник (оранжевый) — сосредоточившись и подавив налет рептильной паники, проверить энергосистемы. Я проверила. В Четверге, как и почти во всех других местах, на случай отключения сетевого электричества, имелся на подхвате мощный аккумулятор, который я периодически подзаряжала. Сейчас он был заряжен под завязку.

Желает (желтый) — мерзкий цвет, цвет измены и недоверчивости. Проверить аптечку.

Знать (зеленый) — цвет надежды, то есть поживем еще, так что самое время убедиться в наличии и количестве шанцевого инструмента и продовольствия.

Где (голубой) — воды точно достаточно? Может, есть смысл, пока не поздно, натащить снегу во все имеющиеся ёмкости?..

Сидит (синий) — цвет полицейской «люстры». Включить мощный прожектор на крыше, чтобы любой застигнутый бураном знал, где жилье. Телефонная связь в буран отрубается, так что — проверить файеры, пистолет с сигнальными ракетами, лавинный бипер и лазерный фонарик.

Фазан (фиолетовый) — когда, замотавшись со всеми этими хлопотами, в какой-то момент тебе делается вообще все фиолетово. Тогда самое время спохватиться, при тебе ли вязание и книжка: неизвестно, как заметёт мое ущелье, вдруг по крышу?! Тогда ждать, пока отроют, придется не меньше суток: моя очередь не первая, тут не роддом и не больница.

Привычно отсчитав все цвета радуги, я снесла в предбанник — то есть в холодные сени — лопату, лом, веник и фонарь, убедилась, что мощная лампа над крыльцом сияет исправно, и поднялась наверх, в мансарду.

Сюда Габи не совался, так что здесь у меня было все, необходимое для счастливой ночевки: пара меховых одеял, набранных в Линкиных мастерских по моим эскизам в стиле пэч-ворк; стеклянная (Траутом подаренная) квадратная прозрачная ваза, в которую я всё лето стаскивала травы: для запаха — мяту, мелиссу, чабер и донник; для экстерьера — камыш, рыже-черные шишки рудбекии и дремучие зонтики медвежьей дудки. Сейчас всё это уже устоялось и обнялось в единое целое, и охотно наполняло помещение упоительным ароматом сеновала. Было несколько полок особо любимых книжек, тех, которые берешься перечитывать, как в награду за всё остальное. Была шкура горного козла у кровати (Габи почему-то питал к козлам особое отвращение), механическая кофемолка и спиртовка, индифферентные к любым мировым катаклизмам; запас кофе, сахара, юколы и пеммикана — вяленой рыбки и вяленого мяса в морском рундуке, так же как и мешочка сухарей, которые я собственноручно сушила — а точнее, почти коптила, — с солью и чесноком. Тайком от мужа, который за такие деликатесы меня бы, конечно, подверг остракизму. Или из дому выгнал, вместе с сухарями — пока не доем, не возвращаться…

Запасец спиртного тоже имелся, опять-таки, лично мною любовно заготовленный. Я не так всеядна, как Микада, у меня свои приоритеты: вино из черноплодки на вишневом листу, анисовый ликер, и литровая банка пьяной вишни. Передо мной вырисовывалась, как говорит Персик, конкретная маза запурговать суток так на двое, без каких бы то ни было вводных — мужа, друзей, детей и внуков, работы, обязанностей, Джой, рынка, «Четверга», компьютера с недописанной книжкой, недовязанного свитера, не отвеченных электронных писем, работы, пожизненной кому-то должности и обязанности… Всё это одним мощным глотком скушал Напомник, благослови его Дорога! Я раздернула шторы (не люблю занавешенных окон, хоть ты меня убей), ещё раз глянула на крутящиеся в фонарном свете, как в стиральной машине, снеговые покрывала и занавесы; сыто вздохнула, и повернулась к книжной полочке. Я даже успела любовно выбрать книжку — «Убить пересмешника», — и тут меня накрыло.

Рука дрогнула, книжка полетела на пол, сердце стукнуло как-то противно… «Здравствуй, жаба, Новый год» — мельком подумала я, нашаривая табурет. Руки сделались ватные, и взять в них что-либо оказалось проблематично. Если это инфаркт, решила я, то не смешно. Хотя какой там инфаркт, что за чушь. Сердце бьется вполне нормально — ну, чуток суматошно, и всё. А вот что я на самом деле чувствую отчетливо, так это… так это панику. Оглушающую. Черную.

Только вот с чего бы мне её чувствовать? — немедля прекрати истерику, старая идиотина, скомандовала я себе, разозлившись, — что, побояться захотелось?.. Первый раз пургуешь?.. Как говорит Мотя, оставим эти мрачные ужасы до более светлых времен.

Как ни странно, злость подействовала: ноги перестали делаться ватными, и я упустила шанс сесть мимо табуретки. Упавшая книжка горбилась страницами на прикроватном козле; чувствуя, что двускатный рубленый потолок отчего-то продолжает всею тяжестью давить на темя, я чуток подышала по науке (таркской, разумеется: раз-два-три — вдох, раз-два-три — выдох… не торопись, некуда тебе торопиться… раз-два-три-четыре — вдох, раз-два-три-четыре — выдох… ну вот, уже лучше), перевела дыхание, решительно встала и пошла вниз.

Обеденная зала Четверга застеклена с 2-х сторон, поэтому в солнечные дни тут легко найти столик и для любителей полутени, и для солнцепоклонников. Ну и, конечно, виды на все стороны открываются чудные: подъездная аллея с ныряющей круто вниз дорогой, и каменные склоны ущелья, поросшие пирамидальной елью… Поднимаясь к себе, свет я везде погасила, но теперь зажгла снова: пока есть электричество, будем радоваться жизни. Может, кто и забредет, подумала я, а то чего-то… какая-то я нервная сегодня. Опять же камин — дров навалом, на неделю осады, можно не жалеть… Я уселась у камина, мельком пожалев об оставленной наверху книжке. И тут меня опять накрыло.

Паники на сей раз не было, но зато все тайные страхи стареющей женщины, обычно отсиживающиеся по дальним углам сознания, вдруг встрепенулись, и, с неуместным энтузиазмом толпясь и толкаясь, полезли в голову.

Совсем некстати вспомнилось, что муж на 5 лет моложе меня.

А если учесть, что женщины, как правило, стареют раньше мужчин, то на все 10.

И что, собственно, тогда мешает ему меня бросить? Влюбится в кого-нибудь посвежее, помоложе… Джой права, тысячу раз права — нечистый меня попутал написать в «Яйце», что останусь в конце концов без него…

Разве я смогу без него?!

Ох, для чего мы с ним тогда — взрослые, всё повидавшие люди! — загулявшись в предрассветных травных пустошах Хоккая, вдруг заговорили о самом сокровенном, о чём старались никогда не поминать, по умолчанию.… Затмение на нас нашло, не иначе, — цепляясь друг за друга, оступаясь на обглоданных морем камнях прибрежной полосы, со смехом стряхивая с волос туман, мы целовались, как новобрачные, и старались загородить друг друга от вечного, живущего на Хоккае от начала времен ветра Травочёса, который зачастую, подчиняясь только собственным капризам, превращался в ветер Траводёр, шквал Лесоброс и ураган Смертонос. И было совершенно необходимо защитить друг друга и от этого дурного ветра, и вообще от всего на свете, от любой боли, особенно непереносимой; даже ценой собственной жизни, потому что на самом деле друг без друга жизнь не имеет ни малейшей ценности. Нет, я не паникёрша… но вдруг действительно с Габи что-нибудь?..

И тут — Слава Дороге! — жизнеутверждающе взвыла дверь.

…Потом, уже сидя у камина, в котором ревели дрова, гость сказал:

— Заяц, ну уж ты-то не первый год здесь. Даже странно.

— Ничего не странно, — возразила я, шумно и радостно доглатывая последние капли из стакана с горячей медовухой, — просто мне ещё ни разу не приходилось встречать Напомник в одиночку, представляешь… И, соответственно, сталкиваться с этим феноменом.

Здесь, наверное, надо сказать о некоторых особенностях суонийского языка: в нем нет сослагательного наклонения, матерных ругательств и обращения к единственному числу на «вы». У суонийцев имеются иные формы донесения до собеседника своего респекта и уважухи. Поэтому, например, Мотино «мадам Заяц» звучало несколько дико: на суонийский слух, Мотя общался сразу с двумя собеседниками — с одной мадам, и с одним зайцем.

— …Ещё раз, — попросила я, — пожалуйста. С первого я всё поняла, но ничего не запомнила. А у тебя такие чеканные формулировки…

— Не у меня, — возразил собеседник, — у учебника физики для первого курса таркского колледжа.

— Тысяча пардонов, но я колледжа не кончала, фишка не легла. Так что давай для тупоумных…

— Да без проблем. Волны Шумана, предгрозовое излучение, он же — «Голос моря» — инфразвук на частоте 7—8 Гц. Это явление может быть не только морским; источником сверхнизкочастотных электромагнитных волн бывают и циклоны — но только зимой, и только у горных массивов… Фронт циклона обычно выпуклый, ветры дуют перпендикулярно ему, то есть веерообразно. Циклический инфразвук обычно распространяется по ветру; когда край фронта приближается к горам, его линия искажается, он выгибается в обратную сторону. И на выгнутом фронте, как в фокусе зеркала, ветер и опережающий его инфразвук начинают сходиться в некий новый фокус, где интенсивность инфразвука возрастает в сотни раз, и становится опасным. Проще говоря, перед валом Напомника бежит волна смертельного ужаса, по счастью — кратковременная.

— Слу-ушай, — сказала я, деликатно разглядывая гостя, и особенно браслет из белых камешков на жилистой руке, поправлявшей дровишки в камине, — а это правда, что вы умеете разговаривать с буранами?

— Правда, — ответил он, разглядывая меня. Вздохнул и спросил, деликатно понизив голос: — А это правда, что в честь тебя поставили тотем на лугах за Собачьим Хутором?..

— Не в меня! — возмутилась я, поспешно отставляя стакан. — Не в честь!.. То есть, не мою… Тьфу, да когда это было!

— Я редко спускаюсь в город, — пожал плечами гость.

 

Глава 9

— …Нет, я конечно слазила в Интернет, — уныло промямлила я, стараясь не обращать внимания на ухмылки Джой и героические попытки Микады удержаться от здорового (чего уж там) хохота. Мои так не вовремя развеселившиеся друзья ждали продолжения, а продолжать мне ну, никак не хотелось.

Дело происходило через несколько дней после установки тотема, и, будем справедливы, — веселился один Микада. Зато вовсю. Джой делала вид, что вообще не понимает, из-за чего шум, а меня эта история здорово вышибла из колеи, и, в отличие от друзей, счесть её просто веселой хохмой я была не готова. Меня пристыдили: Заяц! Ты что, Заяц! Это же… Да не бери в голову, Заяц, это же не про то, это же про зайца, Заяц…

А потом меня подвело любопытство — привычка всегда и во всем доискиваться смысла. И вот теперь ближние требовали обнародования подробностей моего позора.

Стараясь потянуть время, я сделала вид, что поправляю волосы, встала и глянула в зеркало.

В зеркале маячил сосуд мировой скорби, и вся тоска ханаанского народа немым укором мирозданью застыла в его глазах.

— Чтоб тебя разорвало, жбан, — с чувством пробормотала я, и немедленно увидела в том же зеркале лица Джой и Микады.

— С ушами, — сказала я вызывающе.

— Да ладно тебе, — сказал Микада сочувственно. И тут же поторопил: — так что там про Зайца?

— Вот что, — сказала я, беря себя в руки, — если вы намерены ржать… По-моему, за мой счет Город уже достаточно повеселился. И вообще, раз уж я у нас теперь тотемное животное, то попрошу относиться с уважением, ясно? Вот только попробуйте захихикать…

— Мы серьёзны, как на похоронах, — уверила Джой.

— Ага — на похоронах моего доброго имени. Нет, ну надо же — меня, христианку…

— Да брось… — перебил Микада.

Ему, тарку, несмотря на выучку и врожденный такт, никак не удавалось скрыть чувство глубокого наслаждения происходящим. Впрочем, не ему одному.

— …чего ты?! Шутки — они и в Империи шутки… Ну, что там, в мировых сетях?

Я тяжко вздохнула, мрачно пошуршала бумажкой, и прочла не без ехидства:

— «Заяц. В интернет-магазине „Игрушки“, доставка по континенту… Сделайте подарок своему маленькому сорванцу!» — это первое, что выскочило.

— Класс, — сказала Микада, — Джи, ты не хочешь сделать подарок своему сорванцу?

— Это ты про Рики? — осведомилась Джой. Рики был её старшим сыном, проходящим в то время срочную службу в армии. — Зоринка, продолжай. Я хочу знать о тебе всё.

— Джой, — сказала я, — ну ты сама себя слышишь?.. Ты меня 50 лет знаешь, при чем тут вообще я?!

— Правды хочу, — ответила Джой.

— Ну, тогда — сказала я мрачно, — кто не спрятался — я не виновата. Итак… Заяц есть лунное животное и атрибут всех лунных божеств. Олицетворяет возрождение, возвращение юности, а также интуицию и свет во тьме. Требую занести в протокол, что это не я говорю, а из Интернета…

— Да усвоили мы уже, не беспокойся, — кивнула Джой, — хотя про луч света в темном царстве непременно про тебя писано, к бабке не ходи.

— Я сказала!.. Ты жаришь пироги, вот и жарь себе. Сама же просила…

— Пироги просил Микада. Я хотела салат из фасоли.

— Зайчик, — ласково сказал Микада, — давай дальше, ага?

— Вы не воображайте — я вам эту хохму ещё припомню, вурдалаки… Ладно: у коламбийских индейцев Великий Заяц Манабозо — творец и трансформирующая сила, изменяющая звериную природу человека. Властелин ветров и брат снега.

— Да, — опять покивала Джой, — один в один. Брат снега… вот только не знала, что заяц есть реинкарнация шейпа. А ещё?

— Ещё там где-то, что это группа животных Инь, 4-й знак имперского гороскопа, управляет чем-то там с 5-и до 7-и утра…

— Чем управляет? — спросила Джой, замерев с прихваткой у скворчащей сковороды с пирожками.

— Откуда мне-то знать?! — написано, управляет… и если с 5-и до 7-и, то это скорее про тебя — кто у нас сроду жаворонок.

Джой аккуратно положила на тарелку вилку, прихватку и лопаточку для жарки, повернулась ко мне и сказала:

— Поздравляю. Мика, ты, главное, не волнуйся, — она наконец с ума сошла. Слушай, Ламброзо…

— Манабозо!!!

— А, одна хрень… Ты про кого в Интернет лазила — про жаворонка, или про зайца?

— Про зайца, но говорю же тебе…

— Не надо мне ничего говорить — давай дальше рассказывай, чего там в сетях.

Микада, пожав плечом, подмигнул: мол, чего уж теперь, будем мужественны, и вообще я с тобой!..

Вздохнув, я продолжила:

— Сезон удачи — весна, фиксированный элемент — дерево…

— Твёрдое? — уточнила Джой, облизывая ложку из-под начинки.

— Нет, не могу, — сказала я, — Мика, пусть она умрёт. Иначе я сама сейчас умру от злости…

— Зайчик, не волнуйся, — заторопился Микада, — мы её потом убьем, если надо, а пока пожалуйста, не останавливайся.

— Хорошо. По европейскому гороскопу соответствует Рыбам…

— …никуда от тебя не деться, обречено… — пробормотала Джой. Она по какому-то гороскопу числилась как раз Рыбами.

— …цвет белый, благоприятные растения — таволга и фиговое дерево… Ещё какая-то «руна Перт» — руна загадок судьбы, понятия не имею, что это за бред, — её пути таинственны, но частично постижимы… Обеспечивает высокий профессионализм в любом деле. Ещё один символ этой руны — Феникс, то есть возрождающийся из пепла; энергией, заключённой в этой руне, нередко владеют люди, в натальной карте которых Солнце находится в Скорпионе.

— Чего?! — спросила Джой.

— В Скорпионе, — повторил Микада.

— Что — в Скорпионе?!

— Ох, жёваный крот, — взорвалась я, — Джи, ты тупая? Заяц в Скорпионе, чего не понятно…

— Надо же, — сказала Джой, возвращаясь к сковороде, где подрумянивались, потрескивая, пирожки с лососем, — всех и дел оказалось… А наворочали-то… И не надо на меня так смотреть, про фиговое дерево и профессионализм я частично постигла, не беспокойтесь. И даже не очень удивилась. А что там про нательную карту?

— Натальную, бестолочь!

— А-а, это другое дело, конечно. И чего такое эта карта?

— Понятия не имею!

— Ну, тогда и переживать не о чем.

— Да-а?! Конечно, это же не про тебя бредятину пишут в юнийских газетах…

— Да ладно, Заяц, — сказал Микада, — я же на «Микаду» не обижаюсь.

— А тебе-то что обижаться, скажи на милость?! Здесь столько Мик, что любая модификация имени воспринимается, как фамилия. Да и история эта вполне себе… Вполне себе ничего… Мне нравится.

Джой грозно засопела над сковородой — у неё были свои счёты с историей возникновения Микиной кликухи. Но она в любом случае это уже пережила.

— …В общем, там ещё пропасть всякой чуши, — уже скороговоркой закончила я, — кроме некоторой общности с Фениксом, чей девиз — «Не дождётесь!», Заяц вносит движуху в ту стадию жизни, которая, не имеет никакого смысла. Вселяет уверенность в собственных силах, стимулирует развитие духовности. Джой, ещё одно слово, и я возьмусь за кухонный молоток… Заяц, как тотем, может помочь человеку преодолеть свой страх. Он встречает на пути много хищников, постоянно ощущает опасность, но понимает, что должен воспринимать данную ему свыше жизнь такой, какая она есть на самом деле. Осознает, что должен адаптироваться ко всему, что встречает на пути, и в то же время сохранить и приумножить всё хорошее, что дано ему от природы… Несмотря на общую трусливость, всегда бьется до конца… Вот теперь всё.

Меня очень нервировало молчание Джой. Она, как назло, перекидывала на сковороде пирожки подрумяненной стороной вверх, и ухом не вела.

— Джой! — не выдержала я.

— А?..

— Ты чего сказать-то хотела?

— А… Я хотела сказать — притащи-ка мне ещё одну миску, эта уже полная.

Мика не дал мне отреагировать, и торопливо заметил:

— Плюнь на неё. Что ты, Джой не знаешь?.. Всё нормально…

— Нормально?! — ничего себе…

— Зай, ну что такого случилось? — ну, пошутили ребята…

Тут я почувствовала, что во мне что-то лопнуло, и завопила:

— Ещё раз меня так назовешь!..

Этот разговор, насколько я его помню, произошел 10 лет назад, сразу после того, как на Журавкиных лугах появился тотем — тщательно струганая орясина, увенчанная двумя длинными грубо обозначенными ушами. История его возникновения мне представляется трагедией, а всем остальным — чудесной невинной шуткой. И не оказалось никого, кто хоть попытался бы понять все обуревающие меня тогда чувства!

…Если обратиться к фактам, то зайцы есть четырех видов… Стоп, оставьте в покое Брэма. Он описал только тех, кто зайцем родился — то есть с ушами, раздвоенной губой, хвостиком и неуемной страстью к семье. Кроме них, существуют ещё зайцы по призванию — добровольному, благоприобретенному и вынужденному: то есть по натуре, по духу и по невезучести. По натуре это те, кто не платит в трамвае. По духу — те, кто бегает с поля боя. По невезучести — это я.

Зайцем меня окрестил муж, и у меня есть два подвида: «Заяц, собака страшная!», и «Заинька, ну что ты, в самом деле». Впервые он назвал меня так в очень драматический момент: когда приехал объясняться в любви.

«Момент Объяснения Героев», где бы он не происходил, — в пещере, в средневековом замке, на автозаправке или космической станции, — есть ситуация совершенно непредсказуемая, но, как правило, пафосная. А я вообще о любви писать не умею толком, как до неё, заразы, доходит — непременно в голове только цитаты из классической литературы. Если надо, из одних цитат могу составить историю любой неземной любви, хоть на автозаправке, хоть в космосе:

…Это было у моря, где лазурная пена… По вечерам над ресторанами горячий воздух тих и глух… В тот вечер я не пил, не ел, я на неё одну глядел… Твои глаза, как два обмана, как два прыжка из темноты… Я тебя отвоюю у всех земель, и у всех небес… Любимая моя! Конец цитаты… Всё, уходи, а то сейчас привыкну… Марта, Марта, надо ль плакать, если Дидель ходит в поле… Что толку, леди, в жалобе? — мужчины — шалопаи. Одна нога на палубе, на берегу другая… Я, в душу вам?! — но я же не доплюнул… Я без цветов, чтоб не было банально… Старику снились львята.

Впрочем, я вовсе не хочу сказать, что не счастлива в браке, отнюдь. Да и мои женатые (и замужние) дети, выслушав как-то изустно этот экзерсис, немедленно потребовали заменить последнюю цитату («старика») на другую: «Боюсь, что я с тобою просто счастлив!»… Я попробовала заменить концовки — и получилась в точности моя история с Габи. Надо же… Впрочем, никуда не годятся дети, которым нечему хоть раз в жизни научить родную мать.

Но вернемся к истории моей последней любви…

Объяснение действительно оказалось трудным — всё же Габи был ещё и полковник Префензивы (кстати, с веселеньким рабочим позывным Скорпион), — то есть говорить о чём-либо прямо не мог имманентно. Ну, язык не поворачивался у тренированного профессионала, хоть ты его пытай, хоть убей — их так учили. А история наших отношений и без того была не проста: Габи приехал к отцу-Стэнису, тогда же мы познакомились и влюбились друг в друга. И Габи это так напугало, что он немедля уехал, а я, убедившись в этом прискорбном обстоятельстве, поклялась его забыть (что толку, леди, в жалобе?!), чего бы мне это ни стоило. Стоило мне это дорого, да и не забыла я его ничуть, как ни старалась. Но полгода мы не виделись, и все это время он, видимо, занимался тем же самым. Правда, теперь он говорит другое (я, в душу вам?..), да кто ж ему верит.

…Время от времени мы аккуратно перезванивались, и разговаривали как светские люди на нейтральные темы: о погоде в Лоххиде и моих детях (что было неинтересно Габи), и о светских сплетнях (что было категорически неинтересно мне). Я бы предпочла совсем не общаться — всё же Габи работал если и не на гипотетического противника, то и другом Суони Лаванти назвать было бы слишком смело. Убедив себя, что никакие отношения, кроме дружеских, нам не светят по умолчанию из-за разницы в политических взглядах, я вздохнула даже с некоторым облегчением, и вроде бы успокоилась (любимая моя! Конец цитаты); но тут вдруг он приехал, без предупреждения (я без цветов, чтоб не было банально), и натурально застал меня врасплох: никого дома не случилось. Да и кто мог случиться — с Фрэнком мы уже развелись, дети по летнему времени пропадали на природе…

Стоял август, теплый и деликатный. Солнце садилось за верхушки сосен, окрашивая стволы в неповторимый цвет копченой лососины; как вырезанные из темной бумаги, резко темнели отроги гор с балюстрадами леса. Я знала, что там, за соснами, за пляжем с Мэфовой скалой солнце торжественно погружается в море, — но из окон моей комнаты моря не видать, только иногда, при западном шквальном ветре, доносится глухой ропот тяжкого прибоя. Днем отшумела гроза. Весь этот вечер, с небом и листвой, был зеленовато-серый, и напоминал яблоко антоновки, ещё не до конца созревшее, но уже с намеком на будущую восковую прозрачность, такую — чуть с туманом, и в каплях недавнего дождя.

Габи привез своего фирменного вина («Твэр 89 года»), и мы сидели, опять же, как светские люди, вдумчиво дегустируя раритет. Габи рассказывал его историю, заодно — вообще о винах, как их делают, как виноград выращивают… Я демонстрировала полное отсутствие интереса к причинам этого визита — ну неинтересно мне, с чего бы мне интересоваться, приехал и приехал, подумаешь, — и ужасно гордилась собой: вот ведь, сижу рядом с предметом несчастной любви, а веду себя так, что комар носа не подточит, и вовсе ничего страшного… А скоро он опять уедет, и мне приснятся львята, и станет совсем замечательно.

Я беспечно щелкала клювом, как глухарь на току, и конечно же не заметила, что всё это время Габи очень внимательно и профессионально за мной наблюдает. И абсолютно не поняла, с чего это он вдруг резко наклонился ко мне, заглянул в глаза неожиданно потяжелевшим взглядом — по первачку у меня аж дух захолонуло, как током шарахнуло, с сигареты на пол брякнулся пепел… А потом он отвел взгляд, откинулся на подушки кресла и сказал задумчиво:

— Ну, ты ж, Габи, и дура-а-ак…

— Ты о чем? — осторожно удивилась я.

— Ой, идиот слепой, — продолжил Габи, не слушая, — ой ты и лажану-улся…

— Какого шута ты тут разыгрываешь спектакли! — встревожилась я.

— Зоринка, извини кретина, — сказал он, наконец оторвав взгляд от потолка, и покаянно прижав руку к манишке: — я действительно — вот честное-благородное! — не въехал, что ты ещё тогда в меня влюбилась.

Не знаю, как я не померла на месте: мысли громыхнули в голове, столкнулись, и с треском рассыпались в горох. Напугавшись до темноты в глазах Габиной прозорливости, я опрокинула себе на колени чашку с кофе, вскочила, опрокинула кресло, схватила со стола джезву, и запустила изо всех сил — только почему-то не в Габи, а в заскочившего на грохот Бобку, всё-таки оказавшегося дома. Габи немедленно загородился диванной подушкой, сын потрясенно обирал с рукава кофейную гущу, и едва успел пробормотать (его всегда отличала хорошая реакция):

— А вас я попрошу упасть ничком… — как тут же мне в нос попал дым от тлеющего паласа, и вместо повторной атаки, или, на худой конец, роскошного крика, я вложила весь разгром души в оглушительный чих.

— Ап-пчхи!! — яростно орала я, топая ногами, — а-ап… а-ап-чхи! Ап-ч-чхи-и-и!!!

Все ужасно перепугались. Сын с графом Твэром бестолково толклись в слепой зоне, не решаясь подойти ближе к линии огня, и рефлекторно приседали при каждом залпе. Это было до того смешно, что я, едва успев прочихаться, немедля расхохоталась, а недолго спустя ко мне присоединились и остальные.

Вот именно в тот момент, — когда, кое-как подобрав джезву, подушки и окурки, затоптав всё ещё тлеющий килим, и вручив его Бобке для выноса на помойку, — мы расселись прежним порядком, Габи последний раз всхлипнул и сказал:

— Зоринка, зайчик. Ещё никогда в жизни никто мне не объяснялся в любви подобным образом…

— Кто, кто тебе объяснялся?!

— Никто, я же говорю. Поэтому — тихо, не перебивай! — я вот думаю: нам просто необходимо пожениться.

После того как Габи с громадными трудами развязался со службой и переехал в Суони, мы действительно поженились, и он начал работать в нашем ЦКС. Очень скоро его знал весь город. Габи пользовался невероятным авторитетом, и может быть, поэтому с его легкой руки меня начали называть Зайцем — сначала друзья, в шутку, а потом и малознакомые люди на рынке. Подозреваю, что многие местные в ум не брали, как меня звать на самом деле — Заяц и Заяц, чего такого. Меня это тоже совсем не беспокоило, даже приятно, ведь местные имена, в переводе с древнесканийского, тоже имели, так сказать, природную тематику, — всякие «Лунные Волки», «Маргаритки, выросшие в прошлом лесу», или «завтрашние филипендулы в полнолуние», и так далее.

Прошло года два, и ничего, вроде бы, не предвещало… А потом грянула катастрофа, начавшаяся, как водится, издалека.

Здание ЦКС выстроено было по последнему слову техники, и никакие землетрясения ему были не страшны: оно только раскачивалось, как березка на ветру. Единственно, что все стационарные (и не очень) предметы должны были быть закреплены намертво. Это в идеале.

Я тогда ещё работала начальником отдела Свободного Поиска, в состав которого входила спецгруппа «Дельта». Мы только что переехали в новое большое помещение на 15-м этаже, и не успели до конца разобраться с мебелью.

Рабочий день заканчивался. Джой, запихивая в рюкзак блокнот, косметичку и пакет с пирожными из нашего буфета, решила мимоходом освежить в умах сотрудников правила внутреннего распорядка:

— Когда звучит команда «бросай работу!», сосредоточьтесь и убедитесь, что не бросаете в корзину для бумаг гранату с выдернутой чекой…

Герман фон Шенна, командир Дельты, которого ребята называли не иначе как Батей, человек в целом серьезный и положительный, всё-таки имел одну вредную привычку, на пагубные последствия которой я ему неоднократно указывала: он обожал раскачиваться на стуле. Учитывая его почти таркскую физическую подготовку, это не было столь уж опасно, кабы не землетрясение. Первый раз тряхнуло без 9-и минут 18 часов, как раз тогда, когда недальновидный Герман предавался напоследок любимому пороку. Его опрокинуло назад и долбануло затылком об стену. Встать Батя уже не смог, так как толчки продолжились, и в него влетели мы с Джой, а сверху нас накрыл мой стол.

К сожалению, в тот момент почти все сотрудники оказались на рабочих местах. Клыка смело со стула, и он даже почти успел отползти в угол, но тут на него, хищно лязгая дверцей и устилая пол секретной документацией, поскакал сейф. Не допрыгав полметра до жертвы, сейф ухнул как-то особенно воинственно, исторг из себя бутылку коньяку, подскочил и всей тяжестью обрушился на Клыка.

Ливень, как и Батя, пострадал от собственного легкомыслия, потому что стоял возле открытого окна, которое открывать не разрешалось категорически. При первом же толчке Дождичка как с петардой под хвостом вынесло за пределы здания. Спасла его, безусловно, милостивая Дорога: от вибрации толстое стекло пошло трещинами и посыпалось; улетая, Ливень зацепился боком за один из осколков, прочный, как слоновый бивень. За Ливнем последовал бы и Мика-младший (не иначе, у того окна медом было намазано), но он успел прочно заякориться рукой за подоконник.

Остальные, как кегельные шары, катались по помещению в обнимку со стульями. С верхней полки встроенного шкафа сквозь распахнувшиеся дверки ранними снежинками планировали чистые бланки информационных запросов, заявок на оружие и снаряжение, и ещё какой-то мусор. Марко получил в нос колбой от кофеварки, Лисенок, схватившись впопыхах за осколки пластика перегородки, вдрызг изрезал руки; Яков как раз спешил на выход, за что и был наказан: его подбросило у самой двери, и прочно насадило капюшоном куртки на крюк слетевшего аварийного фонаря…

И вдруг всё кончилось. Протикало пять секунд.

— Уважаемые сотрудники! — героически-хриплым голосом гаркнул динамик внутренней связи. — Сохраняйте спокойствие! Толчки прекратились. Жертв и разрушений в здании нет. Благодарю за внимание.

Я с трудом выбралась из медвежьих (и спасительных!) объятий Бати, встала пошатываясь, и обвела взглядом жертвы и разрушения, которых, по официальным данным, не было. По сравнению с тем, что мне представилось, гибель Помпеи выглядела любительским спектаклем. Нас как следует взболтало внутри запертого помещения, и теперь вставший на место пол устилали обломки мебели, компьютеров и личного состава. Кое-где этот культурный слой вспучивался то дисплеем искореженного монитора, одинокого, как перископ подводной лодки во вражеском тылу, то под непривычным углом зависшей ножкой стула… Сверху всё это было припорошено мятой бумагой и битым стеклом, и в целом производило кошмарное впечатление.

— Живой кто есть? — дрожащим голосом вопросила я. В отличие от Помпеи, тут за все отвечали мы с Герочкой, так что самое время было прикинуть последствия.

Но последствия не стали ждать, пока мы их прикинем: тут же входная дверь дрогнула, затрещала, и вместе с косяком вывалилась наружу. Но не упала, а удерживаемая чьей-то железной рукой, была торопливо отставлена в сторону; небрежно подхватив упавшего с крюка, как спелая груша, Якова, из открывшегося проема выступил сам Директор филиала Хэмфри. По счастью, в первый момент он онемел, а тут из-под обломков стали восставать сотрудники, так что ландшафт перестал выглядеть совсем уж безотрадным.

— Н-да, — тихо сказал Хэмфри, — я почему-то так и подумал: раз во всем филиале жертв и разрушений нет, то здесь, как всегда, на этом не остановились. Жертв нет, и в живых никого нет…

Из-за подоконника, с наружной стороны здания, показались головы Мики и Ливня. Я торопливо перекрестилась. Хэмфри внимательно глянул на них, и заметил:

— Верно говорят, что перед землетрясением птицы покидают свои гнезда…

— Хэм… — начал Герман.

— …да, Хэмфри, ты иди, ладно? — подхватила я, — мы сейчас тут сами разберемся, и я доложу…

— Нет уж, — сказал Хэмфри, — нашли дурака. Я лучше тут подожду, а то через час выяснится, что у тебя, Зоринка, половина сотрудников уехала вчера на задания, и получила травмы не в результате собственной халатности, а в исключительно геройских обстоятельствах.

Тут в углу что-то бухнуло, и из-под груды папок возник угол сейфа.

— Слушайте, — глухо проговорил сейф голосом Клыка, — вытащите меня отсюда, а то со мной что-то не то…

Начетчик-Хэмфри всё-таки упрямо дождался конца спасательных работ. Убедившись, что тяжелых травм нет, только у Герочки сломан палец, а у Клыка — ребро, он наконец ушел, бросив через плечо:

— За легкомыслие и безалаберщину я вас наказывать не буду — вас Дорога наказала. Всех пострадавших — по домам, остальные — в город, там проблемы… И чтоб завтра же всё было прикручено по инструкции, как на чайном клипере, ясно?!

…Четверговый гость, спасший меня от Напомника, и задавший столь бестактный вопрос про тотем, немножко подождал, а убедившись, что я, так сказать, бездумно дрейфую по волнам памяти, позволил себе осторожно спросить:

— А тотем-то здесь при чем?

Я встрепенулась, вынырнула из воспоминаний и тяжело вздохнула:

— Сказала же, что это долгая история. И я, как пострадавшее лицо, имею право привести все аргументы в своё оправдание…

— Зайчик, — удивился гость, — с каких это пор пострадавшие должны оправдываться?

— Слушай. Как тебя зовут?

— Тойво. А что?

— А то, что тебя зовут Тойво, а меня — Зоринка. Тебе бы понравилось, если б тебя вдруг стали величать… э-э-э… Леопардом с вершины Килиманджаро?..

— Тебя так весь город зовет! Я не думал…

— Вот. Вот с тех пор, как никто не подумал, с тех пострадавшие и оправдываются.

— Ага, — усмехнулся Тойво, — похоже на страшную интригу…

— Очень страшную, — заверила я. — Только давай погодим чуток — в горле пересохло.

— Не проблема, — покладисто кивнул собеседник, — полон котелок медовухи, мы и выпили-то всего ничего.

— Слушай, Тойво, а это нормально, что я есть хочу?

— Нормально. Я, признаться, тоже без ужина.

— Учти, — сказала я, внимательно за ним наблюдая, — я тут шейпов дожидалась, как дождя в пустыне…

— Зачем? — удивился Тойво.

— Масса вопросов накопилось. Понимаешь, я мало того, что не абориген, так ещё и пишу. Ну, книжки пишу. А про вас мало кто может что-то толковое рассказать…

— Как и про вас, — неожиданно развеселился Тойво.

— Про зайцев? — нахмурилась я.

— Упаси Дорога — про гринго. Так что извини, допрос будет паритетный. У кого же ещё спрашивать, как не у тебя?

— Э-э-э… — протянула я, несколько озадаченная. Тойво засмеялся:

— Нет уж, не отвертишься. У тебя накопились вопросы к шейпам — отлично, но ты даже не представляешь, сколько вопросов накопилось у шейпов к вам.

— Ну вот, — расстроилась я, — так и знала… Про тотем?

— Дался тебе этот тотем, Зоринка! — расхохотался Тойво. А потом прищурился и произнес: — Какой он, этот слонопотам? Неужели очень злой? Идет ли он на свист? И если идет, то зачем?.. Любит ли он поросят, и как он их любит?.. — и, убедившись, что мое собственное лицо тут же сделалось глупым от потрясения, предложил, как ни в чем не бывало: — давай-ка поедим. А потом ты мне доскажешь про тотем.

В окнах не было видно уже совсем ничего, несмотря на работающий прожектор, в каминной трубе завывало, спать не хотелось совершенно. Я быстро приготовила на кухне яичницу с домашней колбасой и холодными лепешками, сварила кофе…

 

Глава 10

История про землетрясение имеет только то касательство к главной теме, что после неё у Хэмфри сложилась мерзкая привычка шастать к нам по любому поводу. Он работал в филиале недавно — сменил на посту Мэфа Агана, которого забрали от нас в Центр. Вечная история: мы тут кадры вербуем, жизни учим, натаскиваем, а потом у нас их забирают туда, где без них полный зарез, — но почему-то абсолютно некому их вербовать, учить и натаскивать.

Конечно, мы не манкировали обязанностями — не филонили, не играли на компах в стрелялки и бродилки, не пьянствовали в рабочее время; и всё-таки регулярные визиты начальства нервировали. И ладно бы мы с Джой, мы уже давно научились быстро привыкать к чужим закидонам, но вот Батя… Впрочем, он молчал, хоть и хмурился. Может быть именно поэтому визиты Директора в наш отдел, и без того слывший стрёмным (мало кто понимал, чем на самом деле занимается отдел Свободного Поиска), вскоре приобрели прямо-таки инфернальный характер. То на Хэмфри упал с притолоки Юта, вешавший над дверью очередной лозунг: «Если ты спокоен, а вокруг тебя в панике с криками бегают люди — возможно, ты просто ни шишиги не понял…»; то его чуть не переехала Джой, примерявшая купленные сыну Чику роликовые коньки; а потом… Собственно, потом и стряслась история с Зайцем.

Как водится, в роли спускового механизма выступило совершенно невинное событие. Просто в один из вечеров на Святках, сидючи в недавно придуманном и устроенном нашим отделом, а точнее Германовыми мальчишками, клубе «Золотая десятка», мы с Джой, вместо того чтобы веселиться, совершенно погрязли в разговоре о методах высадки рассады. Наш огород на Собачьем Хуторе исправно поставлял провизию не только в семьи, но и на гостевые столы, а новый клуб открывал новые возможности сбыта продукции: копаться в земле мы обе обожали, росло у нас все как бешеное, только успевай перерабатывать и раздаривать… Ребята, которым в рабочее время вечно не хватало общения, огорчились нашей замкнутостью, но уважили начальство — позубоскалили, и отстали.

А вскоре после праздников Ливень, гордо улыбаясь, припер на работу стеклянную банку из-под импортного кофе, аккуратно завернутую во вчерашнюю газету.

— Значит, так, — заявил он, — я не я, если в апреле вы, агрономы, не прибежите гурьбой ко мне на поклон.

— Зачем? — удивилась Джой.

— Вот за этим, — Ливень многозначительно щелкнул по банке.

— И чего у тебя там?

Дождичек разразился пламенной речью о прогрессивных методах земледелия, из которой мы не без труда уяснили, что он раздобыл где-то несколько штук далкитских червей. Далкит — северная страна, земледелие там проблемное, вот они и вывели сорт удивительных червяков, превращающих любой органический мусор в кристальный чернозем. Червяки легко размножались, были не слишком прихотливы к погодам, и, что ценно, абсолютно не воняли.

Ничего подобного мы с Джой в продаже доселе не встречали, и от души похвалили Ливня за проявленную инициативу. Он просиял, и предложил поближе рассмотреть далкитское чудо. Заглянув по разику под пластиковую крышку и дружно ничего не увидев, кроме картофельных очисток и спитого чая, мы старательно повсплескивали руками, поахали немного, и я предложила всем вернуться к работе. Герман и так уже поглядывал на нас осуждающе.

Мы-то с Джой занялись текущими делами, а вот Ливень все никак не мог оторваться от новой игрушки. Он бродил по отделу, добавляя новым подопечным пропитания, изъятого у сотрудников. Так картофельные очистки получили в компанию кофейную гущу, мелко наломанный окаменелый сыр, бумажный носовой платок Марко, вчерашний день отрывного календаря и протухшую в холодильнике сметану. На этом банка оказалась забита доверху, и Ливень, вздохнув, принялся искать для неё достойное место. Не знаю, из каких соображений он исходил, только поместил банку именно на Батин стол. Герман глянул досадливо, но спорить не стал, и хозяин банки, полюбовавшись ещё чуток, подгоняемый пристальным взглядом Бати, ушел наконец работать. Герман тоже занялся делом, а минут через 10 осознал, что его что-то отвлекает. Он сосредоточился, принюхался и понял: червяки, конечно, вовсю трудились в недрах помоев, но до сметаны ещё не добрались, так как она отчетливо воняла. Батя, твердо решив более никого от работы не отрывать, тихонечко переставил источник запаха на окно. И тут же о нем забыл.

Я в это время занималась тем, что пыталась проникнуть в смысл составленной Яковом записки. Задача эта была по плечу лишь опытному дешифровщику, потому что ленивый Яшка, всею своей цыганской душой ненавидя писанину, изобрел собственный метод письма: что-то вроде телеграфного стиля, только доведенного до самого что ни на есть абсурда.

Первая, на моей памяти, полученная от него записка лишила меня дара речи, ибо выглядела следующим образом: «ЗДРА ЗА КА ПРИ ПЕР ДОМ ЗВОН ПО ПУ МА КОМКИ».

Прибежавший на вопль Яков подивился моей нервности, и снисходительно перевел: «Здравствуй, Зоринка! Как придешь, первым делом звони по поводу моей командировки».

Не прошло и недели, как я опять споткнулась о текст: «МИАЗ НЕ ЧТИ ПМО ЗА ЖАБУ ЭТО ПРО ДОС».

Тут я вскипела. Я-таки решила «счесть это пмо за жабу», и наорала на Яшку прилюдно. Он отбивался:

— Ну, чего ты? Чего не понять-то? Ну, переведу я, переведу, чего тут переводить, чай, по суонийски писано… да не ворчу я, успокойся… во-от, вот же ясно написано: милая Зоринка… видишь, я вежливо! — ми-илая Зоринка, не сочти это письмо за жалобу, это просто донесение… Я просто хотел тебе напомнить, что Габи обещал для нас новую программу на Полигоне, а она, насколько я знаю, давно готова, и чего?..

— Она не готова, — сказал Герман, также сбежавшийся на крик, — Габи с инженерами доводит до ума. Ты не мог словами спросить?

— Как будет готова, — сказала я, — Якова запустим первого. И без страховок.

Яшка заржал в голос, остальные заулыбались, Батя скомандовал по рабочим местам…

И вот сейчас передо мной лежал новый шедевральный образчик Яшкиного творчества: «ФИГР НУСЯ В ПО В ТУТ ПРЕСНЫЕ ПЕРВЫ ПО РАБОТКЕ ЛИНЬ ВЗЁТ НА СЯ».

Вспомнив, сколько рабочего времени потребовалось отделу, чтобы успокоиться после обнародования предыдущего опуса, я решила на сей раз разобраться сама.

«Фигр» — фигурант, кто же ещё.

«Нуся в по» — нуждается в помощи, надо полагать; я вспомнила, какое именно дело ведет сейчас Яков, и дальнейшее показалось совсем понятным, но тут я уперлась в «пресные первы». В ум лезло неприличное.

— Яков! — рявкнула я.

— А? — он заглянул в дверь моего «аквариума».

— «Первы». Это что такое?

Он тупо уставился на меня, вспоминая, и радостно сообщил:

— «Первы» — это перспективы! Причем прекрасные, насколько я помню…

— Ты когда писать станешь нормально, ирод?! Вали работать…

…Так, что мы имеем… Мы тут, стало быть, имеем перспективы. Какие же именно прекрасные перспективы мы имеем? — я сверилась с текстом: «по работке». Разрази меня гром, что же это такое?.. Яшка ушел, и я, хмурясь, принялась дедуцировать: работке… ра-бот-ке… работнике? — не то… разработке, вот оно. Фигурант нуждается в помощи — это тревожит, но тут, оказывается, прекрасные перспективы по разработке темы… И что? — я глянула в эпистолу, но венчавшее её «Линь взёт на ся» опять вышибло меня из колеи. Всё. Кончилось моё терпение. Послать Якова с его закидонами… в попу, в самом деле. Пускай немедленно перепишет, а факсимиле я на коридоре вывешу, на позор и поношение. Пусть его коллектив воспитывает, не докладная, а кроссворд — совсем распоясался, бездельник!

В этот момент позвонил наш Директор Хэмфри.

— Привет, — сказал он, как всегда сдержанно, — ну, как вы там?

— И тебя с Рождеством, — отозвалась я, — народ в поле, убитых нет, в околотке никого.

— Молодцы! Орлы… Краса и гордость. Придется премию вам дать, как думаешь?

— Неплохо бы, — согласилась я.

Чего уж там, последнее время ребята работали без продыха.

…Суонийца-Мику затребовал тогдашний Президент — Микада: родная наша Суони собирается подписывать судьбоносный нефтяной договор с одной зарубежной фирмой, а дело стопорится — то член Совета Директоров под машину попал, то секретарша из окна выбросилась… Может, сама, а может помог кто. В общем, что-то не то происходит в солидной фирме, и Президенту срочно необходим профессионал со стороны, но — свой в доску. Президент — ставленник ЦКС, пренебречь его просьбой некрасиво, и дельтовец Мика уезжает.

…В Куатраке неожиданно вздымается некая террористическая организация, наводящая ужас на мирных граждан не столько жестокостью терактов, сколько полным отсутствием хоть какой-нибудь политической программы. Группа состоит из этнических имперцев; в местном филиале ЦКС имперцев с достаточной подготовкой нет; Треф собирает вещи, пакует в походную шелковую бумагу фамильную катану и уезжает — внедряться, рисковать, готовить захват.

…Не успела я вернуться с аэродрома, — всегда провожаю лично своих людей на дело, такая уж традиция, — навстречу бегут ходоки из Информационного: на проводе Файрлэндский филиал. Просят кого-нибудь покрепче нервами, так как в Файрлэнде сидит в тюрьме и очень хочет сбежать бандитская рожа, пойманная с великими трудами, а дать ей сбежать — значит провалить блестящую операцию по ликвидации международного трафика по контрабанде оружия… Марко старательно рисует на бицепсе сакраментальное «Не забуду мать родную», подмигивает мне — «о тебе пишу, командор…» — и тоже уезжает: жрать тюремную баланду, базлать с сокамерниками и смотреть в оба.

Оставшиеся и заскучать не успели — факс из Коламбы. Там идет гигантское расследование, начавшееся с карманной кражи и кончившееся обвинением в коррупции, и смертность среди Генеральных прокуроров уже тянет на книгу рекордов Гиннеса. Просят оперативников высокого класса — для охраны и предотвращения. Юта с Лисенком влезают в бронежилеты и прощаются со мной. С нашмыганными слезами, охламоны!

Только я собралась обалдеть от пустоты в отделе, как позвонили из Центра: Нырок, возглавлявший ещё мною созданную Акзакскую группу, влип по линии Крысиного Короля. Оперативников из Центра его Крысиное величество всех знает в лицо (издержки личных отношений). Я хмурюсь и говорю Белому Клыку:

— Десять негритят пошли купаться в море, понял? Батя после ранения, а сама я уж точно не поеду, обобьётесь. Так что давай, иди к Саблю, бери его за шиворот и выясняй, что есть на сегодня по Акзаксу, то есть по мышам. И посерьезнее там — где я им буду искать другого такого спеца, как Нырок…

Насчет шиворота, конечно же, была фигура речи. То есть, это я так думала. Хитрый же Клычок, плюнув на приказ быть посерьезнее, решил совместить приятное с полезным: наслушавшись о Сабле, что тот непревзойденный мастер по карате, Клык надумал повторить подвиг Фрэнка времен Акзакса: дать себя побить, чтобы поживиться новым приёмчиком. Опыт закончился феноменальным конфузом: через пять секунд ровно Сабль, взятый за шиворот педантичным Клыком, и, естественно, оказавший бешеное сопротивление, лежал у ног потрясенного агрессора. То ли слава его пережила себя, то ли нечему было учить бывшему Крысиному Королю выкормыша Дельты… Я прибежала по звонку закисшего от смеха Люка, молча постучала согнутым пальцем Клыка по лбу, и он, напуганный до икоты реакцией Сабля — известного на весь филиал скандалиста, — уехал без всякой подготовки. Правда, за него я почему-то совсем не беспокоилась.

— …Ну, раз ты не возражаешь, — усмехнулся Директор, — то я как раз сейчас хожу по отделам, вот и к вам загляну.

— Хэм, — попыталась я его прервать.

— …всем по пол оклада, — не слушая, говорил Директор, — и ещё лично от меня бутылка коньяку Трефу…

— За что? — испугалась я, — он нашалил что-то?..

Треф у нас, как говориться, вечно был «на ветру». В стиле Фрэнка Кастелло.

— Именно, что нет, — засмеялся Хэмфри, — как раз за то, что последнее время его шалости носили чисто академический характер… В общем, скоро буду, ждите.

Я положила трубку. Роликов последнее время никто не покупал, плакатов не вешал, все сидели чинно-благородно по рабочим местам и работали. Не стану никого предупреждать, подумала я, может, на сей раз пронесёт?..

Но не пронесло.

Ближе к обеду дверь открылась, и вошел Директор. Все вскочили. Несмотря на незлопамятность, Хэм всё же был профессионал, и потому вошел в помещение в манере «Нат Пинкертон проникает в логово мафии»: быстро переступив порог, стремительно шагнул в сторону, а дверь оставил открытой.

Выучка его и сгубила.

Дело в том, что мои оперативники, прошедшие школу у полутарка-Германа, в огне не горящие и в воде не тонущие, в голову не брали, что есть нормальная комнатная температура. Им, легко ночующим в снегу, вечно было жарко, и они постоянно распахивали окна, выводя из строя кондиционер. С комендантом же Здания по поводу злостной порчи техники объясняться приходилось мне, и потому я в какой-то момент собрала всех, и гадким голосом объявила:

— Если кто не знает, то сообщаю: тарки с одинаковой легкостью переносят и холод, и жару. А охамевшие самозванцы за испорченный кондишен отныне платят из своего кармана. Лично от себя обещаю выговор с занесением.

Чуточку подискутировав (дискутировали с Герочкой — я ушла к себе. Не начальское дело собачиться с подчиненными), пришли к консенсусу: кондишен включают, но только после того, как с ним повозится наш кудесник от кибернетики Треф. Он подсоединил к окну термостат и какие-то проводки; теперь, стоило изотерме шагнуть за красный флажок, срабатывало какое-то реле, кондиционер отключался, а окно распахивалось. Опять-таки, стоило показателям упасть, окно запахивалось, и врубался кондиционер. Убедившись раз и навсегда, что тридцатисантиметровая створка окна при всем желании не может нанести ущерба ничьей жизни и здоровью, я плюнула на детей малых, неразумных, — чем бы не тешились, только б не доставали! — и нововведение узаконила.

И надо было, чтоб именно под эту раму — не иначе, как Мерлин попутал! — поставил банку с червями заработавшийся Герман. Далее события посыпались, как подарки из мешка Деда Мороза.

— Вот и я, — сказал Хэмфри, доброжелательно улыбаясь и держа в одной руке пачку конвертов, а в другой бутылку, — вы мне рады?

Ответ последовал более чем достойный.

…Оставив дверь открытой нараспашку, Хэмфри открыл доступ к термостату тёплому воздуху из коридора. Отступив в сторону, он аккуратно попал на линию огня. Термостат сработал, реле щелкнуло, окно распахнулось, наддав по банке; сосуд с будущим черноземом, как выстрелянный из катапульты, прямой наводкой полетел в Директора. Тот тренировано присел. Банка грохнула в притолоку, треснула, и содержимое вывалилось на голову гостя.

…Пока младшие чины, мужественно преодолевая шок, успокаивали и очищали начальство, мы с Джой отсиживались в моем аквариуме.

— Ты видела? — вопрошала я дрожащим голосом, — видела?! Большая Берта, лопни мои глаза…

— Не-ет, — цедила Джой, вглядываясь в бедлам у дверей, — нет, Ливня я всё-таки удавлю…

— Да при чем тут Ливень!

— Ну, Трефа удавлю.

— …Хэм, коньячку, — доносилось до нас сквозь остекление.

— Хэмфри, вот честно-благородное, ну кто мог подумать…

— Стой, не верти шеей, у тебя ещё за воротником…

— Червячок… ну? — просто червячок, это для девочек, безвредный такой, далкитский…

— …понимаешь, ну не можем мы без чистого воздуха…

— …а они, значит, любое дерьмо превращают в чистый гумус.

— Это для девочек, говорю же, вовсе не для тебя припасено!

— Хэм, да Гос-с-споди, отдай конверты, чего ты в них вцепился… Вот, сюда кладу, видишь? — держи стакан…

— …мы тут просто кондишен переоборудовали…

— …сыплешь, значит, туда всякий мусор, ну, там объедки, значит…

— …а провода я по плинтусу пустил!

— …а они там, стало быть, ползают, и, стало быть, жрут…

— …а как жарко станет, бац!..

— …и чернозем…

Нам пришлось выйти.

У Хэмфри хватило силы воли усмехнуться, и даже слегка пройтись по поводу идеи превращения начальства в чистый гумус. Он даже — благородная душа! — не попытался забрать обратно конверты с премией. Бутылку ликвидировали тут же, после чего Директор удалился подчеркнуто неторопливо, но я понимала, чего ему стоило не оглядываться через плечо.

Через полчаса нечеловеческих усилий сводного хора начальства (Германа, Джой, меня и Мэфа) нам удалось разогнать потрясенных сотрудников по рабочим местам, на которых они всё равно не могли работать, но хоть не кишели кишмя, создавая абсолютно неуставной хаос. Мэф, когда-то бывший Директором нашего филиала, теперь, после тяжелого ранения (пришлось ампутировать руку), подвизался в Центре, и как раз приехал по делу, причем вовсе даже не к нам, а к Саблю; но у того в отделе все столы были заняты, а у нас постоянно кто-то был в разъездах. Мы все Мэфа знали как лупленого и очень любили, и он тихо-мирно занимался своими делами, а тут очень даже пригодился. Все-таки заместитель Директора Центра… Короче, все разошлись по местам, только Ливень, индифферентный ко всему, ползал по полу, собирая разбросанных по полу червяков в кулёк, сделанный впопыхах из первой странички трефова распечатанного отчета. Треф как раз собирался забрать его в обложку и сдать в Информационный отдел.

Тофер (его кликуха пошла от имени: Кристофер — Тофер — Треф) тщательно надписал обложку, взял отчет, и обнаружил исчезновение титульного листа. Он немедленно взревел и начал стремительно и яростно обыскивать все столы подряд. Ребята тоже взревели: они возмущались, клялись дать в морду, бросались пузом на свои бумаги, но Треф к критике оставался глух.

Наконец Чак догадался глянуть на Ливня:

— Эй, мокрушник, — окликнул Чак, — а из чего у тебя фунтик, а?

Треф рванул к Дождичку, но тот не обратил на него ни малейшего внимания.

— Ты во что глистов напустил, гад?! — рявкнул Тофер.

— Во что надо, в то и напустил! — вызывающе ответил Ливень, поднимаясь с колен.

— Скотина, суродовал отчет!

— Ещё отпечатаешь.

— Там все подписи!

— Кристофер, — страдальчески поморщилась Джой, — да не вопи ты, в самом деле. У тебя все в компе осталось…

— А подписи?!

— Чьи? Зоринки и Герочки, вот проблема.

— Второго листа тоже нет!!

— Хватит уже орать! — возмутился Ливень, только что кончивший рвать на мелкие кусочки какую-то бумагу, и отправляя в кулек последний обрывок. — Разорался… Им есть надо?! Сам, небось, сейчас на обед отвалишь, а они загибайся, да?

Треф онемел.

— Грин-пис, — сказала Марко, с интересом наблюдая за сценой, — за экологию борись.

— Правильно, — поддакнул Лисенок, — экология должна быть с кулаками.

— Тофер, — тут же подключился и Клык, — у солитёров стресс. Гадам кушать надо…

— Точно, — подхватил Юта, — они сейчас твой папирус потребят, и точно успокоятся — уж больно слог у тебя того, эпистолярный…

— Скоты, — с чувством сказал Треф.

— Остынь, — посоветовал ему Мика, — дел-то, на мильён трёшницу… Вот если бы он аксолотлям премию скормил…

— А кстати, — перебила Джой, — премия где?

Оперативно проведенное расследование показало, что конверты как в воду канули. После Трефова обыска это никого не удивило, зато сам он потерял остатки сочувствия.

— Скажите, страничку у него оторвали, — ворчал Аристид, по четвертому заходу перебирая бумаги на столе, — скажите, инкунабула какая…

— Из своего кармана выплатишь, — пообещал Клык зловеще.

Треф, стиснув зубы, яростно вызывал из памяти машины копию отчета. Я сочла долгом вмешаться:

— Так, на шканцах… Хватит с ума сходить, пошли уже обедать. Точно вам говорю — как вернемся, пиастры всплывут. Причем на самом видном месте.

— С чего бы, — фыркнул Юта.

— Таркская мудрость, — веско ответила Джой, — гласит: если на неприятности не обращать внимания, они обидятся и уйдут.

Эта идея была признана новаторской, и для чистоты эксперимента помещение покинули все поголовно; торжественно заперли дверь, поставили на охрану и спустились в нашу столовую.

Отобедав, мы решили попить кофе на рабочих местах, и отправились в отдел, лениво переговариваясь о способах траты денег, в немедленном обнаружении которых уже решительно никто не сомневался. Дверь отомкнули, и, продолжая на разные голоса разубеждать Джой в целесообразности покупки платинового парика, начали рассаживаться по местам. Я взялась за ручку двери своего застекленного кабинетика, но замерла от неожиданности.

Деньги, действительно, нашлись. На моем столе. А рядом, попирая задницей пачку бумаги для факса, сидела здоровенная тощая крыса и кушала банкноты. Делала она это не торопясь и аккуратно: передними лапами ловко отрывала от купюры тонкую полоску, уминала в пасть, энергично жевала, сглатывала, и снова отрывала.

Я судорожно вздохнула. Крыса неприязненно посмотрела на меня, и решила пугнуть: опустилась на все четыре лапы и ощерилась. Видимо, она собиралась грозно зашипеть, но забыла, что последний тугой комок бумаги проглотить не успела; можно представить моё состояние, когда из глотки наглой твари со скрипом вылетел «тёщин язык».

— Мама!.. — пискнула я, попятилась, и с размаху села кому-то на колени.

…Здание ЦКС, как и некоторые другие административные здания Лоххида, периодически подвергались оккупации наглых, как танки, крыс-пасюков. Их регулярно и победоносно травили, на какое-то время они исчезали, но каждую зиму объявлялись вновь. Не сказать, чтобы их было опасно много, или они наносили как-то серьезный ущерб, но для сохранения такого положения требовалось неусыпное бдение и килограммы ядохимикатов. С другой стороны, в суперсовременном здании, начиненном чувствительными датчиками, призванными уберечь сотрудников от пожара, задымления и химической атаки, травля крыс являлась почти стихийным бедствием. Поэтому каждые новогодние праздники, длящиеся более трех дней, комендант отключал сигнализацию и шел в крестовый поход на серую нечисть.

Очередное Ватерлоо имело место как раз под Рождество.

Необходимо уточнить: наш отдел Свободного Поиска дератизации вот уже который год не подвергался. Потому что Треф, работавший в свое время под прикрытием в ведомстве Крысиного Короля (в силу некоторых обстоятельств мы так называем главу международной преступности, с которым, ясное дело, воюем вовсю), привез из командировки аппаратик, отлично зарекомендовавший себя в Акзакских подземельях. Это было что-то вроде фумигатора, только для крыс; Треф так до сих пор не понял, каким образом это работает, но набеги серого десанта аппаратик ликвидировал исправно. Судя по тому, что наш отдел подвергался атакам все реже и реже, и зная от ученых, что информация среди крыс распространяется со скоростью сплетен, можно было предположить, что наша комната прослыла в крысином своде мудрости своего рода черной дырой, или замком графа Дракулы; во всяком случае, незримая надпись «Оставь надежду всяк сюда входящий» засела у них в мозгах накрепко. Впрочем, мы недавно переехали… Не знаю, но все равно уверена: проникшая в мой аквариум крыса умом, отвагой и предприимчивостью не уступала группе «Дельта». Судя по сквозившим сквозь шкуру рёбрам, она постилась несколько дней, упорно отвергая данайские дары коменданта. А потом, убедившись, что собратьям-ортодоксам мудрость отнюдь не спасла жизни, махнула за красные флажки, в самое логово Минотавра.

— Ну, и что с ней делать? — спросил Герман.

— По закону, — отозвался Клык, — бабки отобрать, а саму в расход. В Суони не воруют…

— Это не воровство, — возразил Мэф, — это грабеж.

— А в чем разница? — удивился Аристид.

— Разница в статье, — пояснила Джой.

— Техники у меня с собой нет, — объявил Треф, — дома оставил. Да и чего тратиться, на одну-то стерву? Так поймаем…

— Ты, что ли, будешь ловить?

— Почему я…

— А кто, девочки?

— Да зачем же девочки?! У нас Мика знатный охотник, вот пусть и ловит…

Мика глянул на Батю, прочел в его глазах приговор, тяжело вздохнул и аккуратно влез в аквариум.

Крыса отплюнула уголок червонца с серийным номером и приняла боевую стойку. Мика внимательно смотрел на неё. Так прошло какое-то время.

— Чего стоим, кого ждем? — поинтересовался Юта.

— Ёж птица гордая, — откликнулся Марко, — не пнёшь — не полетит…

Мика сделал быстрый выпад. Крыса легко увернулась, и с изяществом белки-летяги махнула на полку со справочниками.

— Ты ей так в глаз попадешь, — сказал Клык.

Мика нахмурился, и применил блестящий таркский захват. Крыса хрюкнула, приняла классическую атакующую позу «дракон поднимает хвост», и, проведя профессиональную инквартату, щелкнула зубами в сантиметре от Микиного запястья. И порхнула на вешалку.

— Дух, — сказал Юта, — вот что руководило героями не на людях, а сам на сам.

Мы с Джой прыснули. Мика рассердился, сдернул с подлокотника кресла мою шаль, и, пользуясь ею как мулетой, исхитрился схватить противника за шиворот. Вися в чрезвычайно невыгодной позиции, крыса сдаваться отказалась, и тяпнула-таки победителя за палец.

— З-зараза, — прошипел Мика.

— Стой! — вдруг сорвался с места Ливень, — держи её, я сейчас…

— Долго держать? — спросил Мика, перехватывая шаль в левую руку, а правую поднимая повыше, чтоб унять кровь.

— Да прикончи ты её, — пожал плечами Треф.

— Отставить! — возмутилась я, — пленных не убивать — Конвенция!..

— О, Господи, — сказал Марко.

Герман посмеивался. Тут как раз вернулся Ливень, таща взятую у кого-то взаймы стальную клетку.

— Где ты её взял?! — поразилась я.

— Э-э-э… неважно. Но должен вернуть…

— Судя по размерам, — раздумчиво сказал Марко, — кто-то в здании разводит кроликов.

— Да не, — не согласился Лисенок, — по-моему, это на медведя.

— На медведя?.. Или всё-таки для медведя?..

— Ну-у, — протянул Лисенок, — наверное, смотря по тому, поставить или положить…

Они ещё долго могли бы так беседовать, но крысу наконец вытряхнули в клетку, и мы подошли ближе. Арестантка, ещё взъерошенная после схватки, пристально изучала нас из дальнего угла.

— Кис-кис-кис, — позвал Юта.

Крыса рванула вперед, мы шарахнулись, а она схватилась за прутья и бешено их затрясла.

— «За что посадили, волки позорные?!» — перевел Клык.

— Накапайте ей пустырника, — сказал Аристид.

— Да она же голодная, — сообразила я, — у кого-нибудь ещё есть, что червякам не скормили?

Узница обнаружила завидную психологическую гибкость: стоило просунуть в камеру колбасу и печенье, как она перестала метаться, деловито сгребла харч под себя и села подкрепляться, изредка бросая на нас косы взгляды. Не вынеся этого немого укора, я навесила на клетку шаль, дабы создать в узилище хоть какое-то подобие уюта.

— Блеск, — сказал Лисенок, — ребята, мы все дураки. Вы знаете, для чего она на самом деле сюда влезла? Ага! — на работу наниматься, в оперативную группу… Спорим, запросто пройдет на Полигоне «десятку»?!

— А может быть, — задумчиво согласился Мэф.

— Лариска, фас! — заорал Юта.

— Отставить! Сам ты Лариска! — возмутилась я.

Юта захлопал глазами:

— А чего?.. А как?.. Звать-то её надо как-то…

— Минуточку, пожалуйста, — вмешался Герман, — она что, здесь останется?

— Утопить не дам, можете побить, — заявил Ливень.

— Охота была, — пробормотал Мика, украдкой почесывая след от противостолбнячного укола.

— Ладно-ладно, а величать-то её как будем? — засмеялся Мэф.

— Ты — никак, — ответила я. — Тебе уезжать через пару дней. А мы… Мы будем звать её Николь. И она будет предсказывать нам землетрясения.

— Почему именно Николь? — удивился Треф.

— Потому что мы не знаем, мальчик это или девочка.

— Так давайте посмотрим.

— Ты, что ли, будешь смотреть? Валяй…

— Эй, Ливень, а ты с дистанции можешь определить?

— Чего тут определять, — заметил Клык, — сука она…

— А ты почём знаешь?

— По модус вивенди.

— Кончай базар! — скомандовала я, — сказано — Николь, и баста. Ать-два по вольерам, орлы мои. Зоопарк закрыт на переучет посадочных мест.

Взволнованные обилием свалившихся впечатлений, мы честно попытались посвятить штатным обязанностям хотя бы вторую половину дня. Николь, чья клетка стояла теперь на тумбочке, деловито, как рыбацкую сеть, втянула внутрь угол шали, со знанием дела свила себе из неё гнездо и с сытым вздохом предалась сиесте; я из деликатности занавесила клетку остатками платка наглухо.

Поработать всё же удалось. Треф сдал-таки отчет, Ливень выслушал мои соображения по поводу дела, которое ему был готов передать Яшка; я собралась сходить в Информационный, но тут опять позвонил Хэмфри.

— Зоринка, — сказал он, — не говори со мной, пожалуйста, таким испуганным голосом. Я не самодур и не идиот, как ты знаешь, и прекрасно понимаю, что всё это всего лишь пустяковое недоразумение. Я сейчас к вам приду…

— Нет! — завопила я, — Хэм, миленький, ради Бога — только не сегодня…

— Нет уж, дудки, — голос Директора вмиг сделался металлическим, — я не позволю тебе превращать отдел в отруб. Я, конечно, далек от мысли, что у меня пытаются выработать условный рефлекс… И не дурных придирок ради, а моего спокойствия для, я всё же зайду. Думаю, мы все вместе просто весело посмеемся…

Я этой уверенности отнюдь не разделяла. Хэмфри, безусловно, был хороший человек и прекрасный начальник, но его чарийское упрямство в данный момент вызывало у меня тоскливый ужас. Ну, не понимаю я, как может бывший разведчик, пусть даже севший на административную должность, начисто лишиться чувства опасности. Он явно не собирался мириться с тем, что день у него сегодня отчетливо не задался, и собирался переломить досадную ситуацию силой своего духа. Очень я ему сочувствовала, поэтому вышла из аквариума, произвела обсервацию, и сказала:

— Так, лишенцы и мизерабли, свистать всех наверх!

— От даже как, — хохотнул Герман. Остальные смотрели на меня с пристальным интересом. Я сказала:

— Поясняю для «чарийской лавочки». Всегда есть 2 возможных варианта развития событий: наихудший и маловероятный. Для совсем недогадливых разворачиваю тезис — наклевывается реальный шанс не попасть на Лысую Гору…

«Лысой горой» с чего-то называли место ссылки вдрызг проштрафившихся сотрудников.

— …коньяк в наших рядах ещё имеется?

— Имеется, — сказал Мэф, — сам вчера в сейф клал. А что?

— Сейчас Хэмфри мириться придет. Советую сосредоточиться, — сообщила я, и стала наблюдать за реакцией. Герман кинул взгляд на окно, Ливень — на червяков. И то, и другое находилось на порядочном расстоянии друг от друга, и вело себя тихо.

— Треф, — сказала Джой, встревожившись не меньше меня, — ты уверен, что кроме кондишена здесь больше нет никаких действующих свидетельств твоего могучего интеллекта?

Треф задумался.

— Нету вроде, — сказал он, оглядываясь, — разве что ловушка в сейфе…

— Какая ещё ловушка?! — похолодела я.

— Так ты ж сама просила, — занервничал Тофер, — возмущалась, кто, мол, вечно гостевой коньяк пользует… что надо капкан… Да какой там капкан, смех один, — я только контакты магнитные в петли всобачил, теперь как кто полезет — музыка сразу…

— Ладно, это, по крайней мере, не смертельно, — решила я. — Так, все думаем, что ещё может случиться… Боевое оружие у всех разряжено?.. Роликов никто больше не покупал, химических гранат с Полигона не притаскивал?.. Что за коробка на шкафу?

— Из-под телека, — ответил Ливень.

— Убрать немедля.

— Зоринка, да ладно, он там сто лет стоит…

— А если свалится? — поддержала меня Джой, — а вдруг?

Коробку сняли. Заодно сняли плакат с Фрэнком Кастелло в атакующей позе, ибо стальная крепежная планка, сорвавшись, могла причинить тяжкие телесные повреждения. Проникшись горячим желанием спасти отца-Директора во что бы то ни стало, мы наконец отволокли в библиотеку груду томов, опасно громоздившихся на сейфе, обесточили кофеварку и микроволновку. Джой лично проверила, что пол после утренней заварухи вылизан начисто, и Хэму не грозит опасность поскользнуться на банановой кожуре. Все колющие и режущие предметы я заперла в стол. Не знаю, до чего бы мы ещё в панике дошли, но тут я глянула на часы и заторопилась:

— Быстрее, быстрее, время… Джой, Герман, что мы ещё забыли?

Все пожали плечами, устало и чуточку смущенно переглядываясь.

— Вроде все предусмотрели, — сказала Джой, — разве что Николь сбежит.

— Подумаешь, — сказал Чак, — сбежит, и на здоровье. Что он, крыс не видел?

— Именно что видел, — нахмурилась я, и посмотрела на клетку. Клетка была по-прежнему накрыта шалью, и никакой агрессии не демонстрировала.

— Директор крыс боится? — удивился Лисенок.

Джой хмыкнула:

— Ты о «дискотеке» Крысиного Короля слыхал?

— А, — сказал Лисенок с отвращением.

«Дискотека» была гениальным по простоте и жестокости гибридом камеры смерти с камерой пыток. 2-ой Крысиный Король (теперь царил 3-й), обжив подземелья Акзакса, решил на полную катушку использовать природные средства устрашения. Провинившегося сажали в каменный колодец, запускали голодных крыс и врубали музыку. В зависимости от тяжести проступка жертву вытаскивали почти сразу, или несколько погодя, или вообще не вытаскивали. Правда, к этому средству физического воздействия прибегали достаточно редко, обычно хватало угрозы, но вот Хэмфри, тоже во времена оны работавший в Крысином Королевстве под прикрытием, поимел несчастье испытать эту страсть на себе, — правда, отделавшись легким испугом.

— Мэф, — вдруг некстати заинтересовался меломан-Герман, — а какую музыку там включали?

— Да всякую, под настроение. То джаз, то классику… По-моему, особой популярностью пользовалась песня этого, как его… Дьявола из «Фауста».

— Ария Мефистофеля, — сказала я.

— О, холера, — вдруг дернулся Треф, бледнея. Спросить, в чем дело, я не успела, потому что появился Хэмфри. На сей раз, опять-таки машинально, он применил другой прием, а именно сразу шагнул в гущу сотрудников, резонно предположив, что себе уж точно никто не враг.

Первый ледок в общении он сломал быстро, только Джой, Герман и я никак не могли расслабиться. Видик у нас, судя по всему, был непринужденно-затравленный, потому что Хэм сказал:

— Ох, командоры и генералы, вижу, что это не вы меня, а я вас напугал до смерти. Что ж, пустячок, а приятно… Ладно, чего только не случается в творческих отделах, забудем. Сейчас без четверти 6 — разрешаю сегодня бросить работу пораньше. Где там у вас выпивка?

Лисенок вскочил, но Директор остановил его небрежным жестом:

— Сиди, сиди, мне ближе. Будто я не знаю, что секретную информацию вы держите в памяти компьютеров, а в сейфе — бар… какой тут код? — э-э-э, да он не заперт…

Испугаться не успел никто, даже самые тренированные. Дверца сейфа распахнулась, и из темного нутра бронированного ящика убийственным ниндзянским прыжком в технике «коготь орла» на Хэмфри метнулась подлюка-Николь, а из динамика над дверью грянуло зловещее: «На земле-е-е!.. весь род людской!!!» Под раскаты могучего баса-проффундо крыса мертвой хваткой вцепилась в галстук Директора, повиснув на нем, как магнитная присоска.

И вот тут Хэмфри сломался. Взревев, как попавший в волчью яму паровоз, на мгновение перекрыв громовые рулады Гуно, Директор с перекошенным лицом ударился в паническое отступление.

…Обезумевшие сотрудники, топча друг друга, метались по отделу. Герман с риском для жизни пробрался сквозь этот буран к столу Тофера, щелкнул тумблером, и враг рода человеческого умолк. Народ потихоньку перестал метаться, зато начал смотреть на меня. Мы с Джой, вцепившись друг в друга чуть не крепче, чем скотина-Николь в директорский галстук, не без труда разжали заледеневшие пальцы, убедились, что ватные ноги держать нас не намерены, и плюхнулись куда попало. Герман откашлялся и спросил неестественно-спокойным голосом:

— Все живы?..

— Эта, — сказал Мэф, первым пришедший в себя, — вы тут посидите, а мне дайте бутылку, побегу до Директора, а то он, по-моему, того… сильно расстроился.

— Только скорее, — выдохнула я.

Мэф, торопясь, удалился, сжимая протезом левой руки бутылку компанелльской «Золотой пчелы». Остальные избегали смотреть друг на друга.

— Я думаю, — наконец произнес Клык задумчиво, — единственное умное, что мы можем сейчас сделать — это в темпе сменить Директора. Посадим Зайца…

— Плохая идея, — быстро сказала я, — как Директор, я бы вас точно на Лысую Гору отправила. Просто чтобы отдохнуть. А как начальник отдела, я из тех же соображений возьму пару отгулов.

— Думаешь, нас уволят? — спросил Лисенок тревожно.

— Ну, — рассудительно возразил Мика, — уволить-то не уволят, конечно. А вот расстрелять могут…

— За что? — нахмурился Чак.

— Сиди, — посоветовал Аристид, — ты сидишь — вот и сиди себе. Нас на гробовое задание отправить, между прочим, как раз плюнуть…

— Полный гроб, — уныло заключил Ливень, открывая и закрывая дверцу сейфа.

— Ага, причем с музыкой, — нервно хохотнул Яшка.

— И ведь что поражает, — заметил Юта, — опять всё из-за Трефа.

— Из-за меня?!! — взвился Треф.

— Молчи, — велел Герман.

— Бать, да я…

— Знаю. Потому и молчи.

— Так, ребята, — начала было я, но закончить не успела. Дверь опять распахнулась, и в неё почти на четвереньках впал Люк, совершенно закисший от истерического смеха. Оттолкнув бросившегося на помощь Ливня, он осел на пол, привалился к столу Джой, и дал полную волю своему неуёмному веселью.

— Ха-ха-ха, — стонал заместитель начальника отдела по борьбе с Организованной Преступностью, держась за живот, — хо-хо-хо…

Он даже не пытался утереть слезы, конвульсивно дрыгал ногами и сползал всё ниже и ниже. И этот идиотский смех сработал как детонатор — пережитый нами стресс требовал выхода, и через секунду уже весь отдел покатывался со смеху.

Но, как это часто бывает, вскоре выяснилось, что смеялись мы над разными вещами.

Оказалось, что Мэф действительно поторопился, так что до его прихода никто не успел освободить Хэмфри от мехового галстука. Гадюка-Николь, закусив, так сказать, удила, вовсе не собиралась ослаблять хватки; Директор метался по кабинету, за ним металась охрана, которая вообще не понимала, что происходит. Увидев входящего Мэфа, Хэм бросился к нему, воздев руки, с видом безумным и угрожающим. Исходя из ситуации, Мэф вряд ли мог сходу верно истолковать его намерения, — но, будь у него обе руки свои, он бы, конечно, успел разобраться в ситуации. Однако проклятый протез на сверхчувствительных сенсорах среагировал на первое побуждение, и сработал по авральному расписанию: шикарная пластиковая рука, созданная по спецзаказу на Юнийском заводе искусственных волокон, к ужасу Мэфа дернулась, рывком пошла вверх, и треснула набегавшего директора по клотику зажатой в кулаке бутылкой.

И охрана, и случившийся тут же Люк впали в ступор. Пока Мэф, ругаясь последними портовыми словами, сдирал с себя протез, который, как дурная собака, всё пытался защитить хозяина от несуществующей опасности, Люк с охраной оказал Директору первую помощь. Николь коньячный душ не понравился, и она бежала, причем не куда-нибудь, а в свою клетку, которая, по её мнению, отвечала всем требованиям личной безопасности.

Через пять минут Мэф, всё ещё продолжая ругаться, выпер из кабинета всех лишних, и принялся поправлять здоровье — свое и несчастной жертвы обстоятельств, — с помощью уже директорского запаса спиртного. Охрана, хмуро переглядываясь, разошлась по постам, а Люк дополз до нас.

 

Глава 11

Вот как раз тут история с тотемом подходит к кульминации. Вечером того ужасного дня я еле добралась до дома; Габи, только глянув мне в лицо, пошел варить кофе с коньяком, а ничего спрашивать не стал. Дети же, чувствуя, что мне не до них, резвились как-то особенно буйно; в 11, загнав всех по комнатам, я завалилась спать.

А очень рано утром зазвонил телефон. Я нашарила трубку (Габи уже унесся на утреннюю пробежку), и хрипло каркнула:

— Алло.

— Заяц, это ты? — спросил Мэф не менее хриплым голосом.

У меня по-прежнему не было ни малейшего желания обсуждать вчерашнее, да ещё в такую рань. Всё, что могло случиться, уже случилось, о чем тут говорить?.. Умом понимая, что никак Мэф не мог не узнать мой голос, я всё же сказала:

— Нет, не я. Зайца нет дома.

— Странно… — удивился Мэф после паузы, — а кто со мной говорит?

— Говорит автоответчик.

— Какой автоответчик?!

— Новый. Экспериментальная модель, многоядерный, 2 гига, память обалденная… Треф по блату подогнал, в порядке эксперимента.

— Я-асно, — протянул Мэф, помолчал и сообщил: — Заяц, ты это… не опаздывай сегодня. Хэм со вчера ещё не в себе, так что его не будет. Он сказал, если что, то пусть к тебе обращаются…

Я тяжко вздохнула (Клык-то вчера как в воду глядел, насчет смены директора!) и спросила обреченно:

— Срочное что-то есть по филиалу?

— Понятия не имею! — удивился Мэф. — Там к нему вчера Комендант ломился, и Сабль ещё, так ты уж…

— Ну да, как гадость какая, так непременно мне разгребать.

— Ай, брось. С Саблем ты дружишь, а Комендант дамский угодник. Ты на него Джой натрави…

Мысль была здравая, но я всё же сделала робкую попытку свалить ответственность:

— А может, всё-таки ты придешь?..

— Заяц, ну, не в твоих интересах, после вчерашнего… Уж лучше я Хэма полечу.

— Вы там, пожалуйста, до белочки-летяги только не долечитесь, — попросила я жалостливо. Ну, что ещё я могла поделать?!

День прокатился сумбурно, но без особых событий; Хэмфри через пару дней вышел на работу, Мэф отбыл в Акзакс. Мой отдел вел себя тише воды, ниже травы, но поселившаяся у меня Николь постоянно напоминала о произошедшем, так что я была сурова. И тогда ребята решили реабилитироваться — окончательно разбить намерзший между нами ледок, повеселить меня и устроить хохму. Поначалу планировался очередной капустник в «Золотой десятке», которые ставил Ливень и обожали все — и зрители, и участники. Но по мере работы над сценарием план как-то незаметно поменялся: было решено, что замыкать такое дело в четыре стены грешно, и, чтобы придать «празднику примирения» нужный размах, его следует развернуть в городе… Мы с Джой, разумеется, ничего не подозревали.

Была суббота, на Хуторе, как обычно, намечались шашлыки. Габи, Тревет и Микада, при помощи детей, возились с мясом и костром; мы с Джой, как всегда, занимались остальной едой — пекли пироги, намешивали салаты, открывали банки с маринадами. В какой-то момент на кухню Джой, где мы священнодействовали, заглянул Габи:

— Девушки, вы пирожков-то побольше, побольше жарьте.

— А что, надо, чтобы кто-то лопнул? — осведомилась Джой.

— Куда уж больше-то, — поддержала я, оглядываясь на подоконник, где в мисках и тазиках благоухали румяные пирожки с капустой, грибами, яблоками, печенкой, рыбой…

— Мало ли, — возразил Габи, — наверняка набежит кто-нибудь…

— Кто? — в один голос спросили мы.

Габи неопределенно усмехнулся и исчез.

— А ведь он кого-то конкретно имел в виду, — задумчиво сказала Джой.

— Он всегда и всех имел в виду, — откликнулась я, — не отвлекайся, а то сгорит, надо огонь убавить. Вечно ты запалишь, как на аутодафе…

А когда мы уже сидели вокруг кострища, выложенного из речных каменюк посреди Хутора, и изнывали от нетерпения, наблюдая за доходящим на углях мясом, со стороны Лапки на мостик вдруг вывернула многолюдная и шумная процессия.

— Ох, жёваный крот… — процедила я, приглядевшись.

Потому что авангард процессии составлял мой отдел Свободного Поиска; Яшка и Ливень с гитарами, Марко с бубном, а остальные кто с чем — какие-то дудки, рога, коровьи боталы и овечьи колокольцы… Все пели, но за дребезгом и рёвом слова оставались неразличимы. Но это ничего, потому что ребята несли красочные транспаранты, полностью раскрывавшие тему праздника. На плакатах значилось:

«С Днем Зайца, дорогие сограждане!»

«Нам Заяц строить и жить помогает!»

«Заяц виден по полету!»

«Зайца в мешке не утаишь!»

«Нашла коса на Зайца!»

«Заяц не воробей, вылетит — не поймаешь!»

«Яйца Зайца не учат!»

Вокруг шествия клубилось множество случайного народа, примкнувшего по дороге, который радостно смеялся, подпевал, и явственно наслаждался происходящим.

— Ну вот, — сказал Габи, посмеиваясь, — я же говорил.

Дойдя до нас, процессия затормозила, вперед выступил Ливень (который давно уже прославился на всех капустниках своим драматическим талантом), и обратился ко мне с речью, суть которой сводилась к одиозному «Заяц хороший парень, потому что мы все так говорим». Конечно, все хохотали, и я в том числе; а потом из задних рядов выдвинулся Юта с бревнышком на плече, и, плотоядно косясь на шашлыки, объявил: в «этот знаменательный день» они просто обязаны отдать дань уважения многоуважаемому Зайцу, и воздвигнуть на Журавкиных лугах тотем.

Вот это мне уже понравилось меньше, но — шутка есть шутка… Призаняв у Тадеуша трактор (на лугах снегу навалило кое-где выше головы!), народ с гомоном и музоном повалил в луга. Я с трудом отвертелась от сомнительной чести присутствовать при установке тотема, сославшись на хозяйственную занятость. Меня не слишком уговаривали — ребятам и без меня было весело. И потом долго ещё с лугов доносились взрёвы трактора, взрывы хохота, взвизги дудок и обрывки песни, которой с недавних пор оглушал эфир какой-то гёзский эстрадный певун-поскакун: «…что б я делал без тебя, зайка моя!»

А в понедельник меня вызвал Хэмфри. Искренне полагая, что всё плохое уже позади, я явилась, и он молча протянул мне воскресный номер одной из центральных юнийских газет. Там в рубрике «Удивительное из за рубежа» была помещена статья, называвшаяся «Суонийский День Зайца».

— Читай, читай, — сказал Хэмфри, когда я вскинула на него глаза. Пришлось читать.

Оказалось, свидетелем наших субботних развлечений стал какой-то совсем дикий юнийский журналист. Приняв все происходящее за чистую монету (видимо, присутствующие с удовольствием поддержали его в этом заблуждении), он написал, что в городе-герое Лоххиде существует освещенный веками культ Зайца, который в суонийской мифологии является покровителем взаимной любви и счастливого брака; земным, так сказать, воплощением тотема является одна из женщин племени — самая старшая и уважаемая; день Зайца празднуется во второе полнолуние зимы; когда-то тотем с изображением Зайца находился на месте теперешнего Лоххида, но был разрушен в одно из землетрясений, и вот в эту субботу, в полнолуние, ликующие горожане восстановили тотем на безопасных Журавкиных лугах. Журналюжина даже высказал отважное предположение, что место было указано местным шаманом, имя которого является племенным секретом, и где-то даже государственной тайной, но из «достоверных» источников следует, что, по слухам, шаманом является сам Президент Суони Мика Скаани. Празднества, установка тотема, а также чествование старшей женщины, прошли при большом стечении народа и сопровождались ритуальными плясками и песнями.

— …Да, — сказала я после того, как ко мне вернулся дар речи, — знала, что они тупые, как комары, но не думала, что до такой степени. Насчет «самой старшей» скажу одно: поймаю гнуса — оторву жужжалку!! Какая я ему старшая, мне и 50-и ещё нет! Совсем ошалел — какие такие тотемы у суонийцев, они в Дорогу верят, а не…

— Брось, — усмехнулся Хэмфри, — на Хуторе ты действительно старшая дама, как не крути. И вообще, что ты хочешь — заштатный репортер, которому посчастливилось, так сказать, попасть в эпицентр события. Станет он тебе лазить по справочникам, читать таркские хроники и вообще углубляться в тему! Ему событие отразить побыстрее, сенсацию раздуть. Событие есть? — есть. А остальное… Чего только про нас не пишут, пора бы привыкнуть!

— Нет, но это же ужас, я не могу это так оставить! Надо что-то делать…

— Что? — с любопытством спросил Хэмфри. — Напишешь опровержение — что ты не Заяц, не старшая и не уважаемая?..

Я только рукой махнула в отчаянии — всё-таки, Директор имел полное право изящно и ненавязчиво отомстить за нанесенную обиду, и вдоволь повеселиться за мой счет. Надо ли говорить, что после этого довольно долгое время все городские шутники подкатывались ко мне с просьбой посодействовать «в устройстве семьи»:

— Зайчик, а Зайчик! Ну, найди мне невесту…

— За-аяц, а меня жена бьет, — заводил какой-нибудь двухметровый детинушка-геолог, с трудом сдерживая смех и умоляюще прижимая к груди пудовые ручищи, — ты б с ней поговорила, а?.. может, хоть Зайца послушает…

— Если тебя бьет жена, брось в неё мешочек с золотым песком! — огрызалась я, ко всеобщему восторгу.

Потом постепенно шутка приелась, и если кто-то ещё нет-нет, да припомнит мне мои «заячьи обязанности», я уже так не дергаюсь. Хотя восторга не ощущаю.

— … Вот как-то так, — со вздохом закончила я рассказ. Тойво, отсмеявшись, принес из сеней ещё дров, подбросил в камин, и сказал:

— Здорово.

— Ну, вот здорового-то чего?! — возразила я печально, — ничего я тут не вижу, кроме махрового невежества и неуважения к чужой культуре. Когда это было, чтобы суонийцы зверям поклонялись? Про шейпов не знаю, а вот дикие европы…

— Заяц, — перебил Тойво, — скажи пожалуйста, а что это за европы такие, которые ты все поминаешь?

— А… — я на секунду прикрыла глаза, вспоминая (иногда так трудно припомнить именно самое обычное), — это всё от лавантийцев. Они, понимаешь, считают себя потомками атлантов. А в хрониках…

— Каких хрониках? — опять перебил Тойво.

Я чуток помолчала, собираясь с мыслями, и объяснила:

— Тойво, я понятия не имею, в каких таких хрониках. Габи говорит — в атлантских. И вот там другой континент назывался Европой, и проживали там евры. Потом Атлантида канула, а евры остались…

— А, — сказал Тойво, — ясно.

— Завидую. Удивляет другое: почему нас, гринго, до сих пор здесь всё-таки уважают, — сказала я, — строго говоря, после всего, что я тебе рассказала…

— Про Атлантиду? — удивился Тойво.

— Про гринго! Наслушавшись моих россказней, ты имеешь полное право думать, что получил ответ на хотя бы один из твоих глобальных вопросов. Даже на два…

— Это каких?

— Ты интересовался, идут ли слонопотамы на свист, и зачем…

— Ну, и как?

— Идут, чего ж не пойти…

— И зачем?

— А так, чисто приколоться!

Тойво расхохотался, и сказал:

— Заяц, в серьезности ваших намерений я не сомневаюсь. Даже несмотря на все твои рассказы.

— Вот и ты уперся называть меня Зайцем… Ладно, не важно. Хотя, если вернуться к истории с тотемом… Так вот, я в свое время перечитала все таркские книжки, и там черным по белому: не было у суонийцев никогда никаких дурацких тотемов. Они считали так: Дорога, в свое время поручив человеку тварей земных, в какой-то момент увидала, что у семи нянек дитя без глазу. И повелела отныне и навеки, до скончания времен, на этой земле быть им братьями — большими и меньшими. У каждого рода было свое родство, причем старшим братом числился и не человек вовсе…

— Ну да, — кивнул Тойво. Встал и потянулся, разминаясь — кажется, ночь уже подваливала ближе к утру, хотя по виду за окнами ничего определенного сказать было нельзя: там всё валил снег, и ревели разъяренные духи бурана.

— Для шейпов все звери — родные братья, — сказал наконец Тойво, — и не только звери. Мы, видишь ли, точно знаем, что все на свете одушевлено. У нас даже есть такая присказка: первый в твоей жизни мостик через ручей у дома строит твой отец, потому что ты попросил показать, как это делается. Второй ты уже делаешь сам, чтобы жене было проще навещать родню. А последний в твоей жизни мост ты строишь потому, что об этом попросил ручей… У шейпов родовые селения, и горы, вблизи которых живет род, тоже родовые. То есть, духи этих гор состоят с данным родом в особо доверительных отношениях…

Я смотрела на Тойво очень внимательно и не могла понять, верит ли он сам в то, о чем рассказывает.

— …Духи суровы: они следят, чтобы люди соблюдали закон, установленный Дорогой. Этот закон запрещает брать от природы больше, чем тебе действительно нужно. Убить зверя не в сезон, или убить слишком много, или потравить рыбу, вырубить лишние деревья… Всё это чревато карой: охотник лишается удачи. А если он больше не принесет с охоты ни одного зверя, то это может грозить гибелью не только ему, но и всей семье. Духи могут наслать бурю, или дожди, уморить скот… Могут наслать смерть или увечье.

— Понятно, — сказала я, — а ну, признавайся, что ты сделал, что на нас Напомника наслали?

Тойво внимательно глянул мне в глаза, и сказал:

— Да нет… Духи действуют только в тех местах, где в них верят.

— Как это? — не поняла я.

— Очень просто: там, где человек считает, что сам отвечает за все, духи умолкают.

— То есть, раз ты такой умный — тебе и карты в руки?

— Ну да.

— Поня-атно… Понятно теперь, почему тебя волнует, любят ли слонопотамы поросят…

— У нас, — негромко добавил Тойво, — считается, что земля, где молчат духи — это Убитая земля. А там, где они говорят с человеком — Живая.

Тут опять заорала дверь, и в «Четверг» ввалилась толпа йети. Тут же они отряхнулись, и оказались стаей тарков, и загомонили, как на ярмарке:

— А, Заяц!.. Тойво, какими судьбами… Нет, вы гляньте — пока мы, живота не щадя, воюем с Напомником, он тут девушек утешает… Заяц, а где твой муж?.. Заяц, а ты мне невесту нашла?.. Эй, а чайку с коньячком можно?..

— Ну, всё, — сказала я, вставая, — Тойво, извини — мне пора к мартену. Сейчас им чаю, кофею, камры, а лучше грогу с глинтвейном…

— Я ещё как-нибудь загляну, — пообещал Тойво, поднимаясь.

— Очень рассчитываю, — откликнулась я.

Тойво произвел на меня сильное впечатление. Из головы не шел наш разговор, я постоянно его вспоминала.

Живая земля… Очень интересно. Что-то в этом было, что-то очень мне близкое. «Убитая» земля… Значит, Тойво боится, что масса «понаехавших» — ни во что не верящих гринго — убьет эту сложную, опасную, но имеющую душу землю.

Ну, положим, насчет того, что Суонийская земля сама наказывает за преступления… Мистика?.. Нет, а почему обязательно мистика. Уж кому-кому, а мне, глубоко верующему человеку, хорошо известно, что мистика бывает разная. А может, и нет тут никакой мистики — может, провинившийся сам себя наказывает. У близких к природе древних народов наверняка есть какой-то ещё не убитый цивилизацией орган, отвечающий за внутренние запреты. Что-то вроде гланд, или аппендикса — в конце концов, никто так и не знает, зачем они человеку… Или эпифиз какой-нибудь.

Может, они у гринго просто не работают?..

Или работают, но только на Живой земле?..

Однако непреложным фактом оставалось то, что преступности в Суони практически не имелось. Нет, конечно, были отдельные правонарушения; но в небольших и отдаленных населенных пунктах с ними успешно справлялось само население, а, например, в крупном портовом и культурно-административном центре Лоххиде — десяток полицейских. До появления Саймака — первого законного суонийского Правителя, — суонийцам просто некогда было портить жизнь друг-другу. Они были заняты тем, чтобы не дать испортить жизнь себе, и источником реальной опасности, как правило, оказывались природа и иноплеменники. Когда жизнь неожиданным рывком ломанулась вперёд, изустно существующие законы всё-таки были записаны на бумаге. Иноплеменники при ближайшем рассмотрении оказались либо чужаками, подпадавшими под государственный закон о суонийской независимости, — им было вежливо предложено убраться вон, — либо работающими бок о бок с тобой соседями, вполне приличными людьми, так что возникший в то же время Уголовный Кодекс оказался на редкость компактен. И страшно интересен зарубежным юристам, так как оказался заполнен беспрецедентными законами.

Смертной казни в Суони нет. Раньше её заменяло изгнание, а теперь — пожизненное заключение. Но вот карать таким образом кого бы то ни было Государство права не имеет — только община. То есть, с самого начала были разделены права общин и Государства: община признавала себя частью Государства, и доверяла ему развивать и защищать себя. Но судить членов общины могла только община. Общиной считалась деревня, если человек жил в ней; если же преступник оказывался горожанином, то отвечала за его судьбу соседи или работа, где он подвизался, то есть, те группы людей, которые могли претендовать на знание этого человека не менее года, и имели право поручиться за него, взять на поруки, обещать перевоспитать, или упечь на каторгу.

Эта система очень смахивала на старый юнийский анекдот о правах и обязанностях мужа и жены. Муж отвечает за серьезные вещи: за какую партию голосовать на выборах, посылать ли нашу авиацию бомбить расшалившуюся Террагону, вводить ли санкции против Сенежи, имевшей наглость вякнуть на какой-то там Генеральной Ассамблее… Жена решает вещи попроще: покупать ли вторую машину, в какую школу отдать детей, и не пора ли подкрутить электрический счетчик.

Свято следуя этому принципу, Государство в Суони решает, налаживать ли дипломатические отношения с, предположим, Лаванти, или нет; закупать хлеб у Юны, или Чары; разрешать ли Империи заплывать в наши воды, не вводя квот на выловленную рыбу, и так далее.

А община решает, вводить ли в Кодекс уголовное наказание за плевок на святую Суонийскую землю, или хватит штрафа; и что делать, если убийство является актом самозащиты; и что такое на самом деле «обстоятельства непреодолимой силы», и какая степень безнаказанности на самом деле причитается матери, защищающей ребенка — неважно, человеческого или звериного, — и какой мерой мерить вину того, кто напал на ребенка…

— Тебе не кажется, что есть всё-таки в суонийцах какая-то суровая первозданная чистота? — спросила я как-то у Габи, когда мы беседовали очередной раз о сканийцах, суонийцах и шейпах.

— Ещё как есть, — согласился Габи, — помнится, когда я только приехал, просто не укладывалось в голове, что такое бывает…

Эту историю я помнила прекрасно.

Для начала он просто отказался верить, что у нас не воруют.

— …Да вбей же себе в башку, — сердилась я, — когда начали приезжать гринго, хитрый Саймак распустил слух, что тут за воровство рубят руки… Классная фишка — все поверили, и напугались донельзя. Если уж за воровство…

— Ну, и зачем же тогда вообще полиция? — усмехался Габи.

— А потеряется кто?.. Ну, драки ещё в Порту…

— А не в Порту у вас не дерутся?

Я очень тяжело задумалась.

— Э-э-э… дерутся, наверное. Только как-то… цивилизованно, что ли…

— Драка? Цивилизованная? Это что, вроде дуэли?

— Да нет. Просто есть, видимо, какие-то внутренние правила, и никто за рамки не вылезает. А попробуют — окружающие проследят, чтоб тут же влезли обратно, без всякой полиции.

— Как-то это всё малость того, — сказал Габи с сарказмом, — сказки, в общем.

— Побудешь здесь подольше — сам увидишь, — пообещала я.

Не надо думать, что Габи удалось вот так сразу после нашего «объяснения» приехать в Суони. В его случае это было более чем проблематично: всё же сотрудник силового ведомства, и не из последних. ЦКС была, конечно, международной организацией, но Лаванти пока в неё не входила.

Это имело свои преимущества для нас с Габи: он числился изучающими нас, а я — их. Полный паритет и благорастворение воздухов. Однако, поведение Габи меня беспокоило: он зачастил к нам, не особо напрягаясь по поводу правдоподобных объяснений начальству, и уверял, что имеет на это полное право, но мстилось мне, что он сильно лакирует действительность. И втирает очки — вопрос только в том, кому — мне, себе, или начальству.

— …Ты ненормальный, — говорила я, — тебя с работы попрут.

— Ну и что?

— То есть как — а карьера? — сам же говорил…

— А, да пёс с ней.

— Интере-есно… А что ж ты будешь делать?

— Да вот прямо и не знаю — в Суони, что ли, перебраться…

— С ума сошел! Зачем ты тут сдался, что ты здесь будешь делать?!

— Заяц. Что ты орешь? Ты радоваться должна, заманивать меня… Может, я в ЦКС завербуюсь — какой для вас профит, подумай!..

— Габи. Не мели ерунды. Ты не сможешь жить в Суони.

— Это отчего?

— Ох… — я растерянно примолкла. Ну, как можно объяснить махровому матерьялисту все наши местные тонкости?! Пока не минул срок давности, я не могу толком рассказать Габину историю, но мне-то она была в тот момент отлично известна. И я понимала, как трудно будет Габи перебраться к нам.

— Потому что ты — патриот! — сказала я наконец, — и потому что здесь маргаритки не растут. Здесь холодно, и нет виноградников, и вин, и замков, и милых твоему сердцу цветочных выставок, и коррид у нас не бывает…

— Зай, что ты так переживаешь…

— Ты тут зачахнешь, сумасшедший! Ты не знаешь, что такое ностальгия, а я знаю!

— Слушай, ну Герочка не зачах, а мне слабо?! — не дождетесь. Маргаритки не растут — и пёс сними. Буду выращивать селекционные лопухи…

— Габи!

— Ну что?.. Поду-умаешь — винограда у них нет. Растет у вас что-то такое… гибрид облепихи с вьюнком, погоди, не перебивай, гениальная мысль! — вино будем ставить из клюквы. Из развесистой…

Я запустила в него подушкой, он её легко перехватил и аккуратно пристроил себе за спину.

— Вот что, — сказала я, — серьезно тебе говорю: выкинь из головы эту мысль. Она вредная.

— Как? — Габи округлил глаза в притворном ужасе, — неужели я буду первым беженцем, которого не пустят в Суони?… Это сегрегация, медленно переходящая в геноцид, знаешь ли, — кончай так шутить…

Тут мне в голову залетела новая мысль, и я подозрительно уставилась на Габи:

— Эй, полковник… а не задумал ли ты хитрую операцию?

— Я?.. Как нечего делать, — заинтересовался Габи, — а какую?

— Ну, не знаю, — задумалась я, — может, ты решил одним махом сделать карьеру, обосноваться поближе ко мне (подвергать сомнению твои чувства пока не будем), и подарить родной Лаванти новые сферы влияния?

— Гениально, — сказал Габи, становясь деловитым, — и как я это сделаю?

— Тебе виднее… Ну, например, договоришься со своим начальством, прикинешься, что тебя выгнали, прихромаешь сюда, внедришься, потом втравишь нашего Президента в какую-нибудь аховую авантюру…

— Да ну, — усомнился Габи, — его втравишь…

— Кого — Мику?! — да запросто! Только непременно в аховую, он других не признает. Если уж лояльнейший Арсений, выпив с ним напополам всего лишь пару литров, запросто уговорил его короноваться в Сканийские короли на Собачьем Хуторе, мотивируя это исторической реальностью, которой просто не дали случиться злые чарийцы… Думаю, тебе не будет стоить особого труда внушить ему мысль… ну, к примеру, заявить претензию Юне на возвращение исконных сканийских земель. Посидите, выпьете… ты ему все объяснишь, он всё поймет… поссорится с Юной, с плацдарма Тауттая возьмется за Файрлэнд… Мирнийские земли, я думаю, он проглотит не жуя, и пойдет, и пойдет… тотальная мобилизация, первые успехи, потом ЦКС объявят вне закона, потому что мы станем яростно возражать, конечно… А параллельно всему этому оружие будут закупать у Лаванти…

— Зоринка, — раздался от двери голос Президента, — притормози.

Я осеклась. Габи ржал. Мика, более обычного похожий сегодня на парадные портреты кисти Эль-Греко, прошел в комнату, сел, аккуратно поддернув брюки, и сказал невозмутимо:

— Если мне и вправду нальют, я готов выслушать продолжение.

— Дети малые, неразумные, — проворчала я, наливая Мике кофе. — Хуже «Дельты», честное слово…

— Благодарю, — царственно кивнул Президент, — так что там дальше?

— Мика, — сказал Габи, — не сердись, старина, просто она сейчас предложила замечательный план, как с вами покончить по всем правилам. Юна с Чарой, дурачье, с войной полезли…

— Хороший план, — кивнул Мика, хлебнув кофе, — и кофе хороший. Зоринка варила?

— Габи варил, — мрачно отозвалась я.

— Очень хороший кофе, — повторил Мика, закинул ногу на ногу, и с интересом глянул на меня: — я только не понял, за что ты меня так.

— Мика, ты кого слушаешь?.. Ты кому веришь — командору ЦКС, или этому прохиндею из Префенрзивы?!

— Ясно, — кивнул Мика, и бросил длинный взгляд на бар. Я даже сказать ничего не успела, как Габи уже метнулся туда, и принес бутылку «Золотой пчелы», которую мне пару недель назад проспорил Герман. И поделом: он, конечно, был таркский воспитанник, но в травах я всё же разбираюсь лучше.

— Ну, знаете! — вскинулась я, а Мика благосклонно прочел этикетку, и спросил:

— Габи, а своего вина ты не привез?

— Ну! — совсем развеселился Габи, и полез в сумку. — Правильно, чего тянуть! Отличный план, прямо сейчас и приступим к реализации. Ежели чего упустим — Заяц поправит…

— Мик, — сказала я предостерегающе, — по-моему, ты катишься по наклонной плоскости. Ещё чуть-чуть, и ты докатишься до «тройного имперского», мой друг…

Империя, а точнее, Королевство Банзай, лежало в южных морях как раз на траверсе «мы — южный полюс», было весьма закрытым и, кроме того, рабовладельческим. В силу некоторых обстоятельств кое у кого из нас там имелись хорошие знакомые, так что последнее время отношения двух государств — Банзая и Суони, — к взаимной выгоде потихоньку и осторожно налаживались. Имелись в Лоххиде и пара-другая человек, имевших желание и возможность рассказать о тамошних нравах.

Тройной имперский был изобретением господской челяди, и простота его приготовления равнялась убойной силе, которую мы с Джой с некоторых пор решили считать в тротиловом эквиваленте. После господского пира прислуга просто сливала в одну емкость все спиртное, какое оставалось — вина, водки, настойки, пиво… Полученного ерша запросто хватало на всю традиционно многочисленную челядь, так как одна рюмка забористого пойла способна была свалить с ног слона.

Мика сказал:

— Помилуй, зачем мне тройной имперский, если есть отличное лавантийское!

— Вот и она опасалась, что мы споемся, — кивнул Габи.

— Вы раньше сопьетесь, чем споетесь! — сказала я.

— Вряд ли, — отрезал Мика, — итак…

— Мика, холера, — рассердилась я, — ты за каким лешим вообще приперся?

— Как?! — поразился Мика, — я пришел узнать, какие будут указания по погублению Суони. Всего чуточку опоздал, Зориночка, извини… но я, клянусь, всё понял. Жду прямых инструкций.

— Где Джой? — спросила я с тоской. Вдвоем мы бы с ними быстро управились — в конце концов, просто выставили бы, и всё…

— Джой в кругу семьи вкушает ужин, — любезно просветил меня Мика.

Я уже открыла рот для дальнейшей отповеди, но тут появился Найджел — мой брат, тарк из зарубежных, недавно приехавший в Суони. В настоящий момент он работал во Внешней Суонийской Разведке, и, по причине затянувшегося подыскивания собственного жилья, проживал у меня. Ёжась и позевывая, он боком протиснулся в полуоткрытую дверь, и хриплым со сна голосом затянул:

— У меня была Суони, я её любил; она съела лавантийца, я её убил… — он сладко, с подвывом, зевнул, и продолжил уже нормальным голосом: — Здравствуй, Габи, дружок. Респект вражеской разведке. Наконец-то я застукал Президента в неподобающей компании! А то он как меня назначил в Разведуправление, я прямо сон потерял: платят такие деньги, а за что… Мика, как это любезно с твоей стороны — изменять Родине у меня дома. Вот что значит на самом деле таркское братство!

— Это мой дом, — заметила я ядовито, — и я не понимаю, отчего в пятницу вечером всем так позарез необходимо превращаться в шутов гороховых.

Честно говоря, я с удовольствием продолжила бы наш с Габи тет-а-тет, и скорее всего, это кончилось бы ссорой; но Габи смотрел гораздо дальше и глубже меня — всё-таки профессионал.

— Ты погоди, — возразил Найт, достав из буфета бокал, и наливая себе Габиного вина, — погоди волноваться, мы их сей момент прижучим. Я только горло промочу… Боже, Габи, что это за вино?!

— «Твэр», 91-го года, — с готовностью откликнулся Габи.

— Вот так и происходит измена Родине, Найт, — печально сказал Мика.

— Минутку, — решительно возразил мой брат, — какая же это измена, это пока только дегустация, имей терпение… Коллега, — он повернулся к Габи, — тебя что, с работы турнули?

— Отнюдь. Я приехал поднимать боевой дух во вражеских рядах. А то с вами и воевать неинтересно…

— А где это у нас дух упал? — удивился Найт.

— В рядах командоров ЦКС.

— Глупости какие! — возразила я решительно, — вы просто хамы трамвайные, все… Вот как сейчас выгоню!

— Куда? — грустно спросил Мика. — Куда ты, правоверная суонийка, выгонишь на ночь глядя гостей?.. Побойся Дороги…

— Слушай, сестры, — вдруг оживился Найт, — а ведь я сегодня не ел. Может, поужинаем?

— В одиннадцать вечера?!

— Ну и что? Заставим Габи поклясться, что он этого порочащего факта в мое досье не внесет…

Я посмотрела на лица гостей, поняла, что дело мое дрянь, и пошла на кухню. От детей осталось в достаточном количестве салата с каперсами, и корявое полено копченой осетрины. Накладывая себе третью порцию, Габи сказал:

— Ребята, вы недооцениваете вашу рыбу. Это же не рыба, это — стратегическое сырье!

— Совершенный, удивительно стойкий вкус, — кивнул Мика, пододвигая поближе плошку с лавантийскими оливками.

— Габриэль, — строго вопросил Найт, — сколько ты привез вина?

— Десять бутылок, — откликнулся Габи.

— Отлично. В таком случае я готов продолжить наши политические дискуссии.

— Десять бутылок, — возразил Мика, — какие же это дискуссии, это одно сплошное нежное и трогательное взаимопонимание… Зоринка мне твердо обещала, что сегодня я, наконец, пропью Суони.

— Лучше пропей осетрину, — предложил Габи.

— Осетрина есть неотъемлемая часть валового национального продукта, — веско сказал Найт, — в отрыве от страны не пропивается.

— Бездельники, — сказала я, наблюдая за ними, — бездельники и квазимоды…

— Погодите пугаться, — сказал Мика, — я вам сейчас переведу. «Квази-морды» — это морды в квадрате… нет, в кубе…

— В литры переведи, не ошибешься, — покивала я. Тут зазвонил телефон. Я подняла трубку, и Стэнис спросил:

— Что, Габи приехал?.. Отлично, так мы с Джой сейчас придем.

И трубку положил.

— …Тьфу, — беззлобно ругнулась я. — Двенадцатый час — самое время для дружеских визитов!

— Ну, зачем ты так, — укорил меня Мика томным голосом, — при чем тут — 12, или сколько там… Джой — это всегда прекрасно!

— Безусловно, — откликнулся Найт, — только она придет не к тебе, а к Габи.

— Па-а-ардон, — возразил Мика, — Джой сопровождает мужа. А Габи — это так, предлог, чтобы увидеть меня…

После двух бутылок «Твэра» Мике, судя по всему, уже море было по колено.

— Так она же не знает, что ты здесь!

— Ей сердце подсказало, — усмехнулся Габи.

— Ну да, — отозвался Найджел, разглядывая на свет бокал с янтарным вином, — особенно если учесть, что в этом доме Президента вечером можно застать с большей вероятностью, чем у себя.

…Короче, через полчаса в трезвых остались только мы со Стэнисом. Последний потому, что вообще пьянел крайне неохотно и редко, а я — по невыясненным причинам. Ну, и Габи, конечно, — они там, в Лаванти, вообще вино пьют, как молочко.

— …А я вот не понимаю, — пожимала плечами подвыпившая Джой, — сидите здесь всколькером, все продвинутые люди, и — ничего!.. Надо взять, да и наладить дипломатические отношения между Лаванти и нами. И пользы вагон, и сложного ничего… А то Габи такого рассказывает, что я уже тоже хочу в Лаванти. Сроду не видела сортовых маргариток! У нас сидят, но все тухлые какие-то…

Все зашумели, соглашаясь; Габи поднял руку, требуя тишины. Глаза его горели огнем вдохновения.

— Осетрина! — провозгласил Габи, и умолк.

— Осетрина, — подтвердила Джой, любовно добирая крошки с блюда, — а что?

— Как — что! Вы не понимаете?! Привезу домой, угощу, кого надо — я знаю, кого… Толпой побегут в Суони подписывать договора!

— Э-э-э… — протянул Мика, глянув на Стэниса. Тот глядел в потолок и милостиво улыбался.

— Осетрина вывозу не подлежит, — напомнил Найт, — это наше национальное достояние. Как ты его вывезешь?

— А, — сказала я, — да они в Юне продаются. Ну, не такие, конечно…

— Что значит не такие, — сказал Габи, — там продаются никакие: жуткие приграничные мутанты, линяющие от пестицидов. Но мысль мне нравится: возьму бирочку от того, а привезу настоящего, суонийского.

— Бирку с таможни могу организовать, — оживилась Джой. На заре нашего пребывания в Суони Саймак назначил её наводить порядок на таможне. И навела, представляете?! Конечно, не без помощи тарков, но тем не менее…

— Отлично, — закруглил дискуссию Габи, — тогда завтра с утра идем на рынок.

— Постойте, — вмешалась я, — на рынке осетров — как грязи. Надо же выбрать получше, кто у нас лучше всех умеет выбрать осетра?

— Мика, — хором ответили все.

— Ага, вот тогда он для Габи и выберет.

— Нет… — помотал головой Мика.

— Что — нет? — удивились мы.

— Не выберу.

— Да почему, холера?!

— Я не смогу пойти с вами на рынок, — Мика грустнел на глазах.

— А что с тобой такое — господа иностранные послы?.. Совещание?..

— Нет. Просто я не могу показаться на рынке под ручку с иностранным шпионом.

Тут все опять заговорили разом.

— …Кто вас на рынке не видел?

— …Клевета! Я не шпион! Заяц, скажи ему…

— …Мика, что за ерунда!

— Хорошо, ну, не шпион, — уступил Мика, — ну, полковник Префензивы… Электорат меня осудит.

— Ребят, — сказала я, — а ведь мы сейчас остались без Лаванти.

— Э, нет, погоди, — возразил Найджел, и предложил безупречный, с точки зрения этики и дипломатии, план.

Согласно плану, Президент должен был бродить по рынку непринужденно и автономно, как бы один, а мы — сами по себе. Его задача — выбрать самого лучшего осетра, поторговаться, но не покупать, и тут мы подбегаем и берем. Спорить было не о чем, спать хотелось зверски, поэтому я горячо одобрила проект, и все наконец разошлись.

На следующее утро, в самом радужном настроении, мы всем хутором отправились на Рыбный рынок, закупать стратегическое сырье. Мика шествовал шагах в двадцати перед нами, а мы — Джой, Найджел, Габи и я, брели следом, тщательно выдерживая дистанцию и стараясь в то же время внимательно следить за Микиными действиями.

…Вот Президент остановился около тускло-серебряной горы — обложенной льдом рыбы, — и начал задумчиво её разглядывать. Помня о конспирации, мы, хихикая, дружно уткнулись носами в корзину с креветками. Мика жестом попросил взвесить, потом задумчиво покачал головой, и отошел. Мы, естественно, тут же бросились покупать отобранный товар. Но каково же было наше удивление, когда мы заметили Мику, спокойно торговавшегося в другом конце рыбного ряда, с другим рыбаком. Вот он в сомнении покачал головой, вот отошел… Переглянувшись, мы поспешили за вторым осетром.

Через полчаса, пыхтя под тяжестью уже трех левиафанов, наша небольшая компания мрачно наблюдала из-за коробов с белыми крабами, как Мика снова завис над очередной пирамидой, усыпанной льдистой рыбьей чешуей.

— Абзац, — сказала я, — он что, не помнит, как мы договорились?

— Почему, — возразил Найджел, — мы просто забыли договориться о самом главном — о знаке. Он должен был бы нам знак подать, какую именно бельдюгу брать из всего, что он смотрит…

— Так и знал, что ничего не выйдет… — сказал Габи с досадой. Я тревожно посмотрела на него и скомандовала Джой:

— Вот что, немедленно беги к Мике. Скажи ему…

— Но конспирация же!

— Ничего, сделаешь вид, что вы знакомы, — отрезала я, даже не поняв, с чего Габи с Найджелом вдруг заржали. Джой бросила на них сердитый взгляд и исчезла в толпе.

— Однако, — тут же занервничала я, — как бы нам всем не потеряться…

Тут вдруг выяснилось, что в дальнем крыле майдана что-то произошло: там возник неясный гул, и стремительно покатился к нам, распадаясь, по мере приближения, на отдельные узнаваемые звуки — треск ломаемого ивового прута, глиняный грохот бьющихся сосудов, взвизги и дробный топот, от которого начинала потихоньку подрагивать земля.

— Это там что? — удивился Габи.

— А, — Найт, ростом не уступавший Мике, глянул поверх голов, — похоже, у кого-то як понес.

Тут же всё вокруг смялось, заорало и кинулось врассыпную, а в проходе прямо перед нами возник заросший, как водорослью, бурой шерстью громадный суонийский як, в самом не-толерантном расположении духа. В мгновение ока Найт закинул меня за ближайший прилавок, а сам исчез по-таркски. Зато Габи, стоявший прямо поперек движения мохнатой громадины, вдруг заорал в полном восторге:

— Кто сказал, что с Лоххиде нет корриды!.. — мгновенно скинул с плеча рыб, и шикарным кульбитом — без разбега, зато с бочкой и мертвой петлёй, — перелетел через голову рогатой скотины, даже не коснувшись косматой холки, обширной, как вертолетная площадка. Толпа восторженно взвыла, як тяжелым галопом прошелся по осетрам, смешав с грязью наше национальное достояние, и исчез в зеленном ряду.

Я выбралась из-под прилавка. Невозмутимые суонийцы, на время отбросив привычную флегматичность, увесисто хлопали графа Твэра по плечам, кто-то сунул ему в руку громадную, как дыня, антоновку… И тут рядом опять возник Найт.

— Подумаешь, — как-то уж слишком небрежно заявил он, — любой тарк так может.

— Может, — кивнула я, — только тарку это в голову не залетит.

— Вы тут все такие сурьезные, — сказал Габи, хрупая яблоком.

…Яка уже вели обратно — он шел спокойно, и о недавнем дебоше напоминала лишь корневая петрушка, которой он был увешан, как клематис бутонами.

— Так, где Джой? — спросила я, оглядываясь. Ни её, ни Мики видно не было. — Собаки страшные, куда они подевались?!

Международная тайная операция «Осетрина» плавно подходила к бесславному концу; дома меня ждали дети, не то чтобы голодные, но обедать мы всё же предпочитали вместе; на неделе это никак не возможно, так хоть в субботу!.. — и тут я увидела: Мика с Джой мирно беседуют за столиком рыночного кафе. Мы протолкались к ним, но встречены были отчего-то неприветливо:

— Не понимаю, чем ты недовольна… — Мика пожал скульптурным плечом.

А Джой легкомысленно поддакнула:

— Не понимаю, а зачем вам вообще Мика? Кто в Лаванти вообще способен отличить нашего хорошего осетра от нашего посредственного?! Берите любого, и отстаньте от нас.

Потрясенный таким откровенным предательством Найт, который, между нами девочками говоря, и сам бы не отказался посидеть с Джой тет-а-тет за столиком в кафе, остался спорить, а я устало вздохнула.

— Слушай, граф, — сказала я, беря Габи за рукав, — нас все побросали. И… гарлупник с ними, честное слово. Пойдем, дружище, и купим осетра сами. Неужели не справимся?!

— Отчего же, — кивнул Скорпион, и свернул к первому же продавцу в ряду.

— Послушай, друг, — сказал он рыбаку по-юнийски, — мне позарез нужна очень хорошая рыба. Я в ней ничего не понимаю…

Не знаю, как дальше собирался действовать Габи, какие хитрые техники применять, но реальность все его планы решительно пресекла. Продавец — типичный деревенский насельник саженного роста, с косичкой черных волос и чеканным профилем, внимательно посмотрел на Габи, без труда понял, что тот говорит чистую правду, а потом вдруг вышел из-за прилавка, взял графа за локоток и, преодолевая растерянное сопротивление, повел в другой конец ряда, к такому же, как он сам, рыбарю. И сказал (я торопливо переводила удивленному Габи):

— Юхан, вот тут человек, он иностранец. Он ничего не понимает в рыбе, а ему нужен осетр, который самый лучший на рынке. Ты знаешь, моя рыба вчерашняя, с ледника, а ты прямо с лодки… Давай, выбери ему такую, чтобы они там поняли, что у нас за рыба!

Через пять минут мы безо всяких хлопот имели самого лучшего осетра на рынке, причем по обыкновенной цене, так как торговался наш добровольный дилер. Габи просто стоял рядом, и растерянно слушал. Наконец ему вручили покупку, и под добродушные напутствия «Кушайте на здоровье!», и «Доброй Дороги!» я поволокла закостеневшего полковника к выходу из рынка.

— …Гос-споди, — очумело бормотал он, — я же только спросил…

— Успокойся, — говорила я, начиная веселиться, — сейчас глотнем медовухи, и как рукой снимет.

— Нет, но как же так, — не унимался Габи, — он же все бросил — там у него товару долларов на тысячу, не меньше…

— Габи, на сканы меньше. Скан идет как один к трем, так что на сканы это было гораздо легче бросить.

— Заяц, но он же меня первый раз в жизни видел!

— Старина, ты в Суони. Ты б подумал, стоит ли иммигрировать…

— Кто же так торгует! — возмутился Габи, останавливаясь, — вместо того, чтобы всучить дураку-простофиле завалящий товар, он ведет меня к конкуренту, и я получаю элитный товар по бросовой цене!

— Ты ножками перебирай, полковник… и не волнуйся так… Ну, считай, что это было сделано в рекламных целях!

Габи опять замер, пронзив меня долгим взглядом, и потом тяжело вздохнул:

— Ну, разве что в рекламных…

 

Глава 12

Пришел март, а в Лоххиде всё ещё злодействовала стужа. По ночам на город опускалась хрустящая тишина, когда не только воздух, но и звезды потрескивали в небе от холода. На прибрежных скалах наросли многоэтажные ледяные бороды, а перила пристаней выглядели как веревки с забытым на морозе бельем, выбеленным и изорванным ветрами. Сосны и березы от холода выглядели одинаково — голубыми и синими, и даже дома покряхтывали удрученно — охо-хо, ну и мороз… Снег жжется, железная скоба на двери — в инее, а все птицы — в два раза толще против обычного, так распушились, раскрылехтились, чтоб сохранить хоть чуточку тепла.

— Жуть, — говорила Джой, — руки мерзнут аж по пояс…

Шоомийцы, кажется, вообще никогда не болели — некогда, наша медицина в целом является медициной катастроф. Лечение у нас бесплатное, но суонийцы по врачам ходят редко, так как признают только два вида болезней: каюк и фуфло. Каюк не лечится, а фуфло само пройдет.

Приезжим тоже болеть как-то не приходило в голову — всё-таки приморский климат был на редкость здоровым. И только Мотя, с его вздорным характером, умудрялся регулярно простужаться. И вот как-то в субботу, приехав в «Четверг» до открытия, я застала своего бармена с замотанным шарфом горлом, слезящимися глазами и красным носом.

— Вот что, — сказала я строго, — ты мне клиентов распугаешь. Кому ты тут сдался в таком виде? Немедленно уходи, и ложись в постель.

Но Мотя не терпел, когда им командовали, и взвился:

— Не пойду! Кто вы мне — устраивать постельные сцены! Сейчас привезут выпивку, надо принять, вы же, мадам Заяц, считаете, пардон, как дрессированная лошадь, а хозяина сегодня не будет, я звонил… На самом деле я совершенно здоров…

— Не верю.

— «Не верю, не верю»… Поглядите, какой Станиславский в позе угрозы!

Болезнь никак не смягчала Мотиного характера, и я, отхохотавшись (чем, как правило, и заканчивались все наши споры), сказала примирительно:

— Ладно. Оставайся, но с условием: сейчас закапаешь настой на травках, полежишь у меня в мансарде — через два часа насморк как рукой снимет, проверено…

— Хорошо, — согласился Мотя, — настойка — это уже более-менее кое-что.

Настойку от простуды мне делают тарки, из каких-то хитрых травок, и она имелась в аптечке Четверга. Мотя милостиво согласился ею воспользоваться, и я уехала по делам. Ближе к вечеру вернулась; Мотя носом больше не хлюпал, но выглядел как-то странно. Я осторожно спросила, как он себя чувствует.

— Замечательно, — как всегда суховато ответил Мотя, — можно сказать, лучезарно. Потому что ваша отрава вызывает такой чих, что у меня вылетел не только насморк из головы, но ещё и камни из желчного пузыря, и песок из почек. Так что теперь буду существовать монолитно, без посторонних вкраплений…

Так вышло, что после знакомства мы с Тойво не виделись довольно долго: он мотался по командировкам, я постоянно оказывалась привязана к работе. То конфуз случился с Тауттайским губернатором, и мы с Джой с ног сбились в поисках замены, пока не уговорили Гэла Марену попробовать на жизнеспособность хоть одну из его политэкономических теорий; то необходимо оказывалось срочно найти замену ушедшей в декрет Наташке, причем прелесть ситуации заключалась в том, что она, отсидев декрет, по закону смело могла начать оформлять пенсию, как военный человек. Впрочем, такие вещи в Суони сплошь и рядом, да и пенсия Наталью не прельщает, я узнавала.

Но вот однажды Тойво пришел опять. Его появление на сей раз отчего-то вызвало небывалый ажиотаж: несколько посетителей, сидящих ближе всего к двери, сорвались с места и с веселым гомоном скопились у дверей, и что-то там делали, всё на свете загораживая и не давая мне возможности понять, что происходит.

— Навались, страннички! — пыхтел кто-то.

— Да тут не силой, тут умом надо…

— Боком, боком заноси… Да не тем…

— Да каким раком — боком, дверь надо с петель снять! Потом опять поставим…

Несколько обеспокоенная перспективой лишиться двери, я протиснулась вперед. И обомлела. На меня надвигалось нечто громадное и круглое, как тележное колесо, с торчащими во все стороны, как у морской звезды, лапами.

— Мужики… это чего такое?! — пролепетала я.

Меня нетерпеливо задвинули в угол, подналегли, и в зал Четверга вкатился громадный срез можжевелового ствола, мгновенно заблагоухав в тепле неповторимым ароматом.

Только после этого я увидела Тойво: он был сосредоточен и чуточку смущен.

— Для дома Дороги, — сказал он, похлопав рукой по дереву, — самый лучший оберег.

— Ох… спасибо, пахнет обалденно, и красивый какой… Только куда ж я его, такой огромный!..

Все, участвовавшие в протаскивании верблюда сквозь игольное ушко, немедленно загалдели, к ним азартно присоединились остальные посетители… Через час деревянная разлапистая «морская звезда», источая аромат смолы и острой таежной свежести, уже висела над камином, поражая клиентов размахом.

— Обед? — спросила я Тойво.

— Если можно, попозже, — ответил он, — пока только чай. Много…

— Ага… А поговорить? Или ты очень торопишься?

— Нет, — улыбнулся он.

…Тойво спросил:

— Слушай, а откуда всё-таки взялся Микада?

Я удивилась:

— Из утробы материнской, надо думать… Ты о чем?

Он расхохотался, и сказал:

— Нет, я имею в виду всего лишь прозвище.

— А, это… Это когда Габи окончательно переселился в Лоххид, на нашей, собственно, свадьбе… Ты Арсения знаешь?

— Нет, а кто это?

— Это брат Джой. Он археолог, живет в Стэфалии, — профессор истории, чуть не нобелевский лауреат. Впрочем, нрав у него, прямо скажем, скандальный, он вечно доказывает какие-то завиральные идеи, которые потом обязательно оказываются правдой; студенты его обожают, а научная общественность боится. Кроме того, он очень любит расслабляться при помощи зеленого змия… Так вот, на нашей свадьбе Джой недоглядела, и они с Микой уселись рядом. Ну, и… И дальше мы все просто услышали кусок их диалога. Видишь ли, незадолго до этого они как раз устроили на Журавкиных лугах коронацию Мики в Сканийские короли… Тоже не в честь дня трезвости, естественно…

Я даже сейчас, после стольких лет, могла воспроизвести этот разговор дословно — столько раз пришлось пересказывать самым разным людям.

— …Арсений… Арсений, ты меня слышишь? — вопрошал Мика.

— Слышу, махараджа, — откликался Арсений.

— Тс-с… Не называй меня так.

— Хорошо. Я буду звать тебя «негус».

— А кто это?

— Это титул древнесоланских монархов.

— Монархов… Очень хорошо. Так. Что я хотел?.. Арсений, что хотел этот, не-гусь?

— Негус, Мика, негус.

— А я что говорю?! Негусь хотел коньяку. А может, лучше водки?

— Нет, микадо, в нашем положении самое главное — не снижать градусы. Пьем настойки — они на спирту…

С того и прошло.

Тойво улыбался, и я продолжила:

— На самом деле со Слепым Счастьем то же самое. Ну, почти. Траут просто вовремя вспомнил про историю Зайца… Это на их со Стэфой свадьбе было — ну, представляешь себе, Президент женится! Господа иностранные послы, дипкорпус, гвардия, журналюг понаехало… А они из мэрии до церкви пешком решили идти — такое красивое зрелище… Они впереди, а по обочинам народу, ясное дело, стеной… Мы тоже, конечно, пришли все, только в процессию не включились, хоть и родня вроде. Да ну, чего там, в процессии идешь как дурак, и все на тебя пялятся. Мне самой хотелось посмотреть, ну, и Гжесь со мной — он говорит, я очень все хорошо ему рассказываю, наглядно. Короче… Народ напирает, и когда процессия приблизилась, Гжеся кто-то толкнул, и он вылетел прямо Трауту под ноги. Тот его, конечно, железной рукой подхватил, милостиво улыбнулся, обернулся к прессе и сказал: это, мол, хорошая примета — встретить по дороге слепого человека, такая древняя суонийская свадебная традиция. Называется — «Слепое Счастье»… Ох.

— Что? — спросил Тойво.

— Ну что — опять получается, слоны прикалываются… Ну, то есть, слонопатамы.

Тойво расхохотался, я тоже, и мы заговорили о другом, более интересном.

— …Тойво, а со стихиями вы в каких отношениях?

— Стихии мы чтим, — усмехнулся Тойво, — как старших, и очень уважаемых родственников.

— Расскажешь?

— Хорошо. Ну, Земля — это, понятно, как раз Горы и есть, то есть камень, который появился вследствие взаимодействия остальных трех стихий — огня, воды и воздуха.

— А Дорога?.. — я не собиралась перебивать, но просто само вырвалось.

— Дорога была изначально, — терпеливо ответил Тойво, — она была всегда. Просто в какой-то момент ей захотелось как-то себя обозначить в хаосе, и она создала стихии, благодаря которым сделалась явной. Но стихии постоянно ссорились между собой — кто главнее, и тогда Дорога создала человека…

— Стой, погоди. У нас, христиан, тоже Бог создал всё, и Землю, и человека, только он дал человеку власть над всем живым — чтобы человек любил все живое, и поначалу все было хорошо. Человек дал всему имена, и дружил со всеми, но потом, правда, добром всё равно не кончилось…

— У нас, — сказал Тойво, — Дорога нарочно создала человека маленьким и уязвимым, чтобы стихии берегли его, а он, в благодарность, берег все живое.

— У-у-у…

— Огонь — это очень важно для шейпов: огонь для нас единственный друг, из всех стихий.

— Да, конечно — в высокогорье огонь не опасен, у вас таежных пожаров не бывает…

— Бывают. Но ниже, много ниже мест проживания… У нас огонь, кроме костра, спасающего жизнь, — это извержение вулканов, когда практически все стихии объединяются против человека, нарушившего Закон.

— Погоди, а что, вы считаете — землетрясения происходят только тогда, когда нарушен Закон? И что, никогда не погибают невиновные?

— Зоринка, я тоже грамотный, и ваши книжки читал. Всякие разные. Что значит — «погибают невиновные»… Невиновные никогда не погибают, всё много сложнее, и у нас, и у вас. Я же говорил: человек несет ответственность — за человека несет ответственность — весь его род. Но это не приговор, отнюдь: Дорога не снимала с себя ответственности за каждого человека. Поэтому у нас говорят: горы рушатся — люди остаются. Таким образом огонь — это не кара, а испытание…

Я молчала, а Тойво поставил локти на колени, подбородок упер в ладони, и продолжил:

— Теперь Воздух… Знак Воздуха — спираль. На одном из склонов очень малодоступной горы со времен, о которых никто из моего народа уже не помнит, из камня выложены огромные спирали. У нас эти места считаются сакральными — там можно говорить с Дорогой. А вот таркам эти спирали мучительно напоминают современную форму приёмопередающих антенн широкой полосы частот. Тарки считают, что основой Мироздания являются так называемые торсионные (скрученные) поля, допускающие мгновенное распространение любой информации, и думают, что когда-то спирали использовали в качестве единого канала связи с мирозданьем. Согласно их теории, Вселенная есть «супер — ЭВМ», и образует с человеческим мозгом единый биокомпьютер, работающий, грубо говоря, по принципу той же скрученной спирали.

— А ты кто по специальности? — спросила я, помолчав.

— Гляциолог.

— Во-он что… Тогда скажи честно: ты сейчас проверял, действительно ли я лазила в таркские книжки?

— С чего ты взяла?

— Не знаю, почему ты вдруг так резко перешел на другой языковый регистр. Я тебе только одно могу сказать: лазила, кое-что даже прочитала от корки до корки, поняла гораздо меньше, чем прочитала, но кое-что просекла, не сомневайся. Чтобы наш с тобой разговор не выглядел таким односторонним, могу даже поделиться «сакральными» знаниями, из тех, каким удалось пробиться сквозь тьму моего невежества: изначально мозг каждого человека формируется как женский. Галактика и мозг человека имеют нечто общее, а именно: мозг содержит приблизительно столько же нейронов сколько галактика звезд. Их количество исчисляется сотнями миллиардов… Я много и плодотворно общалась с тарками, и знаю и про информационные поля, и про эффект резонанса…

— Отлично, — сказал Тойво. — Извини, если тебе примерещилось, что я тебе тут экзамены устраиваю. Если честно, то для меня особая прелесть Мирозданья заключается именно в бесконечности его познания. Поэтому… Поэтому для начала скажи мне, чем это так одуряюще-вкусно пахнет с кухни, потом я это закажу, если можно, а потом продолжим разговор…

Я принюхалась.

— А! Сахарный гусь с глазированным картофелем. М-м-м… Пальчики оближешь!

— Беру, — решительно сказал Тойво. Я махнула официантке…

А через час уже спрашивала нетерпеливо:

— А как с Водой?..

Тойво немножко помолчал, а потом сказал другим, очень серьезным голосом:

— На самом деле Вода — удивительная, завораживающая, всё в себя вмещающая стихия.

И замолчал.

Я немного подождала, а потом сказала:

— Ну да, ты же гляциолог… Насколько я знаю, это наука о формах льда, какие только существуют на планете, так?

— Да, — кивнул Тойво, — состав и развитие ледников, строение, физические свойства, геологическая и геоморфологическая их деятельность, взаимодействие со средой.

Он рассказал о генетической классификации льдов, о новой теории их пластического и вязко-пластического движения, заменившую устаревшую теорию скольжения… Сам же Тойво особо интересовался проблемами кристаллизации, поведением кристаллов, физикой воды в критических состояниях.

Уточнив значение нескольких терминов, я спросила:

— Так ты, наверное, Вода по знаку?..

А он ответил:

— Все шейпы по знаку — вода или воздух, других не бывает…

Удивившись (в меру европейского происхождения) такой точной системой регулирования рождаемости, я, конечно же, засыпала его вопросами. И получила ответы — до такой степени неожиданные, что впору было усомниться, ответы ли они.

…Оказалось, у шейпов очень четко определен брачный период. Они категорически отказываются рожать весной и летом, а также под крышей — только в иглу (ледяных хижинах): рожденные не по правилам дети умирают, и становятся духами бурана. Так что понятно — все шерпы рождены под знаками Воды или Воздуха.

Они различают 28 видов метели, 36 видов пурги, и более 40-а буранов… В языке шейпов — более 100 определений снега и около 60 определений белого цвета, некоторые весьма ярки: «борода старика», «лунный» и «солнечный» снег… Интересно, что цвет черный, как антрацит, звучит в переводе, как «цвет душевной боли».

Тойво рассказывал:

— Есть такой древний апокриф… Новый император одной великой страны, придя к власти, спросил мудрецов: «Что я должен знать, чтобы мудро управлять миром?» Они ответили: «Ты должен знать воду»… У воды масса категорий — легкая, прозрачная, тяжелая… Всё это — категории века. Мутная вода — мутное правление, сильная вода — решительное государство…

Меня, честно говоря, очень заинтересовало, откуда в шейпской апокрифике взялись такие понятия, как «император», но перебивать не стала. Успею ещё…

— Наука выяснила, что вода обладает спектральной резонансной памятью, — говорил Тойво, — она «реагирует» на звуки, но никогда не повторяет реакции на звуки, прослушанные в разное время. Она сохраняет память о любом воздействии, и отвечает на него. Вода реагирует вообще на ВСЁ. Когда ученые в лаборатории создали стабильные условия, вода всё равно продолжила меняться. Потому что остался наблюдатель… Кстати, а знаешь, отчего северные народы мудрее южных? — потому что информация, растворенная в воде, — память воды, — сохраняется дольше и лучше именно в виде кристаллов, то есть льда.

…Слух, зрение, обоняние в человеке работают через воду. Однажды лаборантка уронила в воду запаянную ампулу с ядом. Испугалась, достала — ампула не повреждена. Напоила этой водой лабораторных мышей, и они сдохли. Воду изучили: в ней не было ни малейшего химического следа яда. Вот так, Заяц…

Тойво действительно начал заглядывать в Четверг регулярно. Уж не знаю, может ему действительно так понравилась наша кухня. А может, дело было в моем умении слушать самозабвенно. И какое-то время спустя Тойво вернулся к теме слонопатамов, и на сей раз разговор пошел уже всерьез. Я не возражала — вопрос об интеграции «понаехавших» волновал меня не меньше, чем Тойво: после истории с «Зайцем» я все время опасалась, что нас, гринго, аборигены запишут в неотесанные хамы, своего родства не помнящие, и чужого не чтущие. Я-то точно знала, что это не так, но вот Тойво…

Может быть, вместе мы быстрее договоримся до чего-нибудь путного?..

— Зоринка, вот ты где! — обрадовался Тойво, заглядывая в кухню Четверга.

Было довольно поздно, посетители почти все разошлись по домам; Повар отправился домой, и в зале остался только персонал, который Мотя напыщенно величал «внешним».

— Что разорался? — слушала я Мотин сердитый фальцет, чуть приглушенный тяжелой дверью кухни, — деревяшку железную нашел?..

И чуть позже:

— Не надо затыкать мною щели! — Он, как обычно, яростно воевал с официантами.

Тут-то и появился Тойво.

Я понятия не имела, что он придет, и задержалась вовсе по другому поводу — из-за очередных военных действий против Габи. Он что-то уж очень придирался последнее время, всё ему было не так. Правда, Джой намекнула, что причина этому простая — частые визиты Тойво, которого, по слухам, сроду так регулярно никто в городе не наблюдал, но я в это не верила. Какого качедыжника Габи станет обращать внимание на случайного посетителя!

— Какой же он случайный, он уже завсегдатай! — сурово уличала меня Джой, — да и ты в Четверге болтаешься чуть не каждый вечер… Вот и в мой джаз-клуб сегодня не идешь, а там такой саксофонист, такой…

Конечно, теперь Лоххид стал вполне культурной столицей. Живая музыка тут очень востребована, и, кроме Поющих холмов (открытой летней площадки), небольших концертных залов — в самой первой и самой большой гостинице Лоххида на Последней сопке и в здании Исторического факультета, — было ещё несколько ресторанов и кафе, где по вечерам рассыпалось конфетти фортепианных туше, и две стремительных руки вели бесконечную погоню друг за другом; иногда их сменял журавлиный крик контрабаса, птичий гомон скрипок, галечный прибой ударника и бесконечное чудо человеческого голоса. А в хорошую погоду летом в городе пела золотая душа медных духовых оркестров.

Вот и Джой открыла маленький джаз клуб, которым страшно — и по праву! — гордилась, и где сегодня выступал приехавший из Юны джазист, когда-то — властитель душ и умов… Сегодня он был уже слишком стар и мудр и для денег, и для славы, и он уже больше ничего не хотел от жизни, кроме музыки, только музыки, одной только музыки! — и по щедрости душевной готов был поделиться с нами настоящим праздником нетленки.

Но у меня сегодня намечалась совсем другая нетленка, гастрономическая. Если ты уперлась утереть мужу нос своими кулинарными талантами — готовь стефалийское блюдо сармале. Оно обалденно вкусное, а самое главное — его готовят три дня. За такой срок даже самый упрямый тупица поймет, что его жена — сокровище, каким-то чудом доставшееся угрюмому зануде.

В первый день свинину, телятину и пару ломтиков копченого окорока надо дважды пропустить через мясорубку, причем второй раз — с хлебом, жареным луком, солью, перцем, укропом и яйцами. Из полученного фарша сделать шарики с грецкий орех. Завернуть шарики в капустные листы, ошпаренные кипятком, и в каждый вложить по кусочку жира, чтобы блюдо было сочным. Обжарить в жире, залить мясным бульоном и тушить на медленном огне, пока бульон не выкипит наполовину. Тушить в глиняном горшке, края которого необходимо заклеить тестом. И поставить в прохладное место.

На следующий день добавить в бульон вино и томатную пасту, и опять тушить, и опять убрать в прохладное место.

На третий день шарики перекладывают в сотейник, засыпают слоем рубленой капусты, дольками помидор, посыпают кубиками шпика и ставят в духовку. Пару раз встряхивают, чтоб не пригорело, а как только образуется хрустящая корочка — подают к столу.

На самом деле я ужасно люблю готовить, только времени всё не хватает. Просто завораживает иногда это маленькое бытовое волшебство, магия старых, в вафлю ломучую высохших кулинарных книжек, от которых древностью и дальними странами веет не меньше, чем от пиратских кладов! Сахар, который варили с пряностями, и соль, которую варили с пряностями, и травы, которые вываривали с солью и сахаром! Кардамон и майоран, заставляющие мясо раскрыть свой истинный аромат, и соль, уничтожавшая в древние времена у свежего, не мороженного мяса, привкус крови! И ровесники Эдема — фрукты, и крупы — кротчайшее семя Божьих трав, ведущие свой род от манны небесной…

— Зоринка, — сказал Тойво, — ты поэт. Тебе не готовить, тебе писать надо! То есть, я так думаю.

— А как ты думаешь, — спросила я, прищурившись, — ты ужинать хочешь?

— Э-э-э… Ну да. Если, конечно, это не проблема — очень сегодня припозднился…

— А припозднился почему?

— Меня дальнобои с Большого перевала подбросили, там лавиноопасность, надо было помочь.

Я засуетилась:

— Конечно, покормлю! Вот, осталось полгоршка телячьих почек с можжевеловыми ягодами, и целый угорь с кленовым сиропом. Будешь?

— Ещё как, — уверил Тойво.

— А потом уйдешь сразу? — поинтересовалась я.

— Вряд ли, — усмехнулся Тойво…

В тот раз мы и заговорили о важном.

— …Да нет, — сказал Тойво, — я понимаю, в наш век ни один народ в мире не может прожить в гордом одиночестве. Даже если очень дорожит этим одиночеством.

— Погоди, — перебила я, — это что, очень вежливая форма «понаехали тут»?

Тойво рассмеялся, впрочем, не слишком весело:

— Может, и так… Просто, знаешь, глядя на другие страны и другие народы, вдруг понимаешь, как на самом деле легко потерять цивилизационную сущность.

— Во-он что… Ну да. Приезжают толпы придурков, устраиваются, как у себя дома, ничего не любят, ничем не интересуются…

— Стоп, стоп, — нахмурился Тойво, — я этого вовсе не говорил. И даже в виду не имел, честное слово.

— Предположим. А что имел?

— Да всё то же — любят ли слонопатамы поросят.

— Ага, метафорами изволите изъясняться. Отлично — вот тебе в ответ одна Треветова присказка: «Жуткое дело! — колёса одной телеги поспорили о направлении. Спорили, спорили, и разбежались в разные стороны. Мораль: или телега дура, или возница бестолочь».

Тойво покрутил головой — я видела, что ему ужас как хочется почесать в затылке, только воспитание не позволяет. А напрасно.

Наконец он сказал:

— Не понял. Нет, понял, но не совсем…

— Ладно, проехали, лучше объясни, что тебя на самом деле волнует.

— Я ученый, — сказал Тойво, — с одной стороны. И прекрасно понимаю, что мне довелось прийти в этот мир на стыке эпох, на перекрестке социальных изменений. Но я ещё и шейп, у нас свои законы, свои представления о мире. Облако, снег, птица, человек — смысл нашего мира в том, что он не рождает ни врагов, ни чужих, всё, порожденное этим миром — семья. Я чувствую, что эта земля все ещё Живая. Но где гарантия, что она очень скоро не превратится в Убитую?

— Только потому, что большинство из нас не верит в духов?

— Не в духах дело, Заяц.

— Ну, да, наверное, — все-таки обычно межэтнические проблемы начинаются из-за разницы в традициях. Конечно, большая удача — родиться и прожить всю жизнь в русле одной давней и обжитой традиции. А если нет? Ведь традиция не самое главное для души, она важна, но не необходима… Знаешь, я тебе, пожалуй, сейчас ещё одну сказку расскажу, уже Саймакову.

Вообрази тихое, достойное фермерское хозяйство, где-нибудь на континенте, в Юне, скажем… Скотинка всякая, коровки, лошадки, куры, индюки, гуси. И всё бы хорошо, да вот — начинается всякий раз по весне томление духа у скотинки. Лошади по стойлам дико взбрыкивают, быки своих не узнают, куры стонут… И вот гусенок один (видно, пора пришла ему) как-то взгомошился тоже. Гуси, видишь, клином пролетали над хутором. Ну, чего там у молодых в головах перемыкает-громыхается — не мне рассказывать, короче, рванул подросток им вслед. Рыская, полощась на ветру, как вымпел на флагштоке, пошлепал пером за дикой стаей, летевшей незнамо куда.

Да крылья коротки оказались — спёкся гусенок за ближайшим лесом, и через пару дней коростелем полупешим до родного дома добрался. Тихий, кроткий и грязный такой — ну, будто в болоте его лешаки топили.

А вот тут-то история, собственно, и начинается. Счастья, понятно, молодой нахал ни в доростках, ни в гусях не стяжал, но хоть в горшок не попал, всё удача. Только вот какое дело… Сны ему всю жизнь снились о дальних странах, о туманных теплых озерах, о невиданных ладах лебединых… И вообще всякая невидаль завиральная снилась: какое-то море Саргассово, где корабли плыть не могут от густой водоросли; миражи в пустыне, фелюки контрабандистов в средиземных морях, — на их мачты можно опуститься в сумерках, чтобы пережить последнюю, почти мёртвую усталость конца пути, когда уже ничего не видишь, не помнишь и не знаешь, только веришь, кровью и генами, что за последним крутым горизонтом кроется твоя земля обетованная…

Вот ведь что оказывается: на самом-то деле в глубине души все — дикие, все — летучие. Любой может неожиданно сорваться с места, рвануть от родного очага в белый свет, как в копеечку! У каждого в генах хранится способность к полету, кровь помнит времена, когда не были ещё Божьи птицы только едой. Но почему-то только одна птица из сотен рано или поздно вдруг слышит голос Дороги, и пытается улететь. Большая часть гибнет, конечно… А какая-то одна — улетает. То есть она не улетает, она…

Вот ведь штука в чем: никто никуда не улетает на самом деле, все только возвращаются. Как это — куда?! К себе, к естеству своему крылатому. Вот так…

— Тойво, — сказала я, — в Суони практически нет традиций, только уклад, продиктованный суровыми буднями, перед которыми все равны. Ты думаешь, в Суони могут попасть банальные недоделки, которым просто лень обустраивать собственный дом, и они ищут молочных рек с кисельными берегами, желательно задаром? Где ты тут молочные реки видел?.. Суони переводится как «конец пути», Габи даже говорит — «абзац всему», и это архиверно. То есть, сюда люди попадают лишенными всего, и для всего открытыми. Подумай обо всех, кого хорошо знаешь из приехавших: разве их не Дорога привела? Это каким же, интересно, способом ты собираешься в данной ситуации терять свою цивилизационную сущность?..

— Не знаю, — сказал Тойво, — я никак не собираюсь, но…

— Для всех нас Суони действительно конец пути. Мы — там, дома, — дошли до полной ручки, испытали реальный крах, когда уже и терять-то нечего, кроме себя. Мы попрощались со своим прошлым, кто с сожалением, кто без — но попрощались решительно. И тем, кто здесь задержался, уже никогда не стать прежними. Даже если тайком принесешь контрабандой в кармане маленький кусочек себя «старого», — ничего не получится, не сможешь здесь. Собственно, так и произошло со сканийцами: они начали с того, что попытались навязать этой земле свои правила, и ничего не вышло. А потом они приняли правила Суони, поверили в них и начали жить…

— Начали-то начали, но тебе ли не знать, что к появлению гринго сканийцев осталась всего горстка.

— Да, но имелся «спящий потенциал» — тарки. Так что даже без гринго суонийцы не пропали бы. Может, просто всё шло бы медленнее и труднее… Ведь и сейчас в Суони приезжают и остаются люди, готовые начать новую жизнь, то есть принять здешние правила, несмотря ни на какие национальности и убеждения. А кто не готов — тот отторгается. Я всё думала, знаешь, — как так получается? А может быть, Суони — именно та Живая земля, которая жива, несмотря на человека, который в неё не верит? Живая настолько, что любого способна заставить стать живым вместе с ней…

— Ты считаешь, что наша земля меняет людей?

— Нет, не то чтобы меняет… Подумай, если бы это место просто делало всех… как бы сказать — «хорошими» — это слишком просто. Суони не изменяет человека, а, наверное, позволяет ему услышать голос его Дороги, и таким образом заставляет его стать самим собой, вернуться к себе настоящему, понимаешь? Земля, где каждый становится самим собой — это и есть Живая земля!

— И как же может человек, рожденный вне нашей традиции, услышать Дорогу?

Я даже возмутилась:

— А с каких это пор Дорога — тайна за семью печатями?! Услышит, как миленький… Мы же с Джой услышали. И Фрэнк, и Винка, и Слепое Счастье, и ещё куча всякого народа… Впрочем — ты знаешь историю первой «Дельты»?

— Нет.

— Очень хорошо. Сейчас услышишь, и про Дельту, и про Дорогу…

 

Глава 13

Герман фон Шенна — сероглазый нордический красавец, — был по жизни настолько типичной паршивой овцой светского общества, что любое общество в его присутствии немедленно начинало чувствовать себя светским. Он был таким потрясающим нарушением протокола, что другим просто ничего не оставалось, как покорно этому протоколу следовать. Прямой потомок первых Чарийских конунгов, сын барона фон Шенны и блистательной кастльки Тересы Мысловской, оперной певицы с мировым именем, он от обоих родителей умудрился взять самое лучшее.

Герман был незаконным сыном.

Правда, недолго.

Родился он в 1955 году в Кот-Дивуар, на одной из конспиративных вилл Организации, под присмотром самого лучшего акушера, какого только можно было поднять с постели в исподнем ночью в этой стране за деньги. Мать новорожденного вовсе не собиралась афишировать появление плода запретной любви перед многотысячной толпой поклонников, а его отец, Отто фон Шенна, один из перспективнейших офицеров Альма-Матер, безумно боялся потерять возлюбленную и заранее горячо любимого сына, и сделал всё, что было и не было в человеческих силах, чтобы обеспечить их безопасность. И отец, и мать верили, что родится именно сын. Он и родился.

Начальство Отто знало о его романе, но смотрело на него сквозь пальцы: чистокровный ариец Отто был женат, к семье относился (как он сам считал) с истинно чарийской ответственностью и разводиться не собирался, а гастролирующая по всему миру кастлька могла быть полезна Организации.

…Едва успев родиться, Герман успел вкусить все прелести богемной жизни. Он рос в окружении нот, клавиров и партитур, концертных костюмов и бесконечной музыки; вместе с труппой пересекал континенты под перестук вагонных колес, или рев самолетных турбин, или негромкий гул автобусного мотора. Лежа в застланном одеялками плетеном коробе, он благосклонно таращился на репетирующую мать. Никаких неудобств он словно бы и не испытывал — может быть, из-за обилия впечатлений. Уже с младенчества его отличало богатырское здоровье, олимпийское спокойствие и совершенно ангельская внешность. Его все любили: костюмерши, гримеры, осветители, артисты второго состава, почему-то особенно кордебалет; обожатели матери, дежурные по этажу случайных придорожных гостиниц; богатые меценаты и нищие прихлебатели — все как душой оттаивали при виде белокурого вдумчивого существа, будто с самого рождения поставившего перед собой задачу никого и ничем не обременять. Герман хорошо кушал, никогда особо не капризничал, крепко спал по ночам, сам находил себе развлечения, и крайне неохотно плакал.

К четырем годам он разбирался в классической опере, как третьеклассник в букваре; с удовольствием учился играть на фортепиано и декламировал Шекспира в подлиннике (вклад, внесенный в его образование безымянным драматургом, влюбленным в Тересу, с полгода повсюду таскавшимся за труппой). Герман очень любил папу, с детской безмятежностью принимая редкость его визитов. Папа привозил подарки, обычно — книжки про войну, но войну классическую, красивую; он с затуманенным взором слушал этюды Гедике и монологи из «Зимней сказки» в исполнении сына, а потом играл с ним в морской бой, и рассказывал чудесные саги, связывая воедино Мидо-Эйго и Чару, Лоэнгрина и Ланселота, Остфолд и Вестфолд, — тусклым кольцом нибелунгов сплетая грозную музыку майстера Вагнера с реалиями исторических событий.

…Герману только-только минуло шесть, когда всё вдруг круто и неприятно изменилось.

Прекратились разъезды, куда-то исчез папа; зато появился отчим — тихий, милый человек; год спустя родился братик Воленька, а маму забрали ангелы на небо, и Герману казалось, что он теперь никогда не перестанет плакать… Но плакать было нельзя, совсем нехорошо было ему плакать, — потому что по ночам глухо рыдал почерневший от горя отчим, а днем жалобно скулил на коленях кормилицы маленький синюшный Волька; почему-то он затихал только на руках у Германа — сопя от жалости, тот пел братику оперы, с увертюрами и антрактами, изображал, как умел, скрипки и валторны, Кармен и Фауста, а также Аиду, валькирий и ловцов жемчуга… Особенно трогательно у него отчего-то получалось «письмо Татьяны», толстая кормилица обливалась слезами, — то ли над бедными сиротками, то ли над своей, почти отшумевшей, молодостью.

Потом вдруг всё опять поменялось. Приехал папа, и забрал с собой, и началась жизнь, не слишком отличающаяся от прежней. Только вместо слова «музыка» окружающие так же часто говорили «политика», обсуждали не ноты, а цифры, а смутно знакомые красивые названия «Ломбардцы в первом крестовом походе», «Немая из Портичи», «Осада мельницы» и «Мнимая Садовница», обозначали названия каких-то операций. Любознательный мальчик, общаясь, опять же, исключительно со взрослыми, потихонечку набирался другой науки, и с таким же восторгом, как раньше контрапункт и мерцающую терцию, изучал, играя, револьвер и пистолет, план и карту, дислокацию и диспозицию.

Его и здесь любили все; только вместо колоратурных сопрано, теноров, басов и контральто его баловали теперь капитаны, лейтенанты и квартирьеры, не говоря уже о бесчисленных ординарцах, адъютантах и денщиках. Жил он у папы, а когда тот оказывался в отъезде, с громадной благодарностью принимал участие папиных друзей — Юхана, Стэниса и маркиза де Ла Моля. Юхан, наиболее симпатичный Герману (после папы, разумеется), своей мягкой доброжелательностью и бесконечным терпением, начал обучать не по годам крепкого парнишку боевым искусствам. Блестящий и стремительный маркиз, у которого, между нами говоря, дети вызывали зуд в затылке и невеселые размышления о приближающейся старости (ему тогда было лет 25), просто разрешил Герману лазить по своей огромной библиотеке, и тот, досконально расспросив угрюмого библиотекаря, начал осваивать оперу уже по литературе. Так в его жизнь вошли Пушкин, Мериме и Гете, а потом Дюма, Гюго, Киплинг и Майн Рид. Папа больше всего одобрял Киплинга, Юхан — Гете, маркиз советовал попробовать Мопассана, а Стэнис тактично и ненавязчиво объяснял темные страницы проглоченных книг, и, кроме того, открыл понятливому и упорному Герочке тонкую прелесть точных наук, особенно — химии. Мальчик платил за внимание пылкой любовью и совершенно уморительной взрослой заботливостью: научился варить действительно неплохой кофе для дорогих гостей, искренне интересовался служебными новостями, и страшно серьезно просил папу — пораньше ложиться спать, Юхана — попозже просыпаться, маркиза — не раздражаться по пустякам, а Стэниса настойчиво расспрашивал о проделках сына-Фрэнка. Крутые профессионалы, сами себе удивляясь, таяли от умиления; Отто, вовремя вспомнив о неизбежной утренней головной боли, откладывал на завтра бесконечные дела; Юхан задумчиво переводил внутренний будильник на десять минут вперед; маркиз решал раз и навсегда плюнуть на ретроградов и паникеров, а Стэнис, досадливо морщась, посвящал уик-энд семье.

— …Прости, — сказал Тойво, — а кто все эти люди? Маркиз, Отто, Юхан… Ну, слава Стэниса-старшего достигла вершин Высокой Суони, да и Юхана, настоятеля белых тарков, все знают. А остальные кто?

Я объяснила:

— Маркиз родился в 1938 году в Мидо-Эйго, в семье, ещё со времен Короля Змея преданно служившей Ордену. Ко времени его рождения Мидо-Эйго стало для Альма Матер такой же потенциальной колонией, как и остальные державы, только более доступной в связи со старыми, хорошо сохранившимися связями. Связи эти имели родовой характер, и поэтому жизнь маркиза с детства была посвящена Альма Матер. Фамильные предания о тайной власти, высшем предназначении и древних секретах не могли не вскружить голову романтическому мальчику, и он со всем пылом души посвятил себя служению Ордену.

В 1958 году по долгу службы (Ян тогда примеривался к дипломатической карьере) маркиз оказался в королевстве Код-Дивуар, где познакомился с такими судьбоносными личностями, как Отто фон Шенна, Юхан Скаани и Фрэнк Стэнис-старший, — ковавшими в те давние времена, как и он сам, карьеру в Альма Матер. Так получилось… Эту четверку, которую разъединяло, казалось бы, всё, — разница возрастов, характеров и даже национальностей, — вдруг по непонятной причине связала очень человеческая, абсолютно неуставная дружба. Слава Богу, люди они были тертые, и не дали возможности никому из орденской безопасности даже удивиться: что общего могло стрястись у далекого правнука мидо-эйгского короля Змея (маркиза де Ла Моля) с прямым наследником первых чарийских канунгов Отто фон Шенной; и далёким правнуком казнённого Орденом сканийского князя — Юханом Скаани. И вовсе уж было непонятно и даже неприлично как-то — для чего стоило разбавлять родовитую эту компанию сыном скромного кастльского профессора химии — Фрэнком Стэнисом. Правда, предки профессора регулярно упоминались в европейских летописях аж со времен Сигизмунда Бешеного, ибо во все времена числились придворными лекарями и регулярно, раз в два поколения, горели на кострах Святой Инквизиции за великие познания в науке алхимии. Возможно, Орденская внутренняя безопасность проморгала всё это просто по невежеству…

Стэнис в те давние времена в чине капитана обживал Разведуправление Альма Матер. Маркиз читал курс восточной философии в Военной Академии Чары, Отто набирал звезды на погоны в Стратегическом секторе Ордена, а Юхан готовил докторскую диссертацию, будучи старшим аналитиком Сектора Прогнозирования. Судьба свела их в Код-Дивуар. Виделись они регулярно, болтались в свободное время по барам, веселились по-мужски, делились мнениями и планами, спорили до хрипоты, ругались, ссорились… Пользуясь служебным положением, выручали друг друга из проблем с многочисленным — тогда ещё — начальством (исторический факт, что все талантливые люди обязательно имеют проблемы с начальством), — и обменивались секретной информацией, имея в виду ничто иное, как более эффективное служение общему делу, — и, в общем, были «государством в государстве», вроде как акзакский Опасный Порт… В мушкетёрской их компании было два Арамиса, один Атос — Юхан, и один Д*Артаньян: эту роль старательно играл Стэнис, постоянно впутывавший друзей в донельзя рискованные предприятия.

Маркиз и барон, в свободное от службы время, соревновались в объеме свои донжуанских списков, пока Отто не влюбился — неожиданно и бесповоротно, — в женщину, союз с которой ему, чарийскому барону, был однозначно невозможен. Она была кастлькой по национальности и оперной певицей по профессии, и талант её равнялся её красоте. Любовь принесла им столько же горя, сколько и радости: Отто уже был женат к тому времени, а её романы обсуждала публика трёх континентов. Он был прекрасен, как герой нордического эпоса, и столь же деспотичен; она была умна, всепокоряюще обаятельна и капризна, как античная богиня. Тайная эта связь, легко пережившая с десяток «окончательных разрывов», увенчалась рождением обожаемого обоими родителями сына Германа. Едва успев родиться, он заимел одну маму и четырех отцов, потому что все перипетии бурного романа, естественно, коснулись и друзей Отто. Они тоже были влюблены в его избранницу, но благородно покорились её выбору. Они совершали настоящие подвиги, скрывая происходящее от начальства, вдохновенно врали жене Отто, прикрывая его отлучки; покорно бросая любые дела, кидались разыскивать барона по требованию дозванивающейся с другого континента возлюбленной.

Трагическое расставание, печальное замужество героини и её неожиданная смерть потрясли четверку, связав их ещё и узами общей боли. Некоторым утешением послужило решение Отто усыновить Герочку.

…Они радовали друг друга год, а потом семилетний Герман, благословленный всеми четырьмя своими опекунами, и сияющий от предвкушения новых впечатлений, отбыл в Чару, в привилегированную военную школу-интернат.

В интернате, потом и в училище, а затем и в Академии, Герман только и делал, что превосходил всяческие ожидания и поражал воображение. Он был первым везде. Рано повзрослевший и физически, и духовно, не мысливший ничего более восхитительного, чем служба в такой совершенной, любимой с детства Чарийской армии, он блистал ещё и непринужденными аристократическими манерами, и истинно арийской внешностью.

И опять все его обожали. Педагоги, увидевшие наконец воочию предсказанного тысячу лет назад чарийскими идеологами автохтонного сверхчеловека, забывали о семейных неурядицах, дурноватом начальстве и маленьком жаловании, и обучали юного нибелунга с пылом и самоотверженностью настоящих маленьких героев фатерлянда. Ему прощали всё: самостоятельность — за высокое происхождение и искреннее уважение к педагогам; прогулы — за блестящие знания, зачастую деликатно превосходящие опыт наставников. Что не мешало Герману, честно округлив глаза, именно растерянных наставников своих благодарить за науку…

Он был далеко не дурак.

Ему прощали даже драки — за умение вовремя остановиться и виртуозное владение приемами ближнего боя. А начавшиеся в свое время нечастые, но громкие попойки — за кристальную честность и верность присяге. Он стал душой офицерского собрания; был принят в лучших домах Аллеса, умел, не раздражаясь и не раздражая, дискутировать со старшими по чину, и целомудренно флиртовать с их молодящимися женами; с одинаковым азартом решал головоломные задачки по баллистике и тактике, участвовал в философских диспутах и маршировал на плацу; играл запрещенные строгой цензурой блюзы на раздолбанном пианино в портовом кабаке, и ноктюрны — на белом «Безендорфере» в родовом замке отца, ставшего к тому времени Магистром.

Разумеется, Великом Магистром.

Единственное, чего ещё мог пожелать счастливый папа — так это достойного брака. Его (и не без причин!) уже тогда беспокоили внешность и темперамент сына…

Но вот почему-то именно в этом вопросе почтительный сын внезапно показал характер, а когда Отто вознамерился нажать — просто сбежал из дома, пропал на неделю, поставив на уши и отца, и всех своих опекунов. Когда взволнованная четверка обыскала все кабаки алесского дна, беглец объявился сам, причем вовсе не в Аллесе, и совсем не на дне. Ошарашенный папа фон Шенна был поставлен в известность, что сын отныне сам определяет свою судьбу, и, верный высоким идеалам, решил продолжить образование. Золотой диплом Военной Академии открывал перед ним любые двери, но Герман, насмешливо отмахнувшись от привилегий, выбрал маленькую и ничем не примечательную дверку закрытой спецшколы, где лучшие специалисты Альма-Матер готовили суперагентуру.

…Надо сказать, что остальные четверо сыновей Отто, рожденные в законном браке, выросли, как на грех, тупицами, склочниками и лентяями, и регулярно повергали папу в пучину стыда и отчаяния. Все они, как один, ненавидели сводного братика, что, впрочем, совсем не мешало прибегать к его помощи при малейших затруднениях. Герман будто и не замечал неприязни: никогда не выдавал их отцу, и ни разу не отказался ни набить морду обидчику, ни миром уладить крепнущий скандал, ни заступиться за придурка-брата перед высоким начальством.

Поэтому понятно, что для кровинушки-любимчика магистр никак не планировал столь опасного вида деятельности. Германа дожидалась интересная и перспективная должность в Стратегическом секторе, быстрая карьера, а в отдаленном, но обозримом будущем Отто видел сына, принимающего жезл Магистра из слабеющих папиных рук.

Но для этого необходимо было, как минимум, оставаться в живых, и желательно — в здоровых. Чего никак не гарантировала избранная романтическая и опасная профессия разведчика; сын был вызван на ковер, и папа опять попытался употребить власть… И опять безуспешно, так как выяснилось, что сын унаследовал от матери кошмарный талант устраивать скандалы. Блестя очами, юный чарийский орел потрясал перед потрясенным Магистром славной историей их славного рода, красным дипломом спецвыпуска спецшколы, и чарийской военной доктриной; он со вкусом приправлял монолог краткими лирическими отступлениями, которые вспотевший Отто после ухода сына досадливо опознал, как бессовестный плагиат арии князя Игоря из одноименной оперы сенежского композитора, безусловно запрещенного в Чаре — «…о, да-а-йте, да-айте мне свобо-оды…»

Но выводить на чистую воду оказалось некого — орел уже упорхнул, и Магистр, плюнув в бессилии, отдал приказ лично себе докладывать обо всех операциях агента с позывным «Плющ».

С первого же задания Плющ стал гордостью Оперативного сектора. Сложнейшие, деликатнейшие задания выполнялись быстро, точно и изящно — папе попросту ну, не на что было жаловаться. Плющ не рисковал зря, не трепал нервы неумной самостоятельностью, никогда не доводил ситуацию до пата, — он работал артистически и самозабвенно. Стремительно набирал никому невидимые ордена, опыт и авторитет; Магистр, чуточку отдышавшись и подумав, рассудил, что полный бант солдатского «Креста» на груди будущего Магистра, несомненно, овеет честной славой высокую власть.

Однако, через пару лет маркиз и Стэнис забили тревогу. Пристально наблюдая за успехами любимчика, они начали замечать вещи, едва ли видимые с высоты магистерского трона. Оттуда видны были чин полковника, дождем сыпавшиеся поощрения и награды, кодовые названия блистательно проведенных операций… При взгляде же со стороны открывалось нечто другое: тонкий знаток классической музыки начал по черному пить в промежутках между заданиями, предпочитал общество совсем уж пропащих женщин, и якшался с людьми, вызывающими у интеллигентных профессионалов чувство брезгливого ужаса.

Друзья кликнули совет, на котором Отто под завязку наслушался о своем слепом отеческом эгоизме, разбазаривании золотых кадров и полной, мягко говоря, необоснованности чарийских аншлюсов в юго-восточной Европе, влекущих за собой неизбежное разложение умов из-за бьющих в глаза несоответствий уря-патриотической теории с плачевной повседневностью.

Уби нил валес, иби нил велис, и хоть ты убейся!

…Маркиз и Стэнис вдвоем орали на Отто, обвиняя его во всех смертных грехах, давя в зародыше его попытки сначала объясниться, потом оправдаться, а потом просто выставить их вон. Когда же, накричавшись до хрипоты, они наконец дали ему слово, встревоженный Магистр предложил позвонить Юхану в Соуни — тот продолжал числиться мудрейшим из мудрых.

Так и сделали…

Тут придется кое-что добавить к рассказу о тарках. Настоятель, то есть глава всех тарков, назначался своим предшественником, и теоретически им мог стать любой. На деле же выбор был процедурой крайне сложной, а требования — высочайшие. В 1975 году старый Настоятель почил в бозе, и преемником своим назначил именно Юхана Скаани, того самого четвертого друга маркиза, Отто и Стэниса.

Юхан ни в коей мере не предвидел своей высокой судьбы. Он прошел путь, обычный для тарка. После дедикации был отправлен в мир, попал в Юнийскую Армию, и совершенно самостоятельно (и предсказуемо) сделал блестящую карьеру: от рядового, взятого за ум в сержантскую школу, был затребован сначала на курсы повышения, и в конце концов — в Академию; обратил на себя внимание очень серьезных людей, и время спустя оказался не где-нибудь, а в Организации, и не кем-нибудь, а младшим аналитиком отдела Прогнозирования Стратегического сектора. Ему понадобилось на это 10 лет.

…Он вел интереснейшие политологические разработки в чине майора, и скоро должен был защитить докторскую, когда из Суони пришел приказ — немедленно возвращаться, чтобы взять на себя тяжкую ношу руководства тарками.

…Если бы 30-и этажное здание чарийского «пентагона» вдруг сорвалось с места и пустилось в галоп, потрясая всеми семьюдесятью колоннами портика, и в довершение картины треснуло бы одною из этих колонн Юхана по голове — он вряд ли был бы более потрясен. Вот чего Юхан, если честно, совершенно не предусматривал в своих планах — так это тихой жизни в таркском монастыре.

Более того. Имелись любимые друзья, захватывающая чисто теоретическая работа, насыщенный досуг; он вполне вошел во вкус благ цивилизации, и ну, никак не рассчитывал всё это бросать ради невнятных проблем горячо любимой, но, слава Дороге, очень далекой Родины.

Не знаю, может быть, в этом и заключался сакральный смысл выбора, — только Юхан отбыл в Суони в таком именно настроении, как и первые сканийцы. Рухнули планы. Медным тазом накрылись расчёты. Как фанера над Парижем, просвистели над головой честолюбивые надежды. Ситуация полностью соответствовала тому, что смешливый Ян де Ла Моль называл не очень ясным, но чрезвычайно выразительным словечком «мапупа». Об «ослушаться» не могло быть и речи: крест надлежало нести. Этническуий суониец, потомственный тарк, майор Альма Матер Юхан Скаани возвращался на родину, как марсианин на Юпитер. Его вовсе не грели ожидающие дома почести…

Но дружба не прервалась, кто бы мог подумать. Друзьям Юхан рассказал всё; Стэнис тут же заявил, что давно подозревал нечто подобное. Магистр, подозрительно щурясь, дотошно выяснил, что для Организации Суони никакой угрозы не представляет, да и интереса тоже, — так, заповедник гоблинов, — и великодушно простил обман. Маркиз же просто от души веселился.

Так и зажили.

…Узнав, в чем дело, Юхан удивления не выказал, а высказался в стиле кастльской Василисы Премудрой: не берите в голову, я разберусь. Он бросил все свои дела, неизвестно каким способом разыскал Германа, прятавшегося уже ото всех; о чем они говорили, когда встретились, — неизвестно, только тут же Плющ взял бессрочный отпуск — «…устал…» — и отъехал, жестко отрубив хвост кусками, — в Суони, в высокогорный дацан Настоятеля.

Первый раз в жизни Магистру пришлось прикрывать сына. Наскоро состряпав более-менее правдоподобную версию о личном поручении, Отто сел ждать результата. Год от сына не было ни слуху, ни духу. Целый год Стэнис и маркиз уговорами, мольбами, угрозами и шантажом обуздывали отцовские тревоги Отто. Но через год Герман вернулся. Загорелый неповторимым высокогорным загаром, поздоровевший и повеселевший, с прежним задорным блеском в глазах, он рассказал, что весь год учился таркским наукам, но — папа, не волнуйся! — посвящения не проходил. А потом продемонстрировал, чему научился за год. Отто, нахохлившись, ревниво следил за сыном: тот, как муха, лазал по голым стенам, аккуратно, звездочкой, уложил мордами в клумбу отборную папину охрану, демонстрировал каты невиданного ближнего боя, возникал ниоткуда и исчезал в никуда; на ядовитый папин вопрос, как в его представлении сочетается вся эта таркская ересь с чарийской военной доктриной, Герман загадочно улыбнулся и заявил, что намерен бросить агентурную деятельность и осесть пока в Управлении.

…А потом долго рассказывал счастливому Магистру суонийские байки, шутил, играл на рояле любимые папины вальсы; и затем зажил, как ни в чем не бывало. Аккуратно ходил на работу, с удовольствием навещал опекунов, изредка ездил к Юхану; вращался в высшем обществе, получил генерала за полную перепрофилизацию агентурной сети в Файрлэнде; немножко преподавал в Академии, немножко — всё-таки! — ездил выполнять задания Разведки, но уже опять никого и ничем не тревожа.

До поры до времени.

Конечно, его никак не могла устроить канцелярщина в Управлении. Но амбиции по поводу дальнейшей карьеры сына (которые сам Герман в душе именовал не иначе, как комплексом Дедала — «обои полетим…») папа мог засунуть себе в задницу. Судя по всему, с момента возвращения из тарков и лет до тридцати Герман занимался мучительным поиском дела, которое могло бы во всей полноте и по возможности бескровно ответить на тот вопрос Магистра. По молодости Герман ещё был свято уверен, что если очень захотеть, то можно объять необъятное и совместить несовместимое, и Икара никак в себе не видел, ходя будущее как раз и доказало, как он ошибался… А может, и нет.

…Он всё хорошенько обдумал, и однажды явился к папе, полный честолюбивых планов и радужных надежд, с потрясающим предложением. Он объяснил, что столь явное его, Германа, превосходство над коллегами объясняется очень просто: нюансы его личной судьбы, участие самых разных людей в его образовании создали эффект таркской системы, которая органично сочетает, так сказать, физиков, лириков и оперативников. Нет, он уважает современную систему обучения спецсостава. Но оно — верь мне, папа! — устарело. Нестандартная ситуация грозит разведчику провалом, потому что его очень плохо учат проверять гармонией алгебру, а поливариантность реакции вообще не учитывается, так же как и точно просчитанный эффект псевдо-дилетантизма… Короче, Герман получил некоторый опыт педагогической деятельности — небольшой, но пока достаточный, и просит дать ему разрешение на эксперимент, а за успех ручается головой. Он наберет по приютам сирот поумнее, а потом пусть к нему никто не лезет, а он обязуется через несколько лет дать фатерлянду самую крутую группу специального назначения, — безо всяких идиотских психотехник, и по сравнительно скромной смете. Только никаких кураторов, наблюдателей и прочих бездельников. Некогда ему будет заниматься титулованными бездельниками, дел сделается — невпроворот…

Не сообразив сразу, к чему тут можно придраться, Великий Магистр в блистательный результат всё же не шибко поверил. Но сын уже столько раз его удивлял, что Отто неохотно дал добро.

Герман, надо сказать, тоже не видел в своем плане никакого подвоха. Он и в самом деле был решительно настроен сделать то, о чем говорил, ни больше, ни меньше… Ну, разве что собирался прибрать под крыло незаконного сынишку, которого успел прижить в период лихого курсантства от красотки-цветочницы, державшей лавку по соседству с Военной Академией. О существовании Хольта он узнал лет 5 назад, когда мальчика пора было отдавать в школу, и потребовались деньги. А совсем недавно мама умерла воспалением легких, парнишка остался вообще один, и попал в интернат, с чем Герман, как честный человек, никак не мог согласиться. Он только опасался, что известие о наличие внука опять спровоцирует папу завести волынку о женитьбе. Группа же решала все проблемы легко и непринужденно.

Так думал Герман.

Явившись с официальной бумагой в Богоугодное заведение, он забрал Хольта, а для конспирации (которая, если честно, ни за каким шутом и не нужна была) прихватил ещё одного кандидата в супермены — Рольфа, после чего решил здесь более не светиться, и отбыл далее, теперь уже действительно по приютам, на поиски материала.

Тут и произошла катастрофа.

 

Глава 14

Герман фон Шенна был человек военный, и за свои 30 лет навидался всякого. Он допускал, что иногда цель оправдывает средства, а лес рубят — щепки летят; знал, что ни одно человеческое государство не может не быть фарисейским, и дипломатия — это искусство отмывать добела очень грязной водой; Герман не боялся ни крови, ни грязи; не падал в обморок от запаха еловой шишки, в искусстве предпочитал героический жанр, безвыходных положений не признавал принципиально; железную его волю не могли сломить ни страх, ни боль, ни физические лишения… Но то, что увидел генерал фон Шенна в Государственном приюте для бедных, обломало его в момент.

Одного взгляда на угрюмое стадо детей, отупевших от голода и побоев, хватило, чтобы перечеркнуть всю его прошлую жизнь. Герману просто плохо стало от мысли, куда катится страна, где возможно такое, и на секунду опустились руки от непривычного сознания полного собственного бессилия.

…Трудно сказать, что двигало им после — чарийская сентиментальность, баронская честь или просто человеческая мужская совесть… Но только генерал Альма-Матер, барон Герман фон Шенна, стиснув зубы от омерзения за родную страну, где возможно такое, вместо того, чтобы отбирать по показателям самых перспективных, начал выхватывать из приютов самых обреченных, самых безнадежных пацанов, — пугая сытую администрацию стальным блеском глаз и грозными печатями на бумагах.

Случайный воспитанник тарков оказался не случайным.

Столкнувшись с системным преступлением, — с которым невозможно бороться, не выйдя из породившей его системы, — Герман не запил горькую, не встал в позу, и не впал в раскол. У него было разрешение на набор десяти кандидатов; он решил, что должен спасти хотя бы десятерых.

…Хольт и Рольф у него уже были; потом появились Леон и Аристид; Юту с Кристофером он чуть не с боем выволок из резервации, приписанной к закрытой лаборатории биооружия. И так далее, и тому подобное. Через месяц группа была укомплектована, база выделена, средства отпущены; генерал остался, наконец, один на один с десятью мальчишками, молясь об одном: чтобы никто раньше времени не вздумал выяснять, чем он тут, собственно, занимается. Просто потому, что набранных детей ни один не слепой человек не рискнул бы признать не то что перспективными, а и просто нормальными.

Хольт и Рольф ещё кое-как влезали в чарийскую расовую доктрину, и могли бы сойти за будущих суперменов. Зато золотоволосый Леон, по-кастльски широкоскулый, не переставая плакал днем и дико кричал ночью; Марко крал и прятал еду, причем в местах действительно труднодоступных, за калорифером, например, где она начинала через сутки нестерпимо вонять, наполняя помещение оптимистическим запахом морга. Мика страдал лунатизмом. Аристид забивался под кровать и грыз ногти до мяса. Юстас и Кристофер писались в кровати, Саул мучал кошек, а Чак пытался забраться в постель к доброму дяде, имея в виду поблагодарить за доброе отношение единственным способом, какой знал в свои десять лет.

Им всем было тогда где-то по десять.

Учитывая, с чем пришлось иметь дело Герману, можно понять, с какой головы он выправлял им документы. Там, где набирал мальчишек Герман, арийцев быть не могло по постулату; с Хольтом и Рольфом понятно, зато Леон и Саул, судя по высоким скулам и задорными носам, были кастьлцы; темноволосые Юстас с Чаком — типичные юнийцы; Мика орлиным профилем и гривой вороных волос блистал чистотой суонийских кровей, а Марко с Аристидом, после того, как их отмыли, оказались безнадежными квартеронами.

…Герман набросал к именам приблизительные, по национальному признаку, фамилии, а потом, мотивируя свои действия конспирацией, просто перемешал оба списка. И получил следующее:

Хольт Аль-Сахаль

Леон Зарка

Марко Мюллер

Аристид Штром

Юстас Павилоста

Чак Норенс

Рольф Куэнка

Кристофер Ла Фьямба

Саул Латискум

Микаэль Пролеска

…И затем Герман стиснул зубы и принялся осуществлять свой план. Только теперь он стремился не создать супер-группу «имени мене», а спасти ребят. Вооружившись учебниками по детской психологии, в которые ему некогда было заглядывать, не подозревая, что на самом деле они ему ни за каким лешим не нужны, генерал страдал от жалости к ребятам и презрения к себе — за неуклюжесть и отсутствие специальных знаний. В полном отчаянии, руководствуясь, за неимением ничего другого, порожденной жалостью интуицией, он отдал Марко ключ от кухонных шкапов; купил Аристиду кило жевательной резинки; ночи напролет просиживал с Микой и Ливнем, гася малейшие попытки нездоровой активности поглаживанием по нулевой стрижке и колыбельной из «Порги и Бесс»; по три раза за ночь выводил Юту и Кристофера в гальюн; часами разговаривал с Саулом о смысле жизни; твердо и необидно объяснил Чаку общепринятую практику взаимоотношения полов; выбил спецпитание, учил всему, что знал сам, заставлял мыться горячей водой и обливаться холодной; и чистить зубы, и слушать серьезную музыку, и читал им вслух Дюма и Жюля Верна, и покупал в городе простые игрушки и самые дешевые леденцы — потому что затраты такого рода в смете предусмотрены не были, а Герман, помня свое счастливое детство, мучился необъяснимым чувством вины.

Он учил их играть в прятки и крестики-нолики, морской бой и казаков-разбойников. Когда ребята болели всеми мыслимыми болезнями, ухаживал сам, походя прививая навыки первой неотложной помощи и искусство чувствовать чужую боль. Проблема общения никогда не стояла перед обаятельным сыном барона фон Шенны, и он легко растолковал мальчишкам базовый закон человеческого общежития: твоё право махать кулаками кончается там, где начинается нос твоего соседа. Он играл с ними в футбол, и смастерил качели, а потом — ледяную горку, а потом — турник… Герман напрочь исчез из общества, перестал бывать у отца, наплевал на отпуск, выбросил из головы саму мысль об увольнительных, а если и выбирался в город — так только в аптеку и Детский Мир, и каждый раз так спешил обратно, что штатный шофер-ветеран, нетерпеливо пересаженный на пассажирское место, только Богу молился на крутых виражах.

У Германа не оставалось другого выхода, как использовать с ребятами то, чего навидался и научился у тарков: как и в далекой Суони, мальчишки начинали с нуля. Герман вырабатывал у них подвижность костей в суставах, и чувство равновесия, заставляя ходить по доске — сначала широкой и лежащей на земле, а потом — всё уже и выше. Учил прыгать всеми мыслимыми способами: вперед, назад, с шестом, с грузом; они часами висели на руках, и ходили на руках, учились подолгу сохранять неудобную позу. Тарки натаскивали детей сурово, но бережно — так же поступал и Герман. И очень скоро найденыши перестали болеть, приобрели нормальный вид, избавились от шокирующих отклонений, научились петь чарийский гимн, варить кулеш, делать шпагат, не ссориться, бойко читали и писали, и ходили за Германом хвостом.

Не жалея времени на веселые и азартные игры, он учил их походя навыкам настоящих профессионалов. Быт их устоялся; постепенно определились характеры, привычки, профессиональные склонности и профессиональные показания. Германовыми молитвами мальчишки постепенно вытягивались в настоящих орлов, малость, впрочем разнопёрых; вскоре они догнали и перегнали сверстников-арийцев, и… напрочь поссорили Германа с отцом.

Года два с начала эксперимента Магистр честно держал слово, и никаких отчетов не требовал. Но наконец, не видя сына, не имея ни малейшей информации о причинах такого яростного затворничества, он в какой-то момент пожелал узнать, что, собственно, происходит. Приехав на базу лично и без предупреждения, он был неприятно удивлен пугающей худобой сына и скандально-интернациональным составом будущего спецподразделения. Состоялся тяжелый разговор. Припертый к стене, Герман клялся, что чувствует себя прекрасно, не болен, и в своем уме. Естественно, он никак не собирался откровенничать с папой по поводу причин такого странного подбора кадров; без объяснений же все выглядело, мягко говоря, саботажем. Прекрасно отдавая себе отчет в полной безвыходности ситуации, боясь одного — расформирования, Герман истово выпятив грудь, подбородок и глаза на начальство, доложил, что не имел вовсе намерения рушить национальную внутреннюю политику, и подрывных намерений, никак нет, не имел, а с происхождением ребят напутал по глупости. Однако Магистр располагал фактами, и факты эти были возмутительны: подростки-унтерменши по физической и теоретической подготовке выдавали показатели, ставящие отечественные спецшколы прямо-таки в унизительное положение. Одна радость, что Отто фон Шенна уж никак не меньше сына любил чарийскую армию, поэтому от совсем уж кардинальных мер себя удержал — лишь заметил брюзгливо, что не велика честь генералу возиться с ублюдками; Герман в ответ только глазами сверкнул; на папино приглашение в гости холодно сослался на крайнюю занятость, а назавтра уже выслушивал по телефону от одного из братцев радостную весть о своем разжаловании в полковники. Герман дернул плечом, и продолжил свои занятия.

Он учил ребят не только тому, что должен знать простой боевик. Он учил их пользоваться «иллюзией восприятия»: создавать друг из друга двойников, или распадаться на множество людей, и для этого преподавал искусство грима и азы актерского мастерства, твердо веря, что где-то, когда-нибудь, наука поможет им сохранить жизнь себе и другим; учил подражать речи и повадке различных типажей.

— …Как приказчик эконом-магазина отпускает покупку?.. А как говорит, что нужного товара нет?.. Как стрижет изгородь профессиональный садовник? — врешь, это тебе не техасская резня бензопилой…

Он учил их искусству сбора и анализа информации, и как войти в доверие к нужному человеку, или незаметно направить разговор в нужное русло; группе полагались учителя, и неплохие, но Герман, не щадя себя и неизвестно чего опасаясь, лично обучал ребят тайнописи, шифрам и условным сигналам. И, не доверяя утвержденной общей программе — планированию тайных операций, и использованию всех видов оружия, типа бесшумных автоматических винтовок с лазерным и инфракрасным прицелом, радиоуправляемых мин, стрелковых и противотанковых гранатометов, ручных зенитных ракет, а если нет всего этого — то как сделать рогатку, лук, арбалет, дротик… Самым верным залогом успеха любого обучения является какая-либо идея. Для Германа такой идеей стал ужас за судьбу ребят и фамильная гордость, а для них… А для ребят таким стимулом стал их командир.

Через несколько лет группа вдруг прогремела и стала нарасхват — «Десятка» Германа фон Шенны побывала везде, куда только простирались видимые и невидимые щупальца Альма-Матер. Они устраивали и подавляли путчи, захватывали — или, наоборот, освобождали — дворцы в банановых республиках; плавали как рыбы, стреляли без промаха, могли профессионально подделать практически любой документ, запомнить на слух сложнейший текст, считать чертёж; владели каждый несколькими языками, имели, кроме обязательного военного, ещё и по одному высшему светскому образованию… Группа «Дельты» вполне созрела стать козырной картой в чарийских играх на арене тайной войны. Однако с орденами и званиями начальство не торопилось. Поначалу Герман возмущался, пробовал ругаться, объяснял, доказывал; на базу возвращался хмурый и молчаливый; мальчишки ходили на цыпочках, варили ему крепчайший кофе, а потом допоздна не спали, прислушиваясь к легким и тревожным шагам Бати за стенкой. На следующее утро база бывала вылизана до неправдоподобного блеска, батины сапоги выдраены, а на тренировках ребята выкладывались так, что Герман жмурился от удовольствия, и небольшим усилием воли выкидывал из головы мрачные мысли.

…Кто из них первым назвал его Батей? Наверное, все-таки Марко. Это прижилось; а вообще-то за Германа мальчишки дали бы себя на куски изрезать. По большому счету, плевать им было на весь мир, лежавший за пределами базы. Произнося «Отче наш…» они, конечно же, знали, что обращаются к Существу Высшему, умом непостижимому; но Отец Небесный был где-то там, наверху, а вот земным и сиюминутным Его воплощением стал для них Батя.

О приключениях группы можно было бы написать с десяток томов. Бывало смешное, бывало страшное; иногда то и другое одновременно, например, когда Герман в рамках учебного процесса впервые вывез их заграницу, и они попали в аэропорт. Как на грех, случилась какая-то форс-мажорная ситуация, и несколько рейсов задержали; может быть, поэтому Батя не сообразил, что если для него терминалы и залы прилета-отлета были местом привычным и даже скучноватым, то для мальчишек, привыкших к строгому отшельничеству лесной базы, забитый обезумевшими толпами аэропорт показался филиалом преисподней. Они перепугались, запаниковали, и в мгновение ока потерялись все до одного, причем некоторые умудрились улететь куда-то. Осознав размеры постигшей его катастрофы, Батя попросил у случайного соседа валидол, сунул его в карман, и сел ждать на лавочку.

К чести ребят надо сказать, что чуть придя в себя, они стиснули зубы и самостоятельно разыскали Батю, действуя толково и разумно, и с небольшими интервалами оказались на лавочке все, как стайка взъерошенных, но бойких воробьев. В тот раз Герман провел на лавочке сутки.

…Потом, позже, они со смехом вспоминали этот случай. Они многое потом вспоминали со смехом. Как у Леона (его прозвали Ливнем, или, ласково, Дождичком, потому что он дольше других учился не плакать по ночам) начался период увлечения экспериментальной биологией, и он наводнил казарму шавками, всех мыслимых — а особенно немыслимых — пород. Герман тогда с беспокойством отмечал нехороший блеск в глазах Саула (прозванного с той поры Белым Клыком). Или когда Юта влюбился, в лучших традициях шекспировской трагедии, с прологом, эпилогом и катарсисом, а наглядевшись на него, пошли влюбляться остальные…

Но вот чего Герман вообще старается не вспоминать, так это страшных ссор с отцом. Магистр наконец уяснил, что блажь у сына не пройдет, группу Герочка не бросит никогда и ни за что; сын губил свою карьеру самым решительным образом, — Магистр-то точно знал, что ни два высших образования ребят, ни владение всякими хитрыми техниками, ни все их многочисленные таланты не дадут группе унтерменшей подняться выше статуса тупых исполнителей. Юные супермены висели, как гири, на ногах Германа, живой баррикадой стояли на его пути к большим должностям. Сдается мне, что папе этот период дался тяжелее, чем сыну: Отто же прекрасно помнил честолюбивые идеи самого молодого генерала Организации, и просто с ума сходил от досады и тревоги. Отто чувствовал, что Герман теряет время и перспективы, а сам он, Отто, потихонечку теряет сына.

…Я не знаю, чего стоило Герману ради мальчишек отказаться от блестящей карьеры. Мне кажется, ничего не стоило: он всей душой волновался о карьерах ребят, а вовсе не о своей, и упрямо надеялся, вопреки всему, на конечное признание всех их заслуг и талантов. Задуматься о себе самом он счел возможным только уже в Суони, когда стал генералом ЦКС, заместителем начальника престижнейшего отдела Свободного Поиска. А в тот, чарийский период, его тревожило совсем другое, потому что не успело миновать поветрие тотальной влюбленности, как Ливень подхватил стригущего лишая, а Марко — нехорошую болезнь, а потом Трефа чуть не забрали из группы в Лабораторию Стратегической электроники Разведуправления, потому что он ухитрился написать дипломную работу, здорово попахивающую Нобелевкой, а на все попытки Бати уговорить его малость сбавить обороты только отмахивался нетерпеливо: «Бать, да погоди… ты не понимаешь, тут такое…». Наконец Герман сообразил договориться с бывшим однокашником: работа Тофера вышла под фамилией однокашника, а сам Треф, получив золотой Университетский диплом, остался в группе. А потом Клыка ранили в Вельде, потом надо было готовиться к очередному смотру, потом ещё что-то случилось, потом ещё…

У Германа фон Шенны имелась масса поводов для волнений. Глядя на мужающих ребят, он вспоминал собственную буйную молодость, и в какой-то момент начал опасаться, что группа, при том, как её используют, выродится рано или поздно в банду бездушных головорезов, какие в изобилие бесчинствовали в колониях, огнем и мечем неся идеи «добра и справедливости» не ведающим истинной демократии народам. Как профессиональный разведчик, пугать Герман умел отлично, и очень скоро пал жертвой собственного искусства: он напридумывал кучу запредельных ужасов, и разволновался чрезвычайно; натащил полную казарму очень хороших, но очень запрещенных книг великих гуманистов; тщательно анализировал каждую операцию, стараясь свести к минимуму моральные издержки, с досадой обнаружил в себе склонность к занудным монологам о вечных гуманитарных ценностях, совсем было растерялся… и тут наконец осознал, что гипотетическая моральная деградация в группе всё не происходит и не происходит. Мальчишки исправно тянули носок на плацу, от громового «Хайль!» добрели лица самых строгих проверяющих; молодые волки бестрепетно участвовали в карательных операциях, без вопросов выполняли такие приказы, от которых даже матерый Батя скрипел зубами по ночам. А выполнив приказ, возвращались на базу, сбрасывали снарягу, шерстяные намордники и берцы, и через минуту уже с хохотом резвились в бане. И потом, ясноглазые, зла не помнящие, всем скопом или вычесывали блох у очередной ливневой шавки, или с плохо скрытым апломбом, сердясь по пустякам и обидно обзываясь, спорили о какой-либо книжной премудрости (бритве Оккама, например); или клянчили у Бати его парадный мундир — почистить ордена зубной пастой, а заодно подбить Батю на рассказ о каком-нибудь давнем приключении… Аристид читал в уголку Софокла, Треф гонял на компьютере очередную гениальную программу, Клычок сидел по-турецки на подоконнике с томом «Психологии», Мика чинил тренажер… Герман недоумевал и злился на себя, даже заподозрил чарийскую расовую теорию в правоте, а ребят — в эмоциональной тупости… А потом вдруг понял то, до чего давно уже додумался страдающий Магистр. Мальчишки не служили ни Альма-Матер, ни Родине — какая, к шутам, она была им родина! — ни чарийской военной доктрине: они вообще не служили. Они просто любили Батю, как умеют любить только сироты и невинно приговоренные.

Вот тут-то Герман и начал понимать, что именно взял на себя.

…Стоило командиру выйти из своей комнаты, как ребята всё бросали и намертво прилипали к нему. Они считали его творцом их персональной вселенной, и искренне недоумевали, какие ещё могут быть награды и почести, если из миллионов более достойных Батя выбрал именно их. Они не брали в голову, чем пришлось ради них пожертвовать Герману, просто знали твердо, что Батя их любит, и ни на кого другого не променяет, и из кожи вон лезли, стараясь хоть как-то отблагодарить за то, за что отблагодарить невозможно… Они, как никто, знали истинную цену своему Учителю: он подарил им то, что невозможно ни от кого, кроме Бога и родителей, ни ждать, ни требовать… И вот теперь просто следовало найти в себе — в каких угодно глубинах и безднах, — достаточно сил, чтобы хоть попытаться вернуть этот благословенный долг.

Они ничего от него не ждали и не требовали — он был им необходим любой. Если Батя со сна оказывался зол и склонен придираться, они мгновенно преображались в туповатых чарийских служак, и с таким азартом исполнительности встречали самые абсурдные придирки, что Герману в какой-то момент становилось смешно, и он менял гнев на милость. Если на Батю накатывала меланхолия, мальчишки на уши готовы были встать, лишь бы его развеселить. Клычок с невозмутимым лицом подсаживался к командиру, и заводил провокационный разговор о классической музыке, которую, кстати сказать, терпеть не мог.

— Бать, — говорил Клык, — а я вот тут прочел о Россини…

— Да?.. — откликался приятно удивленный Герман.

— Прочел, знаешь, совсем недавно — ты знал, нет? — какой-то его знакомый собирал коллекцию орудий пыток. И Россини спросил: а есть ли среди экспонатов пианино? — хозяин признается, что нет, не имеется. А Россини говорит: ну, стало быть, вас с детства не учили музыке.

Музыке Герман мальчишек учил, когда время было, и пианино на базе имелось. Пока Батя, меланхолично перебирая клавиши, пытался справиться с минорным настроением, ребятки выскребали из карманов последние фартинги, и пройдоха-Марко бежал к линии внешней охраны — выцыганивать пару банок любимого Батиного светлого пива.

Им было жизненно необходимо, чтобы именно Батя по своему выбору поставил диск на проигрыватель, назначил меню и выбрал фильм для просмотра; чтобы именно он проверил решенное уравнение, хотя давно уже было известно, что Аристид сделает это и быстрее, и элегантнее. Несмотря на то, что у каждого из Дельты всегда было по девять самых строгих критиков, самых добрых советчиков, самых сострадательных исповедников, — да в голову не залетало, чтобы не озадачить Батю всею вселенской неразберихой своих полудетских мыслей, чувств, сомнений… Это правда, что уже разработан телефон, который беспроводной и карманный, а действует в радиусе десяти километров? Если да, то пусть нам выдадут — полезная штука… А что такое калья, да еще на 4 угла, не помню, где вычитал — вот бы попробовать… И почему все девчонки такие вредные… И правда ли, что в новом обмундировании ботинки будут не на шнурках, а на липучках?.. И нельзя ли с вертолетной площадки поймать ту юнийскую программу, где крутят классический джаз… И ещё вот в книжке, вот в этой, сказано, что «надежда есть глупое чувство» — это почему?!. То есть все уверены, что это не имеет отношения к субботним шашлыкам… И ещё Батя обещал показать, как приходить не на голову после двойного тулупа…

…Они никогда не ревновали Германа друг к другу, воспринимая свою десятеричность как единое тварное тело, — но когда Герман разговаривал по телефону с Магистром, мальчишки то ли детским, то ли зверячьим чутьем распознавали неведомую опасность, зажимались и скучнели, хотя Герман никогда не называл отца иначе, чем по уставу, и никогда не делился с группой подробностями своих взаимоотношений с большим начальством.

Когда Герман уезжал, ребята слонялись по базе как неприкаянные, хватались то за одно, то за другое. Яростно и тщательно переделывали все мыслимые дела, а потом опять слонялись, пока не оказывались каким-то загадочным образом все в батиной комнате, где он их и накрывал, неожиданно вернувшись; и устраивал жуткий разнос за смятое одеяло и бычки в пепельнице, а они смотрели на Батю и улыбались так счастливо, что Герман растерянно отводил глаза, и, для порядка ещё хмурясь, просил сварить кофе покрепче…

Через девять лет после своего создания группа Дельта стала реальной и грозной силой. Многие и многие могущественные чины Альма-Матер предлагали полковнику фон Шенне поддержку и покровительство, в обмен на личную преданность; клялись вытащить мальчишек из джунглей, пустить в рост, сулили золотые горы… Но Герман уперся. Никто не понимал, чего, собственно, он ждет, и подозревали в набивании цены, а меньше всех он сам понимал, что делает… Просто не решался доверить жизни ребят прожженным зубрам из Управления.

Папа фон Шенна отлично представлял себе последствия такого ослиного упрямства, и неоднократно о том сына предупреждал. А тот, по-прежнему не снисходя до оправданий, упрямо твердил: — «Это моя группа!» — упорно, как первые христиане на кострах и крестах твердили своё «Верую». Отто впал в форменную панику, изводил и себя, и сына, и получил в конце концов инфаркт, и Герман, поднятый ночью телефонным звонком пьяного в дым и до смерти перепуганного брата, сорвался с базы, и четверо суток не отходил от отца в реанимационном отделении Кардиологического Центра; и наверное, за последние годы это были их лучшие дни. Потом Магистр вернулся домой, а Герман — к ребятам, твердо пообещав резко постаревшему отцу появляться регулярно. Мучимый нестерпимой жалостью, внутренне раздираясь между папой и мальчишками, валясь с ног от недосыпа, он втащился в казарму, глянул на личный состав, и в отчаянии опустился на чью-то койку, нарушая свой же строжайший запрет, — а к нему с абсолютно неуставными причитаниями кинулись не гордые чарийские волки, а в лоскуты раздрызганные, охрипшие от скулежа щенята, потерявшиеся в глухом лесу жизни.

— Ландверы, балбесы, — пробормотал Герман, почти теряя сознание от усталости и злости, — сейчас я должен выспаться, а потом вы у меня получите…

И заснул, где сидел.

Ребята благоговейно, как стеклянный саркофаг, перенесли Батю в его комнату, стащили сапоги, раздели, взбили подушку, подоткнули одеяло, и неслышно сели в кружок. За те сутки, что Батя отсыпался, мальчишки сполна выплатили долг по аэродромной лавочке.

Через сутки Герман проснулся, яростно выпер всех из комнаты, выхлебал принесенный загодя кофе, привел себя в порядок, гаркнул построение и вышел на плац, с твердым намерением накрутить всем хвоста за глупость и паникерство. Но увидав 10 счастливых рож, тщетно пытавшихся выглядеть виноватыми, Батя помолчал, сел на крылечко и спросил печально:

— Ну, за каким хреном вы сожрали мой валидол, придурки?..

А вскоре стало совсем плохо. Никто больше ничего не предлагал, группа продолжала заниматься тягостной ерундой; никто о ней лишний раз не вспоминал, и Герман кожей чувствовал, что это затишье перед бурей. А потом Плюща вызвали по очень серьезному делу, поручили опасное, сложное, но вполне посильное Герману задание, наговорив комплиментов про его былую славу… Не то чтобы он купился — просто подумал, что успешное выполнение может принести неожиданные дивиденды мальчишкам…

А пока Бати не было, ребят с чужим командиром неожиданным приказом отправили на задание, оказавшееся ловушкой. Дурак-командир поперся прямо в неё. Мальчишки к Присяге относились серьезно, приказы обсуждать приучены не были, и, если бы не данное Бате перед отъездом обещание — «не разбазаривать кадры», — погибли бы с честью; но Герман перед отъездом велел никуда не вляпаться, и думать головой. Поэтому группа, пораскинув мозгами, послала командира подальше, и выполнила безнадежное задание блестяще и без потерь, только не тем способом, какое навязывало руководство. Предъявив начальству по возвращении результаты, они невозмутимо приняли разнос за неподчинение, и, руганые ругмя за то, что не погибли, четким строем двинули на родную базу — к Софоклу, «Психологии», шавкам и тренажерам, — всем, что могло хоть как-то скрасить ожидание Бати. Тот вернулся через несколько дней, молча выслушал доклад прямо на подъездной аллее, и молча полез обратно в машину. Включил мотор, забыв захлопнуть дверцу, немножко посидел, и вдруг опять стремительно выскочил наружу, и разнес в пух и прах дежурного за неметёное крыльцо и дурно заправленные койки. И ушел к себе, хлопнув дверью.

Ребята привели в порядок машину, отогнали в гараж и помчались помогать дежурному Рольфу вылизывать казарму.

…Поведение Германа на самом деле объяснялось просто. Услыхав о произошедшем, он собрался хоть раз в жизни воспользоваться родственными узами; опасаясь вовсе не за себя, а за мальчишек, он решил нажаловаться наконец папе на подрывные действия в отношении спецотряда «Д» Управления Стратегических Операций. Но пока полковник стратегических операций заводил машину (которая, верная подруга, завелась не сразу и тем дала возможность прийти в себя), его осенила простая мысль, что в Организации есть только один человек, который, убирая группу, не побоялся бы оставить в живых самого полковника фон Шенну. Поняв, что чуть было не сыграл в идиотскую игру «жалуемся мне на меня же», Герман в полном расстройстве чувств завалился спать.

…Потом Магистр категорически отрицал свою причастность к этой истории, и всем нам очень бы хотелось в это верить. Но правда такова: кто бы ни затеял подобную мерзость, он должен был заручиться поддержкой начальства, иначе в Альма-Матер дела не делались.

Ну, а ребят нисколько не волновали придворные интриги; их волновало Батино настроение. Стремясь порадовать командира, они старательно ставили почти олимпийские рекорды, брали планки немыслимой высоты и сложности, ликвидировали задолженности по научным дисциплинам, никак не предполагая, то только добавляют в чашу Батиных тревог… Ибо чем сильнее становилась группа, тем быстрее и безжалостнее с нею должны были расправиться. Герман начал плохо спать; по ночам его мучили кошмары.

То, что произошло дальше, произошло во многом благодаря Стэнису и Юхану. Ну, у Юхана, как потом выяснилось, был свой интерес, а вот Стэнис руководствовался просто любовью к бывшему воспитаннику и уважением к группе. Они как-то уговорили Отто отправить группу в Тауттай.

Это была приграничная с Суони страна, давно и прочно прозябающая под юнийско-чарийским протекторатом; в описываемое время в Тауттае грянули исторические события.

Если коротко, то Чара с Юной окончательно рассорились по вопросам о том, кто должен разгребать накопившиеся проблемы — экологическую катастрофу, возникшую из-за грабительских разработок недр, массовый падеж населения, и прочее. Не сумев договориться, докатились до гражданской войны… А потом, поняв, что воевать, собственно говоря, не за что, так как взять от этой земли больше нечего (не вкладывая гигантские средства), и не будучи готовы отвечать за всё навороченное за 5 веков протектората, вдруг объявили происходящее «мятежом» местного населения и провокацией сопредельной Суони, которой и отдали (подавись!) разграбленную, озлобленную и вымирающую страну.

А мы взяли.

Людей-то спасать надо, куда деваться.

…В рамках нашего (ЦКС) надзора над происходящими в Тауттае событиями, я познакомилась с Германом, а благодаря Стэнису и ещё нескольким неравнодушным в Чаре людям (Дитриху, например), узнала многие подробности истории группы. После чего сделала несколько правильных выводов, и — интересное предложение Герману.

Набраться наглости делать предложение такого рода чарийскому орлу в расцвете лет… Я уповала только на бедственное положение группы, и то, что любовь мальчишек к Бате взаимна. Я постаралась быть очень убедительна. Я упирала на то, что Герман не имеет ни малейшего права быть в данном случае эгоистом. И что созданная им уникальная группа не может принадлежать какому-то отдельному государству — её место в международной структуре, которая ставит задачей сделать так, чтобы никто и никогда не оказывался в такой ситуации, в какой оказались мальчишки до встречи с Батей… Я-то видела, что на самом деле в мальчишек Герман вложил не честолюбивые надежды, не стратегические планы, а свою бессмертную душу; и вот теперь — никуда не денешься! — на одной чаше весов лежала его душа, а на другой — воинская присяга, баронская честь и сыновний долг. Герман фон Шенна был человеком в целом верующим, но теософией никогда не увлекался, и потому не подозревал, что решил проблему православно: он решил пожертвовать честью ради бессмертной души.

…Если за последние несколько лет тревог, волнений, унижений и неведомого ранее скотского страха перед начальством, которое могло в момент не просто оскорбить или унизить, но и просто приговорить к утилизации ни в чём не повинный результат правоты таркских идей воспитания, — если, говорю я, за все это время у Германа ещё сохранились какие-то иллюзии по поводу собственной гордости и тщеславия, то в тот самый момент он с ними решительно распрощался. Он похоронил их тайно, по своему обыкновению ни с кем не делясь горем. Да и некогда было горевать.

Повторяю: ни до, ни после он ни с кем не обсуждал этого отрезка своей жизни. Мысли и чувства того периода он как бы заключил в бронированный сейф, а ключи выбросил. Мы достоверно знаем только одно: до сих пор в Лоххидском доме Германа, в сундуке, лежит его полковничий мундир со всеми чарийскими орденами — с «Дубовыми Листьями», полным солдатским «Мечем», а также множество «Слав», «Заслуг» и «Отваг», — начищенных всегда, как перед парадом.

…Несколько позже в аналогичных обстоятельствах другой командир другой спецгруппы (также оказавшейся в сфере профессиональных интересов ЦКС), очутившись перед угрозой уничтожения подразделения, решил, что вот тут-то его командирские обязанности и заканчиваются, и, как честный человек, устроил новгородское вече, в результате которого группа распалась, не оставив по себе памяти. Но в том-то и дело, что Герман не был — хотел он того, или нет, — командиром. Герман был Батя. И потому никаких референдумов устраивать не стал, а просто, приняв решение и взяв, как обычно, всю ответственность на себя, скомандовал «За мной!» — как привык командовать в бою, первым поднимаясь в атаку под кинжальным огнем неприятеля, — и привел в ЦКС весь выводок, умудрившись своей спокойной уверенностью придать паническому бегству хмельной привкус захватывающего приключения.

А у нас наконец мальчишки получили и признание, и чины, а главное — необременительную для совести, опасную и страшно важную работу. Они больше никого не захватывали и не похищали, — они спасали. Освобождали заложников, осуществляли охрану свидетелей; множество задержаний — наркобаронов, террористов, бандитов, — провели они в подземных гаражах, на заброшенных складах, под сводами заплеванных эстакад, на чердаках и в подвалах нежилых зданий. В стриженой зелени городских скверов и в перелесках городских парков они вжимались в землю, гравий, асфальт, цемент крыш и пыль подсобок, и ловили бронежилетами пули, и «качали маятник» под прицелом бандитов, и прыгали на крыши несущихся машин, и бесстрашно шли на прямой контакт с остро отточенным холодным, нарезным и всяким другим оружием… Но уже всегда — для спасения чьей-то жизни.

Группа «Дельта» Германа фон Шенны не дезертировала в Суони. Она завоевала эту страну — первую в своей жизни, — в пешем строю, без единого выстрела, с развернутыми знаменами, под барабанный бой. Со всеми её президентами, командорами, гордыми собаками, детьми и женщинами — и страна сдалась без боя, покоренная с первого взгляда их преданностью друг другу и Бате, их смехом и шутками, и постоянной готовностью моментально откликнуться сторицей на самое малое добро. Их полюбили сразу — за незлобивый нрав, заразительный оптимизм, искреннее уважение к старому и малому, отзывчивость на чужую боль и яростное отвращение к подлости: всё то, за что когда-то, в той, прошлой жизни, все знали и любили Герочку фон Шенна; и что, любовью растиражированное в десяти экземплярах создало десять… нет, 11 неповторимых и прекрасных человеческих личности.

* * *

И очень ещё о многом мы говорили с Тойво. Шло время, и с Габи я помирилась, и в джаз-клуб сходила. И начал потихоньку плавиться снег на южных склонах сопок, и запахло весной — а когда стемнеет, к окнам опустевшего Четверга все так же слетались метели и бураны, чтобы послушать, о чем мы там беседуем с шейпом. Свистула Окаянная, Подрезуха, Соленый Пес, Печник-задушник — все по очереди приникали к стеклам, и, шурша снегами, слушали, слушали…

О том, что Бог создал человека из того же материала, что и все остальное живое на земле, и с тех пор они неразрывно связаны. По той религии, которую исповедуем мы, весь тварный мир тоже наделен душой, не такой, как человеческая, но наделён. Когда человек отпал от Бога, земля ужаснулась; когда на неё пролилась первая невинная кровь, для земли это была трагедия. Мы верим, что когда-нибудь, — и это от нас самих зависит! — Бог станет все во всем, и между всей тварью установится долгожданная гармония, то Царство Божие, для которого, собственно, и создал Бог человека по образу и подобию Своему. А Дорога… Для чего нужна дорога, если она не ведет к Храму?..

И, может быть, именно для того Дорога собрала на Крыше Мира все землетрясения, наводнения и ураганы, чтобы сделать это место акупунктурной точкой земли — местом концентрации жизненной силы всего организма, местом, где человек стоит лицом к лицу с Дорогой?..

…О том, что шейпы — сыновья и дочери этой земли, но не властители её. Что гринго, конечно, «понаехали». И что «толерантность» в переводе с латыни — это слабость иммунной системы. Но Дорога, которая всех привела сюда — она наша общая, как ни крути. Потому что — да, мы разные, другие, но зачем нужен другой? — чтобы ты осознал себя. Увидеть себя глазами другого — это же и есть единственный способ окончательной самоидентификации… И, может быть, именно тут, в Суони, зарождается новая общность людей, сплоченных не по национальному признаку.

Да, Суони вроде бы принимает всех, но далеко не каждый может здесь остаться. Каждый человек может услышать зов своей Дороги, да только захочет ли?.. Живая земля меняет каждого, но не каждый готов измениться. И кто не готов — отторгается, как чужеродная ткань… Тот, для кого любая земля — мертвая, просто плоскость, по которой ходят ногами.

Мы говорили о чудесах. И не просто о чудесах, а об умении их распознавать. Дорога всегда говорит с человеком на его языке — а ведь многие уверены, что судьба заговорит с ним непременно громовым голосом с небес, а вокруг всё ангелы, ангелы… Современные люди боятся чудес, и потому заранее определяют им очень убогие рамки: не наблюдаются визуально ангелы — значит, не чудо, и с дивана не слезу, хоть стреляйте.

— …Владеть тем, что ты не в состоянии облагородить — это блуд, — говорила я. — Окружающее пространство — полученное ли в наследство, купленное ли, обретенное в странствиях, — в которое ты не вложил труда и души, дезориентирует тебя, и формирует комплекс никчемности. На самом деле в этом мире мы не владеем ничем, только получаем в аренду (включая детей и собак). Это — те самые Богом нам доверенные таланты, виноградники Господни, где мы — арендаторы. И если мы (по миллиону уважительных причин!) не сможем их возделать — то есть полюбить, переосмыслить, включить в себя, воспитать, вырастить и представить Богу урожай — то будем мы рабы не только ленивые, но и лукавые. Количество оставленных за спиной помоек развращает. Количество посаженных деревьев и выращенных детей — облагораживает. Это и есть нетленка. А иначе — по анекдоту: вечером папа приходит в детский садик за сыном. Воспитательница спрашивает:

— А который ваш?

А тот отвчаетт:

— Да какая разница, всё равно завтра опять сюда вести…

Я говорила:

— Понимаешь, на свете ничего не бывает без любви, без неё ничего не растет, не цветет и быстро старится, и разрушается, и разрушает все вокруг. Эту любовь категорически нельзя путать с любованием «собой, любимым, исполняющим в данный момент роль «доброго мамы», или «доброй папы». Поэтому, пожалуйста, постарайтесь нас полюбить, как мы полюбили эту землю, — так полюбили, что не сможем перенести, если она сделается мертвой, скорее собой пожертвуешь, не жалко ради такого!.. Мы, конечно, дурни, но дурни веселые. Привычка шутить по всякому поводу, особенно когда совсем не до шуток, въелась в нас намертво, как табачный дым в занавески, но польза от нас тоже есть, ведь правда? Мы воевали бок о бок в ту Войну, поэтому нам с вами уже никогда не сделаться чужими, слишком многое пережили вместе, и дороги наши так переплелись, что не разорвать.

…Мы говорили о том, что есть места, за выживаемость в которых страны и президенты дают ордена и медали. И есть места, за жизнь в которых никто медалей не дает, а жить надо — именно такова Суони. Вот и замечательно, потому что это как с домом — своим, или чужим. В чужом добросовестно доглядываешь, не прохудилась ли крыша, не прогнило ли крылечко, не сифонит ли в окно… А в своем доме ты постоянно слушаешь его дыхание, как ребенка в ночи. Ловишь чутким ухом и изменившийся вдруг тембр скрипа половиц, и прерывистый всхлип очага, и необычное, тревожное пение электрического провода… Это непростой труд; а силы и умение может дать только любовь.

…Почему каждый день головка мавра — пивная кружка, в которой стоят карандаши, — поворачивается на полградуса против часовой стрелки?..

Почему вся собачья шерсть, натрясенная собаками за день, обязательно собирается именно в этом углу, а в противоположном — никогда, как будто он принадлежит иному дому, где о собаках только в телевизоре видали?..

И почему я никак не могу вспомнить, как принесла на тот столик чашку с кофе, ведь живу одна, а чашка — вот она?..

Хранить душу дома, душу города, душу страны — единственная гарантия пожизненного творчества, единственный способ подманить неуловимую синюю птицу — Нетленку.

— …Кушай, кушай, — ласково говорила я Тойво, который уплетал сарагосское рагу с овощами, — за Мотю… за Напомника… за то, чтоб мне в этом году налога не повысили…

В Суони — а особенно в Лоххиде, — весна приходит, как ведро воды на голову. Отфыркаешься, проморгаешься — а вокруг уже почти лето, только очень топкое. И опять вся жизнь впереди.

Нам с Тойво ещё предстоит обсудить громадное количество вещей: электро-магнитный резонанс, в котором Земля состоит со всем живым на ней; и какое отношение эффект резонанса имеет к таркскому Посвящению.

И всё, из-за чего нам с Джой пришлось покинуть город нашей молодости Акзакс.

И жареный сыр, и «Тубурскую игру», и полевые формы жизни.

И чем «мерцающие» геопатогенные зоны отличаются от «циклических».

И о том, что в горах есть места, где время течет медленнее обычного.

И о «прилипающих тенях», «аудиомиражах», королях и капусте…

Мы о многом ещё успеем переговорить, прежде чем совсем другая птица взмахнет крылами над кем-то из нас, и позовет в последний, самый интересный и загадочный путь.

Но мы не испугаемся, а только вздохнем легко — потому что точно знаем, что крылаты.

«В ЧЕТВЕРГ — НАЛЕВО»

Работает каждый день с 14.00 до 24.00

(суббота — с 11.00 до 02.00)

Меню на 1.02.2016 г.

Кабанья вырезка «на веревочке» — 90 скаников

Куропатка в винном соусе — 1 скан 40 скаников

Свинина в лососине — 1 скан

Лесной пирог с кленовым сиропом — 50 скаников порция

Крокеты из крабов — 70 скаников

Закуски, напитки — как обычно!

Добрые сотрапезники, быстрое обслуживание и горящий камин — бесплатно!

Добро пожаловать!