Прямая речь (сборник)

Чичибабин Борис Алексеевич

1966–1969

 

 

«Живу на даче. Жизнь чудна…»

Живу на даче. Жизнь чудна. Свое повидло… А между тем еще одна душа погибла. У мира прорва бедолаг, — о сей минуте кого-то держат в кандалах, как при Малюте. Я только-только дотяну вот эту строчку, а кровь людская не одну зальет сорочку. Уже за мной стучатся в дверь, уже торопят, и что ни враг – то лютый зверь, что друг – то робот. Покойся в сердце, мой Толстой, не рвись, не буйствуй, — мы все привычною стезей проходим путь свой. Глядим с тоскою, заперты, вослед ушедшим. Что льда у лета, доброты просить у женщин. Какое пламя на плечах, с ним нету сладу, — принять бы яду натощак, принять бы яду. И ты, любовь моя, и ты — ладони, губы ль — от повседневной маеты идешь на убыль. Как смертью веки сведены, как смертью – веки, так все живем на свете мы в Двадцатом веке. Не зря грозой ревет Господь в глухие уши: – Бросайте всё! Пусть гибнет плоть. Спасайте души!

1966

 

«Уходит в ночь мой траурный трамвай…»

Уходит в ночь мой траурный трамвай. Мы никогда друг другу не приснимся. В нас нет добра, и потому давай простимся. Кто сочинил, что можно быть вдвоем, лишившись тайн в пристанище убогом, в больном раю, что, верно, сотворен не Богом? При желтизне вечернего огня как страшно жить и плакать втихомолку. Четыре книжки вышло у меня. А толку? Я сам себе растлитель и злодей, и стыд и боль как должное приемлю за то, что все придумывал – людей и землю. А хуже всех я выдумал себя. Как мы в ночах прикармливали зверя, как мы за ложь цеплялись, не любя, не веря. Как я хотел хоть малое спасти. Но нет спасенья, как прощенья нету. До судных дней мне тьму свою нести по свету. Я все снесу. Мой грех, моя вина. Еще на мне и все грехи России. А ночь темна, дорога не видна… Чужие… Страшна беда совместной суеты, и в той беде ничто не помогло мне. Я зло забыл. Прошу тебя: и ты не помни. Возьми все блага жизни прожитой, по дням моим пройди, как по подмостью. Но не темни души своей враждой и злостью.

1967

 

«Сними с меня усталость, матерь Смерть…»

Сними с меня усталость, матерь Смерть. Я не прошу награды за работу, но ниспошли остуду и дремоту на мое тело, длинное, как жердь. Я так устал. Мне стало все равно. Ко мне всего на три часа из суток приходит сон, томителен и чуток, и в сон желанье смерти вселено. Мне книгу зла читать невмоготу, а книга блага вся перелисталась. О матерь Смерть, сними с меня усталость, покрой рядном худую наготу. На лоб и грудь дохни своим ледком, дай отдохнуть светло и беспробудно. Я так устал. Мне сроду было трудно, что всем другим привычно и легко. Я верил в дух, безумен и упрям, я Бога звал – и видел ад воочью, — и рвется тело в судорогах ночью, и кровь из носу хлещет по утрам. Одним стихам вовек не потускнеть, да сколько их останется, однако. Я так устал! Как раб или собака. Сними с меня усталость, матерь Смерть.

1967

 

«И вижу зло, и слышу плач…»

И вижу зло, и слышу плач, и убегаю, жалкий, прочь, раз каждый каждому палач и никому нельзя помочь. Я жил когда-то и дышал, но до рассвета не дошел. Темно в душе от божьих жал, хоть горсть легка, да крест тяжел. Во сне вину мою несу и – сам отступник и злодей — безлистым деревом в лесу жалею и боюсь людей. Меня сечет господня плеть, и под ярмом горбится плоть, — и ноши не преодолеть, и ночи не перебороть. И были дивные слова, да мне сказать их не дано, и помертвела голова, и сердце умерло давно. Я причинял беду и боль, и от меня отпрянул Бог и раздавил меня, как моль, чтоб я взывать к нему не мог.

1968

 

«Тебя со мной попутал бес…»

Тебя со мной попутал бес шататься зимней чащей, где ты сама была как лес, тревожный и молчащий. В нем снег от денного тепла лежал тяжел и лепок — и стыли ножки у тебя в ботиночках нелепых. Мы шли по лесу наугад, навек, напропалую, и ни один не видел гад, как я тебя целую. Дышал любимой на виски и молча гладил руки и задыхался от тоски и нестерпимой муки. Нам быть счастливыми нельзя, а завтра будет хуже, — и лишь древесные друзья заглядывали в души. Да с лаской снежная пыльца, неладное почуяв, касалась милого лица и горьких поцелуев.

1967

 

Колокол

Возлюбленная! Ты спасла мои корни! И волю, и дождь в ликовании пью. Безумный звонарь, на твоей колокольне в ожившее небо, как в колокол, бью. О как я, тщедушный, о крыльях мечтал, о как я боялся дороги окольной. А пращуры душу вдохнули в металл и стали народом под звон колокольный. Да буду и гулок, как он, и глубок, да буду, как он, совестлив и мятежен. В нем кротость и мощь. И ваятель Микешин всю Русь закатал в тот громовый клубок.

1968

 

«Трепещу перед чудом Господним…»

Трепещу перед чудом Господним, потому что в бездушной ночи никого я не спас и не поднял, по-пустому слова расточил. Ты ж таинственней черного неба, золотей Мандельштамовых тайн. Не меня б тебе знать, и не мне бы за тобою ходить по пятам. На земле не пророк и не воин, истомленный твоей красотой, — как мне горько, что я не достоин, как мне стыдно моей прожитой! Разве мне твой соблазн и духовность, колокольной телесности свет? В том, что я этой радостью полнюсь, ничего справедливого нет. Я ничтожней последнего смерда, но храню твоей нежности звон, что, быть может, одна и бессмертна на погосте отпетых времен. Мне и сладостно, мне и постыдно. Ты – как дождь от лица до подошв. Я тебя никогда не постигну, но погибну, едва ты уйдешь. Так прости мне, что заживо стыну, что свой крест не умею нести, и за стыд мой, за гнутую спину и за малый талант мой – прости. Пусть вся жизнь моя в ранах и в оспах, будь что будет, лишь ты не оставь, ты – мой свет, ты – мой розовый воздух, смех воды, поднесенной к устам. Ты в одеждах и то как нагая, а когда все покровы сняты, сердце падает, изнемогая, от звериной твоей красоты.

1968

 

«Больная черепаха…»

Больная черепаха — ползучая эпоха, смотри: я – горстка праха, и разве это плохо? Я жил на белом свете и даже был поэтом, — попавши к миру в сети, раскаиваюсь в этом. Давным-давно когда-то под песни воровские я в звании солдата бродяжил по России. Весь тутошний, как Пушкин или Василий Теркин, я слушал клеп кукушкин и верил птичьим толкам. Я – жрец лесных религий, мне труд – одна морока, по мне, и Петр Великий не выше скомороха. Как мало был я добрым хоть с мамой, хоть с любимой, за что и бит по ребрам судьбиной, как дубиной. В моей дневной одышке, в моей ночи бессонной мне вечно снятся вышки над лагерною зоной. Не верю в то, что руссы любили и дерзали. Одни врали и трусы живут в моей державе. В ней от рожденья каждый железной ложью мечен, а кто измучен жаждой, тому напиться нечем. Вот и моя жаровней рассыпалась по рощам. Безлюдно и черно в ней, как в городе полнощном. Юродивый, горбатенький, стучусь по белу свету — зову народ мой батенькой, а мне ответа нету. От вашей лжи и люти до смерти не избавлен, не вспоминайте, люди, что я был Чичибабин. Уже не быть мне Борькой, не целоваться с Лилькой, опохмеляюсь горькой. Закусываю килькой.

1969

 

«Я груз небытия вкусил своим горбом…»

Я груз небытия вкусил своим горбом: смертельна соль воды, смертельна горечь хлеба, но к жизни возвращен обыденным добром — деревьями земли и облаками неба. Я стер с молчащих губ отчаянья печать, под нежной синевой забыл свои мученья. Когда не слышно слов, всему дано звучать, все связано со всем и все полно значенья. И маску простоты с реальности сорвав, росой тяжелых зорь умыв лицо и руки, как у священных книг, у желтоглазых трав играючи учусь безграмотной науке. Из кроткой доброты и мудрого стыда кую свою броню, трудом зову забавы и тихо говорю: «Оставьте навсегда отчаянье и страх, входящие сюда вы». На благодарный пир полмира позову, навстречу счастью засвечу ресницы, — и ничего мне больше не приснится: и ад, и рай – все было наяву.

1968

 

«Куда мне бежать от бурлацких замашек?..»

Куда мне бежать от бурлацких замашек? Звенят небеса высоко. На свете совсем не осталось ромашек и синих, как сон, васильков. Отдай мою землю с дождем и рябиной, верни мне березы в снегу. Я в желтые рощи ушел бы с любимой, да много пройти не смогу. Лишь воздух полуночи мой собеседник. Сосняк не во сне ли возник? Там серый песок, там чабрец и бессмертник, там дикие звезды гвоздик. Бросается в берег русалочья брага. Там солнышком воздух согрет. И сердце не вспомнит ни худа, ни блага, ни школьных, ни лагерных лет. И Вечность вовек не взойдет семицветьем в загробной безрадостной мгле. И я не рожден в девятьсот двадцать третьем, а вечно живу на земле. Я выменял память о дате и годе на звон в поднебесной листве. Не дяди и тети, а Данте и Гёте со мной в непробудном родстве.

1969

 

«Тебе, моя Русь, не Богу, не зверю…»

Тебе, моя Русь, не Богу, не зверю — молиться – молюсь, а верить – не верю. Я сын твой, я сон твоего бездорожья, я сызмала Разину струги смолил. Россия русалочья, Русь скоморошья, почто не добра еси к чадам своим? От плахи до плахи, по бунтам, по гульбам задор пропивала, порядок кляла, — и кто из достойных тобой не погублен, о гулкие кручи ломая крыла. Нет меры жестокости ни бескорыстью, и зря о твоем же добре лепетал дождем и ветвями, губами и кистью влюбленно и злыдно еврей Левитан. Скучая трудом, лютовала во блуде, шептала арапу: кровцой полечи. Уж как тебя славили добрые люди — бахвалы, опричники и палачи. А я тебя славить не буду вовеки, под горло подступит – и то не смогу. Мне кровь заливает морозные веки. Я Пушкина вижу на жженом снегу. Наточен топор, и наставлена плаха. Не мой ли, не мой ли приходит черед? Но нет во мне грусти и нет во мне страха. Прими, моя Русь, от сыновних щедрот. Я вмерз в твою шкуру дыханьем и сердцем, и мне в этой жизни не будет защит, и я не уйду в заграницы, как Герцен, судьба Аввакумова в лоб мой стучит.

1969