«Сбылась беда пророческих угроз…»
Сбылась беда пророческих угроз,
и темный век бредет по бездорожью.
В нем естество склонилось перед ложью,
и бренный разум душу перерос.
Явись теперь мудрец или поэт,
им не связать рассыпанные звенья.
Все одиноки – без уединенья.
Все – гром, и смрад, и суета сует.
Ни доблестных мужей, ни кротких жен,
а вещий смысл тайком и ненароком…
Но жизни шум мешает быть пророком,
и без того я странен и смешон.
Люблю мой крест, мою полунужду
и то, что мне не выбиться из круга,
что пью с чужим, а гневаюсь на друга,
со злом мирюсь, а доброго не жду.
Мне век в лицо швыряет листопад,
а я люблю, не в силах отстраниться,
тех городов гранитные страницы,
что мы с тобой листали наугад.
Люблю молчать и слушать тишину
под звон синиц и скок веселых белок,
стихи травы, стихи березок белых,
что я тебе в час утренний шепну.
Каких святынь коснусь тревожным лбом?
Чем увенчаю влюбчивую старость?
Ни островка в синь-море не осталось,
ни белой тучки в небе голубом…
Безумный век идет ко всем чертям,
а я читаю Диккенса и Твена
и в дни всеобщей дикости и тлена,
смеясь, молюсь мальчишеским мечтам.
1976
Чернигов
Воробьи умолкли, прочирикав.
А про что? Наверно, про Чернигов,
монастырский, княжий, крепостной.
С этим звездам впору целоваться.
Это воздух древнего славянства.
Это наше детство над Десной.
Нет еще московского Ивана,
и душе заветна и желанна
золотая русская пора.
Он стоит, не зная о Батые,
смотрят ввысь холмы его святые,
золотые реют купола.
Это после будет вор на воре,
а пока живем по вольной воле:
хошь – молись, а хошь – иди в кабак.
Ни опричнин нет, ни канцелярий,
но зато полно господних тварей,
особливо кошек и собак.
От земли веселия и лада
хорошо доплыть до Цареграда
и вкусить от грецкого ума, —
но нигде нет жен милей и кротче,
но хмельны таинственные рощи,
где гудут пчелиные дома.
Так живем в раденьях и забавах.
Шлют в наш Кремль послов своих
лукавых
царь индийский да персидский шах.
Пишем во церквах святые лики,
и в Ерусалим идут калики,
и живут подвижники в лесах.
Тени душ витают на погосте,
и горят рябиновые грозди,
и течет под берегом река,
и покой от веры и полыни.
Никакой Империи в помине.
Это просто Средние века.
Для того чтоб речь была хорошей,
надо б горстку соли скоморошьей,
да боюсь пересолить в летах,
потому что – верьте иль не верьте —
будут жарить черти после смерти
скоморохов на сковородах.
И смотрю с холмов на храмы Божьи,
проклинаю все, что будет позже:
братний спор, монголов и Москву, —
и люблю до головокруженья
лепоту и мир богослуженья
и каштанов вещую листву.
1976
«Ночью черниговской с гор араратских…»
Ночью черниговской с гор араратских,
шерсткой ушей доставая до неба,
чад упасая от милостынь братских,
скачут лошадки Бориса и Глеба.
Плачет Господь с высоты осиянной.
Церкви горят золоченой известкой.
Меч навострил Святополк Окаянный.
Дышат убивцы за каждой березкой.
Еле касаясь камений Синая,
темного бора, воздушного хлеба,
беглою рысью кормильцев спасая,
скачут лошадки Бориса и Глеба.
Путают путь им лукавые черти.
Даль просыпается в россыпях солнца.
Бог не повинен ни в жизни, ни в смерти.
Мук не приявший вовек не спасется.
Киев поникнет, расплещется Волга,
глянет Царьград обреченно и слепо,
как от кровавых очей Святополка
скачут лошадки Бориса и Глеба.
Смертынька ждет их на выжженных пожнях,
нет им пристанища, будет им плохо,
коль не спасет их бездомный художник,
бражник и плужник по имени Леха.
Пусть же вершится веселое чудо,
служится красками звонкая треба,
в райские кущи от здешнего худа
скачут лошадки Бориса и Глеба.
Бог-Вседержитель с лазоревой тверди
ласково стелет под ноженьки путь им.
Бог не повинен ни в жизни, ни в смерти.
Чад убиенных волшбою разбудим.
Ныне и присно по кручам Синая,
по полю русскому в русское небо,
ни колоска под собой не сминая,
скачут лошадки Бориса и Глеба.
1977
Посошок на дорожку Леше Пугачеву
С дорогой, Леша Пугачев,
и здравствуй, и прощай!
Кто знает, брат, когда еще
приду к тебе на чай.
Я ревновал тебя ко всем,
кому от щедрых крыл
ты, на похмелье окосев,
картиночки дарил.
А я и в праздничном хмелю —
покличь меня, покличь —
ни с кем другим не преломлю
коричневый кулич.
Твой путь воистину не плох,
тебе не пасть во тлен,
иконописец, скоморох,
расписыватель стен.
Еще и то дрожит в груди,
что среди прочих дел
по всей Россиюшке, поди,
стихи мои попел.
Тобой одним в краю отцов
мне красен гиблый край.
С дорогой, Леша Пугачев,
и здравствуй, и прощай!
Нам люб в махорочном дыму
языческий обряд,
но, что любилось нам, тому
пиши пропало, брат.
Пиши пропало, старина,
мальчишеской стране,
где пела верная струна
о светлой старине.
Пиши пропало той поре,
когда с метельных троп,
едва стемнеет на дворе,
а мы уже тип-топ.
И прозревает глубина
сквозь заросли морщин,
когда за чарочкой вина
в обнимочку молчим.
За то, что чуешь Бога зов
сквозь вой недобрых стай,
с дорогой, Леша Пугачев,
и здравствуй, и прощай…
Ты улыбнулся от души,
как свечечку зажег, —
и мы в ремесленной тиши
осушим посошок.
Хвала покинувшему брег,
чей в ночь уходит след,
кто сквозь отчаянье и грех
прозрел всевышний свет.
Еще немного побредем
неведомым путем,
а что останется потом —
не нам судить о том.
О нашей сладостной беде,
об удали в аду
напишут вилы по воде
в двухтысячном году.
Но все забьет в конце концов
зеленый молочай…
С дорогой, Леша Пугачев,
и здравствуй, и прощай!
1978
«Между печалью и ничем…»
Между печалью и ничем
мы выбрали печаль.
И спросит кто-нибудь: «Зачем?»,
а кто-то скажет: «Жаль».
И то ли чернь, а то ли знать,
смеясь, махнет рукой.
А нам не время объяснять
и думать про покой.
Нас в мире горсть на сотни лет,
на тысячу земель,
и в нас не меркнет горний свет,
не сякнет Божий хмель.
Нам – как дышать, – приняв печать
гонений и разлук, —
огнем на искру отвечать
и музыкой на звук.
И обреченностью кресту,
и горечью питья
мы искупаем суету
и грубость бытия.
Мы оставляем души здесь,
чтоб некогда Господь
простил нам творческую спесь
и ропщущую плоть.
И нам идти, идти, идти,
пока стучат сердца,
и знать, что нету у пути
ни меры, ни конца.
Когда к нам ангелы прильнут,
лаская тишиной,
мы лишь на несколько минут
забудемся душой.
И снова – за листы поэм,
за кисти, за рояль, —
между печалью и ничем
избравшие печаль.
1977
Ода воробью
Пока меня не сбили с толку,
презревши внешность, хвор и пьян,
питаю нежность к воробьям
за утреннюю свиристелку.
Здоров, приятель! Чик-чирик!
Мне так приятен птичий лик.
Я сам, подобно воробью,
в зиме немилой охолонув,
зерно мечты клюю с балконов,
с прогретых кровель волю пью
и бьюсь на крылышках об воздух
во славу братиков безгнездых.
Стыжусь восторгов субъективных
от лебедей, от голубей.
Мне мил пройдоха воробей,
пророков юркий собутыльник,
посадкам враг, палаткам друг, —
и прыгает на лапках двух.
Где холод бел, где лагерь был,
где застят крыльями засовы
орлы-стервятники да совы,
разобранные на гербы, —
а он и там себе с морозца
попрыгивает да смеется.
Шуми под окнами, зануда,
зови прохожих на концерт!..
А между тем не так он сер,
как это кажется кому-то,
когда из лужицы хлебнув,
к заре закидывает клюв.
На нем увидит, кто не слеп,
наряд изысканных расцветок.
Он солнце склевывает с веток,
с отшельниками делит хлеб
и, оставаясь шельма шельмой,
дарит нас радостью душевной.
А мы бродяги, мы пираты, —
и в нас воробышек шалит,
но служба души тяжелит,
и плохо то, что не пернаты.
Тоска жива, о воробьи,
кто скажет вам слова любви?
Кто сложит оду воробьям,
галдящим под любым окошком,
безродным псам, бездомным кошкам,
ромашкам пустырей и ям?
Поэты вымерли, как туры, —
и больше нет литературы.
1977
«Редко видимся мы, Ладензоны…»
Редко видимся мы, Ладензоны, —
да простит нас за это Аллах, —
отрешенные, как робинзоны,
на тверезых своих островах.
Или дух наш не юн и не вечен,
или в мыслях не стало добра,
что сегодня делиться нам нечем,
как, бывало, делились вчера?
Я не верю в худые заклятья,
не хочу ни затворов, ни стен,
только не размыкайтесь, объятья,
только б не расставаться ни с кем.
И приду еще я, и разуюсь,
и, из дружеской чаши поим,
вновь покоем твоим залюбуюсь
и порадуюсь шуткам твоим.
Наши дни холодны и туманны,
наша кривда нависла тузом.
Не хватило мне брата у мамы.
Будь мне братом, Борис Ладензон.
Назови это вздором и чушью,
только я никогда не пойму,
где предел твоему добродушью,
где он юмору, где он уму,
где он той доброте некрикливой,
что от роду тиха и проста
и венчается русской крапивой
вместо терний Иисуса Христа.
И хоть стали нечастыми встречи,
и хоть мы ни на Вы, ни на ты,
эти встречи – как Божии свечи
в черноте мировой темноты.
Трижды слава таинственной воле,
что добра она к русской земле,
что не в сытости мы и не в холе,
а всего лишь во лжи да во зле.
Век наш короток, мир наш похабен,
с ними рядом брести не резон.
Я один на земле Чичибабин.
Будь мне братом, Борис Ладензон.
1977
«Покамест есть охота…»
Покамест есть охота,
покуда есть друзья,
давайте делать что-то,
иначе жить нельзя.
Ни смысла и ни лада,
и дни как решето, —
и что-то делать надо,
хоть неизвестно что.
Ведь срок летуч и краток,
вся жизнь – в одной горсти, —
так надобно ж в порядок
хоть душу привести.
Давайте что-то делать,
чтоб духу не пропасть,
чтоб не глумилась челядь
и не кичилась власть.
Никто из нас не рыцарь,
не праведник челом,
но можно ли мириться
с неправдою и злом?
Давайте делать что-то
и, черт нас подери,
поставим Дон Кихота
уму в поводыри.
Пусть наша плоть недужна
и безысходна тьма,
но что-то делать нужно,
чтоб не сойти с ума.
Уже и то отрада
у запертых ворот,
что все, чего не надо,
известно наперед.
Решай скорее, кто ты,
на чьей ты стороне, —
обрыдли анекдоты
с похмельем наравне.
Давайте что-то делать,
опомнимся потом, —
стихи мои и те вот
об этом об одном.
За Божий свет в ответе
мы все вину несем.
Неужто все на свете
окончится на сем?
Давайте ж делать то, что
Господь душе велел,
чтоб ей не стало тошно
от наших горьких дел!
1979
«Благодарствую, други мои…»
Благодарствую, други мои,
за правдивые лица.
Пусть, светла от взаимной любви,
наша подлинность длится.
Будьте вечно такие, как есть, —
не борцы, не пророки,
просто люди, за совесть и честь
отсидевшие сроки…
Одного я всем сердцем боюсь,
как пугаются дети,
что одно скажет правнукам Русь:
как не надо на свете.
Видно, вправду такие чаи,
уголовное время,
что все близкие люди мои —
поголовно евреи…
За молчанье разрозненных дней,
за жестокие версты
обнимите меня посильней,
мои братья и сестры.
Но и все же не дай вам Господь
уезжать из России.
Нам и надо лишь соли щепоть
на хлеба городские.
Нам и надо лишь судеб родство,
понимание взгляда.
А для бренных телес ничего
нам вовеки не надо.
Вместе будет нам в худшие дни
не темно и не тяжко.
Вы одни мне заместо родни,
павлопольская бражка.
Как бы ни были встречи тихи,
скоротечны мгновенья,
я еще напишу вам стихи
о святом нетерпенье.
Я еще позову вас в бои,
только были бы вместе.
Благодарствую, други мои,
за приверженность чести.
Нашей жажде все чаши малы,
все, что есть, вроде чуши.
Благодарствую, други мои,
за правдивые души.
1978
«Я почуял беду и проснулся от горя…»
Я почуял беду и проснулся от горя
и смуты,
и заплакал о тех, перед кем
в неизвестном долгу, —
и не знаю, как быть, и как годы проходят
минуты…
Ах, родные, родные, ну чем я вам всем
помогу?
Хоть бы чуда занять у певучих
и влюбчивых клавиш,
но не помнит уроков дурная моя голова,
а слова – мы ж не дети, – словами беды
не убавишь,
больше тысячи лет, как не Бог нам
диктует слова.
О как мучает мозг бытия неразумного
скрежет,
как смертельно сосет пустота
вседержавных высот.
Век растленен и зол. И ничто на земле
не утешит.
Бог не дрогнет на зов. И ничто в небесах
не спасет.
И меня обижали – безвинно, взахлеб,
не однажды,
и в моем черепке всем скорбям чернота
возжена,
но дано вместо счастья мученье
таинственной жажды,
и прозренье берез, и склоненных
небес тишина.
И спасибо животным, деревьям, цветам
и колосьям,
и смиренному Баху, чтоб нам через
терньи за ним, —
и прощенье врагам, не затем,
чтобы сладко спалось им,
а чтоб стать хоть на миг нам свободней
и легче самим.
Еще могут сто раз на позор и на ужас
обречь нас,
но, чтоб крохотный светик в потемках
сердец не потух,
нам дает свой венок – ничего
не поделаешь – Вечность
и все дальше ведет – ничего
не поделаешь – Дух.
1978