Прямая речь (сборник)

Чичибабин Борис Алексеевич

1982–1984

 

 

Второй псалом Армении

Армения, – руша камения с гор знамением скорбных начал, — прости мне, что я о тебе до сих пор еще ничего не сказал. Армения, горе твое от ума, ты – боли еврейской двойник, — я сдуну с тебя облака и туман, я пил из фонтанов твоих. Ты храмы рубила в горах без дорог и, радуясь вышним дарам, соседям лихим не в укор, а в урок воздвигла Матенадаран. Я был на Севане, я видел Гарни, я ставил в Гегарде свечу, — Армения, Бог твою душу храни, я быть твоим сыном хочу. Я в жизни и в муке твой путь повторю, — и так ли вина уж тяжка, что я не привел к твоему алтарю ни агнушка, ни петушка? Мужайся, мой разум, и, дух, уносись туда, где, в сиянье таим, как будто из света отлитый Масис царит перед взором моим! Но как я скажу про возлюбленный ад, начала свяжу и концы? Раскроется ль в каменном звоне цикад молитвенник Нарекаци? До речи ли тут, о веков череда? Ты кровью небес не дразни, но дай мне заплакать, чтоб мир зарыдал о мраке турецкой резни. Меж воронов черных я счастлив, что бел, что мучусь юдолью земной, что лучшее слово мое о тебе еще остается за мной.

1982

 

«Ежевечерне я в своей молитве…»

Ежевечерне я в своей молитве вверяю Богу душу и не знаю, проснусь с утра или ее на лифте опустят в ад или поднимут к раю. Последнее совсем невероятно: я весь из фраз и верю больше фразам, чем бытию, мои грехи и пятна видны и невооруженным глазом. Я все приму, на солнышке оттаяв, нет ни одной обиды незабытой; но Судный час, о чем смолчал Бердяев, встречать с виной страшнее, чем с обидой. Как больно стать навеки виноватым, неискупимо и невозмещенно, перед сестрою или перед братом, — к ним не дойдет и стон из бездны черной. И все ж клянусь, что вся отвага Данта в часы тоски, прильнувшей к изголовью, не так надежна и не благодатна, как свет вины, усиленный любовью. Все вглубь и ввысь! А не дойду до цели — на то и жизнь, на то и воля Божья. Мне это все открылось в Коктебеле под шорох волн у черного подножья.

1984

 

Дельфинья элегия

Как будто бы во сне повинном, что не со всяким может статься, я чувствую себя дельфином на карадагской биостанции. Зачем я дался людям глупым и почему, хоть в скалах выбей, мы то всего сильнее любим, что нам приносит боль и гибель? В бассейне замкнутом и душном, где развернуться сердцу негде, что в теле мне моем недужном и в обреченном интеллекте? Я разлучен с родимой бездной, мне все враждебно и непрочно, и надо мной не свод небесный, а потолок цементно-блочный. С тремя страдальцами другими, утратив братьев и подругу, плыву и прыгаю за ними по кругу, Господи, по кругу! Нас держат с котиками вместе, и так расчетливо и дико на мне сбывается возмездье за поведенье Моби Дика. Во славу трубящей науки, что дуракам сулит бессмертье, сношу бессмысленные муки и не прошу о милосердье. Спасибо, брат старшой, спасибо, дитя корысти и коррупций, — твоя мороженая рыба не лезет в горло вольнолюбцу. И вот – в пяти шагах от моря, от неба синего, от рая я с неразумия и с горя никак не сдохну, умирая.

1984

 

Коктебельская ода

Никогда я Богу не молился так легко, так полно, как теперь… Добрый день, Аленушка-Алиса, прилетай за чудом в Коктебель. Видишь? – я, от радости заплакав, запрокинул голову – и вот Киммерия, алая от маков, в бесконечность синюю плывет. Вся плывет в непобедимом свете, в негасимом полдне, – и на ней, как не знают ангелы и дети, я не помню горестей и дней. Дал Господь согнать с души отечность, в час любви подняться над судьбой и не спутать ласковую Вечность со свирепой вольностью степной… Как мелась волошинская грива! Как он мной по-новому любим меж холмов заветного залива, что недаром назван Голубым. Все мы здесь – кто мучились, кто пели за глоток воды и хлеба шмат. Боже мой, как тихо в Коктебеле, — только волны нежные шумят. Всем дитя и никому не прадед, с малой травкой весело слиян, здесь по-детски властвует и правит царь блаженных Максимилиан. Образ Божий, творческий и добрый, в серой блузе, с рыжей бородой, каждый день он с посохом и торбой карадагской шествует грядой… Ах, как дышит море в час вечерний, и душа лишь вечным дорожит, — государству, времени и черни ничего в ней не принадлежит. И не славен я, и не усерден, не упорствую, и не мечусь, и что я воистину бессмертен, знаю всеми органами чувств. Это точно, это несомненно, это просто выношено в срок, как выносит водоросли пена на шипучий в терниях песок. До святого головокруженья нас порой доводят эти сны, — Боже мой Любви и Воскрешенья, Боже Света, Боже Тишины! Как Тебя люблю я в Коктебеле, как легко дышать моей любви, — Боже мой, таимый с колыбели, — на земле покинутый людьми! Но земля кончается у моря, и на ней, ликуя и любя, глуби вод и выси неба вторя, бесконечно верую в Тебя.

1984

 

9 января 1984 года

Изверясь в разуме и в быте, осмеян дельными людьми, я выстроил себе обитель из созерцанья и любви. И в ней предела нет исканьям, но как светло и высоко! Ее крепит армянский камень, а стены – Пущино с Окой. Не где-нибудь, а здесь вот, здесь вот, порою сам того стыдясь, никак не выберусь из детства, не постарею отродясь. Лечу в зеленые заречья, где о веселье пели сны, где так черны все наши речи перед безмолвьем белизны. Стою, как чарка, на пороге, и вечность – пролеском у ног. Друг, обопрись на эти строки, не смертен будь, не одинок… Гремят погибельные годы, ветшает судебная нить… Моей спасительной свободы никто не хочет разделить.

1984