Собрание стихотворений

Чичибабин Борис Алексеевич

РАЗДЕЛ 2

Стихотворения из книг 1960-х годов

 

 

Из сборника «Мороз и солнце» (1963)

{393}

 

Жизнь

                    РАБОЧИЕ {394} Славлю людей, презирающих косность           жизни уютненькой, чьими руками запущены в космос           первые спутники. Солнце из стали расплавленной светит           в дерзкие очи им. Самые смелые люди на свете           это — рабочие. Миру как воздух — невысохший пот их,           едкий и каплющий. Нами недаром грядущие годы           подняты на плечи. В море бросая тяжелые сети,           руды ворочая, — самые сильные люди на свете           это — рабочие. Вечером выйдем под пенье частушек —           месяц поклонится. В песне лихой раскрываются души,           в меткой пословице. Любим навеки, смеемся как дети,           шутками потчуя. Самые щедрые люди на свете           это — рабочие. Дружба у нас никогда не изменит —           самая верная. Смену твою обязательно сменит           смена вечерняя. Кожа на мускулах разного цвета,           праздники — общие. Самые дружные люди на свете           это — рабочие. Те, что, вставая с неправдою драться,           падая временно, в битвах ковали могучее братство —           партию Ленина. Мира и счастья на вольной планете           зоркие зодчие, — самые лучшие люди на свете           это — рабочие.
Только с трусом одним ничего не стрясется {395} . Нет, не зря под ресницами тени легли: было в жизни моей и мороза и солнца, и забот и забав, и вражды и любви. Я мальчишкой ступал на леса пятилетки, ратный ветер мне в юности космы трепал, и, как солнцу и воздуху отданы ветки, я себя отдавал красоте и Трудам. Чтоб ни жажда, ни жадность земли не терзали, штопал раны и потные тропы топтал. Если б не было в мире Советской державы, для кого мне и жить и рождаться тогда? Только ради нее я воюю со снами, и смотрю на зарю, и стою несменен, — и горит надо мной знаменитое знамя, а иных я не знал и не знаю знамен. Руки могут всю землю ощупать и взвесить, вся вселенная чистому взору видна, — но в груди моей сердце одно, а не десять. Оттого-то и правда на свете одна.
            ЖЕНЫ МОИХ ДРУЗЕЙ {396} Просто начнись, откровенная здравица, чары на сердце просей. Что-то по-новому стали мне нравиться                   жены моих друзей. Сердце само попросилось на исповедь, в пальцах запело перо, чтоб рассказать, как светлы и неистовы                   женщины наших пиров. Жаркое пламя по жилам струится их, красного лета красней, — смехом звенят на площадках строительных                   жены моих друзей. С детства им пала на плечики хрупкие трудных годин полоса. Глина с известкой плескалась об руки их,                    ветер им сек волоса. Легкие ноги о щебень исколоты, юбки намокли в росе, — но, как июньские молнии, молоды                   жены моих друзей. …К ночи сойдемся — накурим, натопаем, — все приберут поутру. Пусть же хоть солнце прольется на теплые,                   ловкие руки подруг. Дочери Солнца, вы сами как луч его, что проблистал по грозе. Я вам желаю всего наилучшего,                   жены моих друзей.
     БЕТХОВЕН {397} Как полюбить бы такого большущего? Нá поле битвы с громами пошучивал. Графским подлизам колкости буркая, весь он — как вызов снобам и бюргерам. Буйствуя в стычке, в споре упорствуя, жил на водичке с коркою черствою. Бешен и чертов, в комнате заперся, в гневе исчеркав четкие записи. Там по ночам он в полном безмолвии бредил началом Девятой симфонии, дерзкие замыслы в нищенстве пестуя. «Делом бы занялся, сволочь плебейская». Вздутые жилы, волосы на плечи. Так вот и жил он, весь музыкой каплющий. В дружбе с народом, радуясь с вечера, лоб благородный счастьем просвечивал. Сложный и дюжий, — слыхали такого вот? — мастер был души людские выковывать. Демон крылатый, радость прославивший, львиные лапы бросает на клавиши.
Я жил на комсомольской стройке {398} , не наблюдал, а просто жил, дышал, обдумывая строки, и не был праздным и чужим. Но, резюмируя по пунктам, ходил до полночи по ней, с комсоргом трясся на попутной, в солдаты провожал парней. Я жил не в позе летописца, мне труд друзей не трын-трава, и для пустого любопытства людей от дел не отрывал. Лишь раз, осмелившись и сунув свой нос, на вышку приходил, где с толком действовал Изюмов — орденоносный бригадир. Я жил с дружищем в общежитье, а общежитье — не салон, — но вы, пижоны, не тужите: мы вас с собой не позовем! Обрызган маслом и подряпан, я жадно слушал пыл и жар, и шел без трепета по трапам, и на площадках не плошал. Я жил с открытою душою, не погружал ее во зло, и стройки зарево большое, как солнце, в жизнь мою вошло. Куда б я руль свой ни направил, где б ни задумался о чем, я меньше стать уже не вправе, к ее величью приобщен. Живу среди огней и шумов и жить так — счастья не таю, хотя прославленный Изюмов нам так и не дал интервью.
             РЫБАЦКАЯ ДОЛЯ {399} Да вправду красна ли, да так уж проста ли рыбацкая доля, рыбачья беда? Их лодки веками в раздолье врастали. Их локти разъела морская вода. Гремучие ветры их кости ковали, плакучее пламя провялило плоть. Им до смерти снятся бычки и кефали. Им ходится трудно, им хочется плыть. Их вольные души сгорят и простятся на темной волне, не оставив следа. Недаром в них кротость и крепость крестьянства с рабочей красой необычно слита… А вы вот бывали в рыбачьем поселке, где воздух, что терен, от зноя иссох, где воздух серебрян и густ от засолки, где сушатся сети и мокнет песок?.. Шальные шаланды штормами зашвыривает. Крикливые чайки тревожно кружат. Крутая волна затекает за шиворот, и весла, как пальцы в суставах, хрустят. Я меры не знаю ночному старанью — старинные снасти крепить на ходу, чтоб утречком выплеснуть лодки с таранью и бросить рыбеху рябому коту.
Солнце палит люто {400} . Сердце просит лёта. Сколько зноя лито! Здравствуй, жизни лето! Отшумели весны. Отгорели годы. Опустились весла в голубые воды. Стали ночи кратки, стали дни пекучи. На поля, на грядки каплет пот текучий. В поле пляшут мошки, небосвод распахнут, и цветы картошки одуряя пахнут. О девичьи щеки, что румянец жжет их, — золотые пчелки на колосьях желтых!.. А в ночи ветвями заколышет ветер, и еще медвяней от полей повеет. Говоришь, озябла? Ну так ляг же рядом. А с дерев, а с яблонь так и сыплет градом… Мы недаром стали и сильней, и зорче, и уста с устами говорят без желчи. Солнце палит люто. Сердце просит лёта. Сколько зноя лито! Здравствуй, жизни лето!
    ПАМЯТНИК ИЗ СНЕГА {401} Я рад, что мною не упущена простая уличная сценка. Из снега слепленного Пушкина видали вы в саду Шевченко? А я видал сию диковину, стоял, глазел с подругой обок. Как бы из мрамора откованный, на нас смотрел любимый облик. К нему сходилися паломники, и, скрытый плотными плечами, художник, строгий и молоденький, свой труд заканчивал в молчанье. Кто с нами там сегодня выстоял, в который раз в уме итожил, что молодость и бескорыстие, по существу, одно и то же.
Мы с народом родным обменялись сердцами давно {402} . Я доподлинно знаю, какого я роду и племени. Мне с рождения в дар было знойное знамя дано, где и молот, и серп, и звезда над колосьями                                                                хлебными. Я его, как святыню, с березовым светом берег. Что б ни стало со мной, на какие просторы ни езди я, — буду верен навек — меж дорог, что стучат о порог, — лишь ему одному да еще твоим чарам, поэзия. Я пророком не слыл, от гражданских страстей                                                                   запершись, не бежал от людей за дверные затворы, засовы, не роптал на ветра, не считал, что не ладится жизнь, и в словах не плутал, и из пальца стихов не высасывал. Но лукавым глазам попадался в певучий полон, в шелестящих лесах задыхался от щебета пташьего, пропотев домокра, огородное зелье полол, на токарных станках золотистые трубы обтачивал. Четверть жизни таскал за плечами мешок вещевой. Все, что есть у меня, — заработано мною и добыто. Я не верю стихам, за которыми нет ничего: ни великой души, ни обильного пота, ни опыта. И не верю браваде, брюзжащей от малой любви, ни плаксивым гитарам, ни фокусам и ни пиликанью.  Но чем больше поэт, тем прочнее он связан с людьми, тем он проще душой, тем он преданней делу великому. Если верить кому — то строителям и мастерам,  бескорыстным рукам и биению сердца горячего,  тем, кто плавил металл и в домах потолки настилал, кто хлеба убирал и сады молодые выращивал. Знаешь, как я пишу? Будто черную землю пашу, ни себя самого, ни друзей и ни близких не милуя. А еще я пишу, как любовь в своем сердце ношу: навсегда, навсегда, не забудь, мое солнышко милое!.. И пшеницы шелка, и сполоснутый ливнем асфальт, и народные стройки, и на сердце нежность                                                            незваная, — я еще не могу, я не знаю, как это назвать, я хожу по земле и всему подбираю названия. Я ведь знаю и сам, что сердца не зажгутся от цифр. Но какие дела возникают за нашими цифрами! За сегодняшний день сединой заплатили отцы. Так прими их наследье и плечи под знаменем                                                                выпрями. Признаюсь тебе, век: буду счастлив, чтоб стих                                                                  мой гремел, чтобы стих мой сумел все на свете осилить и вынести. У меня на всю жизнь лишь один образец и пример: Это наш Маяковский — в своей непреклонной                                                         партийности.
Как жалость, тот день тяготил, и отнюдь {403} ничто не казалось предвестьем дождя, и к дощатому жались плетню горящих ромашек созвездья. Но туча явилась, длинна и тоща, тащилась и падала навзничь, и брызнули крупные капли дождя на яркую прозелень пастбищ. Потемками влажными небо свело. Ну, что тут поделаешь, братцы? Такая погодка, а мы, как назло, с утра порешили купаться. Сам Репин такого вовек не писал, а был до язычества лаком. Снимали штаны мы на срам небесам. Никто не дрожал и не плакал. Так весело пахла прибитая пыль! А мы разбегались и плыли под ливнем, и были под ним так теплы заливы с лужайками лилий. Река поднималась, как в страсти душа, и так же дышала влюбленно, и брызгали свежие капли дождя на тихое водное лоно. Штрихуя простор и листву решетя, Клялись и ручались: «Мы любим». Стучали прозрачные капли дождя, как юности звончатый бубен.

 

Родина

Я так люблю тебя, Россия {404} , — Мое ты небо и земля, — Люблю леса твои густые, Твои пахучие поля, Волной ласкаемые скалы, Луга с речною синевой, — Сижу ли заполночь усталый, Иду ли далью полевой, Слежу ли в дымах и туманах, Когда ничто нейдет на ум, Огни вокзалов безымянных И городов далеких шум. Там тьмы веселых, вольных, верных, Великодушных сыновей До пота трудятся на фермах, С громами реют в синеве. Там за учебою, за делом, На подоконники присев, Студенты тянутся всем телом Навстречу солнцу и росе. Там девушки смуглы и русы, Ломают с хрустом качаны Рыжеволосой кукурузы Эпической величины. Там поезда стоят у станций, Где пахнет сеном и сосной, И слышат путники: «Останься. Побудь на станции лесной». Там у прудов, степных и сонных, Над их водою голубой, За солнцем пламенный подсолнух Индейской водит головой. Там колыбельную колосьям Лепечет лето, а засим Огнем и далью дарит осень, И листья падают с осин. Там ныне я, по той же сини, По той же воле колеся, Смотрю в глаза моей России, В твои метельные глаза. И никому души не отдав, Помимо радости твоей, Я слышу звон твоих заводов И аромат твоих полей. До сладких слез, до смертной муки Люблю — и счастья не таю Любить твои родные руки И душу чудную твою.
              КАМА {405} В Рейн слезы Гейне канули, Тарасов Днепр течет. А нам сказать о Каме ли? О чем же нам еще?.. Края ржаные вижу я, там дух лесной медвян. Смеются белки рыжие и скачут по ветвям. Наивны детства навыки, на севере — вдвойне. Придет мальчишка махонький, наклонится к волне и берег — там, где меленько — ручонкою колуп. Обрадуйся, Америка: открыл тебя Колумб! Ах, мама-Кама, Камушка, лосиные рога, до капельки, до камушка ты сердцу дорога! Не течь тебе по улочкам, былое вороша, — а просто ранним утречком ты чудо-хороша когда заря встречается с зарею молодой и белый чад качается над черною водой. И я не знаю грамоты, чтоб высказать ту дрожь. До самого Урала ты крылами достаешь. Растут электростанции на гулком берегу. Как с юностью, расстаться я с тобою не могу. Плоты таскать охочая, лесам лизать бока, мужицкая, рабочая, артельная река. Я песен не вымучивал без устали черпал от молота кующего и жнущего серпа. Ах, мама-Кама, Камушка, — крутые берега, до капельки, до камушка ты сердцу дорога.
    ЛЕРМОНТОВ {406} Над землею вдóвой, рея и звеня, на березах вдоволь желтого огня. Прямо в душу свет их льется на Руси. На прохожих с веток дождик моросит, да свежеет запад, да из головы не выходит запах вянущей травы… Только лес узнает, сохранит навек, до чего бывает нежным человек. Он идет сквозь август, мальчик и кунак, — пьяного вина вкус на его губах. Полежит в осоке у глухих озер — лоб его высокий, удивленный взор. Весь — единый мускул, будто тянет ром чуть припухшим, узким под усами ртом. И не вспомнит в прежнем радости простой, часу, чтобы брезжил музыкой дроздов. Если только были у него друзья, полегли, забыли, их обнять нельзя. Где ж вы, смех и радость, слезы и любовь, песенка и парус в дымке голубой?.. Или вместо счастья век ему дано звать, не достучаться в сердце ни в одно, — в лихорадке, в пене, в скрежете зубов, ангельское пенье слыша над собой, — и про каждый случай, прожитый душой, говорить, что лучший выпадет ужо?.. …Ну совсем, как мальчик, засмеется вдруг, станет меж ромашек, поглядит вокруг. Золотея житом, брызгаясь росой, вот он весь, лежит он, край его родной. Воздух густо-синий полон паутин, сосны да осины стали на пути. И душа не зябнет, и тишает шаг, — с падающих яблок шорохом в ушах. Ах, не я ль, не теми ль зорями пьяним, на чужбине в темень мучился по ним? И теряя разум, вытянув ладонь, свет и горечь разом на душе младой. Мать — земля родная, петушиный гам, до конца, до дна я всё к твоим ногам.
         ЯСНАЯ ПОЛЯНА {407} Я не был там, но знаю, не быв, как будто видел наяву, что там в лучах синеет небо, садятся пчелы на траву. В полях девичьи песни льются, и, от забот не поостыв, богатыри и жизнелюбцы приходят встретиться с Толстым. Как будто пыль седую сдунул их юный пыл с аллей и троп. Вот здесь он жил, писал и думал, ладонью тер глазастый лоб. Не их виденьем ли ведомый, не той ли юностью взыграв, бежал из собственного дома седой ведун, мятежный граф? Сшибая ветки сильным телом, лесной росою орошен, не с ними ль встретиться хотел он, заре промолвить: хорошо? Как догонял Толстой верхом их, не скажут правнукам врачи. Лишь солнце на могильный холмик бросает братские лучи. Клубится пар от их пыланья, рассветы добрые суля… Отчизна —              Ясная Поляна — Моя любимая земля!
          СЕВАСТОПОЛЬ {408} Не краю кремнистого Крыма, где под ноги волна легла вам, город есть, чья душа белокрыла. У него сестра — Балаклава. Вечно славен и вечно сказочен, отстоявший весну у мрака. И бессменно огнем негаснущим полыхает курган Малахов. А для нас у него есть отмель — голубая, рыбачья, крабья. Он над морем ступени поднял, а оно в них как брызнет рябью! Вот у этих-то грив поющих, смуглолицый, присев на сваи, дикой солью дышал поручик. Лев Толстой — офицера звали. И сегодня в ночах бессонных, испытавши святую зависть, на простреленных бастионах я к следам его прикасаюсь. Походи, посмотри, послушай. Этот город один, как прежде, охраняет матросской службой прелесть южного побережья. Белизной своих зданий льется, строит счастье, штормами мечен. Он — рыбак. Он — матрос. Он — лоцман. Заменить его в сердце нечем. Хорошеющий с каждым годом, окруженный землей степною, он поэзии русской отдан и немножечко нам с тобою.
          ЗЕМЛЕПРОХОДЕЦ {409} Нет, на месте никак не сидится ей, неприкаянной русской душе, — и уходит она с экспедицией, за китайской границей уже. Мандарины глазенки сощурили, самураи встают на дыбы, — но враждебней, чем тайны Маньчжурии, англосаксов надменные лбы. Не обидно ли им и не странно ли, что у северных медленных рек с детства бредил восточными странами непонятной земли человек?.. — Благовонной и звончатой пасекой те видения вьются во мне, я коснусь без капкана за пазухой азиатских песков и камней. Я обрадую братьев обиженных, ночники подозренья задув, я войду в их забытые хижины и пойму их сердец красоту.— Так он скажет. И в сложной их грамоте разбираясь, как в русском письме, он увидит священные храмы те, где бывать европеец не смел. Согреваясь от добрых намерений, пронесет по дороге любой не расчетливый розыск Америки, а горячего сердца любовь. И полюбят пришельца косматого с небывалых очей синевой, и князья тех краев не казнят его, потому что народ за него. Коренастый, задумчивый, низенький, сибиряк или вятский мужик, с Чернышевским и высшею физикой он продремлет в кочевьях чужих. Развалясь под звериными шкурами, от большого пути ослабев, окруженный косыми и хмурыми, будет слушать пастуший напев. Вспомнит девочку в сереньком платьице, в снежном блеске иных вечеров, подивится, что слезы подкатятся от чужих и неведомых слов. В малярийном ознобе и пламени он встряхнется и сляжет опять. Коммерсанты, одетые ламами, будут душу его покупать. Будут пробовать ядом и золотом, будут рады, в пути задержав. Сами где ни пройдут они, голо там от огня их пославших держав… И когда померещится: долее не сдержать напряжения рук, — бесконечные степи Монголии за плечами очутятся вдруг. В полушубке дырявом и латаном он наступит на снежный хребет и увидит: со сладостным ладаном поднимает ладони Тибет.
        КРАЙ РОДИМЫЙ * {410} От бессонниц ослепнут очи, смерть попросит: со мною ляг, — млечной пылью средь черной ночи закурится Чумацкий Шлях. Это может случиться скоро. Так ответствуй, степная синь: разве я не тобою вскормлен, или я не отчизны сын?.. Край родимый, ни в коей степени в светлом дыме рассветных рос не отыдет душа из степи. Я там с детства бродил и рос. Простелись, золотист и снежен, колыбельный простор славян. Сколько музыки в кличке «Нежин». Как нежны у тебя слова. Край родимый, в огне и дыме знал ты горе, чернел и чах, — но звонки кавуны и дыни на твоих золотых бахчах. Сквозь туман пламенеют маки, плачут вербы, звенит лозняк, — из могил встают гайдамаки, поднимается Железняк. Когда кровь моя будет литься, черноземную пыль поя, посмотри, справедливый лыцарь, на две капли — одна твоя. Цель иную теперь наметь-ка. В переплавку пошли мечи. Отстает от тебя Америка, репутацию подмочив… Если скажете мне: сыграй нам  сокровенную песнь души, — я сыграю: «Я сам с Украйны!» Только тем я и буду жив. Украúна — Укрáина, белобрысый ковыль, улыбнись мне нечаянно сквозь горячую пыль. Улыбнись мне спросонышка сквозь грачиный полет. В росах мытое солнышко над тобою встает. Козаком-непоседою, озорным кобзарем я с тобою беседую и тобой озарен. Много в жизни я странствовал, много весен прожил, и работал, и праздновал, и солдатом служил. Если есть во мне сколь-нибудь за душою добра — не от рвения школьного, а от батьки-Днепра… Дождик тих на поля твои, на леса моросит. Крешут руки булатные огневой антрацит. Да проносятся издали сокола-поезда. Да бушует неистово запорожская сталь. О колхозная Таврия, моря синего гул, твои вечные лавры я на душе берегу. Сколько солнышка жаркого и хороших ребят от рабочего Харькова до лесистых Карпат. Тополями украшена, в добрых пашен молве, Украина — Украина, будь здорова навек!
Добро, мой город, жизнь моя! {411} Над рощами, над парками, над площадью Дзержинского снежинки перепархивают. Негаданно, нечаянно их ветерок покруживает. Морозными ночами хорош мой город-труженик. Студенты и рабочие, — кого еще назвать бы? — ступают озабоченно на скользкие асфальты. Звенит трамвай, качается, спешащими унизан. А год уже кончается. Все ближе к коммунизму. У каждого у города с вой дух, свое лицо есть. Наш славится рекордами, работает на совесть. Огромный он, раскиданный и Родине известный, и нового ростки в нем — во всех районах есть они. Дымком машинным дышачи, афишами увешан, — смотри, — уже он в Тысяча девятьсот новейшем. О, сколько ждет нас доброго, и светлого, и жаркого, — и это очень здорово, что мы с тобой из Харькова!
      ПРОСПЕКТ ЛЕНИНА В ХАРЬКОВЕ {412} Зимой непролазный свирепствовал снег там, весной у подъездов стояла вода… Вот этот пейзаж и назвали проспектом упрямые люди. Да что за беда? Там ливни стучали, туманы кадили, и даже трамваи туда не ходили. В неснятых лесах, незнаком старожилам, продут сквозняками, в слепой наготе, стоял он, и юности верно служил он, и больше ни с кем он дружить не хотел, и с выси щеглиной на камень и щебень летел одуряющий высвист и щебет. Его избегали пижоны и мямли, лжецы и скупцы обходили вокруг, — а мы там учились с тобой, и не там ли смеялись нам ясные очи подруг, и с нами дружили студенты-испанцы. Доныне те ночи пылают и снятся. И те, кто воистину жив и нетленен, развеяв, как дым, философскую ложь, задумчивый Маркс и взволнованный Ленин навек повели за собой молодежь. В лицо нам дышало суровое счастье, но выпало нам с тем районом прощаться. И в долгой ночи, окаянной и жаркой, измучен железом, испытан огнем, хрипел, задыхался, боролся наш Харьков, а мы на войне горевали о нем… Но я повторял, как студент и как воин: — Студенческий город, ты будешь достроен! Пусть жизнь нас ломала, и смерть нас косила, и солон был пот наш, и путь — каменист, — течешь ты немалый, цветешь ты, красивый, единственный в жизни проспект в коммунизм! И видят с любовью глаза Ильичевы, что люди живут для труда и учебы.

 

Любовь

Любовь — не Божья благодать {413} , что пахнет медом и корицей. Любовь — земное бескорыстье: все полюбить — и все отдать. Она порой полна печали и равнозначаща судьбе, — но все прекрасное в себе мы лишь любовью воспитали. Она одна, в шелках блестя и в деревенском сарафане, и даже разочарованье и ненависть — ее дитя. Коснуться космоса ладонью, сразиться с косностью любой, в беде пожертвовать собой — вот это я зову любовью. Она нужней любых хлебов, она реальна и волшебна. Горенью, мудрости душевной учи нас, матушка любовь.
И не видимся-то мы пóчасту {414} , и встречаемся мы, кривясь, — а уже: без вас одиночество, а все радостнейшее — при вас. А уже: на работе, дома ли провожу по глазам рукой — как легко мы друг друга поняли, как забыть мне вас нелегко. А уже: на душе забулькали, побежали ручьи, звеня, люди думают: «Не с Сабурки ли?» и сторонятся от меня. А уже: по ночам нелегкая все куда-то меня несет, и, как сокол, крича и екая, сердце падает вниз с высот. А уже: мне верить не хочется, что коль пристальнее взглянуть, и не видимся-то мы почасту, и знакомы-то мы чуть-чуть.
В непробудимом сне {415} вижу твой светлый облик. Тело твое — как снег, только живой и теплый. Слышу твой смех, смотрю прямо в глаза, погибший. Люб тебе с детства труд. Рук твоих нету гибче. Жилы обвей, напой жизнью весенних пахот! Пальцы мои тобой обожжены и пахнут. Ты золотей весны, всех половодий звонче. Губы мои возьми. После стихи докончим.
Такая во всем истома {416} , весна мне твердит: ты — мой. И я выхожу из дома, как будто иду домой. Под музыку капель теплых рисует лучом весна смеющийся женский облик, похожий на Вас весьма. Уже потекло по склонам, скамейки в саду теплы, и лед, оголен и сломан, по темной воде поплыл. Сугробы темны и ветхи, чернея, стоят бугры. Иду, задевая ветки, и веки мои мокры. И в лепете клейких почек, и в шуме людской возни я вижу лукавый почерк похожей на Вас весны.
Говорю про счастье {417} , а в душе украдкою повторяю часто имя твое краткое. На каменьях теплых ночью самой темною вижу милый облик, очи твои помню я. Говорю про счастье, сам все время думаю, что с тобой встречаться — видно, на беду мою. На крылечке стоя, засмеешься, колкая, — я ж не знаю, что я, где я и поскольку я. Говорю про счастье, а в уме рисуется, как домой сейчас ты воротилась с улицы. Пальчиками хрустнув, голову повесила… До чего ж мне грустно! До чего ж мне весело! Говорю про счастье и горю от жажды я за тобой бросаться в дверь едва ль не каждую, — чтобы, обняв шею мне руками плавными, никла б, хорошея от шального пламени.
Осень. Лучи. Деревья. * [7] {418} Солнце идет на убыль. Краску платком стерев, я милой целую губы. Так осмелел с чего я? Ты мне скажи, подруга: дружим ли мы с тобою, любим ли мы друг друга?.. Счастье, куда нам деться? Что это нам досталось? То ли вернулось детство, то ли приходит старость? Радости ль нет отбою, близится ль к сердцу мука? Дружим ли мы с тобою, любим ли мы друг друга?.. На желудях, на смолке воздух лесной настоян. Губы от счастья смолкли. Не говори, не стоит. Пахнешь сама смолою, вся горяча, упруга… Дружим ли мы с тобою, любим ли мы друг друга? Помнишь, как полночь нижет нежную сеть созвездий? Сколько чудесных книжек мы прочитаем вместе! Легкой ступай стопою вдоль золотого луга, — дружим ли мы с тобою, любим ли мы друг друга. Что б ни случилось с нами, будет добро иль худо — мы все равно узнали лучшее в мире чудо. Счастье трубит трубою с севера и до юга, — дружим ли мы с тобою, любим ли мы друг друга?

 

Из сборника «Молодость» (1963)

{419}

         МОЛОДОСТЬ {420}                 1 Ты — неистовая моя хвала и ругань, перелистываемая далеким другом, — если станет ему невмочь на белом свете, то не только беда и ночь — и ты в ответе. Чтоб не ладана сладкий дым, а свет несла б им — ясным, яростным, молодым, вовек не слабым. Чтоб лилась по полям, свежа, по хлебной рати, по цехам заводским, служа добру и правде…                   2 Ах, как молодость хороша! Ах, как молодость знаменита! Нараспашку — моя душа, и ничем голова не покрыта. В изумительных городах под высоким и чистым небом я отроду не голодал, я ни разу печальным не был. Как ты пахнешь, моя трава! Как роса над тобою клубима! Ввек бы взора не отрывал от смеющихся губ любимой. Жадно вижу полет земли — в зорях, в бурях, в румяных звездах. С добрым утром, друзья мои — человечества свежий воздух!
Прочь, отвяжись ты, * {421} черная вычурность. Я ведь из жизни так просто не вычеркнусь. Выдумка нищая, жалостный лепет, мне с тобой нынче якшаться не следует. Дни мои ленью не обволакивай. Сам что ни день я — не одинаковый. Хочу писать просто, честно, без фальши, так, чтобы просто некуда дальше. Радость и риск — у нас. Я им учусь. К черту изысканность маленьких чувств!
Знать не хочу ни угла, ни имущества {422} . Мне бы еще раз пожить да помучиться. Вот что люблю я, и вот что я знаю:                солнца красу,                сосны в лесу,                рыбу в реке,                книгу в руке да Революции алое знамя.
     ПОЭЗИЯ — ВЕЗДЕ {423} Ищу в миру и дома я, в покое и в езде. Она — как жизнь бездонная. Поэзия — везде. Плотинами бетонными становится из волн. В полуторках с бидонами проносится под звон. Задумчивая, смелая и полная забот, смеясь, с вечерней сменою приходит на завод. На воздухе, в молчании небесной черноты, поймешь ее случайные и вечные черты. Не только у божественных Джульетт и Маргарит, — не меньше их и в женщинах, горячих от корыт. Пути-дороги дальние, земная кабала. Со мной в тюрьме и в армии поэзия была. О, вечности ровесница, неузнанная светится, весенней веткой свесится, заплещется в воде. Она — у пашен в золоте, она — в упавшем желуде, она — в дожде и в желобе, — поэзия везде.
Ел я добрый хлеб отчизны, ночевал я в поле {424}                                                                      чистом, обжигал на солнце плечи, мокрый шел по мху болот, веселился за работой, пил вино по красным числам, славил труд и красоту я — плоти пламенный полет. Полюбил на дальних стройках жар и смех народных                                                                   сборищ, апшеронских вышек шорох и уральских домен дым, полымя пустынь соленых и полыни горной горечь, свет небес над Араратом, аромат чарджуйских дынь. Мне из жизни не исчезнуть, от людей не удалиться. Хорошо я жил на свете, не остыл и не устал, не был странником безродным, ни холодным                                                             летописцем, землю рыл, тесал булыжник, книги славные листал. И смеялся я от счастья, и никем унижен не был в том краю, где на березы, на звериную тропу осыпается ломтями фиолетовое небо и ложится белым снегом на зеленую траву. Я хочу гореть в работе и в беде смеяться гордо, приходить на помощь другу и сады растить на льду, опьяненными губами целовать девичье горло и шептать во сне о счастье: все равно тебя                                                                    найду. Хорошо садить и строить. Хорошо дышать любовью, быть открытым, щедрым, смелым, в бронзе нив,                                                           в чаду морей хорошо идти лугами, видеть небо голубое. Будь же ты одна, о совесть, вечной музыкой моей.
Тьмой и светом наполнены чаши. * [8] {425} Так отведаем это питье. Замолчишь ты, мальчишество наше? О шуми, золотое мое! И пускай под раскаты рассказа, удалым ударяя челом, виноградные горы Кавказа засверкают над нашим столом. И пускай, как всегда аккуратны, чтоб душа не согнулась, дремля, заиграют призывно куранты на задумчивой башне Кремля. И наполнится полночь огнями, и осыплет с макушки до пят злато злаков, посеянных нами, и степные ключи закипят. Среди споров азартных и зычных, среди пестрых огней и гирлянд будь как дома, знаток и язычник, и вовсю веселись и горлань. Пусть за далью, за далью степною, в раскаленной и чистой пыли зацветет под победной ступнею вечно юное тело земли.
              ЖЕЛАНИЕ {426} Не хочу на свете ничего я, кроме вечной радости дорог, чтоб смеялось небо голубое и ручьи бежали поперек, кроме сердца бьющегося, кроме длинных ног и трепетных ноздрей, ночевать при молнии и громе и купаться в речке на заре. Не желаю ничего на свете, только пить прохладную росу, трогать ветви, слушать звонкий ветер и деревьев музыку в лесу. Позабыв жестокие потери, ни пред кем не чувствуя вины, знать, что я лишь будущему верен, как бывают прошлому верны.
                     ПОДРУГЕ {427}                            1 Будто старую книгу страстей и печали      я с волненьем душевным раскрыл, — и сгустилася ночь за моими плечами,      и в ночи заплясали костры. Будто книгу печали смущенно раскрыл я      и увидел, случайный колдун, как поникли от бед лебединые крылья,      приморозилось сердце ко льду. Нет, не книгу я взял в погрустневшие руки      и не повесть чужую прочел, а гляжу я в глаза огорченной подруги      и к плечу прикасаюсь плечом. Ты с бедою знакомилась не понаслышке,      не шутя добывала свой хлеб, не просила ни милости, ни передышки      у недобрых у девичьих лет. Горе было глубоким, а радость — короткой      среди скудных полей и корчаг, где росла у чужих босоногой сироткой      на тяжелых крестьянских харчах. Я-то знаю, как в темень ночей, не мигая,      смотрят с яростью, как, простонав, от неотданной нежности изнемогая,      на холодных горят простынях. А сама ты была и веселой и светлой      и в любви презирала обман. Золотистые волосы вились от ветра,      улыбаться хотелось губам. Что с того, что бывало нам горько и тошно,      что спирало дыханье в груди? Ведь и все, что могли, отдавали за то, чтоб      свет коммуны горел впереди. И за все твои долгие, гордые муки,      за тревожное, злое житье, я целую твои справедливые руки,      справедливое сердце твое.                         2 Пусть все загаданное сбудется,      пусть сердце в счастье не отчается, моя единственная спутница,      трудов и дум моих участница. Бывает, стих мой людям помнится,      тебя-то в нем не видно все-таки. Ну покажись, ну выглянь, скромница.      Ты и не думаешь об отдыхе. Вся суть твоя и все призвание      не в блеске глаз и не в тепле щеки. Какая ноша с детства взвалена      на задохнувшиеся плечики. Но нашей доле ты не рада ли,      что годы даром не потеряны, что под замок добра не прятали,      не замыкались в темном тереме, что ты от жизни не хоронишься,      а жадно дышишь паром пахоты, что весь народ нам был за родича,      для всех людей сердца распахнуты? Хватало нам с тобой поэзии.      Чего-чего не испытали мы: и потрудились, и поездили,      и посмеялись над печалями. Пока в груди моей колотится,      сто тысяч раз с твоим состукнется омытая водой колодезной      моя любовь, моя заступница. Клянусь, от боли, от обиды ли      твой лоб вовеки не поморщится, — бессонный дух моей обители,      во всех делах моя помощница.
Смотрю в глаза твои и впредь {428} хочу в глаза твои смотреть, хочу дышать, хочу трудиться, хочу трудом своим гордиться. Не страшно будет умереть, а страшно было б не родиться.
        ВЫХОДНОЙ {429} Жара, жара на улице, жара, горожане! Довольно в куртки кутаться, айда голышами! Шесть дней прошли в заботах, отмаясь, отпылав. Тем слаще будь нам отдых среди лесных полян. В работе смех помеха ли? А смеха полон рот. А ну, давай поехали, товарищи Народ! Бездельникам до смерти то Грузия, то Крым, — а мы с тобой, как черти, без Крыма загорим. С лица сметут усталость веселье и загар. Хорошие места есть под станцией Эсхар… Ну как возьмусь за прозу я, когда лучом в глаза — волнующая, бронзовая, горячая краса? Она смеется весело, на солнцепеке лежа, а ножки в речку свесила с рассыпчатого ложа. Кругом в зеленой пуще, по золотому пляжу играющие, пьющие аукаются, пляшут. Выкручивают трусики, на солнце сушат волосы, покуда песни русские разгуливают по лесу. Как грешники измучены, и вот им за труды — прозрачные излучины, прохладные пруды. А день багрян и сочен, как спелый баклажан. Меня б на тот песочек — и я бы полежал. Лежу, исколот об лес, росою окроплен, придумываю образ, украинский Брюньон.
              МАРТ — АПРЕЛЬ * [9] {430} Блестящие, быстрые, дымные тучи. Мальчишки-ручьи рассыпаются с кручи. И девушка-травка встает из-под снега И слушает первое вешнее эхо. Стыдливые тени. Ликующий шепот. Весной где попало вдвоем хорошо быть. С высот соловьиных на зелень, на щебень Летит одуряющий высвист и щебет. Уже о панели младенческий дождик Ударился тысячью звонких ладошек, И все, что расчет — от дубов до крапивы, — Обильной и теплой росой окропило. Уже, опьяняя, черемухи белой В горячих садах молоко закипело. Уже на полянах лесных горожане Под солнцем румяным лежат голышами. Уже раскрываются почки на ветхих, На юненьких, тоненьких, голеньких ветках. А ветки бывают различной погудки: Одни — на затычки, другие — на дудки.
          ЗИМНИЕ СТИХИ {431}                1 Скажите, вы любите холод, трескучий, крещенский и крепкий, здоровья осанку и хохот, как наши румяные предки, полозья порхающих санок и губы, раскрытые с негой?.. Скажите, вы любите запах лохматого русского снега, тончайшую роспись пейзажа, застывших стихов закорюки, с работы по льду пробежаться, похукивая на руки, а вечером — ежась и нежась — небес голубое свеченье?.. Скажите, вы любите свежесть дымящейся стужи вечерней, когда в ожиданье тепла мы, зевая, у печки скучаем, и строим чудесные планы, и греемся водкой и чаем?.. А утром — солнце и иней, бодрящая душу погода?.. Скажите, вы любите имя любимого времени года, растущие снежные кучи, морозца хрустящую поступь, сверкающий, свежий и жгучий отчизны отчетливый воздух?                    2 Ворон ветки клюнул, каркнув, зори землю обожгли, и влюбленные из парков охладелые ушли. Горстку праздничной теплыни под пальто проносим мы. Город — в дымном нафталине, в хрупком кружеве зимы. Еле веки открывая, на окошечки дыша, в очарованных трамваях будто спит его душа… Но вглядись то там, то здесь ты: нет, косматая, шалишь! Дышат светлые подъезды теплотой людских жилищ. И, струясь румяным соком новых весен, лучших лет, льется золото из окон, пахнет солнцем свежий хлеб. Люди трудятся и любят, лица светятся от дум. С доброй речью в холод лютый речка плещется во льду. Так и я — в снега, в морозы, — хоть и втиснуты в броню, под броней прозрачной прозы праздник лирики храню.
Опять, как встарь, хочу бывать {432} на берегах с тенистой чащей, хочу усталый ночевать в траве душистой и шуршащей, за муравьями наблюдать, шуметь опавшею листвою, и рассекать речную гладь, и видеть небо голубое. Опять хочу в лесной росе, мошкой докучливой бесимый, на ствол поваленный присев, елозить пятками босыми, искать проходы меж дерев, о ветки цепкие колоться и пить, от жажды одурев, с листочком воду из колодца. Еще не пылью пахнет пыл, еще далеко до развязки, а я до смерти полюбил земные запахи и краски. Клубись, туман! Струись, вода! Пой, жизнь, в лесах, в колосьях, в песнях! Пусть древен мир. Поэт всегда природе и земле ровесник.
Доброй, видать, закваски я {433} ,      любы мне труд и риск. Молодость закавказская,      вспомнись и повторись! Снова пришла охота мне, —      жар еще не иссяк, — свидеться с донкихотами      в бурках и при усах. Снова запало в голову —      утром подняться в шесть и за козлами горными      к тучам по кручам лезть. Каменными громадами —      весел и безголов — руки в лесах гранатовых      до крови исколов. Стану, смеясь, над безднами,      яростный от кощунств, тропами поднебесными      вниз на луга скачусь. Там, у ромашек, канувших      в пенящийся поток, сев на горячий камушек,      передохну чуток. Мчится водичка, брызгая.      Пчелы летят домой. Хлеб кукурузный с брынзою —      ужин дорожный мой. Пусть на ходу от трения      туфли гормя горят. Здравствуйте, годы древние!      Вас я увидеть рад. Всех на земле богаче я,      губы мои в меду, — чувственный как Боккаччио,      в юность свою иду.
Гамарджоба вам, люди чужого наречья! * {434} Снова и вечно я вашим простором пленен… Холод и музыка в пену оправленных речек. Говор гортанный высоких и смуглых племен. Лихость на лицах, с которых веселья не сгонишь. Мощные кедры, что в камень корнями вросли. Горной полыни сухая и нежная горечь. Шелест и блеск остролистых и бледных маслин. Грузные розы, от сока прилипшие к окнам. В небе хрустальном покрытая снегом гряда. Город металла — Рустави, что, молод и огнен, выстроен нами, любимый, во славу труда. Знойные ливни и ветра внезапного козни. Осени щедрой ломящие ветки дары. Терпкой лозой опьяненные руки колхозниц. Свет в проводах от курящейся утром Куры. Низкий поклон виноградарям седобородым и молодым, как веселье, владыкам огня. Вечно горжусь, что одной из пятнадцати родин светлая Грузия есть на земле у меня.
КАХЕТИНСКИЕ КОЛХОЗЫ * [10]   {435} Попадете в Закавказье, как жара отпировала, побродите да полазьте за Гомборским перевалом. С теплых гор гремят грома там, между гор пасутся козы. Брызжут соком-ароматом кахетинские колхозы. Отягченным грузной ношей, гнуться веткам не зазорно: под прозрачно-смуглой кожей можно счесть у яблок зерна. Старики глядят из окон, седоусы и кудрявы, как тута исходит соком, каплет сахаром на травы. Винограда! Винограда! Хоть бери его возами. А чтоб наземь он не падал, лозы к палкам подвязали. Будто солнца сочный лучик меж листвы висит, граненый, — из плодов не знаю лучше золотистого лимона. Поутру, дымком повиты, в город тянутся подводы. В них важны и деловиты восседают садоводы. Брызжут речки. Веют выси. Потны лица: полдень жарок. А внизу шумит Тбилиси на сверкающих базарах. И, подняв свои корзинки над нежнейшим в мире садом, черноглазые грузинки машут рыцарям усатым.
                  КИЕВ {436} Он весь в истории как в дымке, но дымка эта не наврет. В нем жили мощные владыки и обитал простой народ. Он был сто раз под корень сломан, он был сто раз дотла сожжен. Но — льются улицы по склонам, этаж встает за этажом. И, весь ликующий и теплый от набережной до высот, он человеческие толпы в ладонях ласковых несет. По всем бы далям раскричать их, всю жизнь рассматривать в упор — его причудливый Крещатик, его Софиевский собор, и рощи с птичьими хорами на том и этом берегу, и пестроту его керамик, и электричек перегук, и миг, что в сердце сохранится, когда, обнявшись, с русским негр, когда китаец с украинцем выходят кручами на Днепр, и, на мальчишестве попавшись, под обаянием благим глядят на киевских купальщиц, как на языческих богинь.
    МИРОВОЗЗРЕНИЕ {437} Хоть порой и ропщется, На душе запенясь, Никакого общества Я не отщепенец. Все мы, люди — выходцы Из гнезда того же — Целоваться, двигаться, Умереть попозже. Все тела, все отблески, Все крупинки речи, Ни любви, ни доблести — Вне противоречий. За триумфом — реквием, После ласк — усталость. Весь — во всем — вовеки я На земле останусь. Чтоб с лучами алыми Заново рождаться, Будет вечно мало мне Жизни и гражданства. Обойти опасности? Нет! — преодолеть их. Кто боится ясности, Тот не диалектик. Сердце мое, верное Радости народной, Тело мое нервное И кричащий рот мой, — Крепко поработали. Жизнь уже не вся ли? Сколько людям отдали! — Ничего не взяли. Вы мне деньги? óбземь их! Я ж за власть рабочих. А, проклятый собственник, Узнаешь мой почерк? Не устал мотаться я, Не ушел от чаши. Будь рекомендация — В партию тотчас же. Все дороги пройдены. От работы — жарко! Для друзей и родины Ничего не жалко.
Как для кого, а для меня {438} есть притягательная прелесть в словах, что сверстникам приелись в громах гражданского огня. О, как звучат свежо и юно, как обжигают солью рот — «любовь», а главное — «народ», «добро», а главное — «коммуна». Я эти славные слова не пресной прописью в тетрадях, а красной кровью разливал, в быту пытаюсь повторять их. Читатель будущего века, ты можешь быть неумолим к словесным слабостям моим, но разумей как человека. Сквозь пелену добра и зла увидь во мне мою основу — краснодеревца, а не сноба, гармонию, а не разлад.

 

Из сборника «Гармония» (1965)

{439}

 

Из «Сонетов о коммунизме»

Есть вера, есть мечта, взрастившая крылато {440} хлеба на целине, на пустыре — завод, что пахаря бодрит и в бой ведет солдата, ученого влечет, рабочего зовет. Когда не в радость труд от мелочных забот, и ложь слепит глаза, и злость ревет, мохната, и лесть юлит лисой, — мы говорим: «А вот построим коммунизм — и будет все, как надо». Повсюду и всегда мы думаем о нем. Той веры не затмить ни снегом, ни огнем, в то слово будто в даль глядишь, глаза                                                     раскрыв, ты. Творя свой честный труд, под ветром                                                         и дождем, мы знаем: будет мир навек освобожден от горя и войны, от нищеты и кривды.
За всех, кто жил, в грядущее влюблен {441} , кто в бездне бед оставил к счастью веху, кто отдал все на радость человеку и честно пал, не выронив знамен, кто путь наметил звездному разбегу, познанья жаждой вечно опален, — за всех друзей кладу земной поклон жестокому и радостному веку. Как мы любили! Как мы были строги! Дни нашей были — школы, новостройки, скитаний пыль и страшная война. Враги, не смейте бомбами грозиться! Мы чхали смерти в черные глазницы, чтоб жизнь цвела, певуча и вольна.
Наш день одет в спецовку и шинель {442} , он свеж и строг и все ж похож на праздник. Для всех народов — желтых, черных,                                                    разных — он — трубный зов и видимая цель. Свети, наш день, за тридевять земель, в сердца людей, трудящихся и страстных, сгони с них хмурь, пролей в их души хмель, объедини под кроной стягов красных. Чтоб стар и молод шли с неправдой драться, чтоб серп и молот стали знаком братства и озарили с ног до головы бойцов великой армии труда. Оставьте всякое отчаяние, — вы, входящие сюда!
Не в духоте семейного уютца {443} , не за столом, не в стенах четырех, а в жарком гуле строек и дорог, в кругу друзей все радости куются. Иной всю жизнь судьбу свою стерег и знать не знал, почайпивая с блюдца, что где-то флаги вьются, песни льются и дует в лица братский ветерок. Я с тем дружу, кто смолоду, на счастье, возненавидел символы мещанства — сундук с добром да пышную кровать. Кто дня не жил один, без коллектива, тот может все, тому ничто не диво — творить миры и тайны открывать.
А также труд, что сроду не разлюбим {444} , и мир, и счастье, нужные для всех. Сто тысяч лет все это снилось людям, росло в полях, врывалось бурей в цех. Мой друг и брат, кубинец или чех, к добру и свету путь наш многотруден, — но сообща любое лихо скрутим, дабы не смолк свободы смелый смех. За труд, за мир, за счастье встали дружно, и жизни мы положим, если нужно, и кровь прольем, и чистый пот прольем. Глядим вперед, от трудностей не хнычем, — и коммунизм, правдив и гармоничен, нас осеняет радужным крылом.

 

Реальность

Ну вот уже и книжки изданы {445} , и принимают хорошо, — а я опять срываюсь из дому, ветрами века окружен. Все долговязые застенчивы, а я к тому ж и сероглаз. В таланты ладите… зачем же вы? Душа гореть не зареклась. Я — не в стихах, я — наяву еще, я, как геолог, бородат, я — работящий, я — воюющий, меня подруги бередят. На кой мне ляд писать загадочно, чужую лиру брать внаем? Россия, золотко, цыганочка, звени в дыхании моем! Да здравствуют мои заказчики — строители и мастера! Но и сирень держу в загашнике, и алых капель не стирал. Дарю любимой тело тощее, иду тараном на врага, — в стихах и днях — один и тот же я, живые — сердце и строка.
               ГАРМОНИЯ {446} Гармония бывает разная. Еще чуть-чуть пожившим мальчиком я знал, что знамя наше — красное, что жизнь добра, а даль заманчива. С тех пор со мной бывало всякое — бросало в жаркое и в зябкое, вражда не отличалась логикой, да и любовь была не легенькой… Сказать ли пару слов об органах? Я тоже был в числе оболганных, сидел в тюрьме, ишачил в лагере, по мне глаза девчачьи плакали. Но, революцией обучен, смотрел в глаза ей, не мигая, не усомнился в нашем будущем и настоящего не хаял. Пусть будет все светло и зелено. Ведь, если солнце и за тучами, его жара в росе рассеяна, в осанке женщины задумчивой, в чаду очей, что сердцем знаемы, в ознобе страсти, в шуме лиственном, ну, и, конечно, в нашем знамени, в том самом, ленинском, единственном. Я знаю в ранах толк и в лакомствах, и труд, и зори озорные. О нет, на жизнь не стоит плакаться, покуда в землю не зарыли. В беде и в радости ни разу я доспехи не таскал картонные. Гармония бывает разная. Я выстрадал тебя, Гармония.
Сколько б ни бродилось, ни трепалось {447} , — а, поди, ведь бродится давно, — от тебя, гремящая реальность, никуда уйти мне не дано. Что гадать: моя ли, не моя ли? Без тебя я немощен и нищ. Ты ж трепещешь мокрыми морями и лесными чащами шумишь. И опять берешь меня всего ты, в синеве речной прополоскав, и зовешь на звонкие заводы, и звенишь — колдуешь в колосках. Твой я воин, жаден и вынослив. Ты — моя осмысленная страсть. Запахи запихиваю в ноздри, краски все хочу твои украсть. Среди бед и радостей внезапных, на пирах и даже у могил не ютился я в воздушных замках и о вечной жизни не молил. Жить хочу, трудясь и зубоскаля, роясь в росах, инеем пыля. Длись подольше, смена заводская, свет вечерний, добрые поля. Ну, а старость плечи мне отдавит, гнета весен сердцем не снесу, — не пишите, черти, эпитафий, положите желудем в лесу. Не впаду ни в панику, ни в ересь. Соль твоя горит в моей крови. В плоть мою, как бешеные, въелись ароматы терпкие твои. Ну так падай грозами под окна, кровь морозь дыханием «марусь», — все равно, покуда не подохну, до конца, хоть ты мне и не догма, я тебе — малюсенький — молюсь.
Как Алексей Толстой и Пришвин {448} , от русской речи охмелев, я ветром выучен и призван дышать и думать нараспев. О ритм реальности и прелесть! Твои раздолье и роса и мне до смерти не приелись, и сам заказывал друзьям идти, заглядывая в лица, чем есть, с попутчиком делиться, входить в колхозные дома, смотреть багряные грома, в трескучих рощах рыскать чертом, веслом натруживать плечо и обходиться хлебом черствым да диким медом желтых пчел, от русской речи охмелев, сквозь ночь лететь на помеле и кликать голосом охрипшим, как Алексей Толстой и Пришвин. Бери в товарищи того ты, кто никому не господин, чьи руки знают вкус работы, чьи ноги знают вкус пути, кто слов не толк в бумажной ступке, а знает толк в лихом поступке, кто любит запах хвой и вод и сам из вольных воевод. Я — сын Двадцатого столетья, но перед будущим в долгу, и ни отстать, ни постареть я с друзьями рядом не могу. Шумим листвой, капелью брызжем, по рощам бронзовым и рыжим, светлы от женщин и дерев, близки своим и рады пришлым, как Алексей Толстой и Пришвин, от русской речи охмелев.

 

Люди — радость моя

     ГОРЯЧИЙ РЕМОНТ {449} На цементном заводе в печи получился прогар. Были подняты на ноги все мастера футеровки. «Не полезу», — взмолился один малодушный и робкий. «Ну и брысь от греха!» — бригадир его спатки прогнал. Ночь стояла в степи и казалась совсем нежилой. Было очень темно. Редко-редко снежинка порхала. Печь сливалася с ночью. Она разевала жерло. Алым светом на ней обозначилось место прогара. Сто пятнадцать по Цельсию. Тут уже не до дремот. У стоявшего близко спина на морозе взопрела. Собирали народ. Футеровщики были в сомбреро, в куртках, в валенках все. Ожидался горячий ремонт. Для несведущих лиц объясняю попутно и кратко: печь — труба на опорах, в ней вечно бушует циклон. И когда от огня кое-где нарушается кладка, это пекло мостят кирпичами и жидким стеклом. Мастер обжига был огорчен перерывом досадным: вся работа насмарку, а тут еще насморк схватил… Но уже футеровщики влазили тесным десантом, и в густой черноте разгоравшийся факел светил. От косматого войлока ставшие, как мексиканцы; люди в жарком жерле волочили кирпич на плече, заливали стеклом, чтоб тому кирпичу не ссыхаться, и железные клинья вбивали промеж кирпичей. А потом выходили, шатаясь от жуткого жара, и водой из сифонов плескали друг другу в тела. И вся смена, вся степь им ладони горелые жала. И смеялись они, и стояли в чем мать родила. «Отвернитесь, девчата!» — кричали и пламенем пахли. И не раз, и не два им дыханье в груди переймет. Я б как заповедь взял, отирая тяжелые капли, что поэзия вся — это тоже горячий ремонт.
Мы с детства трудились, как совесть велит, * [11] {450}    скитались в солдатской шинели. Акации пахли, и шпанки цвели,    и птицы на ветках звенели. Бывало, проснешься и шасть на крыльцо, —    и, шалостью души затронув, дышала речушка хмельцой-мокрецой,    и пахло сиренью со склонов. И мне ни за что, никогда, никуда    от памяти этой не деться. Мы честно прожили былые года,    друзья и товарищи детства. Но падали бомбы, поля пепеля,    стонала земля пригорюнясь. Прощайте, девчонки! Прощайте, поля!    Моя опаленная юность! И не была наша печаль коротка    в казармах военных училищ. Вернулись — и нет над рекой городка,    от школы одни кирпичи лишь. А за морем снова на юность, на мир    гремучие грузы подъемлют. Так пусть же получше посмотрят они,    вглядятся попристальней в землю, которую Грозный пытал и рубил,    Батый опрокидывал на кол, в которой Чайковский мечтал и любил    и Чехов смеялся и плакал, где знали сомненья, от стужи сомлев,    и все ж не гнушалися долей, предчувствуя в этой холодной земле    тепло материнских ладоней. Так пусть они всмотрятся в наши черты,    в наш день, что надеждою светел, и знают, что люди любовью горды    и пламенем платят за пепел.
  ОГОНЬ НА ПЛОЩАДИ {451} Дороже всех сокровищ, о город мой родной, ты жизнь мою затронешь той площадью одной, где в память павших братьев, погибнувших сестер, мы будущего ради навек зажгли костер. Бессмертный дух партийцев не может оскудеть. Их подвигом гордится рабочий и студент. Их песни не умолкли, хоть песенник уснул, к ним стали комсомолки в почетный караул. Не может тот исчезнуть, забыться и пропасть, кто потрудился честно и пал за нашу власть. Добро, мой город, щедрый, что слёз с лица не стер. Пылает в самом центре торжественный костер. Бывает, что, минуя чинушу и ханжу, за помощью к нему я ночами прихожу. И видят магазины и дальние дворы, как свет неугасимый на площади горит. Горит, неостывающ, ни летом ни зимой. Сверни к нему, товарищ, когда идешь домой. Коль ты не гость случайный, не высмотрщик пустой, по-воински в молчанье у пламени постой. И пусть тебе не спится, грядущее зовет. Огня того частица в душе твоей живет.
           ОДА ХЛЕБОРОБУ {452} Хлеборобу с кем меняться долей? Он с самой природою в ладу: добрый дождь клевал с его ладоней, дальний ветер запахами дул. Он не ждет награды от кого-то. С ним дружны пчела и соловей. От его стекающего пота вся земля родней и солоней. Он давал названья и оценки, применял приметы и права и дарил Толстому и Шевченко заповедно-вещие слова. Нет почетней властвовать над почвой, в светлом мае, в августе сухом постигать таинственный и точный урожаев будущих закон. Добрый труд — грядущего основа. От любви яснеет влажный лоб. Хлебороб. Как свято это слово! Для людей хлопочет хлебороб. Нам, работе выученным с детства, не забыть нигде и никогда, что поденный подвиг земледельца есть начало всякого труда. Он от солнца высветлен и солон и, заботой полон кодцовской, зажигает в колыбелях зерен золотые души колосков.
  К ДРУГУ-СТИХОТВОРЦУ {453} Поэты шкур не берегут, но и у риска есть различья: упасть на бревна баррикад, по пьяной лавочке разлечься. Смотрели все Гомеру в рот, а был он белый, как береза, но — кто поэт и кто народ — никто, поди, не разберется. В страстях шершавых, как в шерсти, прямой наследник Прометеев, крестил нас радостью Шекспир и стал шутом у грамотеев. Громящий косность и корысть непримиримо, по-бойцовски, как мир, бескраен и горист, клепал плакаты Маяковский. Поэт — родня богатырю, он движет мир и молньи мечет. Я наши дни боготворю. Так нам ли быть тусклей и мельче? Иль от мальчишеских обид в цинизм удариться за чаркой? От тех стихов мозги снобит, душе ж ни холодно, ни жарко. И не такой уже простой, возьмет читатель невзначай их и спросит ласково: «Постой, а что, бишь, это означает?» Нет, если ты всего шутник, то и цена тебе полтина в базарный день. А в наши дни, как жизнь, поэзия партийна. Хвала героям и борцам под сединою и загаром, чей обжигающий бальзам не для бездельников заварен. Кто верен нашему костру, кто ширь таежную облазил, стоял у атомных кастрюль и заставлял светиться лазер. И если ты мне вправду брат, коль ты доподлинно товарищ, гори с людьми, их братству рад, в работе будь неостывающ. Будь дерзкий, с косностью воюй, но, большелобый и рукастый, гордись партийностью своей и от святынь не отрекайся. С утра трудись, как дровосек, клонись, как сеятель, к тетрадям — затем, чтоб стих твой был для всех, но и обличья не утратил.

 

Белые кувшинки Балаклеи

          МОГУЩЕСТВО ЛИРИКИ {454} Да здравствуют мир познававшие гении! И все ж я величием их не подавлен. Ручаюсь, что Пушкин, Шевченко и Гейне не меньше, чем Ньютон, Эйнштейн или Дарвин. К здоровому знанью оценим порыв мы, героев бессмертных не станем порочить. Но как торжествуют веселые рифмы, когда революцией плещут на площадь! По праву великим считается Линкольн, все души горят перед ликом Толстого, — но лирики тоже ведь шиты не лыком, нет силы сильнее звенящего слова. Нельзя без поэтов — а как же иначе? Над чудом прекрасного кто б тогда замер? Звенят над землей соловьиные ночи, и море слагает гремящий гекзаметр. О, жаркая кровь, исходящая горлом! О, горечь и боль, что гармонией стали! Есть что-то превыше законов и формул в души человеческой остром составе. Исчислить нельзя справедливость и нежность. О чаша любви моей, весело пенься! И лирика может спасти и утешить. Нужны человечеству ласка и песня.
     СЕВЕРНОЕ СИЯНИЕ {455} Придвигайтесь, россияне, наполняйте чаши. Рассказать вам про сиянье Северное наше? Ошибусь — так вы поправьте, двиньте под бока-то. Жизнь у нас, сказать по правде, цветом не богата. Сверху — синь, а снизу — зелень. Но скажу теперь я: если в землю что посеем, так и лезут перья. Тут краса нежней и диче, тоньше, чем на юге. Тут не молкнут стаи птичьи да седые вьюги. И на той земле снежистой, по лесам-опушкам, не нарадовались жизни ни Толстой, ни Пушкин… Золоченое перо дай: похваляться станем над холодною природой вспыхнувшим сияньем. Половина неба стала голубой, а раньше бледным пламенем блистала, снег лежал оранжев. Только цвет один рекою набежит на лица, как спешит уже в другой он сразу перелиться. Ты стоишь под обаяньем, как отроду не был. Над тобой поюн-баяном полыхает небо. То лиловое лилось там, то зеленый свет там, и не пьяный ты, а просто тайное изведал. Так бывает, если снится или сердце любит. Не отсюдова ль жар-птица полетела в люди?..
Под ветром и росой {456} и я был верен сроду гармонии простой и русскому народу. Но, из конца в конец изъездивший отчизну, лишь Северский Донец в душе своей оттисну. Искал его сосков едва из колыбели. Там воздух был соснов, там воды голубели. Под сводами лесов, надвинутых на берег, светло его лицо, все-все в песочках белых. Вовек не иссыхал, от ночи холодея (Чугуев и Эсхар, Змиев и Балаклея), течением граня кручинистые кручи (родимые края, вас нет на свете лучше!). Не знаю, где засну, но с придыхом пою хоть, кувшинок белизну люблю в себе баюкать. Где б ни был я, навек грущу по крае отчем. Таких красивых рек в России мало очень. Прославлена струя и Волги, и Дуная, у каждого — своя, а у меня — иная. И сердце радо несть красу его большую, и слово про Донец по-своему сложу я.
Я слыл по селам добрым малым {457} , меня не трогала молва, — но я не верил жирным мальвам, их плоти розовой не рвал. Она, как жар, цвела за тыном, и мне мерещились уже над каждым шорохом интимным свиные раструбы ушей. Над стоном стад, над тенью улиц, над перепелками в овсе цветы на цыпочках тянулись, как бы шпионили за всем. Они подслушивали мысли и — сокрушители крамол — из-за плетней высоких висли, чтоб смех за хатами примолк. От них несло крутыми щами. Им в хлев похряпать хорошо б. Хрустели, хрюкали, трещали и были хроникой трущоб. Людские шепоты и вопли, бессонница и полумгла в их вязкой зависти утопли, им долговязость помогла. И мальвы кровью наливались, их малевали на холстах, но в их внушительность, в их алость не верил ни один простак. Цветочки были хищной масти, на тонких ножках, тяжелы, они ломались от ненастий и задыхались от жары. А в лютый час полдневных марев у палисадников, у хат что выкомаривали мальвы, как рассыпались наугад! Их бархат был тяжел и огнен, ему дивился баламут. А мы под окнами подохнем и нас на свалку сволокут.
Я не слышал рейнской Лорелеи {458} и не видел волжских Жигулей. Белые кувшинки Балаклеи мне родней и потому милей. В тех краях, в селе Гусаровке, ради шумной жизни, ради ласк, та, с кем я скитался, взявшись за руки, в самой бедной хате родилась. Там хмельны леса и перелески, золотой листвы понастилав. В них живут, горцы по-королевски, урожайной силы мастера. Солнцелюбам-хлеборобам жить в трудах вовек не надоест. Там и я, судьбой не избалован, приходил подумать на Донец. И земля стыдливо пахла солнцем, и лилась неведомо куда — вся в хлебах, да вся в дубах и соснах — ветряная смуглая вода.
Наша свадьба с тобой не сыграна {459} . Нас пьянит ночей новизна. И не все отбесились грозы-грома, и не вся отсияла весна. Сколько лет тебе пало под ноги! Кто б подумал и кто б гадал. А твой лоб, озорной и потненький, юн и светел назло годам. И волос не стареет золото, и, весельем друзей дразня, с любопытством глядят веселые и большие, как мир, глаза. Без тебя мне твой облик грезится, мне везет, когда я с тобой, нераскаявшаяся грешница, неразвенчанная любовь. Нам бы за руки жарко взяться, попадая при всех впросак. Мы венчались с тобой не в загсе, а в качающихся лесах — с ежевикой, с медком да и с иглами, с уголками, где тишь да гладь… Наша свадьба с тобой не сыграна. Нам до гроба ее играть.
Навеки запомни одесские дни {460} , зеленое море, где чайки и камни, и как на судах зажигались огни, и как ты желанна была и близка мне. Навеки запомни одесские дни, как вдрызг разлетелась разлука былая, когда мы остались вдвоем и одни в ночи и в палате, шепча и пылая… Я завтра уеду — и дым по степям, и рощам лететь, и туманам качаться. Но мне все равно не пробыть без тебя ни ночи, ни дня, ни единого часа. Зачем же ты чистое хмуришь чело и на сердце тенью садится досада? На что тебе злиться и плакать с чего? У жизни не счесть золотых вечеров, а я без тебя — что садовник без сада… Помощница счастья, сто лет не седей, будь вечно со мною, добра мастерица. Пусть праздничным ладом наполнится день и ночь озорством твоих ласк озарится.
Листьев свеянная стайка {461} шелестит о переменах… Здравствуй, милая хозяйка вечеров благословенных! Не из шутки, не из лести, не с обиды, не с удачи посидим с тобою вместе, помечтаем, посудачим о бродягах, об изгоях, об исканиях прекрасных, о товарищах, из коих только часть придет на праздник. Чары срок вином наполнить. Больше света, меньше пыла, легче верить, легче помнить. В сердце зрелость наступила. В час осенний, в час вечерний буду пить в его глубинах за очей твоих свеченье, за здоровье губ любимых, за весну, что не иссякла в наших взорах, в наших венах. Здравствуй, милая хозяйка вечеров благословенных!
  ГОРОДА АЛЕКСАНДРА ГРИНА {462} Сухощавый и желчный циник, неудачник, по мненью видящих, а на деле — чудесный выдумщик, жил душою в просторах синих. В брызгах моря, чей воздух солон, в карнавальном чаду веселом возникали свежо и зримо города Александра Грина. Обходи стороной, священник, нашу жизнь в кабаках вечерних. Смех наш зычен и страсть тигрина в городах Александра Грина. Руки женщин простых и смуглых. Сохнут сети у хижин утлых. Ветер звонок и даль багрима от зари Александра Грина. Так за тех, кто услышать чает смех пучины и крики чаек, чья отрада — волна и глина — города Александра Грина.
На зимнем солнце море, как в июле {463} . Я первый раз у моря зимовал. Во рту пылали хвойные пилюли. Светлым-светло сверкала синева. Но в том сверканье не было отрады, в нем привкус был предчувствий и потерь, и было грустно с глиняной эстрады смотреть в блиставший холодом партер. Волна плескалась медленно и вяло, лизнет песок и пятится опять, как будто в лоб кого-то целовала и не хотела в губы целовать.

 

Из сборника «Плывет „Аврора“» (1968)

{464}

Покуда в нас жар сердца не иссяк {465} от жестких стуж, от лет необратимых, нам снятся сны об алых парусах,                                    о бригантинах. Но больше всех нам люб один корабль, в хоромы зла метнувший гром орудий, что в день восстанья праведно карал                                   владык и судей. Матросский люд из русских мужиков в трудах велик и в мятежах неистов. И вся команда — за большевиков,                                за коммунистов. И океан борта его качал, и от штормов на нем звенели снасти. Он мстил за Стеньку и за Пугача                             верховной власти. Бунтарский дух рассчитанным огнем слетел с него на шпили городские. И грозно слава грянула о нем                                 за грань России. От берегов насилия и лжи он вдаль ушел, весь грозами исхлестан, и в ночь и в бурю людям проложил                                  дорогу к звездам. Он знал моря, но плыл в ту ночь Невой. По всем краям он прогрохочет скоро. Ему — дорога дальняя. Его                                      зовут «Аврора».
      ПАМЯТИ НИКОЛАЯ ОСТРОВСКОГО {466} Иной писатель звонок и музыкой, и краской и славится за это у мальчиков-невер. А Николай Островский был для врагов                                                  острасткой, и десять поколений берут с него пример. Иной писатель знает все книги, все подмостки и спорит с мудрецами, качая головой. А Николай Островский был парень шепетовский, с рожденья побратался с рабочей голытьбой. Иной писатель жаден до речи золотистой, и пишет, словно дышит, и мед устами льет. А Николай Островский не ручкой-самопиской, а саблей и лопатой сражался за народ. Иной писатель отдал всю жизнь свою Лауре и золото сонетов — ей под ноги травой. А Николай Островский стоял на карауле Республики Советов, Коммуны мировой. Иной писатель любит за рукопись усесться, и сторожем Историю он ставит у дверей. А Николай Островский писал горячим сердцем и жизнью расписался под книгою своей. Иной писатель пишет, а люди — хоть замерзни, а ветер на страницы — повеял и замел. А Николай Островский живет по-комсомольски и будет жить, покуда бушует Комсомол.
         ТРИДЦАТЫЕ ГОДЫ {467}                     1 Тридцатые годы, как вешние воды, — раздолье для мыслей и чувств. Страна моя строит полки и заводы, а я еще в школе учусь. А я на уроках девчонок щипаю, в леса убегаю босым. Мне душу тревожат бесстрашный Чапаев, веселый подпольщик Максим. Великая Родина вся под парами, по рельсам составы гремят, в сибирской тайге и на древнем Урале возводятся стены громад. И детскому сердцу, как праздник, отраден дороги волнующий дым. На школьном дворе ль, в пионерском отряде ль никто из нас не был один. Еще улыбаются веку и людям и Постышев, и Косиор… Мы — летом в палатках. Мы Ленина любим. И я зажигаю костер…                     2 Тридцатые годы — как воды в разливе. Советская власть молода. В бараках живет половина России и строит себе города. На полюсе белом знамена алеют, и летчики в небе парят, и Горький стоит на крыле Мавзолея и смотрит на майский парад. Мальчишечьи годы проносятся быстро. Сады обрастают листвой. Красавица города Ира Цехмистро терзает мое существо… Октябрьская буря! О как нам легко с ней! О как ее слава свята! И в жизнь нашу входит трибун Маяковский, оставшийся в ней навсегда… О если б добро и кончалось добром бы!.. Пока мы свой мир узнаем, герр Гитлер готовит гремучие бомбы. И — точка на детстве моем.                     3 Тридцатые годы — весенние воды, веселый набат вечевой. Нас учат, что в жизни дороже свободы и Родины нет ничего. Над Азией — гулы военного грома, старушка Европа мудрит, и небо Мадрида темно и багрово, врагу не сдается Мадрид. Испания снится седым ветеранам и грезится школьным дворам. О, как по душе приходилось вчера нам испанское «No pasaran!» А мы никакому не верим подвоху, какой бы ни вышел подвох, и знаем, что делают нашу эпоху не царь, не герой и не Бог. Красавица города Ира Цехмистро сквозь юность мою пронеслась, но алого жара хоть малая искра в душе у любого из нас… Мы трудимся летом в колхозах подшефных, и стих закипает во мне, и я обнимаю друзей задушевных, которых убьют на войне.
  ТРУЖЕНИЦА ЛЮБОВЬ {468} Труженица любовь гонит мой сон до солнца: спящего лба коснется любящая ладонь. Скажет: «Вставать пора, время за дело браться, есть огневое братство печки и топора». Смотрит на мир открыто — солнышко ей на бровь — русская Афродита, труженица любовь. Труженица любовь приняла позу прозы. Брат ее позабросил, грызла ее свекровь. Не клевета, не зависть выпили жар из вен. Губы ее терзались из-за моих измен. Горе ее качало, кривда студила кровь. Сколько, любя, прощала труженица любовь. Труженица любовь, шаг твой от бурь не шаток, сколько в моих стишатах милых твоих следов. Там, где меж черных гряд спеет твое хозяйство, я, как мальчишка, рад ласковых рук касаться. Среди земных плодов дышит в полотнах тканых вместо царевн-вакханок труженица любовь. Труженица любовь — воздух моей гортани, сколько мы скоротали пасмурных лет с тобой! Сердце стучит о ребра против дерьма и лжи. Мир молодой и добрый в теплой ботве лежит. Ходит по жилам кровь. Труд не дает поблажки. С веком в одной упряжке — труженица любовь.
                  ПУШКИН {469} Курчав и смугл, горяч, голубоглаз, Смотрел и слушал. Влюбчива и зряча, Его душа к великому влеклась, Над чудом жизни радуясь и плача. Он, был, как Русь, прекрасен без прикрас И утомлен как загнанная кляча, Когда упал, пред смертью глаз не пряча На белый снег, весь кровью обагрясь. Воспряв из мук, он к нам придет не раз, Курчав и смугл, горяч, голубоглаз, Какая жизнь в очах его таима! С пером в руке, молясь ночным свечам, Он светлый стих Авроре посвящал. Ему, как нам, любезно это имя.
                СОСНЫ {470} Деревья нам бывают тезками, встают при встречах на дыбы. Есенин бражничал с березками. Дружили с Пушкиным дубы. Одним их кроны душу тронули, а кто-то волю дал ножу, а мне созвучны сосны стройные. Я к ним за счастьем прихожу. Со школьных лет мне все в них нравится, моей душою принята колючесть их и склонность к равенству, застенчивость и прямота. Солнцелюбивы и напористы и золотые, словно мед, они растут почти на полюсе и у тропических широт. Корыстолюбцам в назидание, себя на битвы обрекав, неприхотливые создания шумят верхами в облаках. Плебейки, труженицы, скромницы, с землей и воздухом слиты, в их сердцевине солнце кроется, на них чешуйки золоты. У них не счесть врагов-хулителей, чтоб вянул стан, чтоб корень сох, — но тем обильней, тем целительней их смоляной и добрый сок. А наживутся да натешатся, — их свалит звонкая пила и пригодятся для отечества литые теплые тела. Не отрекусь и не отстану я, как леший, в сосенки залез. Их богатырство первозданное стиху б сгодилось позарез. Их жизни нет чудней и сыгранней, и вечно чаю, безголов, мешать свое дыханье с иглами, до боли губы исколов.
О жуткий лепет старых книг! {471} О бездна горя и печали! Какие демоны писали веков трагический дневник?.. Как дымно факелы чадят! Лишенный радости и крова, по кругам ада бродит Дант, и небо мрачно и багрово. Что проку соколу в крыле, коль день за днем утраты множит? Ушел смеющийся Рабле искать великое «быть может». Все та же факельная мгла. Надежда изгнана из мира. И горечь темная легла на лоб голодного Шекспира. Белесый бог берет трубу, метет метель, поют полозья, — в забитом наглухо гробу под стражей Пушкина увозят. В крови от головы до пят, как будто не был нежно молод, встает, убитый, и опять над пулями смеется Овод… Ты жив, их воздухом дыша, их голосам суровым внемля? Молись же молниям, душа! Пади в отчаянье на землю! Но в шуме жизни, в дрожи трав, в блистанье капель на деревьях я просыпаюсь, жив и здрав, ладонью образы стерев их. Озарена земная мгла, полно друзей и прочен строй их. На солнце капает смола с лесов веселых новостроек. В пчелином гуле, в птичьем гаме, встречая солнышка восход, ты не погибнешь, мудрый Гамлет, ты будешь счастлив, Дон Кихот! Пускай душе не знать урона, пусть не уйдет из сердца жар ни от любви неразделенной, ни от бандитского ножа. И я не верю мрачным толкам к не мрачнею от забот. Веселый друг Василий Теркин меня на улицу зовет. И в толчее и в шуме мы с ним идем под ливнем голубым и о Коммуне — Коммунизме, как о любимой, говорим.
  ДЕВУШКАМ ИЗ МАГАЗИНА «ПОЭЗИЯ» {472} Есть в городе нашем такой магазин, о коем не надо загадывать, чей он. Всем правдоискателям, всем книгочеям на долгую жизнь его свет негасим. Зайдите, обрадуйтесь и удивитесь, и всем раззвоните веселую весть о юном уюте, что светится весь во власти весны, под девизом девичеств. Ожившей мечтой, исполнением снов на редкость согласно и счастливо спелись созвучий соблазны и женская прелесть хозяек, влюбленных в свое ремесло. Как дерево муз, всем сердцам он дарован, и я перед всеми сказать не боюсь, что этот — на целый Советский Союз один, и нигде не найдется второго. Давно ль, комсомолки, вы вышли из детства? Как лестно в тех пальчиках книжкам листаться! У полок шаманят ученые старцы. Свиданья любви назначаются здесь. С поэзией дружит душа заводская: в цеха так в цеха — побывали и тут. Зато к вам рабочие люди идут, над светлым стихом головами свисая.
        ЮНОСТЬ {473} Добрым и веселым, с торбой и веслом, я ходил по селам юности послом. В далях задремавших, где никто не счел на лугах — ромашек, над лугами — пчел, где, горяч и потен, золотом пыля, с-под ладони полдень смотрит на поля, где, отведав солнца красный каравай, угорая, полнится звоном голова, где, на пруд ли, в поле, выйдя со двора, трудится на воле с детства детвора, где в лукавой чаще у хмельных излук шепоток девчачий обжигает слух. Под пекучим небом с легкою душой никому я не был дальний и чужой. Долей не заласкан, горя похлебав, хлопчиком селянским шмыгал по хлебам. Зоревая память, соловьиный чад, — в поле под снопами пригортал девчат. В хатах под соломой от тяжелых лет капал пот соленый на мужицкий хлеб. Ввек не разлюблю вас, хлебные моря. Здесь осталась юность, молодость моя. Здесь, с хлебами вровень да с ветрами вряд, ходит брат Аврорин — тракторный отряд. Здесь, дымясь рубахами, не смыкая век, созидают пахари изобилья век. Смуглые и смелые, на язык остры, пионерской смены высятся костры. Друг меня не продал, недруг не свалил, я дышал народом, был земле своим. Добрым и веселым, с торбой и веслом, протрубил по селам юности послом.
Не мучусь по тебе, а праздную тебя {474} . И счастья не стыжусь, и горечи не помню. Так вольно и свежо, так чисто и легко мне смотреть на белый свет, воистину любя. За радостью печаль — одной дороги звенья. Не слышимый никем, я говорю с тобой. В отчаянье и тьме я долго жил слепой и праздную тебя, как празднуют прозренье. Туманы и дожди над городом клубя, осенняя пора ничуть не виновата, что в сердце у меня так солнечно и свято. Как чудо и весну, я праздную тебя. У милой лучше всех и волосы, и губы, но близостью иной близки с тобою мы. Я праздную тебя. Вновь помыслы юны — сверкают, и кипят, и не идут на убыль. Я праздную тебя, и в имени твоем я славлю холод зорь, и звон бездольных иволг, и вязкий воздух рощ, так жалобно красивых. В назойливых дождях твой облик растворен. Теперь не страшно мне, что встречи той случайной могло бы и не быть. Врагов моих злобя, как дивные стихи, я праздную тебя и в нежной глубине храню свой праздник тайный. Конька моей души над бедами дыбя, я буду долго жить, пока ты есть и помнишь. Ликую и смеюсь, спешу добру на помощь. На свете горя нет. Я праздную тебя.
                   ТОЛСТОЙ {475} Всю жизнь — в пути, в борьбе с самим собой. О совершенстве все его тревоги. Порой глухой — то с книгой, то с сохой — Прожил в трудах и умер на дороге. — О человек, будь сам своей судьбой, Люби добро и побеждай пороки, — У золотого века на пороге Он повторял, обросший и седой. Ему любые царства — по плечо. Он с горним богом спорил горячо И был из тех, кто сам годится в боги. И мы, плывя к багряным берегам, Возьмем с собой, бровастый великан, О совершенстве все твои тревоги.
С рожденьем, снег! Какой ты белый! {476} Ну радость, чем тебе не рай? В снежки играй, на лыжах бегай, но только — чур — не помирай. Смеяться доблестней, чем плакать. Еще далек ненастий гул. Застыла грязь, замерзла слякоть, и горе глохнет на снегу. И рад, и счастлив целый день я, что снег волшебней, чем вода, что быстро старятся мгновенья, а вечность вечно молода. Я говорю зиме: «Здорово! Мы скоро елочки зажжем». Она, как школьница, сурова и, как богиня, нагишом. И я по-детски ей на ухо шепчу, а сам не чую ног: «А я, зимулечка-зимуха, как раз на школьный огонек». Я очень рад, что ты красива, и быть хочу тебе под стать. Меня, мол, юность пригласила стихи на празднике читать.
Мне сорок три отбахало вчера {477} — еще в буфет не убраны стаканы. Но я-то мудр и ветрен, как пчела. И вот — стихи, наивны и чеканны. Достатка нет? Подумаешь — пробел. Я славлю жизнь, застенчивый верзила. Хоть сам, бывало, киснул и робел, зато строка смеялась и дерзила. Дружу до смерти с верными друзьями. Мне солнце дарит свежие лучи. Меня Октябрь бесстрашью научил. Смотрю на мир влюбленными глазами. Хоть рок не раз меня по морде щелкал и фамильярно хлопал по плечу, тянусь, как встарь, к мальчишкам и девчонкам, а с ворчунами знаться не хочу. Не расстаюсь с мальчишескими снами. Хочу хмелеть от девичьих волос и чтоб за мной вздымалось и рвалось над жалким злом хохочущее знамя. В небесный свет взмывая из глубин, как превращенный в лебедя утенок, творю свой труд для всех, кто мной любим, — для мастеров, рабочих и ученых. Да упасусь от книжного балбеса, от гордеца, от избранных натур, они в моей работе ни бельмеса, а я во всех их толках ни мур-мур. Была б любовь, да лился б пот с чела, да стыд и горечь сердца б не терзали. Смотрю на мир влюбленными глазами. Мне сорок три отбахало вчера.
То не море на скалы плеснуло {478} , то не с веток посыпался снег, — то веселая мудрость Расула, то Василия Теркина смех. С ними дружба моя не распалась, не поникла душа от забот. На щите моем — солнце и парус. Не считай моих зим, счетовод. Лишь одной я мечтой озабочен, от нее и горяч, и суров: пригодиться бы людям рабочим, заслужить бы любовь мастеров. Не ценю лотерейных даров я и, покуда не глух и не слеп, убежденный сторонник здоровья в лучезарном своем ремесле. Пусть же вровень с делами большими, поднимаясь с народом в зенит, не размениваясь, не фальшивя, мое сердце усердно звенит.
     ПЛЫВЕТ «АВРОРА» {479} Перед тобой дрожат цари,          враги не дремлют, — богиней утренней зари          была у древних. Твоя ликующая стать          от зорь багрова. Что проку к берегу пристать?          Плывет «Аврора». В летящей горечи морей,          в звенящих брызгах, — о Революции моей          призывный призрак! Смотрите все, в ком верен дух:          искать простора, лечить истории недуг          плывет «Аврора». За что нам в жизни тяжело,          судьбы подруга? От кривды хмурится чело,          с харчами туго. Я на сто бед рукой махну,          не шля укора: надеждой к нашему окну          плывет «Аврора». Сквозь дни в метелях и кострах,          что стали бытом, на крах империям, на страх          антисемитам. Как революционный клич,          решенье спора, победно щурится Ильич,          плывет «Аврора». Кто жил, любовию звуча,          те остаются, но шанса нет у палача          и властолюбца. От них ни тени, ни молвы          не станет скоро, их смоет взмах одной волны:          плывет «Аврора». Вельможа в ужасе вскочил          с тяжелых кресел, подонка прыти научил          бессмертный крейсер. Приборы не забарахлят          у командора. Ага, боишься, бюрократ!          Плывет «Аврора»! К своей судьбе на той волне          навек прикуйте всех тех, кто сгинул на войне          и пал при культе. Флажки сигнальные взвились,          как пенье хора, — в межгалактическую высь          плывет «Аврора». Мое гнездо на том борту —          матросский кубрик, и соль соленая во рту,          чтоб таял сумрак. Всю жизнь — за Лениным — отдам          без уговора, когда по вспененным годам          плывет «Аврора».