Стихотворения разных лет
ЗИМНЯЯ СКАЗКА {544}
1
С чего мне начать и с чего подступиться?
С того ль, что в декабрьскую стужу беда —
влюбиться? С того ль, что бездомною птицей
болтливый мороз на заре щебетал?
С того ль, что прозрачные звонкие латы
одели деревья? С того ль, что сама
в те ночи в серебряном пепле была ты
Снегурочка, Вьюга, Царевна-Зима?
С того ль, что явилась ты славы случайней,
с того ль, что покамест в глазах не темно,
ни людям, ни далям, ни счастью, ни тайне
тебя у меня отобрать не дано?
Ну, как мне подъехать? Ну, как описать
те снежные ночи, что в сердце дымятся?
Причина становится притчей, пейзаж
в насмешку мне странные строит гримасы.
А может быть, будет удобней и проще,
пейзаж и причину отринув к чертям,
опять за тобою бросаться на площадь,
пропащую голову враз очертя?
И громко шептать: Это я, Неизвестный.
Пусть новым Петраркой мне в жизни не быть,
я — юный и гордый, я — чуткий и честный,
попробуй за это меня полюбить.
Трудись и шали, и безумствуй, и празднуй,
пока не сорвусь и пока не паду,
хочу тебя видеть веселой и властной,
куда б ни послала, послушный, пойду.
И снова смешить тебя словом и видом,
и снова смешаться в стотысячный раз,
по хрупкому снегу хрустя деловито,
заглядывать в щелки смеющихся глаз.
И снова, над уханьем вьюги возвысясь,
с заждавшихся губ поцелуи срывать
и нашу короткую нежную близость
еще не придуманным словом назвать.
И снова, напившись почти допьяна
той близостью, в темень врываться с туману,
с воды — и святых Александра и Анну
в веселых молитвах своих поминать
2
В ресницах твоих — две синих звезды,
а ты смеешься, и ты — со мною.
Белая вьюга в ушах свистит.
Что я скажу про счастье земное?
Взоры твои заблудились во мне,
волосы — ночи весенней темней.
Белая вьюга, как белая птица,
в ноги твои отдыхать садится.
В ресницах твоих — две синих звезды,
голос звучит, как сама поэзия…
Страшно мне говорить Вам «ты»
и целовать в голубом подъезде.
3
Ну, расскажи, ну, каково тебе,
что с камнем шепчется капель?
Не о тебе ль вздыхает оттепель,
и дождь шумит не о тебе ль?
Ну, каково тебе, что в лепете
тумана, влаги и тепла
сугробы плещутся, как лебеди,
и в ночь оттаивает мгла?
Скажи сама, чем очарована
зима. С чего, — скажи сама, —
впотьмах под март замаскированный,
декабрь, сводящий всех с ума?
С чего весною пахнут улицы
и ходят слухи о ворах
и безнаказанно целуются
во всех подъездах и дворах?
Мне не в чем лгать и не в чем каяться,
и горечь не с чего срывать,
и в строки странные слагаются
мои случайные слова.
АННА АХМАТОВА {545}
Нахохлившись, стоит в очередях,
и видно, как над старою авоськой
………………………………………………………
ее лицо, отлитое из воска.
………………………………………………………
Ну вот и все: ни ямбов, ни статей…
Но как взревнуют праведные леди
к трепещущей и строгой простоте
в четверостишья стиснутых трагедий.
НИКОЛАЙ ГУМИЛЕВ {546}
Какой пассаж:
Со стеклышком в глазу
и с пафосом пророка,
под реквием сестер и реплики папаш,
как будто бы в давно
желанное Марокко,
отправился к чертям
«великолепный паж»…
Туда и дорога!
Я ненавижу Вас,
авантюрист и денди,
«изысканный жираф»,
но и в последний час
не побоюсь сказать,
что, хоть куда ни деньтесь,
мы все ведем свой род от Вас
и через Вас!
* * *
Что-то мне с недавних пор {547}
на земле тоскуется.
Выйду утречком во двор,
поброжу по улицам,
погляжу со всех дорог,
не видать ли празднества.
Я — веселый скоморох,
мать моя посадница!
Ты не спи, земляк, не спи,
разберись, чем пичкают:
и стихи твои, и спирт —
пополам с водичкою.
Хватит пальцем колупать
в ухе или заднице —
подымайся, голытьба,
мать моя посадница!
Не впервой нам выручать
нашу землю отчую.
Паразитов сгоряча
досыта попотчуем.
Бюрократ и офицер,
спекулянтка-жадница —
всех их купно на прицел,
мать моя посадница!
Пропечи страну дотла,
песня-поножовщина,
чтоб на землю не пришла
новая ежовщина.
Гой ты, мачеха-Москва,
всех обид рассадница:
головою об асфальт,
мать моя посадница!
А расправимся с жульем,
как нам сердцем велено,
то-то ладно заживем
по заветам Ленина!
Я б и жизнь свою отдал
в честь такого празднества,
только будет ли когда,
мать моя посадница?!
* * *
Моей весны последнюю главу {548}
Я в памяти своей перебираю…
Но звуки тают, рифмы удирают
И строки расползаются по шву.
А мгла кружится, мутная, сырая,
К окну прильнет — и меркнет наяву.
…В такие ночи люди умирают.
Зачем же я, дурак, еще живу?
Смотрю во мглу, смотрю на мир сквозь слезы.
Идут с востока проливные грозы,
И ночь хрипит простуженной трубой,
На струнах ливня молнии играют…
…В такие ночи люди умирают…
Но надо жить. И я живу тобой.
* * *
Я отвык от хорошо одетых женщин {549} ,
Пахнущих нездешнею весной.
Светел месяц, путь мой неуменьшен,
Он печален, путь великий мой.
Завтра снова встану по подъему.
Будет дождь: недаром вечер сер.
Все на свете просто и знакомо.
Так о чем задумываться, сэр?
С жизнью я знаком не понаслышке.
У нее колючие рога.
В каждой грозовой тревожной вспышке
Мне ее походка дорога.
Я люблю ее не как платоник,
Как девчонку, мну ее собой,
Удержав навек в своих ладонях
Все, что мне ниспослано судьбой.
По каким ни шляться мне дорогам,
Из каких ни напиваться рек, —
Никогда не быть мне одиноким, —
Потому: веселый человек.
И пока еще заснуть нам рано,
В мире ночь и все мы влюблены,
Подымайте мутные стаканы
За мое здоровье, пацаны.
МАМЕ {550}
Стихи мои, в короткую дорогу
Я вас гоню, скучая и любя.
Путем любви, к домашнему порогу
Ступайте вы, у окон затрубя.
И там — прошу — с моей побудьте мамой,
Шепните ей сыновние слова…
Гуляют ветры за оконной рамой,
Шумят дожди и падает листва,
В осенний шум шарахаются звуки,
Сереют стены в копоти ночей…
Ты на колени опустила руки,
Усталые от пальцев до локтей.
А сколько ж мне добра они свершили.
Нигде, помимо этого добра,
(Пусть не всегда мы весело дружили)
Из рук твоих я ничего не брал.
И посейчас я вспоминаю, мама, —
Сквозь бред, сквозь лихорадочный огонь, —
На лбу своем, горячем и туманном,
Твою родную светлую ладонь…
Но гасли дни, и отгорали годы,
И шли дожди, и падала листва,
Чужие травы и чужие воды
Нам лепетали чуждые слова.
И вот ты ждешь, когда ж свершатся сроки,
И сын придет, и будет жить легко,
А я бродягой, вольным и жестоким,
Гуляю в мире где-то далеко.
А ты не знаешь, что я и зачем я
В пыли дорог тропу свою влачу.
Моих надежд опасное значенье
Давным-давно тебе не по плечу.
В родном краю, любимом и проклятом,
Ты чуешь дух кровавых мятежей!
То я стою со знаменем подъятым
На самом первом смертном рубеже…
…А ты наплюй, родная, на невзгоды.
Сядь, отдохни. Я сам их подыму.
Устала. Долго солнечной погоды
Судьба не стелет к дому твоему.
Теперь тебе и слова молвить не с кем:
Сиди одна, и старься, и седей.
Позволь же мне, по-давнему, по-детски,
Хотя б в молчанку рядом посидеть.
Правдивые, мы брезгуем словами,
Нам в стыд пустые красные слова.
Давай молчать. Пускай себе над нами
Стучат дожди и падает листва.
И дни твои, как ночи, пролетают,
И каждый новый, с властностью судьи,
Еще сединку новую вплетает
В число твоих несчитанных седин.
Когда б я мог оттаять их губами!
Но нет тепла в моих сырых губах.
Так хоть стихи возьми себе на память.
Вот это все, чем я богат в годах.
* * *
Может быть, тебе кажется, это пройдет, ничего {551} ,
не смертельно,
этот сон, что приснился нам в теплые зимние ночи,
то ли счастие, то ли печаль,
молчаливые наши прогулки по мокрому городу,
под порхающим снегом,
так чудесно он таял потом на ресницах твоих,
в волосах,
что лились наподобие темного, теплого ливня,
из-под шапочки с белой опушкой,
этот свежий, в кристалликах, запах зимы,
крепкий, с хрустом,
и вдруг — потепленье, капель,
с головой в небосвод мы уходим,
а ноги промокли, —
шепчет оттепель не о тебе ль? —
эта робость и радость влюбленности первой,
и отчаянья очи,
и ночи, что начертаны алым на черном,
ласки, ссоры, стихи,
и любимые книги: Сервантес, Рабле и Толстой,
Паустовский и Пришвин —
это все, что тогда называлось «навеки»,
все, что было дыханием, вечностью, чудом,
все, чем жил я, и все, чему верил,
и все, что пронес нерассыпанным
через мрак и тоску одиночек, в крови,
обливаясь слезами,
улыбаясь от счастья,
через многие годы и сотни смертей, по этапу, —
это все, тебе кажется, зыбко, обманчиво и постепенно
улетучится, перегорит, постареет,
станет призраком, ужасом, станет усталостью, скукой, —
да? ты думаешь так? Все пройдет, перемелется, канет?
Ничего не пройдет. Если кончится, только со мною.
Ты, наверно, не знаешь, какая бывает любовь.
* * *
А я не стал ни мстителен, ни грустен {552} ,
Люблю веселье, радуюсь друзьям.
По золотым и затхлым захолустьям
Звенит моя блестящая стезя.
За каждый день, что мне судьбой подарен,
За боль потерь, что я на них учусь,
Я, благодарный, жизни благодарен,
И это чувство — лучшее из чувств.
Блаженных крох у жизни не воруя,
Мы с ней корнями свиты и слиты.
За Вашу дружбу жизнь благодарю я,
За чудный праздник Вашей красоты.
Навстречу счастью подыму ресницы,
На братский пир полмира позову.
И ничего во сне мне не приснится:
И ад, и рай — все было наяву.
* * *
Что сказать Вам на прощание {553}
У пушистых тополей?
Мне понятнее печальные,
А веселые милей.
Но ни письменно, ни устно я
Ни в какой на свете час
Укрощенною и грустною
Не могу представить Вас.
Есть бутылки на столе еще,
Есть любовь и красота.
Радость жизни нестареющей
В пышных чашах разлита.
Вот проходят тучки по небу,
Сумрак рощи лиловат.
А у слабых вечно кто-нибудь,
Вечно сильный виноват.
Не желаю этой доли я
Никому, а паче — Вам.
Если б жил на свете долее,
Все равно б не почивал.
Пожелаю Вам усталости
После сладкого труда.
В наступленье Вашей старости
Не поверю никогда.
Всем лицом о чем-то думая,
Каждой клеточкой смеясь,
Оставайтесь, вечно юная,
Для людей не изменясь.
Улыбнитесь мне за проповедь,
Помашите, уходя.
Стоит жизнь беречь и пробовать,
И нелегкую хотя.
Нет грехов неискупимее
Равнодушья и уныния.
Ложь чиста и блуд румян
Рядом с этими двумя.
А и много ль надо мужества
Для того, чтоб жить и мучиться?
Не валяйте дурака.
Далеко до сорока.
* * *
Любите пейзажи вы {554} ,
Краской написавши.
Я ж душою заживо
Ухожу в пейзажи.
Кто — в Коро, кто — в Рубенса.
Мы ж, полны гордыни,
От работы влюбимся
В зимние картины.
Молча руки за спину,
Снегом натерев их.
День стоит как заспанный.
Иней на деревьях.
Обхожу, исследуя,
Памятник Тарасу…
Где ты, радость светлая?
Не видал ни разу.
Назвалась по имени,
И опять мы — розно…
О, зима, пои меня
Прямотой морозной!
Прохожу ли парками,
Сердцу не согреться.
От вороньих карканий
Обмирает сердце.
Ошалело с холоду?
Лучше не брыкайся!..
Лижет щеки городу
Белая проказа.
Воздух полон лепетов,
Искорок и хруста.
Я смотрю, как Лермонтов,
Любяще и грустно.
На дома, на рытвины
Оседают хлопья,
Но сквозь них молитвенно
Вижу близкий лоб я.
Вижу чудо я еще
Милых, несмежимых
Глаз шальных, сияющих,
Нежных от снежинок…
Где ты, счастье?.. Прячется.
Тени за плечами.
Вечер полон зрячести,
Смеха и печали.
МАРЛЕНЕ {555}
Лет четырнадцать назад
жизнь была совсем иная,
как, пьянея без вина, я
целовал твои глаза.
Без прощания расстаться
нам судилося — и вот
с той поры немало вод
улетучилось в пространство.
Жарким спорам, мукам крестным
подвела душа итог.
Кто-то предал, кто-то сдох,
кто-то заново воскреснул.
У меня светлеет темя,
голова твоя седа,
но такими же, но теми
мы остались навсегда.
Избегаем глаз начальства,
в спорах лезем на рожон,
в сердце детство бережем, —
а встречаемся нечасто.
Если спросишь: есть ли злость? —
я отвечу: да, конечно! —
оттого, что не пришлось
для тебя купить колечка.
Враг страданья стародавний,
мастер счастья нескупой,
в вечной ссоре я с тобой,
божество моих страданий.
Утоли мою вражду,
потуши мой жар угрюмый:
в жажде мщения и глума
я всю жизнь тебя прожду.
Но нигде не разлюблю
ни мечты твоей, ни сердца.
Мне до смерти в них смотреться
под «ха-ха» и «улю-лю».
Ну зачем тебе краснеть?
Это ж правда, а не трели,
что в глаза твои смотрели
одиночество и смерть.
Как бы ни было в начале,
что б ни сделалось потом,
я горжусь твоим путем,
всеми днями и ночами.
В век мучительного счастья,
возвышающих потерь,
жаль не кончиться, поверь,
жальче было б не начаться.
Мир нарушен, всё — по швам.
Не одна ли против ста ты
там, где прется в протестанты
обывательская шваль?
О, я знаю их давно
и словами не бросаюсь.
Из страстей людских дано
целых две им: страх и зависть.
Ну, а как ты мне близка,
мы с тобою знаем сами.
Нас, наверное, тесали
из единого куска.
Между сплетников ученых
и начитанных мещан
ты — тот лебедь, что вмещал
андерсеновский утенок.
В эти гордые-года
позабыть про серп и молот
те, другие, может, смогут, —
мы не сможем никогда.
Чем мучительнее тяжесть,
тем лучистей голова, —
и еще не раз ты скажешь
донкихотские слова.
И опять я разгорюсь
вопреки ветрам и снегу.
Так откуда ж эта, к смеху
примешавшаяся грусть?
Ты — в мечтах, а я бы рад
хоть сейчас с тобой под кустик.
Да под кустик нас не пустят —
засмеют, отговорят.
Враг мой милый, отвернись:
что-то ветер взоры студит.
Пусть же вечно мир наш будет
ветрен, пламен и волнист.
Шут с тобою, жажда ласк!
Стиснем зубы, потому что
невозможное — ненужно.
Нас работа заждалась.
Работяга и сержант,
и люблю, а не могу я
хоть на миг тебя, нагую,
сердцем к сердцу подержать.
Потому-то, а не вдруг,
от лукавого избавлен, —
с комприветом — Чичибабин,
самый лучший враг и друг.
* * *
Мне снится небо в молниях и клочьях {556} ,
и как в ладони плачут технари,
и льется дождь, и умирает летчик,
военный летчик Сент-Экзюпери.
Воздушный пахарь, ладивший с мотором,
дитя Парижа, весен и лесов,
он не дожил до возраста, в котором
мы представлять привыкли мудрецов.
В нем пели птицы нежности и ночи,
в наш быстрый век из вечности посол,
аристократ, он понял люд рабочий,
ламанчский шут, он в летчики пошел.
И стал бойцом, и принял бой с фашизмом
за жизнь людей, за души горемык,
и он лежал, обуглен и безжизнен,
в ночных обломках, дымных и немых.
И кто-то звал: «О всемогущий Боже!
Ты был всегда и Ты пребудешь впредь,
Ты благ и мудр, о Боже, отчего же,
чтоб стать бессмертным, нужно умереть?»
А он не знал, что он уже великий.
Он прахом стал, до смерти не дожив,
и с ним сгорели подвиги и книги,
любовь, и смех, и сны, и мятежи.
Зачем навек? Зачем так рано отдых?
Зачем не здесь, а в тучах он затих
меж мудрецов, как Бог, белобородых
и меж поэтов вечно молодых?
И он, кто был подругами ласкаем,
шутил забавно, он, никто другой,
уже обнялся с Жанной и Паскалем
и братом стал Толстому и Гюго.
А между тем над милой, над зеленой,
над золотой от сосен и зари,
кружит живой, смеющийся, влюбленный
и мудрый мальчик Сент-Экзюпери.
КАК Я ВИДЕЛ ЛЕНИНА {557}
Тяжело, когда уходит женщина,
страшно знать, что без вести умру, —
но еще страшней, еще тяжельче
без вины попасть в тюрьму.
Лучше б мне убитому валяться,
чтоб от пули голос мой замолк:
именем советской власти
комсомольца взяли под замок.
Все равно, вышагивая в камере,
боль и горечь верою круша,
никуда мечты мои не канули,
страхом не унизилась душа.
Я ее не обижал скуленьем,
а когда пришлось погоревать, —
услыхав, пришел товарищ Ленин
и присел на узкую кровать.
До зари сидел со мной, беседовал,
руку клал, доверясь, на плечо…
Все учли опричники, а этого
ни один обидчик не учел.
Злобой пенясь да беря под ноготь,
по себе нас меряли, должно быть, —
ну, а мы учились жить у Ленина,
потому и смотрим вдаль уверенно.
Возвышайтесь, лгите, в душу влазьте, —
я смеюсь, всем козням вопреки:
у меня и у советской власти —
общие враги.
ЧЕРНОЕ ПЯТНО {558}
Эшрефу Шемьи-заде
Я видел Крым без покрывала,
он был как высохший родник.
Хоть солнце горы нагревало,
но горем веяло от них.
Росли цветы на камне твердом
и над волной клубился пар,
но в девятьсот сорок четвертом
из Крыма вывезли татар.
Сады упали на колени,
земля забыла имена, —
была в неслыханной измене
вся нация обвинена.
И корни радости иссякли
и возродиться не смогли,
когда с землей сравняли сакли
и книги вещие сожгли…
Чтобы нам в глаза смотрели дети
без огорченья и стыда,
да будет всем на белом свете
близка татарская беда.
Их всех от мала до велика
оговорил и закатал,
как это выглядит ни дико,
неограниченный владыка
и генеральный секретарь.
Доныне счет их не оплачен
и не покончено со злом —
и чайки плакали их плачем
над уничтоженным жильем.
Они в слезах воображали
тот край, где много лет назад
их в муках женщины рожали
и кости прадедов лежат.
Не Русь красу его раскрыла,
он сам в легендах просиял.
Не отлучить татар от Крыма,
как от России россиян.
От их угрюмого ухода
повсюду пусто и темно.
Там можно жить кому угодно,
а им бывать запрещено.
Нельзя всем миром оболгаться,
нельзя быть телу без души.
Уже вернулися балкарцы
и воротились ингуши.
Постыдных дел в добро не красьте, —
живым забвенья не дано, —
скорей с лица советской власти
сотрите черное пятно!
Не удержать водою воду,
не загасить огня огнем, —
верните родину народу,
ее душа осталась в нем!
АВТОЛАГЕРЬ «КИЕВ» {559}
Без дверей, без окон,
у Киева под боком
стоят жилища утлые —
народ не растолочь.
Еще не утро и
уже не ночь.
Смежив глаза, поеживаются
от холода полян
потомки запорожцев
и предки марсиан.
Не всякому подарится
ночь в лагере под Дарницей.
Отполыхали мальвы.
Отщелкал соловей.
Тело радо подремать бы,
да не спится голове.
Черт-те где куют кукушки,
жабы квакают в канавах.
Я верчусь на раскладушке
с боку на бок, с боку на бок.
Покой не наруша,
вылажу наружу.
Заберусь под сосну:
все равно не засну.
С добрым утром, муравьи!
Сто приветов, сосны!
У природы хмурый вид:
мир еще не создан.
Солнца нету и в помине,
но уже не задремать.
Ноздри сушит аромат
хвои да полыни.
Мало быть кому-то милым
и народу земляком.
Надо в вечность вместе с миром
литься звездным молоком.
Не боится леший Бога,
и пока не гаркнет кочет,
спит румяный лежебока
и вставать не хочет.
Ладно, солнце. Спи пока что.
Мир таится в капле каждой.
Отдых нужен и лучу.
Я маленько посвечу.
* * *
Не хотите — не надо, себя не убью
Ни петлей, ни водой, ни так далее.
Я такого конца отродясь не люблю,
чтобы люди зазря пропадали.
Ни на левом боку, ни на правом боку
Не улягусь, чтоб черви впилися, —
Закурю табаку — и уеду в Баку
Или, лучше, уеду в Тбилиси.
Отложу я стихи до хороших времян,
И душа затоскует по меди.
Напишу потрясающий душу роман,
Сотворю-ка я пару комедий.
Я пожитки продам и рубаху отдам,
И голодных друзей соберу я,
И на зависть годам, как безумный Адам,
Заживу, веселясь и пируя.
Настоящие люди везде таковы.
Им любовь, что стихи — для забавы.
И покаетесь Вы, что такой головы
Не смогли удержать у себя Вы.
* * *
Черт дери басенки {560}
про Одессу ту еще!
По Дерибасовской
шествую, сутулящийся!
Я ее из Бабеля,
озорной и русый, —
а она избавила
ото всех иллюзий.
Никаких лютен.
И без них обходятся.
Люди как люди —
торгаши, обкомовцы.
Волочатся бойко,
не дают осечки.
Раньше шли в разбойники,
а теперь в газетчики.
На прохожих пялится
пара сук вялых
да богуют пьяницы
в «Парусах» в «Алых».
Да шепот из-под стоечки:
мол, слыхали, дескать,
какая забастовочка
была в порту Одесском.
Ну зачем про то вы?
В пиве полы вислые.
Город портовый
провонял провинцией.
* * *
Мне с тобой никогда {561}
не знавать ни беды ни печали.
С бубенцом твоих губ
я безбожной зимы избежал.
Как из лесу цветы,
твои белые ноги свисали
и с веселым лицом
ты лилась в мои ночи, свежа.
Перед милой тобой
все красавицы мира — неряшки.
Если был бы я Пушкин,
из ада пришел бы пешком.
У тебя от желанья
по телу проходят мурашки
и смеющийся рот
золотится веселым пушком.
Хорошо нам с людьми.
Но бывает, что нет моей мочи.
Среди белого дня
запираюсь с тобой, как сектант.
Ты снимаешь часы.
Твое сладкое имя — для ночи.
Мне его до конца
в твои жаркие щеки шептать.
Я беру твои бедра.
Венера сникает тряпичницей.
Ты черемухой пахнешь,
с тобою тягаться не ей.
Ты трепещешь и стонешь.
Ты вся в лихорадке тропической.
Ты — богиня погони.
Ты — женщина жизни моей.
Мы знакомую комнату
пламенем плоти колеблем,
и в горящих кудряшках
клубится твоя голова.
Мои губы бегут
по твоим колыхливым коленям,
и на горле горят,
и бесстыжие шепчут слова.
Кто тебя научил?
У кого свои чары ты черпала?
Заслони наготой
от грядущих смертей и неволь.
Красоту наших ласк
повторяет лукавое зеркало.
С любопытством шальным
мы, хмелея, косимся в него.
И пронзенные молнией,
полные сладкой истомой,
друг у друга в руках
отдыхаем, слабы и тихи.
Но уже к нам стучат.
Появляется кто-то бездомный,
ставит водку на стол
и читает плохие стихи.
О спасибо тебе
за твое торжество! О еще б раз!
О безумная щедрость,
что целого мира милей.
В каждом взоре моем —
твой огнем обрастающий образ,
твое светлое личико, —
женщина жизни моей.
* * *
Никто из нас не вечен {562} ,
Но в этом-то и соль…
Смотрю на майский вечер
С парадом сменных зорь.
Как будто бы прощаюсь
Я с тем, чем дорожил.
И снова возвращаюсь
К тому: «А так ли жил?»
В пути сбивался с курса,
Изрядно бедовал,
Но ненавидел труса,
Друзей не предавал.
Меня душили тосты
С лобзаньем под конец.
Боялся, как коросты,
Двуличия сердец,
Слащавости улыбок
И лицемерья слов…
Наделал я ошибок,
И наломал я дров.
В содеянном не каюсь
И с прошлым связь не рву.
Понять себя стараюсь,
А значит, я живу.
* * *
Я поутру неспешным шагом {563}
Пройду знакомой стороной,
Где ручеек на дне оврага
Звенит натянутой струной.
Войду в аллею статных лип,
Нежданно их покой нарушу.
И буду осторожно слушать
Дыханье ровное земли.
Я позабуду, хоть на миг,
О шуме улиц, пыли комнат…
Полет шмеля и птичий крик
О чем-то светлом мне напомнят.
* * *
Сминаю снег в горсти {564} .
В душе — окаменелость.
О милая, прости
Мне боль и неумелость.
Но так прекрасен грех,
Что нам не страшно ада.
Такого ж, как у всех,
Нам до смерти не надо.
По росту был бы челн
Дешевый и дощатый.
Я знаю, что почем,
И не прощу пощады.
За горькую мазню,
Нашептанную мукой,
Я сам себя казню
Ознобом и разлукой.
* * *
История былой любви {565} ,
замешанной на черной гуще,
что на словах не станет лучше,
хоть как ее ни назови.
История беды, чье зло
при нас и с самого начала
припевом совести звучало,
что нам с тобой не повезло.
История ничьей вины,
переосмысленная в песне,
где, как в истории болезни,
черты смертельности видны.
История любви былой,
верней, того, что так назвалось,
что в страшном сне душе наспалось
ее тревожною порой.
* * *
Берегите нас, поэтов,
Берегите нас…
Булат Окуджава
От подобной лекции
ни красы, ни проку.
Разве надо легче им,
Пушкину и Блоку?
Ведь стихотворение
это не нечаянно,
а преодоление
мути и отчаянья.
Позвеним, потрепемся,
чести не ронявши.
А что сердце вдребезги —
это дело наше.
И, с тобою спорячи,
прогадала б вечность,
если б стали сволочи
более беречь нас.
Не гляди ж так жалобно
на призванье это.
Нас беречь не надобно,
ибо мы — поэты.
Нам грустить не велено.
…А в Киеве осень.
Ах, улица Ленина,
дом шестьдесят восемь…
* * *
Ах, какое надо мною бьется зарево {566} ,
когда я, освободясь от чепухи,
для тебя, моя загаданная, заново
переписываю старые стихи.
Не затем, чтобы хвалиться да куражиться,
прошлым горем душу жалобить твою.
Жар остынет, боль утихнет, жизнь уляжется, —
от стиха ж я ни таинки не таю.
Ничего я в них сейчас не переделывал:
ветер был и север был в моей судьбе.
Хочешь, буду водопадом, стану деревом,
если это больше по сердцу тебе?
Как сказать мне про тебя, чтоб не обиделась?
Как назвать мне, задыхаясь и томясь,
небывалость, неизбывность, необыденность
и несбыточность всего, что между нас?
Ну а свету-то на ветках, ну а дрожи-то!
Чудом вяжется разорванная нить.
Если б можно было все, что порознь прожито,
нам, нашедшимся, вернуть и разделить.
Как бессмысленно я душу разбазаривал.
Все, что было, мне казалось трын-трава.
Вот зачем я собираю в песню заново
разлетевшиеся по ветру слова.
Не смотри на них надменно и насмешливо,
не кори меня в мороз и в гололедь:
«мол, земного и небесного не смешивай,
не пытайся душу телом отогреть».
Мне отдельных от тебя вовек не надо снов,
лишь тобой они милы и высоки.
Все, что связано с тобой, светло и сладостно.
Ты прекрасней, чем деревья и стихи.
Сколько лет я шел к тебе с начала самого.
Прочитай меня, услышь меня, молю.
Для тебя, моя загаданная, заново
начинаю жизнь мою.
Нет ни чуда в ней, ни смысла несказанного,
все-то дни мои — такие пустяки.
С грустью переписываю заново
старые стихи.
* * *
Пройдусь ладонью, как по клавишам {567} ,
по книг любимых переплетъям.
Спасибо всем, меня поздравившим
с моим пятидесятилетьем.
Я всем воздать не в состоянии,
кем скудный жребий мой завышен,
на многодальнем расстоянии
прослышавшим и не забывшим.
Да что нам в лирике стоической,
когда, не снизясь до угрозы,
метя одеждой кристаллической,
грядут крещенские морозы.
Уже затих застольной ночи звон,
и, как пустынник под оливой,
делюсь святыней с одиночеством,
устав от фальши говорливой.
Попавший из огня да в полымя,
речами шумными привечен,
томлюсь бедой, что в эту пору мне
на те слова ответить нечем.
Наполнен ленью и прохладою,
обязан призракам и теням,
навряд ли страждущих порадую
души случайным совпаденьем.
Во мраке века, там, где я не я,
безмерно, свято и упрямо
всем существом боюсь деяния,
как преступления и срама.
Но и всегда в долгу у помнящих,
рассеянных по белу свету,
благодарю душой за помощь их,
такую нужную поэту.
СКАЗАНО В КИЕВЕ {568}
Сильней глаза раскрой,
не нужно звать провидца:
все чувствуют, что кровь
вот-вот должна пролиться.
Нас, может, то спасет
в борьбе живого с мертвым,
что с киевских высот
мы в поднебесье смотрим.
Не сгубит сей красы
ни патриот, ни деспот:
крещение Руси
происходило здесь вот.