Веремейковцы выбрались в Белую Глину последними из всех, кому было приказано явиться туда на подводах.

Ехали кто на чем — на телегах, на повозках, а кто и прямо на дрогах, положив доску поперек: запрягали лошадей возле конюшни тоже во что придется.

Зазыба занял место в обозе сразу же за Силкой Хрупчикой. После него ехал Микита Драница.

Микита сегодня почему-то скрытно, прямо загадочно молчал, только крутил, как филин, своей большой головой, зыркая по сторонам, будто его что-то очень беспокоило или мерещилось. Тем временем у Зазыбы было на уме, как бы передать Миките Чубарев приказ явиться в Мамоновку. Там, у конюшни в Веремейках, он не решился подступиться с этим к Дранице, потому что разговор был тогда общий, про пожар, и Зазыба просто побоялся, что Драница испугается, трепанет при всех и сразу же станет известно про Чубаря и про то, что ночной пожар в Поддубище мог быть делом его рук.

От самых Веремеек по обе стороны тряской дороги шел лес — сперва старые, уже давно выбракованные, но не поваленные и не вывезенные к руму сосны, потом молодой хвойный подлесок, среди которого на голых проплешинах одиноко горюнились белоствольные березки, потом снова появлялись большие деревья с подсочкой этого года. Колеса пустых телег звучно ударяли о корневища, которые выпирали наружу, и от этого на весь лес, казалось, шел неслыханный грохот и гул, из-за которого человеческое ухо уже не способно было ничего расслышать. Ехать по такой неровной дороге было в самом деле тряско и даже щекотно, поэтому кое-кто, привязав узлом веревочные вожжи к боковой подуге, опрометью отбегал недалеко, чтобы вырвать на опушке охапку курчавого светло-бурого вереска себе под зад; а подложив, каждый поглядывал на остальных с вызовом, будто только что совершил нечто геройское или уж в крайнем случае то, что другим невдомек. Держа вожжи в руках, Зазыба почти не погонял лошадь, да и нужды не было в этом, потому что его мышастый, увлекшись общим ритмом скорой езды, старался сам поспевать за передней подводой. Зазыбе только и забот оставалось, что время от времени бросать взгляд на топор, воткнутый в щель между грядок, чтобы тот не потерялся в дороге.

Перед тем как отъехать от конюшни, для разгона веремейковские мужики затеяли беседу. Начал ее Браво-Животовский. Недаром говорят, что на пожаре, кроме всего прочего, можно нагреть также и руки. Браво-Животовский как раз и сообразил использовать момент, благо веремейковцы с утра по-настоящему были возмущены поджогом, даже те, кто обычно отмалчивался в разных обстоятельствах, сегодня злобились в душе, готовые на все.

— Теперь сами видите, — словно уговаривая односельчан, начал Браво-Животовский, — без вооруженной охраны нам не обойтись. А то ведь кое-кто из вас подумал небось: сдурел Антон, не за то хватается. А я про вас, про деревню в первую очередь думаю. Винтовка — она… не только волков запахом отпугивает, а и двуногих заставляет вести себя как полагается. Винтовка — сила.

— А, забрось ты ее, знаешь куда!… — вдруг скривился и махнул пренебрежительно рукой Роман Семочкин. Такого от него никто не ожидал, но у него тоже сгорели ночью чуть ли не все копны. — Что толку от твоей этой бельгийской лома-чины, если самого тебя с учеными собаками нигде не найти!

— Допустим, тогда я действительно проспал, — смущенно замигал Браво-Животовский, будто хотел показать, что без лишних слов принимает Романов укор, хотя в действительности не пошел на пожар, испугавшись. — Но гляньте-ка на дело с другого боку. Допустим, в деревне не один я полицейский, а несколько. Кстати, на Веремейки и так положено на каждые тридцать дворов еще по одному. Да на два поселка. Значит, уже целое войско будет в деревне.

— А начальником немцы, не иначе, поставят Романового Рахима, — тоже в отместку Браво-Животовскому, который «проспал» пожар, бросил Силка Хрупчик. — Роман же когда еще хвалился, что его постоялец возьмет всю власть у нас.

— Нет, теперь уж это не так, — совершенно серьезно, словно не замечая Силковой нарочитости, возразил Браво-Животовский. — Его в Печи под Борисов земляк забирает.

— Вот это земляк, а? — подмигнул Иван Падерин. А Силка Хрупчик добавил:

— Ну, а то все нас Роман пугал: ста-а-а-нет мой дружок начальником и всех тогда ба-а-а-б… Ха-ха-ха!

— Видать, шишка великая его земляк из Печи? — словно завидуя, почесал затылок старый Титок, которого Браво-Животовский тоже заставил отбывать повинность в Белой Глине.

— Да уж…

— Но ведь Роман небось так и не сводил его в Веремейках разговеться? — вспомнил Иван Падерин, как будто его до сих пор это заботило.

Мужики захохотали.

— Дак… А Ганна Карпилова? — подсказал кто-то из толпы.

— Ну, до Ганны, я вам скажу… До Ганны хоть кого затащить нехитро, правда, Роман? А вот… — Иван Падерин, видать, надолго завелся. Поэтому Роман Семочкин, перебивая охальника, сказал:

— Ты бы, Антон, рассказал хоть, что там деется в волости. А то сам небось ездишь чуть ли не каждый день, а нам ни слова.

— Я же не один езжу, — чтобы все слышали, сказал Браво-Животовский. — Вот и Зазыба тоже был раза два уже. Попросили бы его, пускай он расскажет.

— А про что мне рассказывать? — пожал плечами Зазыба.

— Как про что? Про все расскажи, — как бы подначил его Браво-Животовский.

— И про то, как тебя староста выгонял из церкви? — прожигая полицая насмешливым взглядом, спросил Зазыба.

Но Браво-Животовского это, как ни странно, совсем не смутило.

— Зачем про это? — сказал он спокойно. — Расскажи лучше про вчерашнее совещание. На совещании-то у коменданта вместе были.

— Вместе-то вместе, да каждый в своей роли. Меня же ты возил, не иначе как на расправу?

— Если бы возил только на расправу, так и расправились бы, будь уверен!

— Так я тебе и поверил! Это комендант почему-то быстро отошел, а может, просто не послушал тебя, а то бы…

Зазыба почувствовал, что мужики кругом навострили уши, слушая их, хотя по лицам можно было понять, что ни один покуда не брал чью-нибудь сторону, просто настороженно всматривались, словно в поединок, после которого должно решиться все. Почувствовал это и Браво-Животовский.

— Теперь я хоть на голову встану, все равно не поверите, — будто в отчаянии, воскликнул он. — Думаете, если бы не я, так вам бы простили немца того, что в колодец попал?

— А что нам прощать-то было? — не меняя насмешливого тона, опять пожал плечами Зазыба. — Не спросив броду, полез какой-то недотепа в воду, так кто ему виноват?

— Не очень бы вас и слушали, — блеснул глазами Браво-Животовский. — Как стояли там, на площади, так и прострочили бы с броневика всех!

Видно было, что забрало за живое обоих — и Зазыбу, и Браво-Животовского. Поэтому Иван Падерин сказал:

— Ладно, мужики, у слепого нечего спрашивать про разбитые горшки. Хорошо, что все обошлось. Ты вот, Антон, лучше скажи нам, кого возьмешь в напарники к себе. Меня или Силку?

Но зря Иван старался.

— Не лопнула бы от тяжести кила твоя, кабы поносил винтовку, — грубо бросил Браво-Животовский.

— Дак… —опешил Падерин, но ненадолго, видно, сообразив, что не всякая обида теперь в счет. — Меня же освободили от винтовки даже по мобилизации. И не от такой тяжелой, как твоя, а полегче, от нашей, мосинской. А ты хочешь, чтобы я сам теперь взял?

— Не возьмешь ты, возьмут другие.

— Дак и Силка тоже… Он хоть, как ты говоришь, и не киловатый, но вряд ли совладает с твоей «бельгийкой» одной рукой.

— А ты за Силку не волнуйся. У Силки своя голова на плечах. А насчет винтовки… Если бельгийская тяжела, дадут полегче — либо русскую, либо ихнюю, немецкую. Точного боя.

— Не-ет, — замотал головой Иван Падерин, которому, видно, понравился уже этот разговор, он даже забыл, что встревал в него сперва только для того, чтобы развести Браво-Животовского с Зазыбой. — Ни трехлинейки, ни своей немцы никому из наших в руки не дадут. Они даже тебе вот не дали, а сунули бельгийскую. Мол, не слишком разгуляется стрелок, когда всего четыре патрона имеет. Пятый ведь ты небось отдал Микиту изуродовать. Я так думаю, Антон, хоть ты сам, без вербовки, служишь у них, они тебе не целиком доверяют, потому и патронов мало дают.

— Ничего, постреляю эти, еще дадут.

— Дадут-то дадут, но за ними же надо сбегать в Бабиновичи да попросить. Небось еще и отчитаться заставят. Это что было бы, если бы все в такую даль бегали за патронами? Мол, ты погоди, я вот сбегаю зараз по патроны, а тогда тебя застрелю. Какой бы это дурень тебя ждал, чтобы ты его застрелил?

— Думаешь, милиционерам больше давали?

— Это когда-а-а! Это в мирное время. Тогда и стрелять не было в кого. А я так думаю, немцы не дураки, мол, хоть вы и добровольцы, да черт вас знает. Сегодня такое настроение у вас, а завтра, глядишь, другое. Дай вам вволю патронов, дак вы… А вдруг вам вожжа какая под хвост попадет? Словом, не доверяют они вам. И Силке не дадут потому самой легкой винтовки, если он и вправду поддастся на твои уговоры. Потому что к нашей трехлинейке или к ихней, с кривым затвором, легче патроны раздобыть — кто украдет, а кто и силой возьмет. Пуляй тогда себе, сколько влезет. Потому и вооружают они вас бельгийскими. Сдается, вы при оружии, а разок-другой стрельнешь, да и все.

— Ну, ты контру мне тут не разводи! Много ты знаешь!

— А тута и знать много не треба, — совсем не испугался Иван Падерин. — Тута и так все ясно. А пугать меня не стоит. Я про немцев твоих ничего худого не сказал. Свидетели вот есть. Так что…

— Так что нечего и болтать. В конце концов, тебя не заставляют в полицию поступать. Я только сказал, что надо уметь защищать свое. А то сегодня жито сгорело, а завтра деревню кто-нибудь подпалит.

— Дак ты скажи Адольфу, чтобы еще. полицейских прислал. Власть же обязана защищать людей, если она человеческая. Или отдай совсем винтовку, Дранице вот. Нехай он бегает вокруг деревни.

— Ага, как там его, ты будешь спать с бабой на постели, а я бегать стерегчи вас, — не понравилось Миките. — Умники, как там его, нашлись!

— Погоди, Микита, — нетерпеливо поморщился Браво-Животовский. — В конце концов, не обязательно в полицию всем идти, — объяснил он остальным мужикам. — Можно самоохрану наладить.

— Как это?

— Просто будете охранять деревню без оружия, чтобы никто чужой не заходил. А то теперь шляются все, кому не лень. Может, и копны эти поджег какой бродяга. Спал, а когда промерз, захотел погреться.

— Ага, — сразу же не поверил Иван Падерин, — мало ему было погреться на одной копне, дак целое поле подпалил.

— Тем более! — словно бы не понял Ивана Браво-Животовский. — Надо тогда глаз не спускать. Я же недаром говорю, самоохрану пора организовать. Пускай каждый печется о своем.

Может быть, полицай и еще агитировал бы, но вдруг Кузьма Прибытков, который тоже был возле конюшни, крякнул, словно только что спохватился, что зря молчал, потом уставился долгим недоверчивым взглядом на Браво-Животовского и, ткнувши неразлучной палкой в небо, сказал:

— Глядите, мужики, чтобы вам с этими Антоновыми штучками-дрючками черта лапой не накрыть. Сперва цапу-лапу, а потом…

Теперь Зазыба с усмешкой вспомнил это «цапу-лапу».

То, что Браво-Животовский попытался использовать сегодняшний пожар в Поддубище, чтобы возмутить неведомо против кого веремейковских мужиков, Зазыбу не слишком удивило. Сперва он испугался было, помянув недобрым словом Чубаря, которому взбрело в голову сжечь колхозную, а верней, теперь уже крестьянскую рожь и этим дать Браво-Животовскому предлог для такой агитации. Однако, послушав, как отмахивались мужики от каждого предложения Браво-Животовского, в душе засмеялся: зря черт после ночного пожара пробует и болото поджечь!

Но Браво-Животовский!… Зазыба дивился той последовательности, с которой полицай проводил свою линию в Веремейках, стремясь не пропустить ни одного подходящего случая, чтобы укрепиться. Сегодня это проявилось, пожалуй, сильней всех его прежних попыток создать в Веремейках полицейский лагерь. Сегодня же всем вдруг стало понятно и то, что навряд ли скоро удастся ему это — кажется, никто из веремейковцев, в том числе и Роман Семочкин, добровольно не собирался принимать от немцев оружие. Даже безобидное на первый взгляд предложение — создать самоохрану в деревне — мужики встретили без всякого энтузиазма, несмотря на то, что пожар в Поддубище мог заставить их согласиться.

Рассуждая таким образом, Зазыба мысленно вернулся к Чубарю, снова связав с ним пожар в Поддубище. Но в душе уже не было прежнего возмущения этим поступком председателя, даже простого осуждения и то не возникало. Почему-то больше думалось о том, что Чубарь сидит отшельником в этой Мамоновке и ждет, когда он, Зазыба, удосужится да выберет время съездить в Мошевую. Хоть Зазыба тогда и предупреждал, что сначала придется все-таки съездить в Белую Глину, таков приказ, но в душе было ощущение вины. Странно, еще вчера, ища оправдание своему решению, Зазыба и представить не мог, что сегодня почувствует себя виноватым. Кажется, ничего особенного не случилось бы, если бы он, в конце концов, и отказался ехать в эту Белую Глину, мало ли какую причину можно придумать, — например, болезнь. Вон Парфен Вершков… Но, подумав так, Зазыба вдруг смущенно спохватился, потому что не хитростью истолковывалось сегодняшнее Парфеново отсутствие, Вершков действительно тяжело болел!…

«Надо проведать Парфена, а то что же получается!…»

Не знал Зазыба, что Вершкова уже не было на свете…

Странно, но с этой минуты все, что Зазыба думал и чувствовал, не было таким значительным, как прежнее.

По дороге в глаза бросалось все, что имело непривычные очертания или хоть как-то шевелилось. За мелким прогоном, на котором стояла уже сплошь дождевая вода — обоз сразу смешал ее с грязью, проехав по ней колесами и протоптав копытами, — начинались дымчатые камышовые заросли. Немного дальше, между лесом и Топкой горой, где обычно веремейковцы ставили в косовицу крутые стога, чтобы после перевезти сено в деревню на санях, по зимнему пути, возвышались дубы. Их было там несколько, может, с десяток или еще меньше, но стояли они близко один к другому, к тому же на фоне хвойного леса, и в километре от них казалось, что там целая дубрава. Дубы все были зимние, считай, редкое явление для здешних краев, и люди их щадили, не тронули даже тогда, когда делили тут бывший панский луг на три деревни… Одевались эти деревья листвой в мае, где-то в середине месяца, и облетали тоже в мае, в тех же самых числах, на протяжении года лишь меняли цвет — от зеленого к желтоватому и наоборот. Странно только было, что они не давали потомства — как выросли когда-то вот такой купкой, так и остались все наперечет, словно каждый год роняли с себя одни червивые или совсем бесплодные желуди. Во всяком случае, за целый век — а им уже не меньше ста стукнуло каждому — под их ветвями не проглянул из дерна ни один побег… Под этими дубами издавна взяли себе за обычай ночевать веремейковские конюхи. Зазыба тоже в молодые годы водил сюда отцовых лошадей. Кстати, отсюда он пошел в деревню и в ту ночь, когда цыгане украли жеребую кобылу — из-за этого потом пришлось Зазыбе подаваться к Щорсу.

Ох, как давно это было!…

В отряде, который приходил тогда с Унечи в Забеседье, были две пулеметные тачанки и одна пушка на деревянных, видать, самодельных колесах. Направляясь сюда, Щорс хотел набрать в свое войско добровольцев. Однако для пушки неожиданно нашлось боевое дело. Бабиновичские эсеры как раз создали в волости «республику», которая действовала, как они выражались, «на советской платформе», но была «самостийной и незалежной». Уездную власть в местечке не признавали, а представителей ревкома, которые приезжали из Черикова, арестовывали, держа в церковном подвале. Отряд Щорса тоже попытались не пустить за Беседь, поставили боевые заслоны на всех дорогах, которые вели в Бабиновичи. Но напрасно. Довольно было артиллеристам выкатить напротив Прудка пушку и произвести несколько залпов из нее, как «республиканская армия» разбежалась по дворам. И когда Щорсов отряд вступил в местечко, там уже не было не только «республики», но ни одного эсеровского заправилы — куда-то быстренько улепетнули на Черниговщину, может, загодя присмотрев себе убежище. Крестьяне из окрестных деревень долго смеялись над этой бабиновичской «республикой», а жителей еще и теперь порой дразнили на украинский манер «самостийниками». Все это Зазыба увидел своими глазами, потому что к тому времени записался в отряд к Щорсу и, поскольку в империалистическую был пулеметчиком, ездил по деревням на тачанке. Он даже построчил тогда из пулемета, но не целясь: приказ был от Щорса только поверх голов попугать оборонцев «самостийной республики»…

Наконец веремейковский обоз выехал по извилистой луговой дороге к броду напротив Гончи, и первые подводы уже переезжали широкую в этом месте, но не очень мелкую Беседь. На том берегу как раз в глубокой колее стоял человек, будто вышедший навстречу. Однако останавливать он никого не собирался, сразу же перед головной подводой сошел на обочину и на поросшем буйной травой высоком бугорчике, даром что обозу не было конца, ждал, покуда проедут остальные. Поравнявшись с ним, Зазыба вдруг узнал того загорелого мужчину, который на совещании в Бабиновичах спрашивал у коменданта Гуфельда, будут ли при немцах преподавать в школах белорусский язык. Зазыба еще тогда проникся интересом к этому человеку, догадавшись, что он не иначе с «идеей», хотел разузнать хоть что-нибудь о нем, но не у кого было спросить. Человек тоже сразу узнал Зазыбу, только взглянул и тут же заулыбался, видно ожидая ответной улыбки, потом торопливо, чтобы, упаси бог, не опоздать, крикнул сквозь тарахтенье колес:

— Куда это вы, мужики?

— В Белую Глину! — крутя сложенный конец вожжей над головой, похвалился с телеги Микита Драница.

— Так вы из Веремеек? — уже вдогонку крикнул мужчина и, соскочив с бугорчика на дорогу, стал догонять обоз. — А я как раз собирался к вам в Веремейки, — сказал он Зазыбе, подсаживаясь с другой стороны к нему на подводу. — Хорошо, что встретил. Не нужно будет лишнего крюка давать да ноги понапрасну бить. А мы с вами, кажется, уже виделись, правда?

— Правда, — доброжелательно улыбнулся Зазыба.

— В комендатуре? — В комендатуре. А что за надобность вам в Веремейках? — спросил Зазыба, повернув голову, чтобы лучше слышать.

— Хотел повидать жену Бутримы, директора вашей семилетки.

— Она в эвакуации давно. А что? Зачем она вам?

— Видите ли, дело такое. Я Мурач. Может, слыхали? Учителем был в Бабиновичах, а потом, за год до войны, работал в Белынковичах. Так поэтому я Бутриму вашего хорошо знаю еще с довоенных пор. А теперь в плену вместе были, в одном лагере. Вот я и хотел, чтобы жена его туда скорей подошла.

— Дак… нету ее теперь в Веремейках. Сразу же, как призвали Бутриму, уехала с детьми в беженцы. — Зазыба помолчал. — Что теперь жалеть, некоторые наши солдатки пошли за мужиками в лагерь, может, и Бутриму увидят. Так что…

— А куда они пошли?

— Сдается, в Яшницу.

— Нет, — мелко покусал нижнюю губу Мурач. — Ваших, веремейковских, в Яшнице не должно быть. Разве те, что пошли по первой мобилизации. А так не должно быть. Крутогорскпе были собраны в одну дивизию, которая формировалась в Ельце. Все, кто подпал под вторую мобилизацию, с Крючковского гая седьмого июля пошли в Елец, через Большой Хотимск и дальше туда. Поэтому я и говорю, что весьма невелика вероятность, чтобы в Яшнице ваши оказались. Сразу же надо было подсказать женщинам идти в Зерново.

— Где это Зерново, я не слыхал?

— Возле города Ссредина-Буда. Железнодорожная станция называется так. Там вот и сделали немцы большой лагерь для наших пленных.

— Ну и как там?

— Где? — не сразу понял Мурач. — А-а, в лагере?

— Да.

— Как у черта за пазухой.

— Не знаю, каково это, — усмехнулся Зазыба. — Никогда не попадал.

— Ну, чего тут знать, — словно разозлился учитель. — Пекло и есть пекло.

— Говорите, пекло? А вы как же вырвались? По-моему, из пекла еще никто не возвращался. Даже в сказках это трудно дается.

— Меня отпустили.

— А почему тогда Бутриму задержали?

Зазыба хотя и сознательно задал свой вопрос, однако неприязни к человеку пока не чувствовал. Дело в том, что он не поверил учителю, не поверил в то, что немцы взяли вот так просто, да и отпустили его из лагеря военнопленных. На чем была основана эта вера в обратное, сказать трудно, может, только на прежней симпатии, потому что для Зазыбы этого обычно хватало, чтобы не бросаться в крайности и не менять круто мнение о человеке даже тогда, когда тот, казалось бы, и давал для этого повод. С другой стороны, молчание, внезапная тревога, в которую привел учителя Зазыбов вопрос, тоже свидетельствовали в пользу последнего. Скорей всего, учитель решил отвечать так всем, кто спросит у него, тут был для него некий определенный резон, а Зазыба вдруг легко и неожиданно разрушил логику его «легенды». В самом деле, почему только тебя одного отпустили, почему Бутрима не удостоился от оккупантов такой чести?

От внутреннего напряжения у Мурача возле уха билась жилка, словно пыталось пробиться клювом из-под кожи маленькое живое существо…

Никто Мурача не выпускал из того Зёрновского лагеря, что рядом с городом Середина-Буда. Он сбежал. Но кому теперь откроешься, ведь сразу может дойти до немцев и тем недолго арестовать его и снова упрятать за колючую проволоку.

В плену Мурач пробыл всего двенадцать дней.

Новую колонну, в которой был и он, немцы пригнали на железнодорожную станцию Зёрново под вечер. Но перед тем, как пустить пленных в лагерь, наладили киносъемку. Сперва оккупанты усилили конвой — по обе стороны колонны встали дюжие автоматчики, соскочившие с двух крытых грузовиков, что стояли неподалеку от ворот лагеря. На третий грузовик, в кузове которого сверкал линзами киноаппарат, залез, поставив ногу на металлическую приступку, офицер.

— Теперь будем раздавать вам хлеб! — сказал он по-русски, картавя.

Два других немца, что сидели на боковой скамье, вскочили и стали примериваться к киноаппарату, а третий и вправду достал откуда-то из-под ног у себя буханку хлеба.

Признаться, пленные на минуту поверили в это. Думали, одно дело в дороге, там даже если и хотели бы, то вряд ли накормили бы столько народу. А тут лагерь. Не иначе — при нем работает уже кухня. Может, даже пекарня… Словом, голодным и обессиленным за дорогу пленным на мгновение показалось, что муки наконец кончились, по крайней мере, хоть голодать не придется, раз оказались на месте. На киноаппарат мало кто обратил внимание, ведь в кузове мог стоять просто какой-нибудь прибор, например, артиллерийская буссоль, а тем более никто не подумал, что эта раздача хлеба придумана немцами специально, чтобы снять ее на пленку и потом показывать в какой-нибудь хронике в кинематографах рейха.

Рядом с Мурачем стоял колхозник из Сибири Петро Самутин. Прежде он жил в Белоруссии, где-то возле Пухович, а в двадцатом году, перед польским наступлением, подался с младшим братом и матерью в Сибирь к дядьке, который переехал туда еще задолго до революции. Так этот сибирский бело-рус всю дорогу почему-то успокаивал Мурача. Казалось, его не смущали даже те издевательства, которые учиняли конвоиры над пленными, а временами и просто случаи дикой расправы: как только оголодавший пленный делал запрещенный шаг от дороги, чтобы ухватить на огороде кочан капусты или свеклу, ему вслед гремел выстрел; отставал кто-нибудь, теряя силы, на недозволенные несколько шагов от колонны, снова слышался выстрел.

— Это все потому, — растолковывал переселенец, которому почему-то очень хотелось оправдать немцев, — что они вообще порядок любят. Вот дойдем до места назначения, увидишь, сразу же все по-другому станет.

Может быть, человек в этом оправдании видел свое спасение. В первую империалистическую ему уже приходилось встречаться с немцами. Артиллерия кайзера тогда стояла в ихней деревне почти год, до того времени, пока в Германии не совершилась революция. Это были, как он говорил, самые обыкновенные люди. Размещались они в крестьянских хатах и никого даже просто не обижали, не то что насиловали или грабили. Спали вповалку на полу, постелив солому, и никогда не требовали, чтобы хозяева уступали им свои постели. Кормились кайзеровские солдаты тоже чуть ли не за одним столом с хозяевами, не жалели для детей мармеладу, который получали в посылках из Германии. Самутин бегал тогда с пацанами к пушкам, что стояли на деревенском майдане. Там постоянно похаживал часовой, и дети, высунув языки, дразнили его: «Немец-перец-колбаса, тухлая капуста, съел кобылу без хвоста и сказал, что вкусно». Часовой делал вид, что сердится, снимал винтовку с плеча, клацал затвором и целился, чтобы деревенские сорванцы разбежались во все стороны…

Но вот офицер взял из рук солдата буханку и бросил на траву перед пленными. Толпа всколыхнулась, и человек десять, кто сильней и опытней, рванулись к буханке, отталкивая друг друга. Самутин тоже не удержался. Вскоре по траве перед грузовиком катался живой клубок, который напоминал хищников, рвущих в клочья попавшуюся им жертву. Тем временем в кузове, поблескивая объективами, стрекотал киноаппарат. Но спектакль, на который рассчитывали фашисты, не состоялся. Остальные военнопленные не поддались искушению. Они уже поняли, что это заурядная провокация и неизвестно, чем она может кончиться. Даже когда из кузова на траву одна за другой полетели еще буханки хлеба, никто не шевельнулся. Перед грузовиком барахтались все те же десять человек. Офицер, который режиссировал «спектакль», подал рукой знак остановить съемку.

— Почему вы стоите? — пожал он плечами. — Вы не хотите есть?

Пленные молчали.

— Значит, не хотите? — уже визгливо, со злостью крикнул офицер.

Ответа не было.

Тогда офицер успокоился и с угрожающей усмешкой сказал:

— Ну что ж, подождем другую колонну. А вам еще не один раз приснятся эти буханки, потому что у вас был редкий случай отведать настоящего солдатского хлеба.

Открылись ворота лагеря, и дюжие автоматчики, сменившие прежних конвоиров, принялись загонять пленных внутрь.

Офицер недаром злорадно усмехался — действительно, пленным снились потом те буханки!…

Зёрновский лагерь был, как и полагалось, обнесен колючей проволокой, с пулеметными вышками по четырем углам. Утром, когда пленные просыпались на нарах, их даже не ужасало, что многие из соседей и знакомых остаются лежать недвижимо — голод делал свое дело. За две недели мало кто уцелел из пришедших в одной колонне. Тут Мурач и встретил неожиданно Бутриму, и узнал его, хотя тот был очень истощенный и заросший. Они призывались в армию вместе с Крючковского гая и формировались в одной дивизии, но па фронт попали в разных эшелонах. Мурач вдруг ожил душой — было кому довериться, потому что он уже задумал убежать из лагеря. Но Бутрима, у которого хватало сил только пройти из конца в конец лагеря, отказался участвовать в побеге. Сказал:

— Беги, Степан Константинович, один. Сам видишь, какой из меня беглец. Ходят слухи, что вскоре начнут водить нас отсюда на полевые работы. Тогда, может, как-нибудь подкормлюсь — где картошинку подберу, где просто травинку. Словом, надежды пока не теряю. А если и правда вырвешься отсюда, передай жене моей или сам в Веремейки наведайся, скажи, мол, так и так, здесь он, в Зёрнове, пускай придет. И, сделай милость, поищи другого напарника, раз один не решаешься.

Кажется, нехитрое дело, но Мурач не стал искать товарища себе для побега: хоть беда у всех и одинаковая, а все равно чужая душа — потемки. Его потряс случай, который произошел в лагере несколько суток назад. Днем пленные обычно держались ближе к ограде, потому что с той стороны, бывало, подбирались мальчишки с железнодорожной станции и окрестных деревень и тайком от лагерной охраны перебрасывали через проволоку то краюху хлеба, то вареную картофелину, то еще какую-нибудь еду, чтоб только была твердая и чтоб перебросить можно. Конечно, надежды большой, что как раз тебе, а не кому другому посчастливится схватить на лету хоть кусочек, не было, но на то она и надежда, чтобы надеяться и на малое. Мурач тоже вышел в тот день к ограде на охоту. И стал свидетелем, как к воротам лагеря, где изнутри стояли часовые, один пленный вел за шиворот другого.

— Господин часовой, — сказал он, — это комиссар! За шиворот он держал истощенного человека с восточным типом лица. Но реакция охранника была совершенно неожиданной. Замахнувшись тяжелой дубинкой, которую держал в руке (такие дубинки внутренняя охрана носила при себе), он стукнул вдруг по голове пленного, который подвел к нему комиссара, а потом палка взметнулась в воздухе второй раз и опустилась на голову комиссара. Отвратительное зрелище Получалось, что поступок какого-то негодяя возмутил даже немца!… Можно себе представить, задумался бы вот такой человек, если бы хоть краем уха услышал, что кто-то собирается бежать из лагеря. Поэтому Мурач и не стал рисковать. Бежал один в дождливую ночь, когда даже прожекторы которые включались на вышках, не могли осветить всей территории: дополз до ограждения, разгреб руками под колючей проволокой землю и протиснулся в щель. Видно, дождь к утру смыл следы и заровнял ту щель. Во всяком случае, погони за ним на другой день не было. Так и дошел Мурач, прячась, до Бабиновичей. А в местечке сказал волостному начальству, что его отпустили из лагеря сами немцы; поверили в волостном управлении или нет, а к сведению приняли. Мог ли он сказать теперь иначе и Зазыбе? Хотя, если уж на то пошло, почему тогда не отпустили немцы и Бутриму, откуда эта привилегия? В.месте с тем он верил в порядочность Зазыбы. Неважно, что они не встречались вот так раньше, в советское время, но Мурач еще с тех пор, как учительствовал в Бабиновичах, помнил это имя, особенно по сыну, стихи которого раньше часто печатались в газетах. На недавнем совещании у коменданта, куда он тоже был вызван как представитель местной интеллигенции, Мурач сразу же подумал — не иначе, это отец веремейковского поэта. А теперь случай свел их снова и они даже на одной телеге едут.

Наверное, Мурач все-таки собрался бы с духом и признался Зазыбе, что никто его не отпускал из лагеря, что он сам убежал оттуда. Но на это требовалось время, хотя бы еще несколько долгих, раздумчивых минут.

За Гончей дорога пошла легкая, по полевой обочине большака; сразу же за крайними дворами выгулявшиеся лошади оживились и сами побежали резво; снова затарахтели подводы, хотя уже и не так сильно, как недавно в Забеседском лесу. По левую руку от большака далеко простиралось поле, на котором кое-где то группами, то поодиночке чернели человеческие фигуры; ближе к деревне двигались полевой дорогой пухлые возы, груженные то ли сеном, то ли снопами, отсюда было не разглядеть. Справа тоже лежало поле, но совсем узкое, оно горбилось и, словно обрываясь, круто спадало к реке, за которой тонул в зыбком мареве лес с его мглистой и непроглядной далью. Хотя Зазыба и сидел на правом боку повозки, откуда открывался вид на туманное Забеседье, однако все чаще поворачивался назад, желая увидеть то, что делалось теперь возле деревни; Зазыба присматривался: мол, чем в эти дни занимаются люди здесь и так ли делается все, как в Веремейках? Сравнивая таким образом «чужое» со «своим», он словно бы искал для себя опору и оправдание тому, что делал сам и что разными путями заставлял делать других.

Наконец Зазыбе стало неловко, что так долго везет чужого человека и не разговаривает с ним, неважно, что тот сам тогда не откликнулся. Формально Зазыба все еще ждал от него ответа. Поэтому спросил:

— А что, из лагеря убежать нельзя?

Учитель круто повернулся лицом к нему, улыбнулся загадочно, но ответил откровенно и, пожалуй, неожиданно для Зазыбы:

— Почему же нельзя? Я-то убежал! — При этом он некоторое время словно испытывал Зазыбу, не сводя с него глаз, видимо желая понять, как тот отнесется у такому признанию.

Зазыба тоже улыбнулся.

— Я сразу подумал, — сказал он, — что вряд ли так было на самом деле, как вы говорили сперва. Словом, я не очень поверил, что немцы выпустили вас из лагеря.

— Почему же?

— Да так.

— А все-таки?

— Ну, не поверил, и все!

— Разве что, — как-то неопределенно отнесся к Зазыбовому упорству учитель.

Тогда Зазыба еще спросил:

— Ну, а раз вы сумели убежать, значит, и другие могут?

— В принципе — да, — ответил Мурач. — Но дело в том, что одни уже не могут решиться на побег, просто не имеют физических сил, а другие как будто чего-то ждут. Вот-вот, надеются, что-то переменится. А я не стал ждать. Не стал после того, как понял, что иначе пропаду. Не выживу. Надо знать, какие там, в лагере, условия. Я не зря говорю — истинное пекло. Такое издевательство над человеком даже представить трудно. Надо попасть туда, чтобы знать. И вот этот, в общем-то, невеселый вывод, как ни странно, придал мне силы. Я решил, если уж помирать, то не так, как помирают в лагере, — с голодухи или от болезни.

— Ну, а почему, — спросил Зазыба, — в лагерях оказалось столько народу?

— Обыкновенно. Кстати, вы сами воевали когда-нибудь?

— Воевал. И в ту германскую, и на гражданской был.

— Значит, должны понимать. — Должен-то должен, да не совсем. В германскую я на румынском фронте воевал. И лично не помню, чтобы нас очень-то брали в плен. Бывало, конечно, на войне не без этого, но не сравнить…

— Ну, на румынском фронте, допустим, — возразил учитель, — румыны да чехи сами сдавались в плен. А вот на других фронтах… Чтобы вы знали, в ту войну наших пленных было в Германии и Австро-Венгрии в общем около трех миллионов.

— Но ведь немало их было и у нас, австрийцев да немцев, — ревниво отметил Зазыба.

— Это тоже правда.

— Ну, а в гражданскую?

— Тогда красноармейцев белые редко брали в плен. Сразу шашками, если что.

— В том-то и дело. Помню, в девятнадцатом в Армавире наших тифозных много лежало. А белые как раз наступали на город, так какая там паника была в госпиталях, даже тифозные боялись оставаться в городе. Пришлось в горы увозить, спасать. Потому мне и интересно, как это теперь получается, что одно только и слышишь от баб — и там лагерь военнопленных, и там…

— Теперь немцы сами разбрасывают листовки, мол, сдавайтесь в плен, будете и сыты, и живы.

— Гм, — затаенно усмехнулся Зазыба, — читал я в Бабиновичах в ихней газете про это. Там даже пропуск в плен напечатан. По всей форме. Только вырежь да представь. Но я не про то. Вы же образованный человек, знаете: белые тоже не прочь были, чтобы мы все побросали оружие…

— Я понимаю, что вы имеете в виду, — перебил нетерпеливо учитель. — Но и в плен же попадают не потому, что кто-то разбрасывает листовки да пропуска печатает. Все не так просто, как может показаться. Конечно, причины окончательно становятся ясными после войны. Тогда только люди начинают разбираться, что к чему. А пока идет война, мало ли до чего можно додуматься. В ту войну, например, пленных было много, либо когда войска плохо наступали, взять хотя бы генерала Самсонова с его армией, либо когда вообще все повально отступали, как, например, в пятнадцатом году, во время так называемого великого отступления. А про листовки я к слову сказал. Хотя, может быть, и такие субъекты будут среди пленных. В конце концов, такие и в лагере ведут себя не как остальные, стараются устроиться то в санчасть, то на кухню, а то и прямо идут помогать немецким охранникам. Немцы же от услуг не отказываются. Ну, они и лезут в каждую щель, только бы чуть-чуть засветилось где. Но нельзя мерить по ним всех пленных. Вот вы начали разговор про лагеря, мол, почему их много. Не знаю, настолько ли много, как нам кажется, сам я подсчетами не занимался, не имею сведений. Но раз уж зашел такой разговор, расскажу о себе. Расскажу, как сам оказался в плену. Думаю, это даст вам некоторое представление обо всем. Как я уже говорил, сформировалась наша дивизия в Ельце, и, как водится, направили ее на железнодорожную станцию. Мы не знали, что к этому времени немецкие танки прорвали оборону и что мы оказались, по сути, чуть ли не на острие их главного удара. Со станции полки уже своим ходом двинулись на назначенные рубежи. Наш полк во главе с майором Воловичем остановился возле моста на реке Неруссе, почти при впадении ее в Десну. В нескольких километрах по ту сторону Десны еще шли бои, и войска наши находились в междуречье. Я хорошо помню, что Трубчевск тогда не был занят фашистами. Может, даже и Унеча оставалась не оккупированной. Конечно, высшее командование обо всем этом знало лучше, чем мы, солдаты. Однако и большинство красноармейцев ориентировалось в общей обстановке. Во всяком случае, все в нашем полку понимали, что в бой вступить нам прежде всего придется с танками, которые вот-вот выйдут в этом месте к Неруссе. Пока батальоны окапывались вдоль реки, в небе все время висели немецкие самолеты-корректировщики. «Рамы». Говорят, они не целиком немецкие, эти самолеты, выпускают их будто бы у себя итальянцы, но на вооружении «рамы» находятся и у немцев. Я командовал подразделением, и моим бойцам выпало занимать оборону немного в стороне от моста. Окопы рыли, как говорят, на совесть, чтобы можно было стоять в полный рост. Не забыли и про траншею, которая вела от основной линии обороны в лес, находящийся метрах в четырехстах от реки; туда и мы прокопали свой ход сообщения; словом, подготовились, кажется, как и положено при обороне. Но в тот день немецкие танки не появились. Мы услышали их только утром. Танки подходили к реке в тумане. Казалось, вот-вот первая машина выскочит на мост. Но нет. Видно, самолеты-корректировщики хорошо изучили сверху весь этот берег, поэтому немцы имели точные данные о пашей обороне. Наступать они начали только тогда, как рассеялся туман по обе стороны от Неруссы. На наши окопы внезапно оттуда, из-за пригорка, обрушился шквальный огонь. Не иначе, стреляли из танков. Случайно или нет, но окопы моего отделения этот огонь как-то миновал, снаряды почему-то рвались только вокруг. Канонада продолжалась минут двадцать. Снаряды успели буквально вспахать и луг, насколько можно было видеть, и опушку, и лес разворотили далеко в глубину. Наконец все смолкло, верней, сперва действительно смолкло, а потом и совсем сделалось тихо. Откуда-то из-за дороги выскочил наш комбат и побежал, пригибаясь, вдоль окопов, видно, хотел удостовериться, осталось ли что после такой бойни от батальона. Добежал до нас, крикнул, словно глухой: «Подготовиться, сейчас танки пойдут!» Мы головами завертели, отряхиваться стали, поправлять каски, выкладывать на брустверы связки ручных гранат, бутылки с зажигательной смесью. Так и получилось, как предупреждал комбат: танки не заставили долго ждать. За пригорком послышался рокот моторов, и мы увидели, как оттуда начали выползать танки. Двигались они не друг за другом, а фронтально, захватывая по ту сторону реки весь широкий холм. Казалось, что и ринутся так фронтом на наши позиции, чтобы форсировать Неруссу. Однако уже в следующую минуту они вытянулись клином, направляясь к мосту по одному. Перед самым мостом замедлили движение, словно остерегаясь чего-то. И вот в этот момент наши сорокапятки, замаскированные за кустами, дали первый залп. Другой, третий! Один танк дымится, останавливается как раз против моста. Другие его обходят, торопятся на мост. Снова палят наши сорокапятки. А снаряды почему-то рвутся в стороне… Тогда начинаем мы, стрелки. Бросаем бутылки с зажигательной смесью, гранаты. Несколько танков загорается на дороге, по эту сторону реки. Но мы уже понимаем, что нашими средствами — бутылками да гранатами — не сдержать их. Уцелевшие танки сползают с дороги, ведущей к городу Локоть, мчатся куда-то по лугу… Под их гусеницами гибнут полковые сорокапятки. А вскоре все вокруг пустеет, танки исчезают, и воевать уже будто и не с кем. Выходит, за какие-то считанные минуты оказались мы неожиданно если не в окружении, то отрезанными от тыла. Наконец пришла команда выбираться из окопов. Быстро соединились с другими подразделениями. Вместе двинулись через лес. Там был и полковой обоз. Долго наша колонна пробиралась по узким, малоезженным дорогам, пока, на вторые только сутки, не вышла к какой-то небольшой деревушке. В этом населенном пункте находились штаб дивизии и батальоны других двух полков с дивизионной артиллерией, и часть эскадронов 4-й кавалерийской дивизии, которая готовилась к прорыву. Сделали и мы привал. Нам тут же выдали по куску сырого мяса — интенданты сообщили, что местный колхоз зарезал специально для нас бычков, — по пятнадцать пачек махорки и еще кое-что из неприкосновенного запаса. Не успели мы поесть, как снова команда — стройся. И вот вся колонна с артиллерией на конной тяге, кажется только две или три тяжелые пушки прицепили к тракторам, тронулась из деревни. Направлялись почему-то на северо-запад. Помню, заходящее солнце, красное, висело немного левей нашей колонны. Заполночь в поле вдруг загорелись скирды. И тут же пошел слух — мол, вражеские корректировщики подают условный знак своим. Действительно, не прошло и нескольких минут, как слышим издалека пушечные залпы, а на дороге начинают рваться снаряды. Артиллеристы задержались, и снаряды угодили в разрыв между головой и концом колонны. Жертв-то на таком расстоянии не было. Зато паники — словно за каждым пригорком, за каждым леском немцы стоят. На рассвете возле деревни Алешенка начали окапываться. Мое отделение оказалось рядом с командным пунктом дивизии. Может, потому, что вышли мы из боя в полном составе и имели еще вполне приличный вид, полковник Еремин остановил свой выбор на нас. «Ваше отделение, — приказал он мне, — передается комендантскому взводу. Охраняйте КП и НП, наблюдайте вон за тем лесом». А в сторону того леса уже двигалась большая группа наших пехотинцев. Вскоре оттуда слышим выстрелы. Похоже, бой там начинается. И вдруг из леса немецкие танки! Штаб дивизии, перед которым не было артиллерии, тут же снялся с места и переместился за околицу, метров полтораста по правую сторону деревни. А мы не получили на этот счет никакого приказа, вместе с комендантским взводом остались на прежней позиции. Во все глаза смотрели на танки. Без артиллерии, конечно, мы не могли задержать их, зато дружно расстреляли все обоймы, целили по смотровым щелям. И когда наконец поняли — вокруг немцы, — нечем было стрелять даже по пехоте. Собственно говоря, брали нас в плен безоружных. Потом уже я часто думал: почему так неожиданно мы оказались у немцев, никто же из нас перед тем и не думал, что все может кончиться пленом? Я говорю о своем подразделении. Немцы тут же приказали сложить винтовки в кучу и погнали нас по той же дороге, которая вела к мосту через Неруссу. Казалось, кружили мы по лесам много, а далеко не отошли. Кстати, мы только теперь, возвращаясь, и разглядели, сколько подбили вражеских танков. И как вы думаете, сколько? Зазыба пожал плечами.

— Судя по вашему рассказу, немного.

— Напра-а-асно, — повеселел учитель. — Поработали, как говорится, мы неплохо. И на том, и на этом берегу Неруссы осталось около двадцати немецких танков и автомашин. Во время Соя это не замечалось, а потом, через несколько дней, когда глянули вокруг, сами диву дались — оказывается, и сорокапятки, пока их не передавили танки, свое дело сделали, и мы, стрелки.

— А штаб дивизии вышел из окружения? — спросил Зазыба.

— Не знаю. Во всяком случае, среди пленных, кажется, не было никого из штаба.

Зазыба вдруг вспомнил, как в 1921 году сам попал в плен к махновцам. Буденновский разъезд, в котором был Зазыба, махновцы атаковали неподалеку от Горелых Хуторов на Украине. Все знали, что в этом районе появлялись буденновские хлопцы, ко меряться силами с красными конниками не имели желания, верней, просто не осмеливались. Понятно, что и буденновцы в таких случаях их не подстерегали очень-то. На этот раз махновцы почему-то напали среди бела дня. Прячась в глубоком овраге, сперва дали ружейный залп, потом атаковали верхами. Под Зазыбой упал с простреленной головой конь. Падая, он прижал седоку правую ногу. Пока Зазыба пытался освободиться, махновцы успели перестрелять остальных и навалились на него. Он даже не мог оказать сопротивления. Если бы Зазыба знал, что не сумеет освободиться из-под лошади, он вел бы себя иначе — как-нибудь изловчился бы, хоть и лежал навзничь, и начал отстреливаться. А так — позорный плен. Сначала плен, потом смерть. Красноармейцы знали, чем обычно кончался для ихнего брата плен. Потому и Зазыба не тешил себя никакой надеждой. Ковылял, привязанный длинной веревкой к седлу, и прощался в мыслях с жизнью. Но махновцы почему-то медлили. Объяснение этому Зазыба получил только вечером, когда привели его в село и заперли в сельрадовской кладовой, поставив снаружи часового. Сами они то ли пировать куда отправились на ночь глядя, то ли, может, снова рыскали по округе в поисках легкой добычи. Зазыба, сидел в кладовой и думал. Думал обо всем — о жизни своей, которую так неожиданно загубил, о Веремейках, о том, как будет хорошо людям жить потом, когда повсюду воцарится рабоче-крестьянская власть… За дверью кладовой тем временем, громко топая, ходил туда-сюда стражник: то замурлычет себе под нос что-то неразборчивое, то притворно закашляет, не иначе, чтобы напомнить пленному лишний раз, что он здесь и нечего, мол, думать о побеге. Наконец Зазыба не выдержал, крикнул через дверь:

— Что это вы со мной тянете? Кончали бы, а?

— А тебе приспичило на тот свет? — засмеялся охранник, как бы обрадовавшись случаю поговорить. — Не торопись, на тот свет успеешь. А мы вот к батьке тебя доставим завтра, пускай он решает, что с тобой делать. Может, еще к нам перекинешься. Пожалеешь жизни молодой, да и согласишься у батьки служить. Такие вот оборотни становятся потом самыми завзятыми, потому что назад пути нету, все равно свои кокнут.

— И много у вашего батьки таких?

— Оборотней? Много не много, а есть. — А если не поддамся?

— Тогда пиши пропало, — засмеялся охранник.

Зазыба сплюнул в угол. Хотел сказать рассудительному махновцу в придачу что-нибудь такое, от чего бы не один раз икнулось даже его атаману, но смолчал — от нечистого словом не отобьешься. Вместе с тем Зазыба подумал, значит, у «батьки» все меньше становится надежных вояк, раз такое значение придает оборотням.

Утром Зазыбу погнал впереди лошади другой махновец. Видно, уже недалеко был главный штаб, потому что по дороге часто встречались не только верховые, но и пешие махновцы. Спрашивали:

— Кого изловил, Михайло?

— Буденновского комиссара, — важно отвечал конвоир.

— Куда едешь?

— К батьке в штаб, — с еще большей важностью отвечал конвоир, даже у Зазыбы складывалось впечатление, что тот слегка не в своем уме.

Но вот за селом им встретилась тачанка, а на ней два пожилых махновца при пулемете «максим». Конвоир спешился, попросил закурить. Тогда Зазыба неожиданно и решился —вдруг выхватил у него из ножен саблю и рубанул его сзади по шее. Махновцы, сидевшие на тачанке, не ждали от пленного такой прыти и на мгновение растерялись. Этого мгновения хватало Зазыбе, чтобы броситься с окровавленной саблей па них…

Припоминая теперь, больше чем через двадцать лет, считан, безрассудный поступок свой, который был высоко отмечен командованием Конармии и как бы возведен в ранг подвига, Зазыба совсем не собирался сознательно проводить какие-то аналогии. Но ведь подумать: что его ждало тогда у Махно? Одно из двух — смерть или предательство! На последнее, разумеется, Зазыба пойти не мог, и не потому, что не дорожил жизнью. Просто он так, а не иначе, понимал свои обязанности перед революцией…

— Значит, вы еще недавно были на фронте? — спросил Зазыба учителя.

— Да.

— Тогда скажите, где теперь фронт?

— Где-то за Унечей.

— Ну, это здесь, в нашей местности. А вообще где весь фронт?

— Знаю, что Ленинград немцы не взяли. А вот Смоленск еще в начале августа, говорили, сдан. Значит, немцам прямая дорога на Москву.

— И что тогда?

— Все может быть.

— Значит, конец?

— Чего это вдруг? — пожал плечами учитель. — Даже если немцы и Москву возьмут, война на этом не кончится. В крайнем случае, перейдет в партизанскую. Не думаю, что большевики сдадутся просто. Снова уйдут в подполье, опять начнут все сначала. Мало ли история знает случаев, когда захватчиков выгоняли даже после их победы. Весь народ нелегко поработить. Под чужим ярмом никто долго жить не захочет. Особенно теперь, когда научились всему. К тому же немцы сами распускают слухи, что наступать собираются только до Урала.

— А потом? — С востока придут японцы. У них же коалиция.

— Какая разница для нас, что немец, что японец?

— Для нас-то разницы нет, — сказал спокойно учитель. — Захватчики — они все одним миром мазаны. Но немцы рассказывают, что за Уралом будет замирение с большевиками, будто они некую территорию собираются оставить за хребтом для большевиков. А сами повернут оттуда в Индию через Кавказ или Среднюю Азию. Говорят, у них со Сталиным договоренность уже такая есть.

— Сплетни!

— Конечно, пропаганда, — кивнул учитель, — Мол, напрасно вы, крестьяне да рабочие, воюете с нами, мы только большевиков от вас прогоним, а тогда оставим всех в покое!…

— Ага, и я читал про это в газете, — подтвердил Зазыба.

— Ну вот, оказывается, и в газетах уже пишут. Чушь, известное дело. Но судя по тому, как разворачиваются события, как немцы повсюду наступают, вряд ли удастся нашим до зимы что-нибудь сделать.

— Снова надежда на мороз? Но ведь… мороз страшен больше крапиве.

Наверное, Мурача Зазыбово замечание навело на какую-то мысль, потому что тот вдруг захохотал. И это недобро укололо Зазыбу. Он даже обозлился:

— Чему тут смеяться?

— Да нет, это я так, — смутившись, оборвал смех учитель.

— Судя по вашему настроению, — отвернулся Зазыба, — так вы и вправду целиком полагаетесь на мороз, небось считаете, что сами отвоевались?

— Выходит так, — не стал оправдываться учитель. Но потом все-таки виновато добавил: — Кто отдал оружие, тот не боец.

— Ну, а если вдруг дело до того дойдет, что большевики, как вы говорите, перейдут на партизанскую войну? Как тогда?

— Мало ли что можно говорить! В конце концов, мы же с вами не знаем, чем они располагают. Может, как раз сейчас войска по всей линии собирают. Да и Москва еще стоит. Так что рано отпевать.

— Значит, сидеть сложа руки?

— Лично я не собираюсь складывать руки, — каким-то новым тоном, упрямо возразил учитель. — Дело человеку всегда найдется. Доеду вот с вами до Белой Глины, потом пешком пойду в Белынковичи. Назначили туда учителем, на прежнее место.

— Будете помогать устанавливать «новый порядок» на культурном фронте, как говорит комендант?

— "Новый или старый, однако, народ долго в невежестве оставаться не должен, а то когда-нибудь дойдет до того, что никто не отличит нового порядка от старого. Потом все равно ведь детей надо учить. Да и не сам я до учительства своего додумался. Вы же были на совещании, значит, слышали. Школы будут действовать, как и прежде. Правда, в этом году учеба начнется позже.

— Но чему же в тех школах должны учить?

— Тоже ведь небось слышали… В конце концов если уж на то пошло!… Меня упрекаете, а сами едете в Белую Глину мост восстанавливать, который разрушили, отступая, красные! Это ведь тоже помощь немцам! Почему тогда вы не откажетесь?

— Ну, мост — дело одно, — помолчав немного, трудно рассудил Зазыба, — а учить детей — совсем другое. Мост сегодня есть, а завтра его может и не быть. А вот человек… Как его научишь однажды, так и думать будет все время, понесет вашу науку с собой через всю жизнь.

— Поэтому немцы и собираются открывать школы, чтобы…

— А вы помогаете! — не дал договорить ему Зазыба. Тогда учитель круто повернулся, прикрыл глаза и сказал, как бы потеряв терпение:

— Вот я разговариваю с вами битый час, а еще не понял, чего вы от меня хотите, чего добиваетесь. И то вам не так, и это! В конце концов, вы спрашиваете, я отвечаю. Отвечаю так, как понимаю или хотел бы понимать. Сплетни? Я и сам признаю, что но большей части это одни сплетни. Конечно, мог бы и промолчать. Но опять же вы за язык тянете, потому и рассказываю. — Тут он даже засопел от возбуждения. — Ну, а вы сами? Что вы в таком случае умное в ответ сказали, если я одни глупости говорил? Ничего. Вам не нравится, что я собираюсь учительствовать? А что вы посоветуете? Или, может, вы что-нибудь такое знаете, что мне невдомек? Так говорите! Зачем же в прятки играть да ловить людей на словах? Теперь не то слово сказать кому попало очень просто, если только не смекнешь, с кем дело имеешь. Один от тебя одно ждет услышать, другой наоборот. Того и гляди!…

— Да ничего особенного я пока не знаю, — досадливо поморщился Зазыба, давая голосом понять своему собеседнику, что возмущаться, а тем более ссориться все-таки не стоит; между тем в душе обрадовался этой неожиданной вспышке учителя, которая, конечно, шла от человеческой честности, значит, и он не ко всему равнодушен, и его взяло за живое.

Мурач сразу же почувствовал смягченность, даже опешил от нее.

— У всех у нас хватает ума упрекать друг друга, — вздохнул он, опуская глаза. — А у человека между тем всего только одна душа и одна голова.

— Голова-то одна…

— II та на тонкой шее. А это уж, чтоб вы знали, не такая надежная штука. Зазыба дернул вожжи, чтобы подогнать лошадь, которая без присмотра понемногу отстала от передней подводы, разрывая, таким образом, обоз.

— Н-но-о!

Лошадь резко перешла на галоп, как-то необычно подскочив в оглоблях, и расстояние между подводами снова начало сокращаться. Тем временем поле с Зазыбовой стороны стало ровней, шире, поэтому Беседь наконец отошла ближе к лесу, оголяя обрывистый песчаный берег, весь источенный суетливыми береговыми ласточками.

На уклоне дороги, которая уже охватывала подковой большую излучину, поросшую рыжим болотным хвощом, глазам открылся весь веремейковский обоз. Впереди, как и тогда, когда трогались от конюшни в Веремейках, ехал Роман Семочкин. Но теперь с ним на подводе не было Браво-Животовского. Тот где-то на ходу, но уже как миновали Беседь, перебежал к Ивану Падерину и сидел, свесив ноги, на дрогах.

«Вот же, полицай, даже Падерина заставил поехать! — усмехнулся Зазыба. — И что он там, на строительстве моста, этот Падерин, делать будет со своей грыжей?…»

Становилось жарко. Солнце пекло, и только Ветер, который возникал больше от быстрой езды, чем сам по себе, в результате перемещения воздуха, не давал устояться вокруг духоте.

От уставших за дорогу лошадей несло потом.

Издалека уже выныривали коньки крыш белоглиновских хат — с того конца деревни, что огородами заходил в подлесок, который вырос за последние годы на пустыре за большим оврагом, вымытым за многие весны талыми водами. Пожалуй, это была их первая удачная мысль, как помнилось Зазыбе, посадить лес и по эту сторону Беседи, в среднем ее течении, а то, кроме дубравы, что раскинулась треугольником за Прудком, да небольшой моховины против Колодлива, на всем правобережье не было ни одного лесного массива. Правда, дальше туда, километрах в двадцати от Черикова, снова подступали боры. Но между ними и Беседью только голые лбы полей.

Глядя на крыши белоглиновских хат, которые словно бы выплывали навстречу обозу, Зазыба вдруг спохватился, что путешествие в Белую Глину кончается, а они с Мурачем так и не нашли общего языка. До сих пор разговор их напоминал подземную реку, которая блуждала впотьмах, ища выхода на поверхность. Потому в ней было много случайного, проверочного и не совсем искреннего. Теперь то место, которое зовется истоком, было найдено, Зазыба ощутил это в первую очередь по себе, по своей внутренней готовности начать беседу с человеком если не о самом заветном, то хотя бы с большим доверием к нему.

Наконец веремейковские подводы подъехали по белоглиновской улице к Деряжне. Мост на ней действительно был разрушен, из воды торчали пиками обугленные пали, но мельница слева стояла нетронутая, огонь ее не достал. По обе стороны дороги, которая вела к провалу моста, скопилось к этому времени много народу — мужиков из окрестных деревень с топорами, пилами и разным прочим плотничьим инструментом. Распоряжались здесь полицейские и немцы. Правда, немцев было совсем не много, вначале Зазыба насчитал полдесятка, затем обнаружил еще двоих. Бабиновичского коменданта возле Деряжни не оказалось. Зато присутствовал начальник районной полиции Рославцев.

Уже вовсю кипела работа. Постукивая топорами, плотники тесали сброшенные с телег бревна. На высоких стропилах в несколько пар пилили доски.

Зазыба вдруг заметил, что справа от дороги, где начиналась пойма, выстраивается новый обоз из крестьянских телег. «Наверно, поедут в лес», — подумал он. Однако ошибся. По лицу Браво-Животовского, который отлучался на некоторое время и прибежал снова к своим веремейковцам, можно было понять — где-то что-то случилось.

Между тем к Зазыбе подошел Захар Довгаль, председатель колхоза из Гончи.

— На чугунке взорвали немецкий эшелон, — сообщил он, поздоровавшись за руку.

— Кто взорвал? — спросил быстро Зазыба.

Захар пожал плечами, но в глазах его Зазыба увидел лукавые огоньки.

— Видно, и вас туда направят пути расчищать, — добавил как ни в чем не бывало Довгаль.

«Наконец-то и у нас началось!» — радостно подумал Зазыба. А Захар Довгаль, словно угадав его радость, тихо добавил:

— С тобой, Евменович, имеет желание встретиться один человек. Я об этом хотел сообщить еще тогда, в Бабиновичах, да не нашел времени, верней, места укромного. Так что слишком не задерживайся там, приходи ко мне в Гончу, а я уж сведу вас. Кстати, узнаешь и про то, кто взорвал эшелон.

Зазыба сразу догадался, о ком идет речь, конечно, о Прокопе Маштакове! Значит, райком партии все это время где-то здесь находился, в Забеседье!