Чубарь долго спал в тот день. Именно день, потому что давно уже минуло утро, а он не просыпался, благо в Гапкиной хате стояла глухая тишина, будто нарочно для крепкого сна, — напуганная пожаром в Поддубище, хозяйка давно побежала в поле, чтобы, расстелив рядно на полосе, хоть наспех вальком околотить сжатые снопы. Чубаря же эти крестьянские заботы совеем не занимали. Придя ночью из Поддубища, он долго стоял на подворье, глядел в ту сторону, где за лесом, стеной темного ельника, отделяющего Мамоновку от Веремеек, то вскидывалось вдруг вверх, то припадало снова к земле зарево. У него в мыслях не было поджигать Поддубище. Он только собрался догнать Зазыбу, чтобы тот не говорил о нем Миките Дранице — Зазыбово сомнение сразу, как тот ушел, передалось и ему и он понял, что, наверное, все-таки не стоит обнаруживать своего присутствия в колхозе раньше времени. Конечно, делать великую тайну из того, что он вернулся назад, Чубарь не собирался, зачем тогда было вообще идти сюда, но ведь не зря говорят — береженого и бог бережет, тем более что теперь он мог накликать беду и на Аграфену. Во всяком случае, мысль эта пришла к Чубарю вовремя, и он вдруг остро пожалел, что не послушался сразу Зазыбу, а безрассудно возразил, словно бы из злобной мести хотел доказать Денису Евменовичу, что у страха и вправду глаза велики. Схватив винтовку, которая, словно живое существо, лежала у стены под одеялом на постели, он выскочил чуть ли не следом за Зазыбой, однако в сумерках не только догнать, но и углядеть его не успел, будто он сквозь землю провалился. Откуда было знать, что Зазыба не пошел в Веремейки обычной дорогой, а отправился к озеру потайной тропкой. Растерянный Чубарь быстро проскочил дорогу до Веремеек, потом обошел крайние дворы и вышел на дорогу, наезженную мимо деревни. При этом у него не было ясной цели, только досада в душе, что не догнал Зазыбу, и с этой досадой Чубарь топал до самой гутянской дороги, откуда начинался ржаной клин в Поддубище. Деревня уже, видно, улеглась па покой, потому что ни в одной хате, кажется, не было огня. От перекрестка, который создавали здесь две дороги, можно было мимо глинища свободно добраться до заулка, где стояла Зазыбова хата. Но Чубарь вспомнил, что Зазыба теперь живет не один, что вернулся сын, которого Чубарь никогда не видел, поэтому намерение идти туда отпало быстро. Стоя у межевого столба на скрещении дорог, Чубарь некоторое время колебался, куда ему теперь лучше отправиться. Возвращаться в Мамоновку не хотелось — будто пришел сюда на свидание и тот человек, к которому он спешил, всего только опаздывает, нужно подождать. Однако и стоять тут, как цепью прикованному к столбу, тоже не было резона, потому что светила луна и из деревни даже на таком расстоянии нетрудно было углядеть человеческую фигуру, если бы кому вздумалось. Поэтому Чубарь вскоре отошел к первой копне на углу клина и, прислонившись спиной, остановился там, думая просто постоять несколько минут в затишке. Стал и задумался. До сих пор он ни разу не усомнился, правильно ли сделал, вообще вернувшись в колхоз. Этот факт для него был уже как бы само собой разумеющимся. Казалось, иначе и поступить нельзя в его положении, особенно если учесть, что шел он сюда с более чем определенной целью. Об этом он и Зазыбе уже сегодня объявил. А тут вдруг будто что стронулось в нем, пошатнулась уверенность. Может, причиной этому явилась затаившаяся деревня, его теперешнее одиночество и то, что приходилось прятаться от знакомых людей…

Такие натуры, как Чубарь, обычно хорошо чувствуют себя в коллективе. Они одинаково способны руководить коллективом и подчиняться ему. Это все равно как те шестеренки в громадном механизме, которые по отдельности только лежат да ржавеют. Чтобы прийти в движение, им необходима связь между собой, взаимное действие, если вообще можно это сравнивать с людьми. Словом, Чубарь уже готов был даже пожалеть, что встретил за Ипутью полкового комиссара с его бойцами, выходящих из окружения. Если бы тогда проехал он на лошади мимо их военного лагеря, теперь не стоял бы здесь неприкаянным, на веремейковском поле, не было бы нужды думать да беспокоиться о всяких существенных и не существенных вещах, в том числе и о том, что поторопился вызвать к себе в Мамоновку Микиту Драницу. Нечего и сомневаться, что он, Чубарь, поблуждав близко или далеко по округе, повернул бы тогда назад к оборонительному рубежу, чтобы попытаться снова выйти к заветным Журиничам, где формировалось ополчение. А так…

Возвращаясь в Забеседье, Чубарь не надеялся застать В колхозе большие перемены. Он судил об этом по другим местностям. Не мог даже и представить себе, что колхоза в Веремейках который день уже нет, что в деревне, так же как и в обоих поселках, входящих в колхоз, крестьяне работают порознь, разделив засеянную землю. И уж совсем не пришло бы ему в голову, что на второй день после прихода в Бабиновичи немцев Веремейки обзаведутся полицейским в лице Браво-Животовского. О деревенских новостях Чубарю рассказали сперва Аграфена, а теперь Денис Зазыба. Но всего больше поразила Чубаря ловкость Браво-Животовского. Рассчитывать после этого, что бывший махновец (и об этом Чубарю стало известно от Аграфены), который сам, добровольно стал полицейским, будет молчать о Чубаревом появлении, никак не приходилось. Приняв оружие от немцев, Браво-Животовский сделался врагом…

Мысли эти пришли к Чубарю не сразу, не на протяжении одной минуты, а постепенно, одна за другой, по мере того, как он знакомился с обстановкой, сложившейся в его отсутствие, однако последняя мысль возникла только теперь, когда он стоял, прислонившись спиной к копне, и тупо глядел перед собой на темную деревню; это и совершило неожиданную перемену в Чубаревом внутреннем состоянии, в его чувствах. Довольно было вспомнить про Животовщика и про то, что полицай превратился в серьезную и, может быть, пока единственную помеху на его теперешнем пути, как только что пошатнувшаяся уверенность Чубаря перешла в свою противоположность — казалось, только для одного того, чтобы обезвредить Браво-Животовского, стоило вернуться в Забеседье. Незаметно эта злость, направленная на конкретного человека, распространилась и на другие, не менее реальные явления. А через некоторое время, которое исчислялось, разумеется, минутами, не более, она превратилась в ярость огульную, а потому не рассуждающую, пожалуй, уже ни о чем… И загорелось, вернее, было подожжено Поддубище. Внезапно Чубарю вспомнилась беседа с Зазыбой, та ее часть, которая касалась колхозного имущества, по директиве подлежащего уничтожению еще до оккупации. Зашла речь, даже спор между ними и об этом хлебе, который Чубарь, по правде говоря, не рассчитывал увидеть в копнах, потому что, уходя из Веремеек, отдал Зазыбе абсолютно ясное распоряжение. Оправдываясь, Зазыба сослался на секретаря райкома Маштакова, однако Чубарь склонен был истолковать неповиновение заместителя по меньшей мере нерешительностью, если вообще не боязнью взять на себя ответственность. Да и при чем здесь Маштаков? В конце концов, секретарь райкома сам знакомил районный актив с директивой СНК СССР и ЦК ВКП(б), и Чубарь помнит, какими комментариями сопровождалась она тогда, поэтому вряд ли мог потом Маштаков изменить мнение. Теперь, когда Чубарь вернулся в Забеседье, ответственность за все колхозные дела опять ложилась непосредственно на него, значит, и спрос будет с него. Находясь целиком во власти чувств, соответственных этим рассуждениям, которые не успокаивали, а, наоборот, усиливали в нем злость, Чубарь машинально сунул руку в боковой карман толстовки, нащупал коробок со спичками, которые остались еще с тех пор, как он, Шпакевич и Холодилов поджигали на Деряжне мост. Чубарь понимал, что более удобного случая, чем теперь, у него, пожалуй, не будет для такого дела: стоило вынуть из коробка спичку и чиркнуть ею по шершавому боку, чтобы мгновенно запылала первая копна. Чубарь оттолкнулся локтем от жесткой копны, снопы которой были уложены колосьями внутрь, и вышел из укрытия. С поля хоть и не сильный, но дул ветер. Надо было отойти подальше, ну, хоть на середину клина, чтобы оттуда потом погнало пламя по жнивью. Подбрасывая, будто забавляясь, коробок на ладони, Чубарь прошел метров четыреста вдоль гутянской дороги, повернул резко направо и двинулся по жнивью вверх по склону кургана. Для поджога он выбрал чью-то лохматую копну, почти скирду, наверное, сюда были снесены снопы со всей полосы. Рядом, как нарочно приготовленный, жался суслон. Чубарь ударил ногой по нему, подхватил с земли два снопа, разлетевшиеся от его удара, приложил колосками друг к другу.

Оставалось только поджечь. Но прежде Чубарь оглянулся по сторонам, будто боялся, что его вдруг застанут за этим делом. Ничего подозрительного вокруг не было. Тогда Чубарь поймал в коробке спичку, чиркнул. Подождав, пока сгорит сера и займется дерево, он тут же поднес огонек к снопам как раз в том месте, где были состыкованы колоски, и легкое пламя сразу же побежало по соломе, а в следующий момент перескочило на копну. Не напрасно этот год рожь долго стояла в поле. Солома, так же как и жнивье, давно уже пересохла, и пожар не заставил себя ждать да много усердствовать. Поняв, что тут, возле этой лохматой копны, больше нечего делать, Чубарь схватил за жесткий конец пылающий сноп и, торопясь, чтобы пламя, которое раздувал ветер, не обожгло руки, побежал с ним к другой копне. Потом, выхватывая новый сноп, он бежал к следующей, все дальше по сжатому клину, стараясь попадать в центр его, благо было светло от луны, и пламя, которое в темную ночь могло бы просто слепить глаза, сегодня совсем не мешало рассмотреть все вокруг. Лицо Чубаря от огня быстро сделалось горячим, руки, хотя он и старался уберечь их от ожогов, уже тоже жгло, будто кожа на них взялась волдырями. Делал Чубарь свое дело спокойно и без недавней злости, как что-то самое обыкновенное, будто собирался готовить под засев вырубку и перед этим подпаливал хворост. Наконец он бросил последний пылающий сноп еще на одну копну, провел по толстовке ладонями, вытирая сажу, и оглянулся на то, что так легко совершил, даже не запыхавшись. Расчет был правилен. Огонь уже охватил не только те копны, которые Чубарь поджег, но устремился по склону вниз, подбираясь все к новым и новым. Казалось, растекалась во все стороны пылающая смола. Больше здесь, в Поддубище, делать было нечего, и Чубарь, поправив толчком, как мешок на спине, винтовку, которая висела наискось, пошел прочь, обходя с тыльной стороны курган. Хотя назавтра в деревне и говорили, что кто-то стрелял на пожаре, однако до самой Мамоновки он винтовку не снимал…

Постояв на Гапкином дворе, Чубарь осторожно, чтобы ничем не брякнуть, зашел в дом и повалился, не раздеваясь, на постель. Заснул он хоть и не очень быстро, но в спокойном состоянии, будто не с пожара вернулся, а, по крайней мере, с мельницы, где весь день засыпал в жернова зерно, таская беспрерывно сверху вниз и снизу вверх полные мешки. Чубарь был уверен, что сделал в Поддубище то, что крайне необходимо было сделать и что в его положении не сделать было никак нельзя. Словом, засыпая, он далек был от мысли, что, спалив рожь, нанес этим вред, так же, как далек он был и от того, что на этот счет может быть у кого-нибудь иное мнение. Однако, несмотря на удовлетворение сделанным, спал Чубарь все-таки плохо. Точней, не так хорошо, как надо было ожидать в его настроении. Потому он и проспал на другой день далеко за полдень: снова, как на пожаре в Поддубище, жгло ему лицо, под закрытыми веками билось нетерпеливое пламя. Но больше всего, кажется, мешал один и тот же сон, даже не сон — какой-то кошмар… Довольно было Чубарю на мгновение забыться, как сразу мерещилось: из-под пылающих копен прыскали, разбегаясь по жнивью во все стороны, полевые мыши, у которых были почему-то человеческие головы, и все на одно лицо, похожее на Микиту Драницу… Наконец, под утро уже, перестало трепетать под веками пламя и Чубарь крепко заснул.

Хотя хозяйка и торопилась в поле, однако завтрак собрать па стол не забыла, накрыв еду скатеркой. В сенцах Чубарь помыл руки, ополоснул лицо. Но когда он снова вернулся в горницу, откинул край скатерти и увидел, что лежало под ней — Гапка поставила гладыш топленого молока, положила огурцов, кусок желтого сала да несколько яичек, словом, собрала завтрак, как для косца, — то вдруг понял, что ничего в рот не возьмет, просто не может есть, несмотря на то, что пора было проголодаться, время подошло к обеду. И тем не менее Чубарь не торопился закрывать еду, стоял у стола и смотрел, будто пытался вызвать у самого себя аппетит. «Отъелся», — усмехнулся в душе Чубарь, вспомнив сразу те, еще словно бы недавние денечки, когда приходилось мыкаться с голодным брюхом, слушая, как булькает в нем вода. Но дело было, конечно, не в том, что Чубарь успел отъесться, не так уж давно жил он оседло здесь. Отсутствие аппетита истолковывалось иным. Чубарь и сам это скоро понял, пожалуй, еще до того, как со скептическим самодовольством подумал о своем теперешнем сытом положении. Просто не ощущал он больше той жажды ко всему, той здоровой неутоленности, которая бушевала в нем до сих пор, будто отбило внезапно вкус ко всему каким-то дурным запахом или внутренней брезгливостью. «Но почему нет Аграфены?…» — спохватился он, словно только теперь осознав ее отсутствие. Осторожно, чтобы не задеть ненароком гладыш с молоком, Чубарь наконец запахнул краем скатерти завтрак, накрыл так, как было и раньше, и пошел на крыльцо, нагибая под двумя притолоками голову — сперва в хате, потом в сенцах.

Солнце светило от улицы, и на двор, куда выходило крыльцо, от конька двускатной соломенной крыши падала искаженная тень. Освещено подворье было ближе к забору, где стоял, словно плаха, широкий пень, на котором хозяева не только дрова рубили, но и петухам головы. Сразу же за забором, шагов через пятьдесят, начинался лес, сплошь сосновый, медностволый, с белыми, как у скелетов, ребрами подсочки. И только на огороде, за баней, высились три кривые березы, которые произрастали от одного корня, образуя внизу, у самой земли, что-то вроде рогатого седла. На березах, облепив ветки по самые макушки, ворошились какие-то птицы, — наверное, скворцы, которым настало время сбиваться в стаи. Из леса послышалось бомканье, но неясное, может быть, приглушенное расстоянием, поэтому отгадать причину его было невозможно. Скорей всего там, в ракитовом яру, который подступал глубоким распадком к дороге, ведущей из Мамоновки в другой поселок — Кулигаевку, паслось стадо, и это бомкала колокольцем на шее чья-то заплутавшая корова.

Не слишком высовываясь, чтобы, упаси бог, не попасть на глаза кому, Чубарь широкими шагами пересек двор, направляясь к воротам хлева. В хлеву лежало сено, и там у Чубаря был тайник — на дневные часы, когда каждую минуту в хату мог заявиться непрошеный гость. Собственно, Чубарь мог проводить здесь, на этом сене, и ночи, особенно сегодняшнюю, когда явился из Поддубища поздно.

Чубарь уже взялся за щеколду на воротах, как во двор, толкнув руками с улицы калитку, вбежал восьмилетний сынишка хозяйки Михалка. Наверное, он получил от матери наказ следить, когда проснется Чубарь, чтобы показать на столе завтрак, потому что сразу же с этого и начал:

— Дядька Чубарь! — Это было обычным его обращением. — Матка говорила, чтобы вы ели, на столе в хате стоит все!

Мальчик всегда с неподдельным восхищением поглядывал па Чубаря. И Чубарь это очень ценил, стараясь хоть чем-нибудь подчеркнуть свое расположение к нему. А вот дочка Гапкина Верка воспринимала чужого человека в доме иначе. Та не только сейчас, в эти дни, но и раньше враждебно встречала всякий раз появление Чубаря. В свои одиннадцать лет она не так быстро, как ее брат, меняла привязанности. Ее память, так же как и сердце, еще целиком была заполнена отцом, который погиб в декабре тридцать девятого возле озера Муаланьярви. Ясно, что не могла простить девочка матери связи с Чубарем!. То, что мать пыталась объяснить детским капризом, недостатками возраста, было проявлением глубокой неприязни, и не только к чужаку, но и к родной матери, правда, с той разницей, что к матери это чувство менялось; достаточно было уйти Чубарю, как она переставала хмуриться и становилась прежней послушной девочкой, стоило Чубарю назавтра снова переступить их порог, и Верка, словно маленькая птичка, топорщилась, начинала нервничать, делалась упрямой, нарочно встревая между Чубарем и матерью, следя не только за каждым их шагом, но и движением. Видно, поэтому Верка с большой охотой всегда бежала за матерью, надо ли корову найти в лугах после пастьбы или еще что сделать, только бы подальше от дома. Между тем Михалку ничем особенным Чубарь и не приманивал, стыдно признаться, даже конфеток в кармане ни разу не принес, однако мальчик льнул к Чубарю, и особенно сильно проявилось его восхищение им, когда уже в войну Чубарь стал приходить с винтовкой, не важно, что взрослые охальники в поселке насмехались и говорили грязные слова, дразня малыша «новым папкой»…

— А матка с Веркой пошли снопы околачивать, — сказал Михалка. — Кто-то спалил в Поддубище веремейковские копны, дак бабы наши побегли свое спасать.

— А вам в Поддубище не давали полосы? — спросил глухим голосом Чубарь.

— Не, мамоновцам и кулигаевцам досталось тута, вон, за нашими лугами. Знаешь?

— Знаю.

— А веремейковцам нарезали тама, в Поддубище, дак ихнее жито кто-то взял да спалил.

— Значит, ваше не сгорело? — будто обрадовавшись, спросил Чубарь.

— Ага.

— А веремейковское сгорело?

— Ну!

— Вот видишь, — многозначительно усмехнулся Чубарь, намекая, что мамоновское жито уцелело неспроста.

Но Михалка по-своему понял эти его намеки.

— Пускай бы только попробовали поджечь наше! — по-детски запальчиво сказал он. — Ты бы их из винтовки тогда. Вот так — раз-два! — И показал руками, как бы сделал Чубарь.

Эта детская запальчивость, так же как и вера в то, что Чубарь расправится с каждым, кто посягнет на мамоновцев или на их добро, поразили Чубаря. Отводя взгляд, Чубарь положил на русую Михалкову головенку ладонь, собираясь погладить, да так и задержался в нерешимости, будто сил не было сделать последнее ласковое движение.

— Вот что, — сказал он, — ты лосенка хочешь? — Выскочило у него это совсем неожиданно, но так к месту, будто он все время думал про лосенка и про то, что осиротевшее животное, которое где-то слоняется одиноким, надо обязательно привести сюда, в Мамоновку, показать и отдать малому, потому что вряд ли кто другой, кроме Михалки, мог по-настоящему позаботиться теперь о бедняге.

— Какого лосенка? — встрепенулся Михалка.

— Ну, обыкновенного.

— А какой он?

— Потом увидишь. Ты только скажи, хочешь или нет?

— А он кусается?

— Нет, — засмеялся Чубарь и снова обласкал глазами обрадовавшегося Михалку. Подумал: «Ну конечно, как это я не догадался раньше, надо сейчас же пойти поискать лосенка!» Для него теперь, пожалуй, не было никого дороже этих двух существ — Михалки и лосенка!

Тем временем Михалка продолжал радостно мигать голубыми глазами, и это еще сильней подмывало Чубаря на то, на что он неожиданно решился. Но Михалку брать с собой в лес Чубарь не рискнул. Во-первых, Михалково отсутствие встревожило бы мать, вряд ли они успеют вернуться, пока она с дочкой придет с поля, а во-вторых… В конце концов, мало ли что может случиться, тогда уж совесть и совсем замучает. Чубарь заговорщицки подмигнул мальчику. Сказал:

— Значит, хочешь лосенка? — и, не ожидая ответа, тут же добавил: — Тогда вот что, ты сторожи тут дом, а я сейчас пойду.

— А я?

— Ты останешься дома. Я один поищу лосенка, а то матка потом будет нас ругать. Попадет от нее и мне, и тебе.

— Ыгы, — насупился Михалка, но, конечно, не потому, что убоялся материных угроз.

Спросил:

— А хлеб он ест?

— Не знаю, — пожал плечами Чубарь. —Наверное, ест…

— Тогда возьмите хлебца с собой. Хлебом и приманите. Покажите ему мякишек, он и пойдет за вами. Это даже лучше, чем веревкой ловить. На веревке дак может упираться, а так нет. Я вон своей Чернавке, когда маленькая была, всегда давал мякиш. Ходила все лето за мной, пока к зиме не выросла. А на кого он похож, лосенок?

— Ну вроде теленка. Такой.

— А вы его сами видели?

— Как тебя вот.

— Ладно, приводите, — солидно, будто давая разрешение, на которое до сих пор не отваживался, сказал Михалка. — А я загончик на огороде сделаю. Нехай будет стоять в нем. Только погодите, я хлеба сейчас принесу.

Мальчик опрометью кинулся через двор в сенцы, из них в горницу и так же быстренько вернулся с краюхой в руках. Увидев краюху, Чубарь подумал, что и для себя не мешает взять хлеба, раз уж уходит из дому. Но, взяв из Михалковых рук краюху, подумал и о другом: в конце концов, вряд ли придется приваживать лосенка.

— Ну, смотри тут! — Чубарь обошел хлев сзади, где между борозд стояла засохшая березка, по которой цеплялась вверх стручковая фасоль, и потихоньку зашагал в другой конец усадьбы.

Птицы — а это действительно были скворцы — с шумом взлетели с берез при появлении на огороде человека, закружили черной тучей над поселком.

С огорода в лес вели маленькие воротца, сколоченные из нетолстых жердей, и Чубарь, отодвинув заржавелый железный засов, толкнул их сапогом. Очутившись за усадьбой, он окинул взглядом дорогу на Веремейки, словно хотел убедиться, что сегодня уж никого не дождется оттуда, потому что вряд ли решится даже Драница идти к нему среди бела дня, потом втянул голову в плечи, словно хотел стать поменьше и понезаметней, и, мягко ставя ноги на слежавшиеся сосновые иглы, зашагал вдоль изгороди.

Хотя подсочка на соснах высохла, а в жестяных лейках стояла рыжая вода, которую налило дождями, по опушке, как в жаркое лето, разносился запах смолы. Правда, он был не таким густым, как бывает, когда по деревьям течет сама живица, зато проявлялся, кажется, еще сильней. С приходом осени в природе вообще происходит словно бы обновление, тогда и вода в реках делается светлее, и запахи вокруг ощущаются более явственно, даже воздух и тот, кажется, просматривается насквозь без единой пылинки. Смолистый запах прежде всего и почувствовал теперь Чубарь, потому что тот царил тут, пожалуй, единовластно. Вереск в счет не шел. Его здесь было мало, всего несколько кустиков на всю боровину.

Но вот Чубарь пересек дорогу, которая из Мамоновки шла к Беседи. Глазам сразу же открылась большая просека, которая появилась тут в прошлый раз, когда леспромхозовцы трелевали лес к руму. Теперь на просеке всюду синел мышиный горох, будто его специально посеяли здесь. По гороху басовито гудели шмели, порхали птицы. Посреди просеки возвышалась могучая ель. Лесорубы почему-то не тронули ее, может, как раз по той причине, что это была елка, и одна на весь квартал, так зачем делать ею пересортицу? Увидев уцелевшее дерево, Чубарь даже лицом просветлел, словно встретил давнего знакомого. «Не скоро вырастет снова лес, а если и вырастет, вряд ли доведется кому из тех, кто теперь уже в годах, стать свидетелем его обновления. И только смолистые пни да она вот будут напоминать, что когда-то шумела здесь, гнула вершины под ветром ладная боровина. Деревья — те же люди, даром что не способны думать, ходить да сожалеть о своем временном нахождении на этом свете. А судьба их, пожалуй, одинакова с человеком. Постоят, пошумят — и хватит! Если не сами истлеют, так сгодятся на какое дело. На дерево найдется человек с топором, а на человека — свое лихо, а то, глядишь, и сам человек пойдет на человека, как и в эту вот войну!…»

Думая так, Чубарь незаметно для себя прошагал почти половину просеки. На краю ее в зарослях орешника, прикрытого сверху еловыми ветвями, стояли шалаши. Они имели вид особого человеческого жилья, но без людей. Только в одном шалаше на сене лежала красноармейская пилотка. Чубарь достал ее, подцепив дулом винтовки, подержал и снова бросил на место. За этим шалашом виднелась яма, полная ваты и окровавленных бинтов. «Значит, был привал какой-то медицинской части», — догадался Чубарь. Обычно, не успеет такая часть разместиться, как вокруг уже вырастают знакомые с детства холмики, разве что без крестов да пирамидок. На одну такую стоянку Чубарь набрел еще за Ипутью. И тогда прежде всего бросились в глаза ему близ дороги шалаши. Но те были сделаны с расчетом не на один день — каждый шалаш, будто раскрученным рулоном, накрывался и с боков, и поверху еловой корой, так что внутри человеку не страшна была не только обычная морось, проливной дождик не мог пробить кору. Чубарь собирался даже заночевать в одном из шалашей. Но вскоре ощутил трупный запах. Стоило Чубарю пошарить глазами да посоображать, как стало ясно: здесь оперировали раненых, и все ампутированное санитары сбрасывали в яму, и вот кто-то раскопал ее, эту яму, — может, волк или бродячая собака. Переночуй-ка теперь один в шалаше!… Сообразив это — а перспектива на самом деле была не только незавидная, но и жуткая, — Чубарь ужаснулся, сиганул прочь от этих шалашей. Неотвязная мысль, что где-то бегают звери-людоеды, заставляла его долго передергиваться. Правда, днем страхи не донимали, зачем же винтовка при себе, зато всякий раз под вечер, как только случалось искать приюта под открытым небом, первая тревожная мысль была об этом…

Но теперь могилок возле шалашей не было. Словно бы успокоенный этим, Чубарь вернулся к своим, поискам. Он хорошо ориентировался вокруг, пожалуй, был один участок во всем забеседском лесном пространстве, который Чубарь неплохо-таки знал, не один раз шагал здесь из Веремеек в Мамоновку. Поэтому ему не составило большого труда отыскать именно то место, где он убегал через ельник от лосенка. Разумеется, надеяться, что животное все еще стоит да ждет его, не приходилось, однако Чубарь еще в Мамоновке рассудил: конечно, сирота будет блукать поблизости, если не увязался за кем другим. Но напрасно. Сколько ни слонялся Чубарь вокруг знакомого ельника, даже следов нигде не заметил. Как будто в то утро лосенок и не прибегал сюда. Но ведь Чубарь вел его за собой! Надо было выбираться ближе к озеру, хотя отсюда начинались болота и до самого берега туда пришлось бы идти по грязи. Поэтому Чубарь побрел краем. Но, кроме птичьих следов-крестиков, по-прежнему ничего не встречалось и тут. Нащупав в кармане краюху, которую вынес ему Михалка, Чубарь отщипнул мякиш и кинул издали в рот. Странно, но и теперь есть все еще не хотелось. И он некоторое время жевал мякиш без всякого вкуса, пока нечаянно не проглотил его. Потом снова машинально полез в карман, отщипнул тремя пальцами от краюхи, положил в рот. Этого занятия ему как раз хватило, чтобы добраться до следующей дороги, что пролегала из Веремеек в Гончу почти параллельно мамоновской. Тут Чубарь наконец остановился под березой, которая низко склоняла старые ветки, создавая из них готовый шалаш. Вверху над дорогой однообразно шумели деревья, а где-то в чаще кричали, будто торговки на рынке, сороки, которых кто-то пугал или дразнил снизу.

«Что, если наведаться к лупильне?» — подумалось Чубарю, и он вдруг обрадовался — не тому, что снова получил надежду отыскать лосенка, а самой идее идти дальше, предлогу двигаться.

Больше чувствуя, чем сознавая свою неприкаянность, Чубарь хоть и очень медленно, но все дальше отходил от березы; топча прошлогодний бурелом, он лез напрямик и почти наугад, потому, что примерно знал, как попасть отсюда на ту гриву, где была хатка-лупильня, главное, не взять теперь, шагая наугад, слишком вправо, потому что тогда обязательно окажешься близко от деревни, а то и вовсе выйдешь к крайним хатам; этот инстинкт будто был дан Чубарю еще раньше, поэтому он, не слишком волнуясь, двигался все время с поправкой па такой оборот дела. Только в одном месте пришлось круто свернуть —там начиналась молодая сосновая поросль, через которую невозможно было даже проползти. Увидев ее, Чубарь, сохраняя направление, тут же соскочил в узкую межевую канаву, самое дно которой было завалено высохшей хвоей. Пошел он по этой канаве, словно но глубокой борозде в поле, непривычно ставя ноги пяткой к носку, словно по протянутому канату. Наконец канава вывела к болотине, поросшей по краям высокой и мягкой волнистой травой, какая случается в глухой тени. Тут сосновые заросли сходили на нет, и дальше можно было снова идти без помех. Обходя не сгоревшие, может, когда-то погашенные ливнем груды хвороста, что чернели, будто старые костры в ночном, на травянистых пригорках, Чубарь оказался между болотиной и рослым можжевельником. А дальше уже должны были пойти те засевные луга, по которым добирался до хатки-лупильни Чубарь и тогда, в первый вечер, как вернулся из своего вынужденного путешествия. Повсюду земля выглядела будто истыканной, но не теперь, а давно, потому что успела затвердеть. Колдобины были не глубокие, в одну лопату, зато широкие, словно логовища, которые часто увидишь посреди крестьянского двора, а то и прямо на деревенской улице в дождевой луже. Такое могли натворить по своей охоте только дикие кабаны. Но вряд ли это были они. Другой раз Чубарь, может, и не заметил бы этих старых колдобин, но теперь они почему-то словно лезли в глаза, и он даже остановился на пригорке, будто удивляясь. Вот уж правду говорят, что вольному времени не занимать! Тут он и увидел на ладной прогалине среди можжевеловых кустов лосенка, а сзади, в нескольких шагах от лосенка стоял, нависнув над ним, волк… Лосенок стоял в очень неудобной позе — на коленках, будто перед этим кто пихнул его и передние ноги от толчка подломились. Но хищник почему-то не нападал на выслеженную жертву, как будто тешась его беспомощностью. Чтобы не ускорить драму, которая вот-вот должна была разыграться здесь, Чубарь замер на месте, ощутив моментально, как отяжелели ноги. Правой рукой он медленно снял с плеча винтовку, неслышно подхватил выше патронника левой и уже готов был прижать прикладом к плечу, чтобы целиться, как вдруг волк шевельнулся и как-то странно, будто ломаясь в хребтине, вильнул задом, словно падая. Волк был очень стар, поэтому не только потерял сноровку по-звериному напасть на свою жертву, но даже трусцой подбежать к ней. Это был тот старый волк, которого намедни видел Зазыба, когда возвращался из Бабиновичей. Где-то в тех местах немощный зверь и встретил лосенка. И вот они ходили друг за другом по лесу — слабый волк, неспособный убить свою добычу, чтобы утолить давний голод, от которого уже кишки в брюхе ссохлись, и беспомощный, дрожащий лосенок, который все не давался ему, каждый раз готовый вскочить на ноги и сделать несколько неверных шагов. Но этих шагов как раз и хватало, чтобы спастись.

Между тем волк сделал несколько судорожных движений, сотрясаясь при этом всем телом — от хвоста до головы, потом облизнулся, словно лизнул по шерсти куском сырого мяса, и замер. Почти на такое же расстояние ушел от него лосенок. Видно, он уже хорошо изучил повадку своего мучителя, поэтому сразу же, как тот перестал двигаться, шмякнулся на передние коленки, принимая прежнюю позу.

Чубарь все еще не выдавал себя, хотя давно смекнул, что даже если и наделает шума, то все равно не повредит лосенку, не ускорит событий. Тем более не собирался он после всего, что видел, стрелять. Рассудил: «Надо ли вообще убивать этого несчастного волка?» При этом он вспомнил и того убитого кем-то зверя, что лежал далеко отсюда во ржи. Затем вспомнил убитого им военврача Скворцова… Вспомнил и содрогнулся. Зачем? А вспомнив и рассудив так, опустил винтовку, постоял немного, словно бы в удивлении, что случается в жизни и такое, торопливо сбежал с пригорка в низину. Не разбирая под ногами частых колдобин, он заторопился к тому месту, где следили друг за другом волк и лосенок. Но, выйдя на прогалину, Чубарь даже искоса не поглядел на волка, будто в расчет его не брал или наперед знал, что после будет тошно от одного вида гноящихся глаз его. Без всякого опасения он подошел к лосенку. Увидев Чубаря, тот не вскочил и не кинулся прочь, наоборот, совсем свалился наземь, будто и вправду понял, что с человеком пришло спасение.