IX
Зазыбова Марфа настежь отворила ворота, приняла с земли лежавшую поперек доску, откинула ее на завалинку, чтобы можно было проехать на телеге, и поспешила в хату закрыть полукруглую, с загнутыми краями, заслонку в печи.
Зазыба все-таки решил ехать в местечко.
Был великий спас — девятнадцатое августа по гражданскому календарю. При немцах в бабиновичской церкви уже вовсю шла служба, и сегодня в местечко из Веремеек направлялся не один Зазыба: набожные деревенские бабы были где-то за Беседью с полными кошелками — шли святить яблоки.
Впервые за столько лет было слышно в Веремейках, как звонили колокола бабиновичской церкви. И слушать их вышли многие в деревне. Сперва веремейковцы подумали, что это из-за Беседи долетал какой-то другой звон, скорее всего тоже вызванный войной, так как непривычно было слушать бомканье колоколов, люди совсем отвыкли от него, но потом бабы к старики решили все же, что звонят в местечке к заутрене. Разные по тону колокола, будто перекликаясь между собой и догоняя друг друга, сливались порой в ровный гул, хоть и не очень стройный, но музыкальный. Только один колокол на низкой ноте почему-то все время запаздывал, и звон его выделялся среди других своей неожиданностью и какой-то скорбью.
Зазыба с детства любил слушать долетавший из Бабиновичей благовест. В нем всегда улавливалось что-то живое. То ли это случалось под вечер в великий пост, когда и небо, и снег становились почти одинакового цвета, то ли начиналось рано-рано, в канун шумной весны, когда выходила из берегов и широко разливалась Беседь, но всякий раз, как только раздавался перезвон колоколов, все его существо заполняло какое-то новое чувство, отодвигавшее прочь будничные заботы и все остальное, чем жил он в тот момент.
Сегодня Зазыба вместе с другими веремейковцами также слышал далекую разноголосую перекличку колоколов и как-то невольно силился разгадать ее; ему почему-то казалось, что это и прошлое, потревоженное ими, и будущее, о котором нельзя было пока узнать, одновременно напоминали о себе…
Посреди Зазыбова двора стоял запряженный в повозку на железном ходу буланый конь, из тех, что артиллеристы оставили колхозу взамен при отступлении. Конь был раскован и не хромал. Он стриг ушами, с удивлением и недоверием поглядывал на свое отражение в запотевшем окне хаты. Марылины вещи лежали на возу, прикрытые свежескошенной травой, а сама девушка перед дорогой была полна внутреннего беспокойства, которое она пыталась скрыть, хватаясь почти за все — то хотела помочь стряпать хозяйке, которая также затужила перед расставанием, то напрашивалась выгнать в стадо корову… Но Зазыба по-отцовски пожурил ее:
— Ты лучше за своими вещами пригляди, чтобы все в порядке было. Не забудь чего…
После этого Марыля немного унялась, но волнение не проходило. Теперь оно целиком сосредоточилось в ее глазах.
Для Марыли Бабиновичи были незнакомым местечком, которое она видела всего лишь на карте. Местечко стояло на бойкой дороге, которая в войну стала стратегической, и ей, армейской разведчице, надо было теперь не только жить в этом местечке, но и выполнять ответственные задания командования. Пока фронт стоял недалеко, километров за шестьдесят, а местами и ближе, это имело особое значение, так как через Бабиновичи двигались те моторизованные части, которые вместе с танковой группой были повернуты за Кричевом на южное направление.
Для разведки, по мнению армейского командования, Марыля имела два преимущества — красоту, которая могла благоприятствовать в опасной работе, и знание немецкого языка. Это и решило выбор, когда в штабе 13-й армии обсуждался вопрос, кого оставить в Бабиновичах. Действовать Марыля должна была одна (группу в небольшом местечке не решились оставлять) и под своей настоящей фамилией. Ей почти ничего не надо было придумывать — она действительно родилась в большом рабочем поселке, училась в институте; когда начались массовые налеты немецкой авиации на приднепровский город, девушка вместе с другими беженцами подалась на восток. Но не успела далеко отойти, так как нагнал фронт. За исключением вот этого «не успела», все соответствовало живой биографии. И тем не менее опыта разведчицы Марыля не имела: только что закончила краткосрочные курсы радистов при штабе да познакомилась в общих чертах с принципами ведения армейской разведки.
Сперва, когда недалеко от Крутогорья, в Климовичской Родне, еще стоял штаб 13-й армии, было намечено направить Марылю прямо в местечко. Но кто-то из политуправления армии, может, сам бригадный комиссар Крайнов, посоветовал разведотделу связаться с Крутогорским райкомом партии, и Прокоп Маштаков предложил тогда поступить иначе. Устроить Марылю в местечке должны были посторонние люди — либо кулигаевский Сидор Ровнягин, либо веремейковский заместитель председателя колхоза Денис Зазыба. Военные неожиданно остановили свой выбор на последнем. Тогда и позвали Зазыбу в Кулигаевку к Сидору Ровнягину.
Зазыба брался за поручение с полным сознанием опасности дела, он, конечно, еще в тот день, когда ходил в Кулигаевку и разговаривал с Прокопом Маштаковым, сообразил, что даже за одно знакомство с Марылей можно поплатиться жизнью. Но понимал он и то, что теперь от каждого, кто был честен и сознавал свою ответственность перед страной, требовалось не только напряжение физических и духовных сил, — пожалуй, важнее всего было подготовить себя к самопожертвованию. С одним Зазыба никак не мог согласиться — почему вдруг первой в жертву должна была приносить себя Марыля! Даже обидно было за девушку — в Веремейках который день свободно жили мужчины-дезертиры, тот же Роман Семочкин, Браво-Животовский, а она вынуждена уезжать из деревни, и, конечно, не ради сегодняшнего праздника спаса. Обида эта имела под собой и другую причину, которая также была объяснима. Касалось это уже лично Зазыбы, точнее говоря, не самого Зазыбы, а его жены Марфы. В отличие от мужа Марфа по-прежнему ничего не знала о Марыле и тем более не догадывалась, потому ей и невдомек было, почему девушка должна где-то искать себе пристанище, если можно пожить в Веремейках. Сегодня Марфа даже не выдержала, сказала об этом мужу, когда тот на рассвете пошел накосить травы в дорогу. Однако Зазыба не поддержал разговора. И вот теперь замечал, как тосковала Марфа.
Марыле тоже было будто не по себе, чем-то, может, настороженным беспокойством, она напоминала птицу, которая каждую минуту готова была улететь со двора. Вместе с тем Марыля не забыла и принарядиться в дорогу — на платье натянула темно-зеленую кофточку, в которой, казалось, более заметной стала ее девичья грудь.
Зазыба осмотрел готовую в путь повозку, сказал неторопливо:
— Ну что ж, пора нам…
Марфа точно ждала этих слов, мелко переступая, подошла к Марыле, прижала на какое-то время к себе, апотом принялась крестить, благословляя. Марыля стояла притихшая, принимала чужую ласку и чужое волнение, как подобает человеку, ставшему в этом доме почти родным. Но не успела Марфа по привычке спрятать под фартук свои натруженные руки, как Марыля не выдержала и сама кинулась обнимать ее. Зазыба поглядел на растрогавшихся женщин и по-мужски спокойно и строго буркнул:
— Хватит вам. — И Марыле отдельно: — Садись уж!. Марыля оторвалась от Марфы, занесла ногу, которой не помешало широкое платье, на деревянную подножку телеги и села, подвигаясь к середине, на мягкую траву, застланную полинялой дерюжкой. Марфа напутствовала:
— С богом! — и перекрестила отъезжающих. Зазыба взял за узду коня, вывел за ворота.
— Запирайся тут, — бросил он жене.
Окованные колеса покатились по утрамбованной стежке, грохоча едва не на весь переулок. Зазыба прошел шагов двадцать рядом, потом ухватился руками за боковую грядку и, молодцевато подпрыгнув, сел на телегу.
Немного погодя Марыля оглянулась на Зазыбов двор. Все там — и хата под трехскатной крышей, и ворота, украшенные сверху наличниками с замысловатой резьбой, — показалось ей одновременно знакомым и незнакомым. Было такое впечатление, будто она теперь узнавала давно забытое. Взгляд надолго задержался на прясельном шесте, возвышавшемся, словно вешка, над плоским коньком овчарни, потом перескочил на открытое с обеих сторон крыльцо, дощатый навес которого опирался на тесовые, с точеными выпуклостями столбики-балясины. И только потом, когда в поле зрения попал раскидистый вяз, стоявший под окнами хаты, захолонуло сердце — вяз этот она все дни видела в окно во время своего затворничества. Только однажды за все время пришла к ней деревенская девушка, наверное, и таких же годах, как и Марыля. Назвалась Настей. Уже потом, когда она ушла, Марфа Давыдовна сказала своей мнимой племяннице, что это была Настя Симоненкова, заведовавшая в деревне избой-читальней. Сама Настя об этом почему-то не вспомнила при разговоре, может, потому, что была очень взволнована, даже напугана. То ли Марыля сразу внушила доверие, то ли ей просто надо было с кем-то поговорить, чтобы излить душу, но Настя вдруг начала с того, что заплакала, затем вытерла по-детски кулаками слезы. Она состояла в комсомоле и боялась, что немцы убьют ее за это. Не так она боялась, как ее мать, женщина со странностями, которые граничили иногда с религиозным изуверством. Теперь, в ожидании немцев, мать требовала от дочери-комсомолки, чтобы та при людях сожгла свой билет, дав таким образом понять всем, что в их доме с прошлым покончено. Марыле пришлось долго успокаивать девушку и подбадривать, но ушла Настя домой, кажется, в таком же смятении, как была…
На прибитой скотиной, телегами и людьми, а больше всего последними дождями деревенской улице было пусто. Но возле хаты Парфена Вершкова пришлось остановиться, так как Пар-фен увидел Зазыбу через забор со своего двора и вышел на улицу.
— Куда это путь держите? — подошел он к телеге и взялся сзади за грядку.
— Да вот едем, — неопределенно ответил Зазыба.
— В местечко или дальше?
— И в местечко, может, заедем, а не то проедем прямо в Латоку… Надо отвезти ее вот. — Зазыба кивнул головой на Марылю.
— Так гляди уж, чтоб Бабиновичей не миновать.
— Придется заехать.
— Поприглядись там… Зазыба терпеливо слушал.
— Погода будто неплохая устанавливается, — не снимал рук с грядки Парфен.
— Ага, проясняется, — соглашался Зазыба.
Марыля сидела и с неподдельным интересом слушала этот крестьянский разговор. Ей почему-то было смешно, как переговаривались мужики: кажется, обменивались словами только с одной целью — лишь бы не молчать, а им, Зазыбе и Вершкову, этого было достаточно, чтобы понять друг друга. Напоследок Вершков вдруг предложил:
— Может, яблок возьмешь на дорогу?
— Так это… — Зазыба пожал плечами. — Стоит ли? Тогда Вершков обратился к Марыле:
— Их ведь не жалко! Вон аж сучья ломятся! — И опять посмотрел на Зазыбу. — А как по сегодняшней дороге, так с яблоками аккурат хорошо будет.
— Спас… — кивнул тот.
— Соглашайтесь, Денис Евменович, — растягивая слова, попросила Марыля.
— Ну, коли не жалко ему… — усмехнулся в ответ Зазыба. Яблоки у Вершковых стояли по случаю спаса, как у щедрых хозяев, на скамейке посреди двора: две лозовые корзины, одна с рассыпчатыми летними грушами, а вторая с краснобокими титовками. Парфен взял в обе руки по корзине, принес к повозке и высыпал на траву в задок почти поровну и яблок, и груш.
— Вот, — сказал он.
Зазыба после этого сильно щелкнул по земле кнутом.
— Но-о-о!
— Так погляди там, — бросил ему Вершков.
— Ладно.
Зеленое разводье лесов начиналось сразу за Веремейками. Крайней по эту сторону была хата Ефима Кандрусевича, и стояла она немного на отшибе от деревни, а крыши хозяйственных пристроек скрывались под сенью старых сосен, каким-то чудом уцелевших от неразборчивого топора.
Дорога мимо хаты была песчаная, в глубоких колеях, и Зазыба сознательно не погонял коня, тот сам трусил, екая селезенкой.
Буланый тащил воз с двумя седоками почти без натуги, и Зазыбу лишь беспокоило, что несколько коротковатыми оказались оглобли, ибо конь порой ударялся ногами о передок.
Глухо, не нарушая лесной тишины, шумели вдоль дороги высокие деревья, сплошь хвойные, правда, изредка попадались березы, мелькая своими белыми стволами. Хоть птиц в лесу и прибавилось за лето, однако их пение уже не отличалось тем самозабвением, какое бывает весной, когда кажется, что все льется через край.
В лесу было сыро и даже зябко. Солнце, которое косыми лучами уже высветило между деревьями окрестные поляны, заросшие пожелтевшим папоротником и кудрявым, почти полегшим ягодником, сгоняло с комариных моховин серые сумерки недавней ночи. Пахло гнилыми грибами. Бывает, минет лето, осень стоит на дворе, а человек даже не увидит настоящего гриба — все как-то солнце с дождем не попадают в лад. В этом же году получилось наоборот — грибы пошли рано, сперва, конечно, колосовики, но было не до них. Ягод в Веремейках тоже не попробовали вдоволь, если не считать землянику, появившуюся в начале июня. И все же по ягоды деревенские девчата в лес бегали даже в июле, тогда через Веремейки шли маршем от железной дороги отдельные полки кавалерийской группы Городовикова. И день, и два веремейковцы всей деревней от мала до велика стояли на перекрестках дорог, всматриваясь в лица всадников, — вдруг кто свой попадется, а застенчивые девчата, протягивая плетеные кузовки, угощали запыленных бойцов сладкой малиной. Тогда и веремейковцы и кавалеристы, казалось, забыли про войну — все шутили и смеялись так, будто проходили обычные военные маневры. В те дни в Забеседье действительно жили большой надеждой — кавалеристы Городовикова несли с собой одновременно и возбуждение, и успокоение, не верилось, что враг может противостоять такой силе!.. Между тем конницу Городовикова фашистские самолеты начали уничтожать еще на подходе к Сожу, и об этом в Веремейках стало известно незамедлительно, так как слухам недолго было ползти. Потом через Веремейки уже не проходили никакие войска. Вновь Красную Армию увидели тут, когда от Пропойска начали отступать части 13-й армии. Все это — и стремительный марш отдельных полков кавалерийской группы Городовикова, и отступление 13-й армии — происходило в пределах одного календарного месяца, но почему-то казалось, что время тянулось необыкновенно долго, может, потому, что оно вдруг стало восприниматься как что-то почти неуловимое и тем более неопределенное…
Вдоль дороги всегда встречаются памятные места, которые с чем-то связаны в жизни человека или просто вызывают интерес своими названиями, большей частью удивительными и непонятными, — можно голову сломать, а до смысла не добраться. Например, за Веремейками, всего в полукилометре от деревни, была Гоголева Нива — даже не урочище, каких много вокруг, и не делянка, где давно вырублен лес. Наоборот, там сплошь росли деревья. Гоголева, да еще Нива. Попробуй догадайся, откуда оно пошло, от залетной птицы или от человека. Правда, в Веремейках нашелся человек, тот же Хомка Берестень, который давал своеобразное топонимическое объяснение этому. Мол, еще в царствование Екатерины довелось проезжать тут царскому поезду из Петербурга в Тавриду. Екатерина спешила в тот раз к графу Потемкину. Однако писаря своего, Гоголя, не могла взять в дорогу, так как тот захворал. Пришлось писарю, когда выздоровел, догонять царицу от самого Петербурга на тройке казенных рысаков. Если верить Хамке, то Гоголь догнал Екатерину за Веремейками, как раз на этой дороге, и они сидели тогда именно тут, под этими высоченными деревьями, и любились.
У Зазыбы с Гоголевой Нивой были связаны свои воспоминания: когда-то из местечка по этой дороге ехала-мчалась его с Марфой свадьба, а деревенские парни и молодые мужчины переняли ее тут и взяли выкуп…
Дорога за Гоголевой Нивой сворачивала влево и вела по сосновому прясельнику, который кишел настороженными сойками. Возле так называемого Горбатого мостка, что был начисто разрушен еще в довоенные добрые времена, дорога опять выпрямилась. Мосток этот возводился когда-то на полдороге к Беседи, и в Веремейках расстояние между своей деревней и Бабиновичами делили обычно на четыре отрезка: сперва до моста, потом до Беседи, затем до дубравы, что за рекой: последний промежуток лежал весь на песчаных пригорках, которые и веремейковцы и окрестные селяне называли просто взлобками, дальше уже высились купола поселковой церкви; каждый промежуток растягивался примерно на полтора километра, а всего до Бабиновичей было, по не совсем точным подсчетам, около семи километров. Да, около семи.
Прошедшие дожди смыли с дороги человеческие следы. Но широкие, оплывшие колеи еще напоминали о том, что недавно тут шло большое движение. В колдобинах стояла не впитавшаяся в грунт вода. Поблескивала она и на мостке, точнее, на гати, заменявшей бревенчатый настил. Буланый даже не остановился перед мостком, только расплескал копытами рыжую воду, обдав ею колеса. Грязными комочками полетели на телегу брызги, и Зазыбе, а еще больше Марыле пришлось счищать их с себя и с дерюжки, которой была застлана трава. Зазыба ехал почти безучастный ко всему, что попадалось по дороге, мысли ворочались в голове, как ворочаются колеса, когда тонут по самые ступицы в песке. Сперва его занимало не им самим задуманное дело, но из-за которого сегодня ему пришлось выбраться почти вслепую в местечко, а потом почему-то припомнился разговор с. Микитой Драницей, приходившим за орденом. Хоть и с опозданием, однако Зазыба поиздевался-таки мысленно над Драницей, который сдуру взялся выполнить поручение Браво-Животовского. Но вот за мосткам, может, шагах в полутораста от гати, бросились вдруг в глаза — и надо же было посмотреть в ту сторону — на крупном желтом песке, что был намыт в небольшой впадине, незнакомые следы. Они напоминали коровьи, но были поуже и вытянуты в длину. Зазыба знал всех обитателей здешних лесов, мог различить любые следы, однако такие, кажется, видел впервые. И уж совсем удивился помету, оставшемуся возле дороги, — похож на заячий, но черный и немного крупнее; кругляки лежали тут не дольше чем с ночи, так как еще лоснились, привлекая больших мух. Было бы это в другой раз или хотя бы не сидела на телеге молодая девушка, Зазыба наверняка бы остановил коня, чтобы подойти и осмотреть незнакомый помет.
Марыля между тем даже не догадывалась, что звериные следы на дороге могли так заинтересовать Зазыбу, ей было приятно ехать через лес, слушать шум деревьев и ловить непонятные звуки, долетавшие из чащи. И еще ей хотелось поговорить с Зазыбой. Вчера, когда приходил Микита Драница, девушка услышала через тонкую филенчатую дверь разговор, и ее поразило тогда, что хозяин имел правительственный орден. Странно, но именно вчера она почувствовала себя как бы виноватой, ведь она почти ничего не знала про Зазыбу. В Кулигаевке секретарь Крутогорского райкома и майор из разведотдела армии сказали о нем всего несколько слов: человек, мол, надежный, можно полагаться целиком. Когда знакомили их, она немного присмотрелась к Зазыбе, действительно, человек вызывал к себе доверие сразу, хотя и имел немного растерянный вид, и его неразговорчивость (за всю дорогу от Кулигаевки до Веремеек Зазыба, кажется, не проронил ни слова) она объяснила себе тремя обстоятельствами: характером, крестьянским происхождением и войной. Потом, когда они жили, как говорится, под одной крышей, Зазыба также избегал разговоров. Возможно, не желал он разговора и сегодня.
И тем не менее Марыля решилась заговорить.
Они как раз переехали у Прудковской мельницы Беседь. Буланый, горбясь и часто перебирая ногами, втащил телегу на высокий берег. Глазам открылась новая даль — за рекой утопал в дымке уже тронутый близкой осенью забеседский лес; по правую сторону, между дубравой и рекой, что извилистой блестящей лентой выгибалась в широкой луговой пойме, выступали из-за пригорка дворы небольшой деревни; по левую сторону лежало ровное поле, усеченное березовым большаком — той самой гравийной дорогой, что вела в Бабиновичи из Крутогорья через Белую Глину; и только впереди заслонял небо широкий взлобок, за которым скрывалось местечко. Надо всем — над полем, над лесом, над пригорками — плыло спокойное, но еще по-летнему горячее солнце.
Марыля нащупала на телеге большое яблоко, взяла его, надкусила красный бок и, втянув шею, зажмурила глаза, будто боялась подавиться.
— Денис Евменович, — начала она тихо, по-крестьянски, — что я хочу спросить. За каким это орденом приходил тот человек вчера?
— Микита? — не поворачивая головы, переспросил Зазыба.
— Наверное.
— А-а-а, — усмехнулся Зазыба.
— А я и не знала, что у вас орден!..
— Разве я таился со своим орденом! — снова усмехнулся Зазыба, но уже с нескрываемым удовольствием. — Про это все знают. Орден же на груди носят, чтоб виден был.
— А я вот не знала.
— Не видала, потому и не знала. Все знать не будешь. Да и не надо. Это наши тут, свои, деревенские дела.
Марыля еще раз спросила:
— А какой орден у вас, Денис Евменович?
— Да обыкновенный. Боевой.
— Вы воевали?
— А теперь так получается, что человеку за свою жизнь приходится несколько раз воевать. Будто кто нарочно рассчитывает. Это уже на моем веку которая война. Но тогда мы хоть не отступали так. Случалось, что отступать приходилось, но так не отступали.
Марыля не нашлась, что в ответ сказать, будто она больше всех была виновата в том, что армия отступала, и они снова поехали молча.
Вскоре дорога начала спускаться в низину. Следовало на всякий случай попридержать буланого, и Зазыба слегка стал натягивать вожжи. Но напрасно беспокоился, конь, видно, немало походивший в артиллерийской упряжке, дело свое знал: колеса попадали как раз в колеи, и телега катилась под гору ровно.
Из дубравы почти наперерез им вышла с большой вязанкой дров какая-то женщина. Было ясно, что направлялась она в местечко. Зазыба подстегнул коня. Возле дороги женщина остановилась, видимо, надеясь подъехать на подводе.
— Клади свои дрова, — сказал ей, улыбаясь, Зазыба.
Не раздумывая, женщина втащила перехваченные веревкой сучья на повозку. Была она годами не намного старше Зазыбы. Но выглядела совсем измученной, про таких обычно говорят: забытая людьми и богом. На Марылю она не обращала внимания, заискивающе смотрела на одного Зазыбу, будто еще не верила, что тот действительно довезет ее до местечка.
Марыля подвинулась, уступая место. Женщина положила дрова как раз на яблоки, а потом села и сама, не выпуская из рук конца веревки.
— Вот повезло так повезло, — сказала она, оглядываясь. — И не знаю уж, как благодарить.
— А чего же ты на себе тащишь? — спросил Зазыба, кивая на сучья.
— Так а на чем? — женщина усмехнулась и бросила будто с укором: — А вы еще ездите? И кони вот у вас есть! Откуда ж это вы? Что-то я не знаю вас…
— Из Веремеек.
— А-а-а, — покачала головой женщина, — так у вас, может, и германцев еще не было?
— Не было.
— Живете ж там, в лесу! —позавидовала она.
— А вы?
— Да мы… Правда, германцы пока не трогают. Может, и зря пугали. Говорят же, не так страшен черт, как его малюют.
— Черт, он и есть черт, — не согласился Зазыба. — Как красиво ни малюй, все равно на черта похож будет.
— Так и правда, — принялась убеждать женщина, будто опасаясь чего, — не трогают людей. Все остается, как и прежде.
— Ну-ну…
— А все оттого, что комендант, кажется, попался нам толковый, вот что я вам скажу. Намедни даже побил одного полицая. Василя Бутремея. Это ж как было. — И начала с увлечением рассказывать: — Пришел он к одной бабе в Зеленковичи, я говорю про Бутремея, да и забрал мужнины сапоги. Нехай бы какие-нибудь другие, а то хромовые. А баба возьми да и сходи к коменданту. Так Адольф и помог ей. Право слово, помог. Шомполом даже побил Бутремея. Говорит, я из вас русское свинство выбью. Ну, Бутремей как отведал шомпола, так сразу принес сапоги назад в хату.
Зазыба поглядел на Марылю и подмигнул, мол, слушай, как бывает.
— Нет, может, и напрасно еще говорили так про германцев, — продолжала рассуждать женщина, — распутства они не потерпят…
И вдруг до Зазыбова плеча дотронулась Марыля:
— Денис Евменович, взгляните!..
Зазыба повел глазом вперед. На большаке, который был уже недалеко, стояли между рядами почерневших с комля берез грузовые автомашины с закрытыми кузовами. Колонна, очевидно, остановилась давно, так как немцы похаживали между грузовиками, как на большом привале или при вынужденном отдыхе. Зазыба почувствовал, как задрожали у него руки. Он попытался покрепче сжать ими вожжи, но руки не слушались.
— Кхе, кхе, — с трудом выдавил он из себя что-то похожее на кашель.
— А бо-о-ожечка! — встревожилась при виде немцев и бабиновичская женщина.
Полевая дорога, по которой они ехали среди ржи, пересекала шлях как раз в том месте, где стояли теперь автомашины. Даже сам перекресток был перегорожен.
— Ну, что будем делать? — шепнул Марыле Зазыба.
— Не знаю.
Повозка между тем приближалась к перекрестку.
Зазыба глядел на машины, на вооруженных солдат. От волнения впереди все будто расплывалось, как в непроглядном тумане.
Наконец буланый дошагал до крайней березы и сам остановился, видя, что дальше путь перекрыт.
Немцы также обратили внимание на телегу с тремя седоками. Некоторое время они наблюдали за ними, а потом один, по-козлиному подбрасывая зад, перепрыгнул канаву и направился к повозке. На лице его не было ни особого напряжения, ни тем более улыбки. Просто им владело в этот момент безучастное любопытство, вызываемое обыкновенной ленью, бездеятельностью и чувством своего превосходства. «А ну-ка, посмотрю!» — должно быть, подумал он. Но вдруг увидел на телеге красивую девушку-славянку, и лицо у него сразу словно загорелось.
— О! — поднял он вверх палец и, повернув голову к автомашинам, крикнул: — Ком маль шнелер хэр! Прима мэдэль!
И тогда молодые и здоровые немчики — у некоторых так даже верхняя губа не успела загрубеть, — топая тяжелыми сапогами, ринулись, будто спущенные с цепи, через канаву к повозке.
— Шёнэс мэдхен! Айн прахтштюк! — старались они перекричать один другого.
Видя все это, Марыля скрестила руки, уцепившись пальцами за плечи, и сжала их, как в ознобе.
Зазыба сидел впереди, ему не было видно, что делалось за спиной. Но казалось, что там прямо-таки гарцевали черти. Стоял шум, сыпались со всех сторон непонятные слова.
Марыля, конечно, слышала, что кричали в этом бедламе немецкие солдаты, но она не подавала вида, что знает их язык, старалась побороть в себе взволнованность и пугливую растерянность, так как ей нужно было сохранять самообладание и силу воли, чтобы смотреть на врагов открытыми и наивными глазами.
— Нун вас дэн? Грайф цу, Хайнрих, — хриплым голосом говорил один долговязый немчик другому, тому, который первым подошел к телеге, — унд мах каине умштэнде. Хает ду дас пюнхен алльс эрстер гешнапт, зо шлепе зи ин айне эке. Дас мэдхен гехёрт дир аляйн, ниманд комт дацвишэн. Абэр этвас вайтер, дас ниманд дих цу бэнайден хат. Ляс зи дих дорт гут гэнисен, дас зи зих даран юбер дас ганце лебен зринэрт.
И вдруг немец будто впервые заметил на подводе пожилую и безобразную женщину с вязанкой дров.
— Вас глёцет ду, альте хэксе? — накинулся он на нее. — Гляубст ду воль аух айнем гут шмэкен? Айнем хунде эер! — заорал он и рывком сбросил на землю дрова, а потом под общий хохот толкнул в затылок и женщину.
Та испуганно вскрикнула и, словно большая птица, выброшенная из гнезда, закопошилась под колесами, хватая землю растопыренными руками. Наконец дотянулась до дров и, ухватив за конец веревку, поволокла.их на карачках по канаве подальше от нечистого места.
— Матка рус! Матка рус! — сыто хохотали вдогонку ей солдаты, расхватывая с воза открывшиеся яблоки.
И вдруг все угомонились — к телеге подошел офицер.
— Нун, каине ангст, майн шэцхен, — поднес он к виску на уровень брови два пальца правой руки в тонкой кожаной перчатке желтого цвета. — Ди золдатен дер румрайхен армэе дэс гросен фюрере…
Но закончить напыщенную фразу ему не пришлось. По колонне послышались торопливые команды. Заурчали моторы. Солдаты бросились к грузовикам и, цепляясь за борта, начали подсаживать один другого в кузовы.
— Пардон, мадам, — от неожиданности офицер перешел на французский язык и озорно блеснул прищуренными голубыми глазами.
Грузовики на большаке взревели. Колонна тронулась.
Пока машины одна за другой проезжали перекресток, Зазыба сидел на повозке в мучительном ожидании, ему почему-то казалось, что главное еще не произошло и что-то обязательно должно случиться…
Из-под тентов, скаля зубы, выглядывали солдаты.
Но вот миновала перекресток последняя крытая автомашина, и тогда Зазыба вдруг нервно засмеялся.
— А та, — трогая вожжами коня, сказал он про бабиновичскую женщину, — думала, что один немец похож на всех остальных!..
Портной Шарейка по праву считался в Бабиновичах мастером своего дела, мужики шутя говорили, что у этого человека к тому же хватило бы ума одурачить сразу двух евреев, а это уже верх всякой похвалы.
Молодым парнем Шарейка поехал на шахты в Юзовку, но денег не заработал — глыбой породы повредило левую ногу. В местечко пришлось возвращаться калекой. А в местечке, как и в деревне, человек без ноги — не человек. Спас Шарейку местечковый портной Гирша. Старому еврею приглянулся парень, и, чтобы тот не пропал из-за своего увечья, он взялся научить его ремеслу. Больше того, Гирша одно время хотел даже женить Шарейку на своей дочке Бейле, но против восстала, пожалуй, вся еврейская половина местечка. «Зачем тебе, — говорили ему, — этот калека, да к тому же гой? Зачем нам нужна чужая кровь?» Гирша смеялся в ответ: мол, еще неизвестно, кто в местечке гой, а кто нет, все они — и дети евреев, и дети белорусов — одинаково катаются на свиньях по выгону. Однако Бейлю отдал за сына местного шорника. А из Шарейки сделал настоящего портного. И когда старый еврей умирал, Шарейка уже имел собственную зингеровскую машину.
И вот много лет Шарейка самостоятельно обшивал местечко и окрестные деревни. Каждый считал за честь снести ему купленный или же сотканный материал и сделать заказ.
Зазыба также водил дружбу с Шарейкой, всегда, как приходилось бывать в местечке, искал повод, чтобы навестить портного. Но сегодня Шарейка очень удивился, когда увидел под окнами Зазыбу, его будто какая сила вынесла из хаты на крыльцо, и он, стуча по двору ногой-деревяшкой, кинулся раскрывать ворота.
— Заезжай, Зазыба, заезжай! — заговорил Шарейка с той поспешностью, какая бывает обычно после длительного и вынужденного ожидания. И потом, когда Зазыба уже ставил коня под поветь, Шарейка тоже почему-то чрезмерно суетился, будто в хате за столом давно сидели гости и задержка была за одним Зазыбой; на своей деревяшке он без толку мерил двор, ковылял из конца в конец и невпопад засыпал приезжего вопросами.
Марыля осталась сидеть на телеге — девушка почему-то вдруг почувствовала себя неловко в присутствии портного, к тому же и Зазыба ничего не предпринимал, чтобы обратить на нее внимание хозяина. Зато она успела приглядеться к портному, тот показался ей человеком слишком нервным, а деревянная нога, прикрепленная сыромятными ремнями выше колена, вызывала у нее растерянность: Шарейка напоминал одного из тех старцев-калек, которые собирают повсюду милостыню и про которых в народе рассказывают разные страшные истории.
Зазыба между тем вывел коня из оглобель, задал корму — травы с воза — и следом за хозяином пошел на крыльцо, потом в хату: они и впрямь будто оба забыли про Марылю.
И двор, и хата у Шарейки были хорошо отстроены. Строился он, когда уже были средства на это. Хату — правда, местечковые люди в отличие от деревенских хаты свои называли домами — ставил на две так называемые каморы, то есть половины, с просторными сенями посередине. В то время Шарейка, видимо, рассчитывал на большую семью. Но семьи такой у него не получилось. И теперь они с Ганной жили одни — сын завел семью рано, чуть ли не в восемнадцать лет, да к тому же ушел за женой к тестю. Сперва Шарейка утешал себя тем, что это у сына просто молодая дурь в голове, которая со временем пройдет, но напрасно — Павел прижился у родителей жены, и постепенно обида позабылась, настало время, когда и сын и отец перестали даже думать о возвращении. Старшему Шарейке только иной раз делалось жалко, что когда-то, строясь, так размахнулся, ибо та камора, что была справа от сеней, стояла пустая. Правда, в местечке всегда находились приезжие, которым можно было сдать ее, но и этого Шарейка не позволял себе — не хотелось мастеровому человеку иметь кого-то постороннего в доме.
Пройдя сени, Зазыба окинул глазом жилую половину. Все тут было, как и прежде: от печи до надворной стены шла дощатая перегородка, торцами упиравшаяся в потолок, оклеенный бумагой; за перегородкой, в свою очередь, вся площадь тоже была поделена на две части — таким образом, эта половина Шарейковой хаты состояла из трех комнат, одна из которых была большой и длинной, освещенной большими окнами, а две остальные — просто боковушки. Тут помещалось и все портновское хозяйство, главным в котором была, конечно, швейная машина.
— Где же твоя Ганна? — спросил Зазыба, не застав в хате хозяйку.
— На село пошла, — ответил Шарейка.
— В церковь?
— Говорю, на село.
— А я все путаю, где у вас само местечко, а где село.
— Село за местечком, — усмехнулся Шарейка.
— А мы обо всем сразу — местечко да местечко…
— Местечко — это вот наша часть, возле церкви, а село за садом начинается. Так моя Ганна, чтоб ты знал, пошла на село. Надо сноху проведать. Ребенок, кажись, прихворнул. А в церковь она уже сходила, к заутрене.
— А сын что?
— Известно, воюет!
На длинном столе меж окон лежало новое шитье: сметанная на живую нитку фуфайка и еще какая-то одежина, уже из немецкого сукна. Зазыба задержал на ней взгляд, и, возможно, потому, что в глазах его отразилось удивление, Шарейка подвинул шитье на край стола.
— Ты это не выпускаешь иголки из рук и теперь? — поинтересовался как бы между прочим Зазыба.
Портной замялся.
— Заказ… Надо спешить, бо человек не наш. Уедет скоро.
— Ну, ну…
Зазыба подошел к окну.
Шарейкова хата стояла так, что поверх крыш была видна церковь — по самые полукруглые окна.
— Война войной, а человеку жить чем-то надо, — сказал за спиной Шарейка, явно оправдываясь перед Зазыбой. — Ему не только шамать, но и одеваться надо во что-то, чтоб не светить задом.
— Ясное дело…
— Я потому и не выпускаю, как ты говоришь, иголки из рук. Были старые заказы, а тут и новый подоспел, да еще из германского сукна, видишь.
— Кому это подсудобило разжиться?
— Офицер один принес. Кто-то посоветовал ему меня. Обещал тоже заплатить. — Шарейка усмехнулся, потом снова начал говорить, но уже будто отвечая на какие-то свои мысли. — Оно конечно, немец — враг, и, как писали в газетах, каждая буханка хлеба должна разорваться в его руках бомбой. Но разве проживешь нынче по писаному?
Зазыба выждал конца этого объяснения, потом сказал, не скрывая злости:
— Вы тут, я вижу, приспособились уже к немцам. Подвозил сегодня одну бабу, та не могла нахвалиться комендантом, что теперь у вас… Адольфом, или как его?
— Он не только у нас. Он и у вас. Веремейки тоже в его подчинение входят.
— А не рано ли стали вы его хвалить? — посмотрел испытующе на портного Зазыба.
Тот отчужденно усмехнулся.
— Главное, чтобы не было поздно. — И взял Зазыбу выше локтя. — Ну, давай рассказывай, что у тебя, а то мы сразу как-то…
— Новости ведь все у вас, — уклончиво сказал Зазыба. Шарейка кивнул.
— Конечно, — согласился он, — новостей и у нас, в местечке, хоть отбавляй. Но не сравняться с Крутогорьем. Что ни говори, а райцентр…
— Я даже не знаю, есть ли теперь вовсе райцентр? Может, уездным стал. Мы же там, в своей глуши, сидим, как в полынье — то ли уже высовывать голову, то ли еще подождать.
— Райцентр, райцентр, — махнул рукой, будто успокаивая Зазыбу, Шарейка. — А знаешь ли ты, кто начальником полиции в Крутогорье стал?
— Кто ж его знает, — пожал плечами Зазыба.
— Даже и в голову не придет, если подумать, — усмехнулся Шарейка. — Помнишь Рославцева?
— Того, что был директором маслозавода?
— Его самого. Николая Ивановича.
— Гм…
— Так начальником полиции, или, как немцы называют, начальником охраны порядка, он и есть. А мы за него еще в прошлые выборы голосовали в райсовет…
— Новости, ничего не скажешь, — захлопал глазами как очумелый Зазыба. — А может, у него от наших задание какое было — стать на высокую должность у немцев, чтоб помогать потом своим?
— Кому это своим?
— Ну, нам вот… Красной Армии…
— Этого я не знаю, но для дела, пожалуй, лучше было бы, если бы Рославцев не становился начальником полиции в Крутогорье. Оно конечно, ты хитер, но и немец тоже не лыком шит. Потому я и говорю. Теперь-то еще ничего, только глаза от удивления у людей лезут на лоб, а если он, то бишь Николай Иванович, вдруг возьмет да осерчает, захочет и немцам послужить? Знаешь, как тогда головы с плеч покатятся? Он же лучше немцев обо всем в районе знает… И активистов, и…
— Ты думаешь, он?..
— Ничего я не думаю, — уже со злостью сказал Шарейка. — Я тебе говорю, как оно есть или может быть. Когда-то мой Гирша говорил: не думай, как думаешь, а думай, как придется. Кстати, разумный человек был.
Шарейка прошелся в раздумье по хате.
— А впрочем, — махнул он рукой, — гори они, и немцы, и начальники полиции ихние, особенно Рославцев! Ты лучше давай уж выкладывай, Денис, начистоту, что принудило тебя приехать к нам в такое время?
— Да уж и не знаю, с чего начинать, — замялся Зазыба.
— Просто так не поехал бы, — уточнил, подбадривая, Шарейка.
— Девку вот привез в местечко, — сказал Зазыба.
— А кто она тебе? — спросил Шарейка.
— Как тебе сказать… — Зазыба собрал гармошкой лоб. — Просто надо устроить в местечке…
Шарейка на это заметил:
— Так у вас же там, посреди леса, спокойнее можно прожить.
Зазыба отвел глаза.
— Она так вот, как и ты, тоже хочет поработать на немцев, — глухо и совсем некстати сказал он.
Шарейка помолчал в затаенном смущении, а потом сказал вдруг спокойно:
— Ну что ж, нехай поработает. Позови ее в хату.
— Обойдемся пока без нее, — отозвался Зазыба.
Тогда Шарейка посмотрел на него во все глаза, пожал плечами.
— Что-то я не понимаю сегодня тебя, Денис.
— А тут и понимать нечего, — повысил голос Зазыба. — Девка хочет поселиться на житье в местечке. Ты же сам говорил, война войной, а человеку жить надо.
— Так это я сказал…
— А она тем более, бо осталась одна. Беженка. Ищет пристанища.
— А чем не пристанище в Веремейках?
— Она же хочет делать что-то, чтоб еще и кормиться! Шарейка покрутил головой.
— А то сам прокормить не в состоянии? У тебя же ртов не богато!
— Она ведь сама себе хозяйка. Говорит, свези в Бабиновичи. Шарейка с недоверием сморщился.
— Дело ваше, — сказал он. — Вижу, хитришь, не хочешь открыться. Но чего мне все это стоить будет? Ты же, наверное, хочешь, чтобы я пособлял ей устраиваться?
И тут Зазыба не нашелся, что ответить, просто не был готов к подобному разговору.
Тогда Шарейка потер ладонью небритую щеку и заговорил со злостью, будто хотел запугать Зазыбу:
— Тут своих девок хватает. Уже который день по местечку с мокрыми хвостами бегают. Благо, есть куда и откуда. Еврейские дома ведь почти все пустуют. В местечке остался один Восар, если помнишь, да еще Ицкина женка, того Ицки, что мельником когда-то был в Прудках. Так сам Ицка, помер, а баба его хворая. У нее один страх переборол другой. А Восар тоже на ладан дышит. Одним словом, в местечке теперь только два старых еврея. Остальные поперед армии поехали кто куда. Так дома ихние пустуют. Офицеры немецкие пируют там, когда часть какая через местечко идет и останавливается. Завсегда ищут по местечку девок. Учительницы остались, да и в больнице женского персоналу хватает. Ночи напролет граммофоны в еврейских домах надрываются. А теперь вот и твоя беженка туда же. Не зря, с лица ничего, да и все остальное, кажись, в аккурате. Так что… смотри! Но если сама уж больно хочет, то сделаем одолжение, можно отвести хоть сейчас за почту, нехай в Хонином доме селится.
Шарейка глянул исподлобья на Зазыбу, будто хотел убедиться, какое впечатление произвели его слова. Но по виду Зазыбы нельзя было угадать его истинного настроения, умел, если это было нужно, не показывать. Но вот Зазыба стремительно отошел от окна, сел на стул, стоявший почти посреди хаты. Неприятно ему было вести с хозяином такой разговор, знал, что портной теперь нехорошо думал о нем. И тем не менее то, что Шарейка каким-то образом мог догадываться о действительном положении вещей, Зазыбе и в голову не приходило. Интерес портного к тому, чем может обернуться для него дело с устройством в местечке Марыли, можно было отнести на счет обыкновенного любопытства. Однако как раз теперь Зазыба по-настоящему и почувствовал всю нелепость своей затеи: выходило, что он сознательно втягивал портного в опасное дело и даже не предупреждал его об этом. Совесть требовала рассказать Шарейке обо всем, но Зазыба не имел права раскрывать тайну. Оправдывало его немного то, что он и сам ничего толком не знал. Теперь он сидел перед портным и лишь переводил дыхание. Однако, пожалуй, хуже всего было то, что он вообще неумно повел весь разговор, с порога набросился на человека, которого уважал и в котором теперь особенно нуждался: во всяком случае, лоскут немецкого сукна не стоил того, чтобы портить настроение и самому себе, и хозяину этой хаты, а тем более бросать тень на Марылю. Конечно, можно было еще исправить все, как-то обрести прежнее расположение, которое всегда было между ними, но Зазыба уже был не в состоянии перевести разговор на что-то иное — ощущение стыда и вины сильно угнетало его.
Тем временем домой неожиданно вернулась хозяйка, Шарейкова жена, принаряженная, очевидно, по случаю спаса.
— А я думаю-гадаю, кто это к нам на коне, — сказала Шарейкова жена грудным голосом, улыбаясь. — Дак что же это вы девчину одну оставили во дворе?
— Ты и в самом деле, Зазыба, позови ее, — почувствовав укор, обратился к Зазыбе хозяин. — А то я не знаю, как звать ее. А Ганна за это время на стол соберет. Обедать, может, и рано, однако же когда-то мой Гирша говорил: обед на обед не то, что палка на палку.
— Твой Гирша, вижу, на все случаи жизни науку тебе дал, — усмехнулся Зазыба и вышел на крыльцо, чтобы позвать Марылю.
За обедом Шарейка сказал жене:
— Может, возьмем к себе жиличку?
Ганна, успевшая по-женски быстро окинуть взглядом незнакомую девушку, посмотрела на мужа с насмешливым недоверием.
Тогда Зазыба перехватил разговор.
— Нехай будет так, как договорились, — сказал он решительно портному. — Тем более что дома в местечке, как ты говоришь, без хозяев остались. Пущай занимает какой-нибудь.
— У тебя, Денис, как я погляжу, так все очень просто выходит, — с насмешливым выражением покачал головой Шарейка. —Разве человеку для жизни одного пустого дома хватит? Что-то же еще и есть надо, и спать на чем-то надо? Евреи ведь свои пуховики позабирали!
— А у меня деньги есть, — вмешалась в разговор Марыля; слова ее прозвучали наивно и как бы невпопад.
— Это хорошо, что деньги, — даже не посмотрел на нее хозяин, — но что они теперь будут стоить?
— На первое время хватит того, что дала Марфа, — сказал Зазыба, — а там вскорости еще подкинем.
— Хозяин — батька, — уступая Зазыбе, сказал Шарейка и спустя полминуты рассудил: — В конце концов, голодной да холодной не будет.
Ганна, которая все это время с недоумением посматривала на мужчин, пожала плечами.
— Верно, Денис, почему бы ей у нас не остаться? Шарейка крутнул головой.
— Нехай делают как знают.
Ганна снова обвела пристальным взглядом обоих.
— Как там Давыдовна твоя? — спросила она через некоторое время уже о другом.
— Живет помаленьку. Как говорится, жизнь на нитке, а думает о прибытке, — ответил с усмешкой Зазыба.
— Немцев у вас нема еще?
— Пока и взаправду выходит, — сказал Зазыба, — что за лесом нас не видать.
— Это они еще не добрались до вас, — заметил Шарейка.
— Но полицейского уже имеем.
— Зато у нас их целая свора. Шляются по местечку с винтовками, пугают людей.
— О господи!.. —вздохнула, подумав о чем-то, Шарейкова жена.
Шарейка после этого сказал с усмешкой:
— Сегодня в Бабиновичах, должно быть, бабы только и делают, что вспоминают господа бога. Ганна моя вот тоже… — он помолчал и добавил: — Спохватилась вдруг… через столько лет. А уже казалось, что и не потребен вовсе он.
— Не потребен, — сверкнула темными глазами Ганна. — Ты бы поглядел сегодня, как ползли наши бабы в церковь, когда открывалась, да как целовали там все, что можно было, вылизывали языками пыль.
— Бедняжки! — явно паясничая, произнес Шарейка, но больше не стал злить жену.
— Раз уж вспомнили, грешным делом, бога, — обратилась к Зазыбе нахмуренная Ганна, — то сделай милость, Евменович, передай вот это письмо Марфе своей. — Она приподняла скатерть обеденного стола, взяла оттуда свернутую трубочкой бумажку.
— Что это?
— Так не секрет, можешь посмотреть.
Но не успел Зазыба пробежать бумажку глазами, как протянул к ней руку хозяин.
— «На поляне, — сильно хмуря лоб, начал читать портной, — стоит два гроба. Один черный, другой красный. Второй гроб, красный, вдруг цветами зацветает…»
— Святое письмо, — пояснила Ганна, — передается по золотой цепочке.
Шарейка повертел в руках бумажку, подмигнул Зазыбе.
— Однако же никакого золота не видать.
— Тебе бы все зубы скалить, — как на пропащего, махнула рукой жена.
— Это в церкви сегодня раздавали такие вот? — поинтересовался Шарейка.
— Не в церкви, а домой принесли. Еще намедни.
— Зачем?
— Значит, есть зачем.
— Так расскажи нам.
Но Ганна уже и не смотрела на мужа. Она привычно вытерла полотенцем стол, сказала Зазыбе:
— Так ты уж, Евменович, отдай Марфе письмо. — И объяснила: — Ты не думай, тут все хорошо. Написано: два гроба. Так один, надо читать, красный, это наш, советский, а другой, черный — ихний, германский. Германский как стоял вот, так и стоит, а наш цветами расцветает. Значит, нам хорошо будет!
— Ну-ну…
— Правда, наш еще весь в крови, недаром же красный, но написано, что оживают цветы на нем. Значит, наши одолеют немца. Это святое знамение, чтоб знали. Даже бог теперь за нас.
— А что Марфа моя должна делать с письмом?
— Так ты вот послушай, Евменович, — утешенная вниманием и, как ей казалось, серьезным отношением, посветлела лицом хозяйка. — Это письмо, как видишь, святое, и должно оно передаваться по цепочке такой, от одного человека к другому. И главное, чтобы никто не оборвал цепочку, а то ничего тогда не сбудется. Значит, каждый, к кому попадет письмо, должен переписать его и передать другому. Потому и цепочкой зовется.
— Да еще золотой, — снова попытался встрять в разговор Шарейка.
— А что, мужчины тоже должны переписывать? — пряча усмешку, спросил Зазыба.
— Ну, от вас-то уже не дождутся этого ни бог, ни люди. Хотя что я говорю, ты, видно, так еще… А мой вот только зубы скалит, как жених на свадьбе. У него ни бога за душой, ни черта… Как Гирша когда-то совратил молодого, так безбожником и живет теперь. Люди вот сегодня в церковь, едва рассвело, благо столько времени голоса батюшки не слышали, а мой — за стол да машинку крутить. Немца, видишь, испугался. Заказ треба скорее исполнить. А божья кара ему нипочем! Теперь вот за письмо цепляется. И оно ему не по нутру. А того не знает, что каждый, кто этот лист читает или даже слушает, а еще лучше переписывает, так уже точно божьей милости сподобится. И в котором доме этот лист, там ни огонь, ни бомба… ничто не сможет натворить беды.
— Скажи, Зазыба, — вздохнул Шарейка, — твоя Марфа тоже такая вот…
Зазыба в ответ лишь улыбнулся. Тогда Шарейка покивал головой.
— Теперь я понимаю, почему мы с тобой такие затурканные.
— Затуркаешь вас!
Зазыба взял в руки «святое письмо», сунул в карман.
— Так ты уж передай там, Евменович, Марфе своей, — в который раз принялась упрашивать Ганна. — Нехай она в Веремейках первая начнет золотую цепь. Это неважно, что грамоты маловато. Можно попросить кого пограмотнее, перепишет.
— Ладно, — кивнул Зазыба. — Не знаю, что из этого выйдет, а передать передам.
— Да, кроме пользы, ничего не будет, — уверенно сказала Шарейкова жена. — Треба ж и нам, бабам, помогать Красной Армии, чтоб германца вытурить скорей, — при этом Ганна посмотрела на Марылю, будто искала поддержки.
— Ну-ну, давайте помогайте, — не меняя насмешливого тона, произнес Шарейка и покрутил головой. — Однако кто-то дюже хитрый выдумывает все это!
— Уж не дурак, — с достоинством ответила ему жена. — Можешь не сомневаться, немцы против себя выдумывать такого не станут.
— Да уж конечно, — согласился с хозяйкой Зазыба и взглянул на Шарейку — пора было перевести этот застольный разговор на что-то другое. — У вас, говорят, новая власть даже колхоза не тронула? — спросил он спустя некоторое время.
— Это еще что! — воскликнул, словно обрадовавшись, Шарейка. — И председатель прежний остался! Так что готовься и ты, если Чубаря нет в Веремейках. Тоже поставят председателем.
— А вы ешьте, ешьте, — отстраняясь от мужчин, подвинула хозяйка ближе к Марыле сковородку с драниками. — А то, может, никогда и не пробовали таких?
— Мне Марфа Давыдовна пекла, — застенчиво улыбнулась девушка.
— Ну, так покушайте и наших…
— Недаром говорят, пути господни неисповедимы, — продолжая мужской разговор, почесал затылок Зазыба. — Однако и задача!..
— Тут, пожалуй, особенно ломать голову не стоит, — прищурил левый глаз Шарейка. — В этой задаче, кажись, все понятно.
— Так… Говорили же, что немцы против колхозов будут, а теперь выходит…
— Значит, колхоз немцам не мешает, — сказал портной и откинулся на спинку стула. — Я тоже на их месте не разгонял бы колхозов. А то что же получается? Еще совсем близко фронт стоит и. неизвестно, куда завтра качнется, а тут хлеб в поле осыпается. Немцы, они хоть и на машинах, а тоже твари живые, без харча и им нельзя. А из Германии сюда не навозишься. Вот и надумали нашим воспользоваться.
— Ну-ну, продолжай…
— Допустим, немцы разгонят колхозы. Кстати сказать, наши мужики тоже ничего не имели против, чтобы перемерить поле снова на полосы. Но комендант отговорил их. Что ему полосы наши? Мужики соберут урожай, да и спрячут. Попробуй тогда отбери у них хлеб. Конечно, можно и отобрать, на то у немцев теперь и сила. Но сколько на это ее потребуется? Особенно в такое время, когда все шиворот-навыворот. Ведь наша местность находится в прифронтовой полосе. Даже слышно, как стреляют, может за Поповой горой, не далее. Того и гляди, Красная Армия вот-вот вернется. Не все же ей отступать. Потому немцы и рассчитали правильно. Пущай мужики жнут и молотят, как и раньше, а когда зерно в амбары свезут, можно распорядиться им по-своему. Тогда не надо будет ни по чуланам лазить, ни оружие применять. Одним словом, как для меня, то с колхозом дело ясное. Неужто же немец упустит свою выгоду? Нет, колхоза они не тронут. Заменят только название. Кажись, сельской общиной будет называться теперь. Это чтоб колхозом не называть наперед. Оно ж и волость так — и область есть, и район остался, а вот заместо Совета сделали волость. И тоже абы не называть Советом, то есть чтобы подальше от Советской власти, чтобы и запаха ее не задержалось близко.
Шарейка сцепил на животе руки, посидел, раскачиваясь на стуле, и, улыбнувшись самому себе, сказал:
— У нас мужики тоже озадачены были. Мол, немцы — и вдруг колхозы? Почему тогда у себя, в Германии, не создают их? Некоторые додумались даже по глупости, будто Адольф, комендант, тайный коммунист. Особенно пошли такие разговоры, когда Адольф полицая одного прибил, заставил вернуть бабе мужнино добро.
— Мы как-то у себя тоже разговор заводили об этом, так выходит… — начал было Зазыба.
— То-то, что выходит, — перебил его Шарейка. — Но ведь выходит потому, что нам всем почему-то дюже хочется, чтобы Адольф оказался немецким коммунистом. А все опять же потому, что наслушались в свое время разного… Если помнишь, говорилось и такое: немецкие рабочие не позволят Гитлеру развязать войну с нами, пролетариат, мол, сразу поднимет восстание или перейдет на нашу сторону из окопов. А куда они теперь, говоруны эти, подевались? Думаешь, гитлеровские солдаты, которые пришли сюда, это одни буржуйские сынки? Нет, настоящих буржуев там, в Германии, не так уж и много. Целой армии из них не получится…
Из местечка Зазыба возвращался под вечер. С ним в Веремейки ехал и Браво-Животовский.
— А. я думал, ты уже из хаты и не вылазишь! — воскликнул Браво-Животовский, увидев Зазыбу с телегой на улице.
Новоиспеченный полицейский всем своим видом — и красным, будто налитым лицом с живыми серыми глазами, и плечистой, точно для выставки вылепленной, фигурой, — казалось, являл собою образец того, как можно чувствовать себя, если жизнь кругом по душе. Видимо, с того часа, как прорезался во рту последний зуб, человек этот никогда больше не испытывал боли.
Зазыба намеревался проехать мимо, но полицейский двинулся ему наперерез.
— Куда ездил?
— Племянницу отвозил в Латоку, — ответил хмуро Зазыба.
— Теперь повезешь меня!
— Что ж, садись. — Зазыба подвинулся на возу.
Но Браво-Животовский не спешил ответить на приглашение: ему хотелось показать Зазыбе, что в местечке у него важные дела и что он еще не успел их все справить.
— Надо к коменданту заглянуть, — сказал он, явно притворяясь.
Пока Браво-Животовский шел, и тоже будто похваляясь, к комендатуре, размещавшейся в бывшем здании сельского Совета (это сразу через базарную площадь, недалеко от больницы), Зазыба тяжелым взглядом смотрел ему в спину.
Солнце давно клонилось к закату, и тени, что отбрасывали от себя купола церкви, будто остроконечные пики, касались кончиками крестов стен одноэтажного здания, в котором до войны была контора сельской потребительской кооперации.
«Как бы не наплел там чего про меня коменданту, — подумал Зазыба. — Тогда начнется! Лучше уж в своей деревне отвечать на все и за все».
Ему уже не хотелось видеть Гуфельда даже краем глаза: быстро он избавился от иллюзий и крестьянского любопытства, по крайней мере, относительно странного коменданта. Мерзко было даже признаться себе, что столько времени самым серьезным образом могла занимать его загадочная персона коменданта.
Зазыба посидел немного, ожидая Браво-Животовского, затем привязал вожжами коня к липе, а сам решил заглянуть в церковь — ее еще не закрыли после сегодняшнего богослужения. Над дверьми бросились в глаза почерневшие от давней позолоты цифры — 1842. Подумалось, в следующем году бабиновичской церкви исполнится сто лет.
Церковь эта заложена была в ту весну, когда бабиновичские паны праздновали второй век своего (не графского, не княжеского) рода. И хоть большая часть Панов из этого рода принадлежала к католикам, в том числе и сам основатель рода, в честь которого и задумывалось строительство, но в Бабиновичах жила как раз та часть рода, которая по причине смешанных браков была обрусевшей и православной, и потому возводить в местечке было решено не костел, а церковь-храм.
Строили ее несколько лет. Рабочие руки, тягло, в большинстве своем и строительный материал — все это было местное. Крестьяне ходили и ездили на строительство, как и на другую какую повинность. Пожалуй, в копеечку обошелся панам один главный архитектор, которого пришлось выписывать в Бабиновичи откуда-то издалека. Время не сохранило его фамилии, но церковь была построена в традиционном византийском стиле и пятью своими куполами, или, как их называли в Забеседье, булавами, напоминала издали известный Успенский собор.
Служба в бабиновичской церкви правилась без малого восемьдесят лет, пока последний поп, приверженец патриарха Тихона, не был посажен на скамью подсудимых за сопротивление декрету о конфискации церковных ценностей…
Первое, что Зазыба заметил, когда вошел в церковь, была большая чудотворная икона, стоявшая по правую сторону от царских врат. Перед иконой горели тонкие восковые свечи. Несколько женщин стояли на коленях и, крестясь, истово отбивали земные поклоны. Пахло расплавленным воском. Держа шапку в руке, Зазыба подошел ближе к женщинам, поглощенным молитвой, и остановился напротив чудотворной. Долго не отводил глаз от лица богоматери, кажется, первый раз за свою сознательную жизнь пристально и с неподдельным интересом всматривался в черты святой, будто хотел разгадать тайну той неодолимой силы, которая влекла к себе людей и заставляла их поклоняться.
Богородицын лик был непроницаем, не поддавался разгадке. Но стоять перед иконой было интересно, будто что-то удерживало возле нее.
Помешал этому созерцанию Браво-Животовский. Он уже поискал Зазыбу на площади и вот притащился в церковь, не сняв даже винтовки с плеча. Но не успел полицейский сделать и пяти шагов, как из бокового притвора выскочил церковный староста, который в это время подсчитывал дневную выручку за проданные свечи.
— Ты что это, антихрист? — накинулся он на Браво-Животовского. — В божий храм — да с оружием? Сейчас же вон, чтоб и ноги твоей не было тут!
Браво-Животовский на какой-то момент опешил, но скоро совладал с собой и с независимым видом отклонил рукой церковного старосту, мол, не мешай. Однако старосту эта независимость Браво-Животовского лишь сильнее возмутила. Зазыба обернулся на шум и увидел, что в церкви назревает скандал — староста досконально знал свою службу и потому кидался коршуном на человека, который посмел с оружием переступить порог храма, а полицейский безрассудно проявлял свою власть и силу, видимо, по-настоящему не осознавая, что делал. Присутствовать при нелепом скандале не только не хотелось, но было и неуместно, потому Зазыба, зная, что полицейский пришел за ним, глазами показал ему на выход. Браво-Животовский понял, начал отступать.
— Я вот еще батюшке пожалуюсь, — не переставал угрожать староста, — найду на тебя управу, отыщут и под землей, кто ты такой и откудова! Это тебе не при большевиках! — при этом он чуть не выпихивал Браво-Животовского из церкви.
— Какой-то помешанный, — выругался Браво-Животовский, очутившись на церковном погосте, — и откуда его, лешего, принесло?
Зазыбу между тем разбирал смех от всей этой истории. Но он подавлял его. Задерживаться на площади было опасно:
вдруг скандал привлечет внимание немцев? И потому Зазыба, не долго думая, отвязал коня и вскачь погнал его по местечку. Браво-Животовскому пришлось цепляться за телегу уже на ходу.
Староста тем временем аж подпрыгивал на гранитной паперти и, довольный, что нагнал на богохульника страху, еще грозился вдогонку кулаком. Рядом толпились женщины, что молились в церкви. При виде двух удиравших мужчин они тоже готовы были улюлюкать вслед.
Как только скрылась за поворотом церковь, Браво-Животовский накинулся на Зазыбу:
— А ты почему поперся туда? Ты же коммунист, зачем это тебе было нужно? Все из-за тебя вышло!
— Во-первых, я теперь беспартийный, — спокойно возразил Зазыба.
— Ты передо мной не изворачивайся. Я тебя насквозь вижу. Не впервой ведь встречаемся. Скоро коммунисты, какие есть в волости, будут регистрацию в комендатуре проходить, так тебе тоже не миновать этого, неважно, что билет отобрали. Я сам настою, чтобы взяли тебя на особую отметку.
Но пуще всего Браво-Животовский злился на старосту, который просто вытурил его из церкви.
— Я его прихвачу где-нибудь, — оставив в покое Зазыбу, начал он за глаза угрожать церковному старосте. — Будет он у меня, как вьюн в корзине, крутиться!
Наконец Браво-Животовский начал остывать. Ругань, очевидно, успокоила его, и он взял в руки винтовку, лежавшую на коленях, поклацал, словно для устрашения, затвором.
И Зазыба, и Браво-Животовский ехали на одной стороне телеги, сидя спиной к заходящему солнцу, и Зазыба мог наблюдать за полицейским даже по тени, неотлучно ползшей по земле, то выгибаясь на канавах, то снова выпрямляясь на ровном поле.
За бабиновичским садом, еще старым, с панских времен, начались колхозные посевы — сперва хилый, как погоревший ячмень, затем, до самой вершины пригорка, пошли чуть ли не заросли густого жита.
— Вырастить вот вырастили урожай, а без хлеба в этом году можем остаться, факт! — сказал вдруг с крестьянской тоской Браво-Животовский.
Зазыба в знак полного согласия кивнул головой.
А Браво-Животовский, будто спохватившись, тут же переменился в голосе и принялся рассуждать, явно желая произвести впечатление на односельчанина, к тому же заместителя председателя колхоза.
— Это коменданта только не было сегодня на месте, — заговорил он, — а то бы можно было все решить. Правда, у нас уже был разговор про Веремейки. Сделана полная разнарядка на всю волость. Вскоре должны приехать из комендатуры и к нам, в Веремейки. У нас тоже, как и в Бабиновичах, колхоз не будут делить. Так что, Зазыба, тебе еще улыбается остаться на своей должности. Даже на повышение можешь рассчитывать. Твои коммунисты сняли тебя с председателей, а немцы могут поставить. Возьмут и поставят.
— Теперь, наверное, найдутся охотники и без меня на это место, — усмехнулся Зазыба. — Тот же Микита Драница…
— Ну, Микита еще не дорос до председателя, — не поняв иронии Зазыбы, всерьез возразил Браво-Животовский.
— Так а ты сам чем не председатель?
— Но я считаю, что поставят тебя, — начал настаивать Браво-Животовский. — В Бабиновичах же не тронули Абабурку. Не посмотрели, что и при Советах был. Так что на всякий случай готовься. А мне в председатели не с руки. Мне и так неплохо будет. Наберу вот полицейских, организую отряд в деревне. Комендант ведь ставит теперь эту задачу как самую главную передо мной. Думаю, Роман Семочкин пойдет, может, Силка Хрупчик…
— Он же сухорукий!
— Ничего, винтовку удержит, — оправдывая свое намерение, кинул Браво-Животовский. — Ты, вижу, считаешь, что, кроме тебя да Чубаря, в Веремейках некому и в начальниках походить? Другие тоже не лыком шиты. Только не всем везло. Тебе, например, твой орден помогал, а Чубаря просто откуда-то привезли да и поставили сверху. Даже не спросили у нас. Но я в последние дни все время за ним следил. Хотел на мушку взять.
— Ты вот что, — сделав вид, что не обратил внимания на последние слова Браво-Животовского, сказал Зазыба, — ты это напрасно присылаешь ко мне Драницу. Я тебе сам скажу. Орден я сдал в Хатыничах. Так что…
— А я Драницу не посылал, — вдруг вызывающе выпятил грудь и начал отказываться Браво-Животовский.
— Не поверю же я, что его подбил на это бабиновичский комендант…
Браво-Животовский почувствовал, что Зазыба начнет срамить его, как уличного сорванца, потому насторожился.
— Только не вздумай угрожать! — сказал он, желая перехватить инициативу в разговоре.
— Я тебе не угрожаю, но…
Что — но? Что — но? — заерзал на телеге Браво-Животовский. — Сила теперь не у тебя, а у меня! Власть переменилась! Как говорится, станция Березай!
— И надолго?
— А навсегда!
Зазыба глянул на Браво-Животовского — лицо у того будто перекосилось от злобы.
— Ну вот что, мы тут едем с тобой одни, — сказал тихо, но внятно Зазыба, — и ты с оружием, а я нет. Так… Я вот что должен тебе сказать, раз уж едем мы разом сегодня. Напрасно ты лезешь так опрометчиво в петлю, да еще по своей охоте.
Браво-Животовский метнул взгляд на Зазыбу, но не закричал. А потом и вообще будто сник — откровенность Зазыбы явно обезоружила его.
— Нечего меня жалеть, а тем более грозить, — сказал он вскоре. — Лучше пригрозил бы Рославцеву.
— Так и Рославцев, не иначе, своего дождется…
— Не-е, тут уже кто кого, — презрительно усмехнулся и покачал головой Браво-Животовский.
— Ну-ну…
Некоторое время они ехали молча, а потом Браво-Животовский, наверное, опамятовавшись и задумав что-то новое, вдруг снова стал пугать:
— Ты еще, Зазыба, должен бога молить. Одним словом, если бы ты был Чубарем, то… Пришлось бы тебе уже умыться кровью. — Он посмотрел на Зазыбу и весело усмехнулся: — А знаешь, почему ты держишься еще на поверхности? Тебя топят, давят: а ты все всплываешь. Не знаешь? Нет? Да потому, что ты не был настоящим коммунистом…
— Тебя не понять, — пожал плечами Зазыба. — Один раз ты говоришь, что я настоящий коммунист, и не был, а есть, даже угрожаешь на перепись какую-то повести за шиворот, а второй — все наоборот.
— Настоящий коммунист — это Чубарь. А ты, Зазыба… — Браво-Животовский, словно во хмелю, покачал пальцем перед Зазыбой. — Э-э, нет, Зазыба, ты не настоящий коммунист. Ты десять раз оглянешься, прежде чем что сделать.
— Так ты хвалишь меня или коришь? — несколько озадаченный таким странным объяснением, спросил Зазыба.
— Не прикидывайся простачком, — снова покачал пальцем перед Зазыбой Браво-Животовский. — Все проще пареной репы. Ты втер очки всем, вот что! Особенно веремейковцам. Как же, герой гражданской войны! С начальством не очень считаешься. С людьми покладистый. Вроде бы жалеешь их. Понимаешь, что мужик — та же яблоня: тряси-тряси, но под корни не заглядывай. Словом, думаешь, я не понимаю, что тебя даже тронуть нельзя? Ого, попробуй только. Наживешь себе врагов, пожалуй, в каждой хате. Не только самого сведут со свету, но и третьему колену не простят. Я вас, веремейковцев, изучил. Я на вас за эти годы насмотрелся. Кругом шкура дымилась на, людях, а с вас даже волоска, ни одного волоска не упало! И все из-за тебя! Но молитесь богу, что Чубаря поздно прислали. А то бы пошло и в Веремейках все под гребень. Чубарь не то, что ты, баптист. Он бы жалеть каждого не стал…
Зазыба не был заинтересован в том, чтобы поддерживать болтовню с полицейским: он вообще не любил, если кто начинал разговор о нем, а тут и вовсе человек нес нелепицу…
— А я даже не догадывался, что ты имеешь что-то против Чубаря, — сказал Зазыба. — На кого-кого, а на тебя так и не подумал бы. И вообще… Вот слушал я тебя и ужасался…
— А ты откуда меня знаешь? Может, я и взаправду не тот, за кого выдавал себя?
— Ну, коли и выдавал, так ловко.
Некоторое время они молчали. Потом Браво-Животовский, взглянув на Зазыбу, сказал, будто вызывая на откровенность;
— А ты, Зазыба, зря так про меня. Человек ты, конечно, заслуженный. Правда, я тоже… — И повернул насмешливое лицо к Зазыбе. — Однако про это потом! — нахмурил он лоб. — Об этом поговорим позже. Разговор теперь о тебе. Так я говорю, человек ты заслуженный. Имеешь определенный капитал по части всяких заслуг. И не только в Веремейках. Точнее, имел, так как теперь…
— Насколько я уразумел, ты подаешь мне руку на дружбу?
— А хотя бы…
— Напра-а-асно.
— Почему?
— Да потому, что мы с тобой и прежде дружбы не водили. Правда, я ценил тебя, работник ты в колхозе был неплохой. Но души твоей никогда не знал.
— Людская душа — потемки!..
«Действительно, потемки, — подумал Зазыба. — Разве можно было предположить, что Браво-Животовский дезертирует из армии и подастся в первый же день к немцам на службу?»
Появился Браво-Животовский в Веремейках лет восемнадцать назад, точнее, даже не в самих Веремейках, а сперва в небольшом поселке Староселье, что по ту сторону Беседи. В бывшем имении белоглиновских панов возникла коммуна, и Браво-Животовский чуть ли не полтора года жил среди коммунаров. В коммуне он считался красноармейцем, родом из Вилейского уезда, но поскольку местность та отошла к Польше, то ему и пришлось искать пристанище на востоке Белоруссии. А когда коммуна распалась — по той же самой причине, что и большинство других тогдашних сельскохозяйственных объединений, — Браво-Животовский подался за Беседь. В Веремейках он пристал к Параске Рыженковой, красноармейской вдове, которая имела хоть и запущенное, но довольно завидное по тем временам хозяйство: целый третьяк, то есть треть волоки, сенокосных угодий, разной неудобицы и пахотной земли. Было к чему приложить руки здоровому человеку. А Браво-Животовский кроме мужской, силы имел еще хорошую крестьянскую смекалку и неплохо знал землю. За несколько лет он привел в порядок шесть Параскиных десятин и в колхоз вступал уже крепким середняком. Жил Браво-Животовский, если говорить по-веремейковски, через три хаты на четвертую — это значит, прежде чем выйти на улицу, выглядывал из окна, чтобы все видеть и иметь свое суждение о соседях.
Но первый, кто услышал другую историю его жизни, был комендант немецкого гарнизона в Бабиновичах Адольф Карл Гуфельд. Поведал ее сам Браво-Животовский. Что в этой истории имело под собой реальную основу, а что было додумано ради пущей важности, чтобы вырасти в глазах представителей новой власти, сказать трудно.
Действительно, происходил Браво-Животовский из той местности, что в двадцать первом году отошла к Польше, но родился и жил он до первой мировой войны под Барановичами. Фамилию Браво в добавление к своей — Животовский — он получил в Гуляй-Поле, когда очутился у батьки Махно. Бывший красноармеец, уснувший на посту и испугавшийся ответственности — ему грозил трибунал, — перебежал сначала в белую армию, а потом к махновцам. Война между тем близилась к концу. Надо было искать спасения. Документы Браво-Животовского не смущали — у батьки Махно их неплохо фабриковали. Оставалось хорошенько почистить карманы, чтобы избавиться от всего лишнего. И он это сделал. Сначала Браво-Животовский направился в Черниговскую губернию, прибился там к одному монастырю, но вскоре почувствовал, что монахи занимаются опасной деятельностью — монастырь был чуть ли не приютом для разных банд, — и счел за лучшее убраться оттуда. Из Черниговской губернии Браво-Животовский переехал в Могилевскую, побродил немного по ней в поисках места, а потом обосновался около Беседи в Старосельской коммуне, благо это было далеко от больших дорог. И уже вовсе успокоился Браво-Животовский, когда оказался в Веремейках. Постепенно он стал во всем похожим на веремейковцев (кроме, может, того, что говорить по-веремейковски не научился, будто остерегался, что от этого неправильным станет язык). Конечно, никому даже и в голову не приходило копнуть его, тем более что сам он никогда не давал повода для этого: в его положении лучше было не вызывать недоброй зависти к себе и своим делам. Между тем как раз Браво-Животовского все время не покидала зависть, ведь с его умом да образованием (Браво-Животовский имел не только сельское школьное образование, но и городское, так как учился немного в Барановичах) при новой власти действительно можно было иметь больше того, что он имел, занимаясь хозяйством. На новую войну, тем более с немцами, он не надеялся, так как не верил, что найдется такая армия, которая одолеет Красную. И когда случилось, что немцы вдруг взяли верх с первых дней войны, Браво-Животовский заставил себя посмотреть на вещи иначе. Подумалось, что жизнь наконец может повернуться к нему другой стороной. Призванный в армию по второй местной мобилизации, он выжидал момента, чтобы отстать от воинской части, пересидеть где-нибудь или направиться в Веремейки и там укрыться до прихода немцев. Случай такой вскоре представился — артиллерийский полк, в составе которого он воевал, был разбит недалеко от Бобруйска. В Веремейки добрался Браво-Животовский ночью. И ему довелось ждать уже на чердаке того дня, пока не прошли через деревню последние отставшие красноармейцы. А потом прошел слух, что в Бабиновичи вступили немцы. Тогда Браво-Животовский покинул свое убежище под крышей и утром направился в местечко в надежде, что первому, пока еще тот шапочный разбор будет, больше чего достанется.
Теперь Браво-Животовский наведывался в Бабиновичи почти каждый день, как говорил сам, ходил на доклады к коменданту Гуфельду. Но деревня пока жила будто в полуобморочном состоянии, и докладывать было не о чем, просто Браво-Животовский не хотел, точнее, боялся жить в неведении.
Сегодня он тоже потратил день зря, так как Гуфельд уехал в Крутогорье на совещание: создавался административный округ, в который должно было войти несколько бывших районов, и комендантов гарнизонов начальство вызывало по этому случаю к себе.