Чубарь всей тяжестью уставшего в дороге тела лежал на боровом песке близ желтой ямы, что напоминала воронку от мощной бомбы. Но яма все же была образована не взрывом бомбы, тогда бы непременно были видны на близких деревьях живые отметины от горячих осколков, а на самом деле — кусочки спекшегося металла с характерным нагаром синего цвета. Скорее всего, поблизости где-то был смолокуренный завод, на котором гнали обыкновенный деготь и скипидар, и еще не так давно — края ямы не успели ни отвердеть, ни зарасти травой — подрывники с того завода обрабатывали тут аммоналом сосновый пень, который один дал им, наверное, целые горы нужного сырья.

Чубарь выбрал это место, ближе к яме, сознательно, чтобы в любую минуту можно было не только спрятаться, но и занять — теперь надлежало думать по-военному — круговую оборону. Место для этого было и впрямь подходящее: высоченный склон, поросший редкими соснами, нависал, как утес, над дорогой и царил чуть ли не над всей местностью; по крайней мере, отсюда Чубарь видел реку, которая плутала между заросшими ракитником берегами по широкому лугу, и две небольшие деревни — одну по левую сторону от себя, а вторую напротив. Полевая дорога, с которой свернул Чубарь полчаса назад, вела через луг ко второй деревне, находившейся на противоположном берегу реки. Дальше Чубарь тоже намеревался идти по этой дороге, но теперь не хотелось изображать из себя живую мишень. Именно по этой причине он и сделал тут привал. Но ни в укрытии, ни тем более в круговой обороне надобности, кажется, не было.

Чубарь не догадывался, что река, петлявшая впереди между ракитовыми кустами, и была как раз долгожданной Беседью. Однако вышел Чубарь к ней далеко от Веремеек.

Он ждал сумерек и потому лежал на склоне спокойно, поджав ноги, которые горели в задубевших портянках. Был он в таком состоянии, когда человек наконец доходит во всем, во всяком случае, в главном, что в первую очередь занимает его голову и сердце, до той ясности, которая не оставляет больше никаких сомнений: из всех возможных вариантов вот этот если и не отвечает точно замыслу, то уж наверняка самый целесообразный. Все, что могло выпасть теперь на его долю, он воспринимал спокойно и готов был даже удивляться, что так много потратил времени, казалось, на ненужное, хоть и понимал: ясность эта сложилась у него именно после встречи с полковым комиссаром. После разговора с ним, а еще больше — с ширяевскими мужиками, которым пришлось выдать себя за партизана, он уже по-другому и не назывался людям. Но зато начал ловить себя на мысли, что многое делал будто вопреки желанию. Теперь ему даже казалось, что вместо него действует какой-то механизм, вставленный внутрь и подменяющий его.

Чубарь все-таки задержался тогда в Ширяевке на несколько часов. Палага так и не отпустила его, правду говорят сведущие люди: с бабой, как и с чертом, лучше не садись на горячую печь… Сперва Чубарь чувствовал досадливую опустошенность от случайной связи с женщиной, но в дороге постепенно эта острота утрачивалась, перегорая и остывая, и теперь обо всем, что произошло в деревенской хате, вспоминалось без сожаления и угрызений совести, как о чем-то далеком и безвозвратном…

Солнце чуть сдвинулось с зенита, а далекий запад переливался уже тончайшими оттенками красок. Деревья, стоявшие на склоне, будто утопали в сизоватой дымке.

Кажется, впервые за свою сознательную жизнь Чубарь мог подумать о том, кто он, откуда пришел в этот мир и как жил. На второй вопрос ответ был готов давно, собственно, вот уже почти полтора десятка лет, как Чубарь стал взрослым человеком, ответ этот шел следом за ним в разлинованной анкете: родился за восемь лет до революции, рано лишился родителей и попал на «воспитание» к чужим людям… Эти обстоятельства, пожалуй, и стали определяющими в формировании его личности. Однако оценка себя и людей, с которыми пришлось встречаться в жизни, вырабатывалась потом, когда из детской трудовой коммуны он попал сперва по найму к богатому хуторянину, а затем, незадолго до сплошной коллективизации в деревне, поступил в школу землемеров — несколько необычное межевое учебное заведение для сельских детей, которое открылось в имении бывшего царского генерала, ныне служившего в Высшем военном совете молодой Красной Армии. На третий вопрос — как жил — тоже нетрудно было найти ответ. Тем более что он являлся продолжением второго. Например, Чубарь хорошо сознавал, что выбился в люди только благодаря революции, которой вдруг стало дело до всего в стране, в том числе и до таких вшивых беспризорников, каким оказался девятилетний Родька, сын покойных Антона и Федоры, — мать умерла от тифа утром, а отец под вечер того же дня. В человеке всегда живет благодарность к тем, кто когда-то делал ему добро. От Чубаря люди тоже имели основание ждать такой благодарности. Но в его душе она сосредоточилась с какого-то времени на одном, и он жил, преисполненный благодарности к революции, которая не дала ему пропасть в лохмотьях. Может быть, он не всегда ясно представлял себе то, что делал, зато всегда или почти всегда знал, для кого и для чего это делает. Землемерную школу Чубарю не удалось окончить — началась коллективизация, и он, уже двадцатилетний парень, пошел вместе с другими активистами «сбивать» мелкие крестьянские хозяйства в большие, которые обещали преобразовать жизнь в деревне. И все надеялся, что когда-нибудь вернется в школу, доучится, но события закружили его, и через некоторое время он почувствовал, что надо избирать новую линию жизни. На протяжении следующих десяти лет, со времени коллективизации и до войны с немецкими фашистами, Чубарь работал на разных должностях, начиная от секретаря сельского Совета, выкраивая время для ученья. И если кто посторонний попытался бы представить себе Чубаря того времени, он чем-то напомнил бы поднятого из берлоги медведя… Занимаясь теперь сопоставлением фактов, точнее моментов, из которых складывалась его жизнь, их анализом, Чубарь с трудом мог бы ответить на первый вопрос — кто он? Складывалось впечатление, что сам он вообще не способен рассказывать о себе до конца и нужен кто-то другой, знающий его и действительно взявшийся за это.

Все или почти все можно было мысленно предвидеть наперед, а вот то, как сложатся у Чубаря дела, когда он вернется в Забеседье, нельзя было даже вообразить…

Чубарь зевнул, его разморило, однако засыпать было опасно: во-первых, земля, несмотря на боровой песок, не избавилась пока от той холодной сырости, которую принесли недавние дожди, к тому же дело вообще было к осени, а во-вторых, дорога проходила слишком близко. Чубарь подпер ладонью лицо и увидел в засохшей траве живую тропку, по которой в большой суете спешили во все концы рыжие муравьи. Поблизости должен был находиться муравейник, но сколько ни оглядывался Чубарь, не заметил его. Муравьи же были крупные, будто перевязанные посередине, значит, лесные. Такие не захотят жить ни в источенном пне, ни тем более под землей. Чубарь знал, что муравьи иногда перекочевывают в другие места, особенно если на муравейник нападают дикие свиньи. Наверное, и эти вынуждены были по какой-то причине покинуть свое «налаженное хозяйство», и Чубарь оказался свидетелем их переселения. Странно, но муравьи были так заняты своим делом, что не обращали ни малейшего внимания на человека, лежащего рядом.

Наблюдать за муравьями вдруг стало интересно, и Чубарь уперся ступнями в землю, чтобы подвинуться немного вперед, а потом лег прямо на живот и поставил локти циркулем над живой дорогой. Он видел, как два муравья пытались перевалить через сосновый корень, который выпирал наружу, обглоданное туловище луговой стрекозы, но напрасно, у них на это не хватало ни силы, ни ловкости, только труп стрекозы чуть заметно подрагивал. Другие же муравьи тем временем продолжали заниматься своим делом. Но вот Чубарь сломал сухую былинку, стоявшую на расстоянии вытянутой руки, и помог беднягам перекинуть стрекозу через корень. И вообще у Чубаря вдруг появилось желание позабавиться с этими умными и самоотверженными козявками. С какой-то мстительной, мальчишеской злорадностью он положил поперек муравьиной дороги палец и некоторое время наблюдал за внезапной растерянностью насекомых: как наткнулись муравьи с обеих сторон на преграду, заслонившую им путь, как забегали, встревоженные, возле нее, но преодолеть через верх, казалось, не думали. Только один муравей вполз Чубарю на палец, посуетился, будто в еще большей растерянности, да не удержался и полетел кувырком вниз.

Между тем основная масса муравьев уже обогнула палец, и живая дорога снова начала действовать.

«Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало», — вспомнил Чубарь пословицу в связи со своими наблюдениями над муравьями и усмехнулся, как человек, который давно привык к одиночеству; однако он далек был от того, чтобы проводить какие-либо аналогии между муравьями и людьми, для этого даже в такое время нужно быть, по меньшей мере, философом…

Чубарь повел глазами по лугу, захватив взглядом расстояние от деревни, что была слева, и до той невыразительной полоски на горизонте, которая неподвижно стояла уже столько времени, сколько Чубарь лежал на склоне. Из деревни напротив шел к реке человек. Но был он еще далеко. Чубарь не удивился, что увидел вдруг человека, в конце концов, был обычный день, но какое-то время не сводил с него глаз, будто завидуя, что тот идет по лугу во весь рост и, очевидно, без всякой предосторожности, а он вынужден скрываться, ждать темноты. Человек отсюда казался пока движущейся точкой, и разглядеть его было невозможно, хотя воздух над лугом был прозрачен, а предметы сквозь него виделись отчетливо. Точно так бывает и с речной водой, но уже в самую осень — куда-то сплывут остатки летнего цветения и пена, и под толщей воды проглянет усыпанное цветной галькой дно. Чубарю было интересно отгадать заранее, кого это вдруг вывела забота за деревню, но напрасно: теперь, когда все переменилось под божьей стрехой и не поддавалось точному определению, можно было судить и так и этак.

Наконец человек перешел реку. В походке его не чувствовалось стремительности, какая бывает у людей, спешащих по делу. Просто он шел с той заданной размеренностью, которой должно было хватить ему если не до конца дня, то хотя бы до следующей деревни. Даже издали бросалось в глаза, что он остерегался наступать всей подошвой правой ноги.

Но вот человек миновал по кустарнику последний ручей на лугу, подошел к склону, под самый обрыв, и некоторое время шел внизу, скрываясь с глаз. Наконец голова его вынырнула меж сосен на краю склона, и с этого момента человека можно было видеть всего, целиком. По сторонам он не оглядывался, а смотрел на дорогу, под ноги, будто подсчитывал шаги, которые делал с нарочитым старанием, и Чубарю пора было подумать над тем, чтобы не дать ему пройти мимо. Но Чубарь не стал окликать, просто сел, положив на траву винтовку, а потом стал громко покашливать, не сводя при этом прищуренных глаз с незнакомца. Тот повернул голову на притворный кашель и замедлил шаги, будто затоптался на месте, однако пока нельзя было отгадать, пойдет он дальше или свернет сюда.

— Что это за река там впереди? — спросил наконец Чубарь, да так невнятно, будто говорил в пустоту и не хотел, чтобы человек услышал его.

Но тот разобрал и тоже приглушенно сказал:

— До сих пор, кажется, помнил, а теперь вот, как на грех, забыл. Но подождите, что-то похожее на Леседь…

— Беседь?

— Кажется, так.

— Неужто Беседь? — не верил Чубарь.

А человек сошел с дороги и, уже явно направляясь к Чубарю, добавил:

— Кажется, в деревне так говорили.

Чубарь был поражен тем, что перед ним вдруг оказалась Беседь. Даже не хотелось верить, так как, по его расчетам, эта река должна быть несколько дальше.

— А деревня? Как называется деревня, откуда вы идете?

— Антоновка.

— Антоновка?

— Да, это я точно знаю.

«Антоновка», — повторил про себя Чубарь, стараясь вспомнить, слышал ли он о ней раньше.

— А та? — показал он на крыши другой деревни, что тоже стояла за рекой, ее хорошо было видно отсюда.

Человек остановился, долгим взглядом посмотрел на деревню, но ответить будто забыл. Тогда Чубарь снова спросил:

— А не знаете, это уже Беларусь?

— Кажется, еще не Белоруссия.

— Значит, еще не Беларусь? — Чубарь не переставал удивляться, ведь тогда, в лесу за Ширяевкой, он старательно изучал по карте полкового комиссара дорогу в Забеседье, и, по его предположениям, она должна была вывести его если не прямо к Веремейкам, то, по крайней мере, с небольшим отклонением от них.

Человек между тем подошел к Чубарю вплотную и сел напротив, обхватив для равновесия руками колени. Его фигура при этом сильно ссутулилась, а плечи будто еще больше сузились. Был он в военном — в командирской фуражке с темно-зеленым околышем, почерневшей диагоналевой гимнастерке и таких же галифе, а на ногах — коричневые сапоги с мягкими парусиновыми голенищами, в изгибах которых торчали перетертые нитки. Сперва Чубарь подумал, что это форма пограничника, но пограничники носили более светлые фуражки, к тому же без околышей. Значит, человек принадлежал к какому-то другому роду войск. Знаки различия на петлицах отсутствовали. Даже не заметно было темных пятен, которые оставляют обычно командирские треугольники, кубики, шпалы, ромбы, видимо, они были сняты давно. Посидев некоторое время молча, будто ради приличия, человек снял фуражку, и Чубарь увидел, что голова у него седая, но не сплошь, а прядями. Казалось, по черным волосам, словно солнечные зайчики, перемещались серебряные полоски. Седина хоть и старила его (без нее можно было бы дать человеку лет двадцать восемь), но вместе с тем и придавала всему облику какую-то почти неестественную красоту, которая вызывала недоверие. И тем не менее все в нем было натуральное — и проседь, точнее, почти сплошная седина, и красота. А в глазах, цвет которых не поддавался определению, был затаенный страх, который возник, возможно, давно, но до сих пор прятался где-то в глубине. У Чубаря это вызывало странное ощущение, будто глаза у человека не свои, по крайней мере, казалось, что они не принимают никакого участия в том, что делает их хозяин. Чубарь, конечно, не сомневался, что человек видит его, но смотрел тот на все — и на Чубаря, и в пространство перед собой — будто невидящим взглядом. Например, винтовка Чубаря, которая лежала на траве рядом, даже не привлекла его внимания.

— Вы командир?

— Нет. Я военврач. Гинеколог.

Услышав это, Чубарь сдержал непрошеную улыбку, но все же не преминул пошутить:

— А что делать в армии гинекологу? На службу ведь пока брали мужчин?

— Это я по прежней специальности гинеколог, а так — военврач второго ранга.

— Словом, доктор?

— Да.

Наверное, человеку не в первый раз приходилось вести подобный разговор, и потому отвечал он Чубарю с какой-то почти заученной легкостью.

— А теперь что, из окружения выходите? Военврач не ответил.

— Тогда почему вот так, — допытывался Чубарь, — открыто? Можно опять к немцам в лапы угодить!

— Я из плена иду.

— Не рано ли? Обычно из плена возвращаются после войны.

— Меня отпустили. Чубарь пожал плечами. — Кто?

— Немцы.

— И куда вы теперь?

— В Свердловск.

От удивления Чубарь захлопал глазами.

— В Свердловск?

— Да.

— А как вы туда попадете?

Человек, казалось, даже не почувствовал растерянности Чубаря, глаза его были наполнены тем же затаенным страхом, от которого Чубарю все больше становилось не по себе.

— Я иду из немецкого плена, — будто окончательно убеждая Чубаря, уточнил через некоторое время военврач. Он вел себя так, как на допросе, который безнадежно затянулся и который в конце концов стал безразличным для него.

И Чубарю ничего не оставалось, как продолжать этот допрос:

— Где вас взяли в плен?

— Около Слонима…

— Раненого?

— Нет.

Разговор все время шел будто по кругам, которые в отличие от тех, что на патефонной пластинке, не имеют перехода от одного к другому. И потому каждый раз Чубарю приходилось начинать чуть ли не сначала.

Как бы там ни было, а Чубарь уже смотрел на доктора, как говорится, во все глаза, однако не потому, что почувствовал свое превосходство над ним, скорее, наоборот, внешняя отчужденность, которую доктор принес откуда-то, с каждой кинутой все больше вызывала у него растерянное недоумение.

— И вы серьезно доктор? — спрашивал далее Чубарь.

— Военврач второго ранга. — Для большей убедительности человек поднял руки, показав растопыренные ладони. Они были у него действительно докторские, как говорится, выхоленные, отмытые, будто он только что вышел из операционной.

Чубарь подался вперед всем телом и доверительно воскликнул:

— Это хорошо, что я вас встретил! Счастливое совпадение!

— Что, заболели?

— Нет, сам я здоров.

— А кто болен?

— Пока нет больных. Но могут быть. Точнее, раненые. — И тут Чубарь достал из кармана листовку, которую ему дал полковой комиссар, протянул доктору. — Почитайте вот.

Тот развернул ее, пробежал глазами: «В занятых врагом районах надо создавать партизанские отряды, конные и пешие, создавать диверсионные группы для борьбы с частями вражеской армии, для разжигания партизанской войны повсеместно и всюду, для взрыва мостов, дорог, порчи телефонной связи, поджигания лесов…» — дочитав до этого места, доктор отвел взгляд в сторону и задумался.

Чубарь неопределенно сказал:

— Вот видите!

— Но я не понимаю, какое отношение… словом, зачем вы мне даете читать это?

— Я же вам сказал, нас, видать, свел счастливый случай! Мне вот так доктор нужен! — И Чубарь провел рукой по шее.

В глазах доктора шевельнулось нечто похожее на заинтересованность.

— В конце концов, кто же вы? — спросил он.

— Я уполномочен создать партизанскую группу. А листовка эта — мой мандат.

— Вот что…

Они помолчали…

— Вы здешний? — наконец спросил военврач.

— Нет. — Чубарь подумал и добавил: — Но считайте уже, что здешний. Правда, мне казалось, что Беседь еще где-то там, — он махнул рукой вперед. — Но вы вот говорите, что это она…

— Я так в деревне слышал!

— Я не упрекаю вас, — улыбнулся Чубарь. — Это даже хорошо, что Беседь рядом. Не волнуйтесь. Мы теперь с вами быстро дойдем куда надо. Там у нас леса кругом.

— И мы их жечь должны?

Наивность доктора показалась Чубарю нарочитой. Но Чубарь сдержал злость. Наоборот, притворно захохотал и бросил с чуть заметным укором:

— В листовке же не об одном этом сказано. Надо читать до конца. А то вы как-то…

— Больше не прочтешь, чем написано, — упрямо сказал военврач.

— Однако что попало болтать не следует, — с подчеркнутой угрозой посоветовал ему Чубарь. — Тем более что лично вам ничего не придется жечь. Готовьтесь партизан лечить.

Казалось, разговор по этому кругу мог бы и закончиться. Но Чубарь еще спросил:

— Так принимаете мое предложение?

— Нет.

— Почему? — удивился Чубарь. Военврач, не задумываясь, ответил:

— Понимаете, я не подойду вам. Чубарь насупился.

— Не знаю, как объяснить, — сказал военврач, — но я не подхожу для вашего дела. И вообще…

— Доктор, вы клевещете на себя, — улыбнулся Чубарь.

— Нет, я говорю правду. Мне пришлось много пережить за последнее время… Об этом долго рассказывать. Но неужели не видно по мне, что я…

Чубарь отрицательно покачал головой — конечно же не видно.

— А я уже сколько времени боюсь смотреть на себя не только в зеркало, но и в воду, когда, бывает, наклоняюсь к ней напиться. Больной человек не может лечить других.

— Но по тому, как вы рассуждаете, вовсе не чувствуется…

— Не деликатничайте, говорите, — на лице доктора появилось что-то похожее на сочувственную улыбку.

Чубарь вдруг покраснел и кончил недоговоренную мысль уже со злостью:

— Я хотел сказать, что вы не похожи на того, за кого хотите выдать себя. Рассудок ваш в полном порядке. Даже злости у вас хватает, несмотря на то, что внешне…

— Это, пожалуй, не злость, это всего лишь беспомощная раздражительность.

— Вот видите, зачем тогда говорить ерунду, если понимаете?.. За это…

— Вы думаете, что теперь это самое страшное?

Чубарь не ответил, пораженный неожиданным открытием — с каждой минутой ему все труднее становилось разговаривать с этим человеком.

— Самое страшное, пожалуй, — пояснил вскоре доктор, — это сознание того, что ты уже ни на что не способен.

— А вам не кажется, товарищ военврач второго ранга, — прищурил глаза Чубарь, — что все это можно принять за хитрость человека, которому по какой-то причине надобно выдать себя… ну… за сумасшедшего, что ли?

— Видите, вы уже называете вещи своими именами, — не меняясь в лице, сказал военврач, но в его голосе послышалось плохо скрытое злорадство, будто человек наконец получил то, чего домогался.

Чубарь покрутил головой.

— И тем не менее в своем безумии вы меня не убедили, — жестко ответил он.

— А я и не стремился к этому, — спокойно возразил доктор. — Просто я хотел сказать, что мне пришлось пережить такое нервное напряжение, которое делает человека в конечном счете если не сумасшедшим, как вы правильно выразились, то не пригодным ни к какому делу уже наверняка.

— Но кто же станет отрицать, что серьезное дело возвращает человеку его настоящий облик? — Чубарь некоторое время выжидал, что ответит на это военврач, но тот понурил голову и сидел безучастно. — Хорошо, я обещаю забыть обо всем, — будто спасая положение, сказал Чубарь, — что вы наговорили, но дальше вам идти не советую, надо выбросить из головы глупую, мягко говоря, идею дойти до Свердловска, это просто смешно!..

— Поверьте, мне вовсе безразлично, забудете вы о нашем разговоре или нет. К тому же ничего особенного, что заслуживало бы порицания, я не наговорил тут. И угрозы ваши…

Чубарь не дослушал.

— Мне врач нужен, понимаете? — волнуясь, повысил он голос. — Потому я и уговариваю вас. Наконец, потому я и не говорю вам, что недалеко отсюда остановился фронт и что вам недолго осталось идти до него!

— Но я не способен на то, чего вы хотите от меня, — упрямо повторил военврач.

— А я вам не верю! — сказал, словно подзадоривая, Чубарь.

— Тогда послушайте.

И военврач начал рассказывать ровным и глухим голосом, но опять будто с заученной легкостью.

… В ту ночь, как разразиться войне, военврач поехал в Барановичи на железнодорожную станцию, чтобы встретить брата, который только что окончил школу младших политруков и был направлен в 10-ю армию. Штаб 10-й армии тогда находился недалеко от Белостока, если не в самом Белостоке. Ближе туда было ехать через Брест. Но тем же поездом и из той же школы в Особый Белорусский военный округ ехал не один брат доктора. Из выпуска сорок первого года сюда направлялось несколько человек: например, пять младших политруков имели направление в политуправление 3-й армии, почти столько же выпускников получили направление в 28-й стрелковый корпус, штаб которого находился в Бресте. Жизнерадостные и еще по-студенчески беззаботные, они так и называли друг друга: белостокские, гродненские, брестские. Так вот, белостокские, в том числе и брат доктора, решили ехать до места службы кружной дорогой, через Гродно, благо времени хватало, и они, таким образом, ничуть не запаздывали.

В Барановичи пассажирский поезд прибыл по расписанию, но здесь его задержали сверх меры. Причину никто не знал, пассажиры, преимущественно военные, говорили, что пропускают вперед другой состав. А для братьев, которые не виделись много лет, задержка была на руку. Они прохаживались вдоль вагонов с занавешенными окнами, тихо разговаривая, и даже не заметили, что уже на исходе была теплая ночь и светало. Никто не подозревал, что оставалось совсем немного времени до того, как на советскую землю вместе с утром упадут вражеские бомбы, и мирной жизни больше не будет, и вообще для многих людей она кончится навсегда. Тем не менее даже тогда, когда невдалеке от города послышался гул самолетов, военврач, а вместе с ним и другие люди, которым не пришлось спать, и подумать не смели, что это война, скорее всего, летели свои самолеты, а если даже и немецкие, так тоже не впервой, ибо в конце мая немцы уже совершили такой массовый налет, достигли Барановичей, но повернули назад. И сведущие, и несведущие люди, которым пришлось видеть тот налет, сочли его провокацией, хотя на самом деле это была генеральная репетиция… В эту же ночь, точнее утром 22 июня, в Барановичах все происходило так или же почти так, как и в других более-менее крупных приграничных городах. После внезапной бомбежки поезда, естественно, на запад не пустили. Военные толпами двинулись к коменданту города. Возле комендатуры вскоре собралось немало командиров разных рангов — и те, что возвращались из очередного отпуска, и те, что еще только ехали по направлению. Однако что мог сделать комендант, который то и дело советовал всем как можно скорее добираться в свои части? На младших политруков — их с чемоданчиками зашло в кабинет двенадцать человек — он смотрел не столько с озабоченностью, сколько с недоумением и растерянностью, будто и в самом деле не знал, что с ними делать, вертел в руках их предписания да морщил страдальчески лоб. Хотя комендант и понимал, что крупные штабы уже наверняка перебазировались в новые пункты, но посоветовал младшим политрукам быстрее добираться до места назначения. Правда, он тут же вызвал по телефону какого-то испуганного и заспанного капитана и приказал выдать со склада каждому по револьверу системы «наган». Пришлось младшим политрукам снова возвращаться на железнодорожную станцию. Но зря — поезда по-прежнему стояли на путях без движения. Даже военврач не в состоянии был найти выход, хотя ему, казалось, было проще: артиллерийская бригада, где он нес медицинскую службу, стояла на полпути к Гродно, и туда по железной дороге было рукой подать. Но железная дорога пока не действовала, искать попутных машин тоже было бессмысленно, кроме того, военврач полагал, что бригада по тревоге уже оставила военный городок. И вот военврач, добровольно взяв на себя ответственность за младших политруков, повел их за город, па перекресток дорог, так как был уверен, что там скорее встретишь что-либо попутное. Однако за целый день белостокским и гродненским политрукам удалось добраться лишь до Альбертина: почему-то до самого полудня по шоссе, кроме как на Брест, не было никакого движения, вдоль границы уже вовсю грохотала война, а тут, неподалеку от Барановичей, все будто замерло в раздумчивой нерешительности, в ожидании чего-то определенного. Из Альбертина — это уже на следующее утро — белостокские и гродненские политруки во главе с военврачом второго ранга двинулись по шоссе дальше, на Волковыск, но за Слонимом начались бомбежки, и вскоре почти нельзя было двигаться вперед. Пришлось свернуть на проселки. Однако и там творилось непонятно что: во всех направлениях двигались войсковые подразделения, отдельные группы бойцов и командиров, и трудно было определить, кто из них спешил к фронту, а кто наоборот. Наконец прошел слух, что скоро все войска, заполнившие лесные и полевые дороги в четырехугольнике Слоним — Волковыск — Порозово — Ружаны, вступят в непосредственное столкновение с противником. И тогда военврач увидел, как ожили его младшие политруки: имея в наганах по одному барабанчику, они жаждали боя с врагом, о котором наслушались разного за последние дни.

Но повоевать младшим политрукам не пришлось.

Неподалеку от деревни Чемеры вдруг поднялась беспорядочная стрельба, казалось, она доносилась со всех сторон, и тогда в воздухе повисло пугающее слово — «окружение»; поскольку война только начиналась и опыта ведения боев в окружении никакого не было, то это слово в атмосфере неуверенности и тревоги звучало пока так же, как и «плен». Ясное дело, никто из младших политруков в плен к фашистам не собирался попадать: окружение, плен — позор!.. Но вскоре снова послышались крики — и не менее страшные: танки!.. Бойцы и командиры, что двигались по дороге в длинной, едва ли не на два с половиной километра колонне, начали оглядываться вокруг. Действительно, из-за пригорка, что был от дороги метрах в семистах, уже выползали немецкие «панцири», оставляя за собой шлейфы пыли — точно стелющийся по земле дым. Артиллерийская батарея, двигавшаяся по дороге между пехотными подразделениями, тут же съехала на обочину, и лошади, будто впервые ощутившие на своих крупах поспешливые удары ездовых, помчали сорокапятимиллиметровые пушки на невысокий пригорок, заслоненный с тыльной стороны молодым сосняком. Было видно, как вслед за пушками бежали на пригорок цепочками артиллеристы. Пехотинцы надеялись, что сейчас между немецкими танками и артиллеристами, по всей вероятности, начнется огневой поединок, но получилось не совсем так. Стреляли из своих пушек лишь одни вражеские танки.

Должно быть, немцы приметили артиллерийские упряжки еще тогда, когда те сворачивали с дороги и направлялись на пригорок, откуда можно было стрелять прямой наводкой без помех, ибо сразу несколько танков застыли желто-зелеными кочками на склоне пригорка, стали наводить жерла своих орудий на «сорокапятки». Остальные танки тем временем продолжали подминать все на своем пути тяжелыми гусеницами, прорываясь к дороге, на которой, как бы в ожидании какого-то чуда, остановились красноармейские подразделения.

Наконец послышался первый орудийный выстрел: что-то блеснуло, словно молния среди бела дня, на склоне пригорка, и тогда напротив первой артиллерийской упряжки, которая все еще стремительно двигалась вперед, вдруг вырос песчаный куст.

После первого взрыва снаряды начали рваться совсем густо, подняв на пригорке целые песчаные заросли, и скоро там не стало видно ни коней, ни артиллеристов.

Такой поворот событий вдруг привел в чувство всех на дороге — уже не было надежды, что артиллеристы поставят перед танками заслон, и красноармейцы бросились в поле занимать оборону.

Военврач с младшими политруками находился как раз в начале колонны, между двумя небольшими пехотными подразделениями, с которыми они двигались со вчерашнего дня. По этим подразделениям, как по самым ближним, уже строчили из пулеметов вражеские танки. На дороге застонали раненые. Военврач бросился помогать им. Он оказывал помощь раненному в живот незнакомому лейтенанту, как вдруг почувствовал, что танки перестали строчить из пулеметов и вокруг установилась непонятная тишина, будто снова почему-то все насторожились и чего-то ждали. Тогда он посмотрел в ту сторону, откуда двигались танки. Те действительно больше не строчили из пулеметов. Однако за время, пока военврач был занят раненым лейтенантом, некоторые из них успели оказаться на дороге и теперь двигались по ней. Но не это вызвало неожиданную тишину. Все увидели, как вдруг навстречу танкам двинулись по дороге во весь рост командиры. Военврач узнал их сразу. То были младшие политруки. И вел их на танки его брат… Самопожертвование и очевидная нелепость этого героического поступка — броситься на вражеские танки с одними наганами! — должно быть, и привели в смятение всех, кто способен был наблюдать теперь за ними, даже фашистов, которые перестали стрелять из пулеметов.

Между передним танком и братом врача оставалось уже несколько метров, с каждым мгновением расстояние все сокращалось. Тогда военврач с ужасом схватился за голову и закричал во весь голос…

Когда все было кончено, а на дороге вместо младших политруков, так же как и вместо других бойцов и командиров, что не успели отбежать за придорожную канаву, остались лишь кровавые пятна, военврач, на глазах которого произошло это непоправимое событие, упал комом на землю и судорожно начал рвать руками, будто свою грудь, придорожную траву. Поступок младших политруков подействовал на него так, что седеть он начал, очевидно, уже до того, как исчезли на дороге вражеские танки и утихла вокруг стрельба…

— Тогда вот во мне и сломалось что-то, — рассказывал военврач. — Казалось бы, видел немало смертей, ведь такова наша профессия, однако же вот сломалась какая-то пружина, на которой держалось все во мне. Может, потому, что брат… Словом, теперь вы не должны сомневаться. Я действительно ни к чему уже не пригоден!..

Чубарь для приличия помолчал немного после такого трагического рассказа, а потом сказал, желая одновременно и посочувствовать человеку, и поднять в нем дух:

— Это вы просто вбили себе в голову. Вам надо отдохнуть перед тем, как…

— Вы думаете, я переутомился? — Взгляд доктора был устремлен на Чубаря, но глаза оставались все такими же незрячими.

— Не может быть, чтобы то, что случилось с братом и его друзьями, угнетало вас все время! Во всяком случае, так не должно быть. Вот отдохнете…

Но военврач снова перебил Чубаря и, горячась, начал объяснять:

— Это только так кажется. А на самом деле время для отдыха уже было. Однако скальпель взять в руки не могу до сих пор. Единственное, на что еще способен как врач, это прописать лекарство.

— Значит, не все еще потеряно, — умышленно весело сказал Чубарь.

— Но где теперь те лекарства? Теперь деревенский знахарь и тот на большее способен, тот хоть травы разные знает.

— Лекарства у нас найдутся, будет чем лечить, — пообещал Чубарь.

Однако военврач будто не расслышал.

— Я понимаю, — говорил он дальше, — вас смущает несоответствие между тем, как я рассуждаю, точнее, логическая, последовательность моих рассуждений, и тем, что говорю я о себе. Но можете поверить — одно другого не исключает.

Тогда Чубарь пошутил:

— Однако же до сих пор было известно, что… словом, что люди с больным рассудком обычно доказывают, что они самые умные на свете! — Снова речи доктора начали вызывать у Чубаря настороженное чувство, словно в доверительном тоне их явно скрывалось какое-то притворство; Чубарю становилось понятно, что если разговор будет продолжаться и дальше в таком духе, то превосходство, которое он чувствовал до сих пор над своим собеседником, может быть утрачено; между тем Чубарь почему-то самым серьезным образом считал, что для дела, которое он намеревался начать в Забеседье, этот человек потребуется прежде всего; Чубарю казалось также, что военврачу достаточно будет отдохнуть неделю-другую, чтобы прийти в себя и обрести душевное равновесие, и потому он готов был непрестанно твердить ему, что серьезное дело и впрямь возвращает человеку утраченный облик…

— Вот я и говорю, — продолжал рассуждать военврач с прежней непроницаемостью на лице, — одно другого не исключает. У человека в голове всегда найдется место и для умных мыслей, и, как вы говорите, для ненормальных. — Чубарь этого еще не говорил, но возражать не стал. — Порой даже трудно провести границу между ними. Особенно когда человек тренирует свой мозг в одном и том же направлении. А у меня для этого времени хватало. И я успел многое передумать заново, даже переосмыслить. Пусть вас не удивляет, что я хватаюсь сразу за те неточности, за те несоответствия, которые до этого получили в моей голове определенное объяснение. И вообще я… Но нет, об этом лучше не говорить, так как вы собирались уже, кажется, поставить меня к стенке.

— Вы преувеличиваете, к стенке ставить вас я не собирался, но решил правильно, — сказал Чубарь. — Вздор молоть не следует. Расскажите, что было с вами потом.

— Когда?

— Да после того, как схоронили брата и его товарищей.

— Попал в плен.

— Выходит, окружение?..

— Нет, в тот раз никакого окружения не было. Просто кто-то пустил слух. Может, лазутчики вражеские… — Военврач помолчал. — А в плен нас взяли через день, — начал он снова. — Недалеко от Слонима. Немцы выбросили за Щарой десант, и наши части, которые не имели сплошной обороны, были зажаты между этим десантом и главными наступающими силами противника. Таким образом, даже боя настоящего не произошло. Сам я сообразил, что нахожусь в плену, лишь тогда, когда на перекрестке шоссейных дорог увидел немецких мотоциклистов с направленными на нас пулеметами. Я не отстреливался. Но если быть до конца точным, то и никто другой не оказал сопротивления. Вдруг все побросали винтовки и отошли к обочине, стали там напротив мотоциклистов. Это потом уже, когда похлебали грязной жижи в лагере, многие спохватились. Однако поздно — вокруг колючая проволока. Правда, кое-кто все же вынашивал план побега. Да я не знаю, удалось ли совершить это кому, так как вскоре меня выпустили из лагеря насовсем.

— Чем же вы так потрафили фашистам?

— И я задавал себе такой вопрос. Но потом рассудил, что ничего удивительного в этом не было. Просто комендант лагеря первый заметил то, чего не хотите видеть, например, вы: я действительно уже ни к чему не пригоден. Когда он прохаживался по лагерю, то каждый раз вызывал меня и расспрашивал обо всем, что касалось моей жизни. Интересовали его также и мои мысли о войне, о немцах. Словом, меня он настойчиво выделял среди других военнопленных. А через две недели вызвал в кабинет, выписал пропуск и приказал солдату, чтобы тот вывел меня за ворота лагеря и отпустил на волю. II вот я уже которую неделю иду по Белоруссии…

— И ни разу не случалось по дороге, что фашисты снова пытались забрать вас в какой-нибудь лагерь?

— У меня же пропуск от коменданта. — Он расцепил руки на коленях, вытянул правую ногу и достал из кармана галифе картонку, вырезанную прямоугольникам. — До войны на таких печатали разные мандаты для конференций.

Чубарь взял картонку из рук военврача, осмотрел ее с обеих сторон и принялся читать то, что было написано печатными буквами по-русски и по-немецки. Конечно, Чубарь по-немецки не понимал, поэтому читал русский текст: мол, военнопленному, врачу второго ранга Скворцову Алексею Егоровичу, разрешается следовать по территории, оккупированной германскими войсками, к месту жительства в город Свердловск. И дальше, уже в виде так называемого примечания: остановки на отдых надлежит делать лишь в пределах населенных пунктов, дольше чем на сутки в одном населенном пункте не задерживаться, предъявлять пропуск каждый раз, как того потребуют местные или военные власти… Словом, то была самая настоящая бессрочная подорожная, наподобие тех, что выдавали в царское время отдельным каторжанам, которых выпускали на волю, но где не было обозначено место нового жительства: остаток жизни предстояло провести в дороге…

— А можно подумать, что комендант этот большой шутник, — возвращая пропуск, сказал мрачно Чубарь.

— Да, чувства юмора он не лишен, — согласился военврач, очевидно, не совсем представляя себе, что имел в виду Чубарь. — Однако понял мое состояние…

— Скажите, а вам раньше, до встречи с комендантом, не приходилось думать о себе вот так?

— Как?

— Ну, так, как говорите о себе теперь?

— Нет.

— Когда же все это началось?

— Возможно, тогда, когда я посмотрел на себя в зеркало.

— Где?

— В кабинете коменданта.

— Тогда скажите, — пронзил военврача взглядом прищуренных глаз Чубарь, — а вам не кажется, что вы стали просто пешкой, которую умно использовал какой-то матерый фашист?

— Не понимаю…

— Вы же, наверное, показываете пропуск не только фашистам?

— Да.

— Нашим, советским, людям тоже?

— Ну и что? — насторожился военврач.

— А то, — уже с возмущением подался вперед Чубарь, — что этим пропуском вы вреда приносите больше, чем… — он едва не задохнулся. — Иногда вы слишком умны, а иногда… Даже странно, откуда это у вас берется. Хотя черт вас знает, может быть, все вы, интеллигенты, такие. Но думать же надо. И не тренировать мозг в одном направлении, а вообще думать. Чтобы никакой фашист не обвел вокруг пальца. Люди же смотрят на этот пропуск и глаза таращат: фашисты если сегодня и не взяли еще Свердловск, то завтра или послезавтра брать его наверняка собираются, так как не зря даже пленных отпускают туда. А Свердловск — он дальше Москвы. Значит, фашисты уверены, что и Москву заберут, и дальше пойдут. Никто их не может задержать. А вы тащитесь от города до города, от деревни до деревни и, сами того не понимая, подтверждаете эту брехню. Живая реклама фашистских побед! Да если хотите знать, за такое вас даже к стенке мало поставить!

Должно быть, на Чубаревом лице отразилась не только угроза, но и решимость привести ее в исполнение, так как военврач, несмотря на внешнее безразличие — казалось, все говорилось не ему! — вдруг вздрогнул. Можно было подумать, что он просто хотел переменить положение, ибо слишком устал от неподвижности своей позы, но взгляд его застывших глаз тоже начал блуждать, будто они смогли наконец двигаться в глазницах, и остановился на винтовке, которая все еще лежала возле Чубаря в траве. Чубарь сразу внутренне насторожился и, чтобы предупредить неожиданность, положил правую руку на приклад винтовки.

Тем не менее Чубарь отнюдь не подозревал военврача в сознательном участии в хитроумном замысле какого-то фашиста — военврач, наверное, в концлагере находился в состоянии сильной душевной депрессии… И вдруг военврача будто что-то встряхнуло изнутри. В одно мгновение он откинулся на спину, перекувыркнулся, как медведь, через голову и так же быстро и почти незаметно вскочил на ноги и кинулся бежать по склону меж сосен прочь от Чубаря, который от неожиданности отшатнулся назад и не знал, что делать.

— Стой! — наконец крикнул он вдогонку.

Но военврач не слушал. Он сильно припадал на правую ногу, однако бежал стремительно. И тогда Чубарь вскинул винтовку и выстрелил в спину беглецу: должно быть, и тут продолжал действовать механизм, который будто с недавнего времени находился внутри Чубаря. Выстрела своего Чубарь не слышал, но хорошо видел, как военврач вдруг раскинул руки, точно пытаясь поднять их, и рухнул навзничь.