Еще тело доктора не остыло, а Чубарь кинулся в отчаянии, а может, больше со страху, на край склона. Сжимая винтовку и вместе с тем не чувствуя ее в руке, он съехал ногами вперед по обрыву и оказался как раз на той дороге, по какой пришел из-за Беседи военврач. Потревоженный песок на выветренном склоне посыпался вниз, но Чубарь и шороха не слышал — спешил подальше отбежать от того места, где произошло убийство. О том, хорошо он сделал или дурно, выстрелив в человека, который неожиданно задал стрекоча, он не рассуждал, да и можно ли было в таком состоянии рассуждать здраво.
Хотя Чубарь и был будто в горячке, но дорогу для своего вынужденного бегства выбирал безошибочно, то есть не устремился по лугу к реке, где была Антоновка, а держался того направления, куда падала его тень, которой он, прыгая изо всех сил, чуть не наступал на голову. Впереди видна была небольшая, словно островок, березовая рощица, наверное, одна из тех, что, чудом уберегшись от плуга, порой стоят между сенокосной и пахотной землей.
Некоторое время Чубарь бежал, не чувствуя своего тела. В ушах, может от выстрела, стоял колющий и ноющий звон.
Казалось, совсем одеревенели ноги. Но постепенно на смену страху, застилавшему глаза, и звону, распиравшему уши, пришла томительная, приторная, неодолимая тошнота, и Чубарь, непроизвольно замедляя бег, вдруг головой вперед полетел в пересохшую бочажину, дно которой было затянуто липкой грязью. Случилось это уже на краю луга, когда до березового островка оставалось не больше сотни метров.
Выбрался Чубарь из бочажины бледный и безразличный ко всему от внутренней опустошенности, как зверь после хворобы или залечивания ран. Тяжело переставляя ноги и волоча за ремень винтовку по отаве, он удалялся от злополучного склона туда, где рос молодой березняк. И когда наконец оказался там, то сразу упал грудью на землю, прижавшись правой щекой к мягкой и прохладной мураве. Через несколько минут в голове посветлело и красные бабочки, порхавшие перед глазами, рассеялись. Но по-прежнему стучало, будто деревянным вальком по мокрому белью, взорванное сердце.
Солнце еще стояло высоко, и кусты, росшие вокруг березняка, не мешали ему высвечивать ядреные шапки бордовых подосиновиков, которые густо торчали из папоротника, примятого прошлогодним хворостом.
Об убитом военвраче еще не думалось, может, потому, что Чубаря истощило нервное потрясение. Он лишь уставился поверх папоротника, не осмеливаясь закрыть глаза, и все, что попадало в поле его зрения, воспринимал как что-то нереальное. Но вот на вывороченный березовый пенек шагах в двух от него вползла серая ящерица, и Чубарю бросилось в глаза, что у нее нет хвоста — где-то лишилась его, убегая от опасности, и теперь стала похожа на жабу-ряпуху: так же хавкала ртом, тряся отвислым подбородком, и бессмысленно таращила глаза. Чубарю стало противно смотреть на нее. Он пошевелился. Но ящерица не испугалась, не убежала. Тогда Чубарь сам отвернулся и уже не мог сдержаться, чтобы не повести глазами по обе стороны от себя. Тут, на этом березовом островке, оказывается, был свой мир, своя жизнь, и появление человека вовсе не нарушило ее. И уже второй раз за бесконечно долгий для него сегодняшний день Чубарь начал с любопытством наблюдать за так называемыми низшими существами, жизнь которых, может быть, была не менее загадочна и полна невзгод, чем людская. Но теперь это непроизвольное сравнение приобрело у него почти законченную осмысленность, особенно после того, когда увидел, как по стволу березы ползла вверх рогатая гусеница, которая и не предполагала, что с соседнего дерева за ней жадно следил лесной жаворонок.
Чубарь долго лежал в оцепенении. Странно, но все его сильное тело было как бы парализовано, и он все не решался встать. А когда наконец поднялся, то сразу же от неуверенности прислонился плечом к дереву. Постояв так минуту-другую, он понял, что ноги уже крепко держат его.
От реки из-за кустов ракитника тянуло йодистым запахом поднятых из затоки водорослей.
Березовый островок, на котором Чубарь нашел приют, лежал между лугом и яровым клином, сразу за крайними деревьями началась заросшая чернобыльем межа. Пожалуй, по ней и надо было поскорей выбираться отсюда, ибо, как Чубарь теперь понял, до Веремеек оставалось километров тридцать. По крайней мере, можно хоть не волноваться, Веремеек в любом случае не минуешь, даже с завязанными глазами, надо только идти вдоль реки. К тому же необходимости сразу идти непременно в Веремейки не было, сперва можно зайти в Мамоновку к Аграфене Азаровой, а это сократит дорогу еще километров на семь.
Может, из-за того, что довольно часто приходилось переезжать по работе с одного места на другое, связи с женщинами были у Чубаря случайные и не оставляли глубокого следа в душе, не говоря уже о высоких чувствах. Правда, и он пере— —жил настоящую любовь, не без того, и ему встретился человек, который покорил его. Было это в первый год учебы на совпарткурсах. Звали девушку Фаиной. Работала она в политотделе машинотракторной станции в Оршанском районе. Но любовь была недолгой: Фаина поехала навестить родителей в городской поселок и попала на железнодорожном переезде под товарный поезд…
Последней из женщин была у него мамоновская Аграфена. Сильного чувства и к ней Чубарь не питал. Но теперь, за время своего бродяжничества, он вдруг почувствовал совершенно новое влечение к Аграфене. Он уже не раз представлял себе, как придет наконец в Мамоновку и обрадованная Аграфена засуетится, забегает и первым делом истопит баню, а затем поведет его туда и станет, нагая, махать над ним распаренным веником.
Склон, на котором совсем недавно разыгралась трагедия, возвышался справа, стоило лишь повернуть голову, чтобы увидеть знакомые сосны на нем, но у Чубаря не хватало на это решимости…
После выстрела в патроннике еще оставалась гильза, и Чубарь машинально передернул затвором. Блеснув, гильза брызнула вверх, отлетела в сторону. Пороховой дымок, который не успел весь выдохнуться, запутался маленьким желтым облачком в зеленой траве.
Пора было выбираться отсюда. Чубарь оттолкнулся от березы, ступил на межу и, не оборачиваясь, зашагал по чернобылью. Вскоре межа расширилась и почти незаметно перешла в обычный лог с высохшим белым клевером. Лог был покрыт с той стороны, что от Беседи, разросшимися за лето кустами, и человека нельзя было увидеть из ближних деревень. Но по эту сторону реки тоже могли встретиться деревни!..
Шатание по чужим околицам многому научило Чубаря. И кто-кто, а он-то уж мог поделиться опытом, как надо приходить в незнакомые деревни, чтобы избежать опасности. Сам Чубарь делал это обычно под вечер, когда в селении наступало наконец усталое затишье. Но перед тем еще долго следил за улицей, за крестьянскими дворами из какого-нибудь укрытия. Казалось бы, вовсе нехитрая наука, однако Чубарь постигал ее в результате ежеминутной, почти инстинктивной настороженности. Правда, имели значение и личные качества Чубаря. Но уж теперь, вопреки прежним привычкам, он остерегался просить приюта или куска хлеба в так называемых бедных или богатых дворах. Куда надежнее было заходить в те дома, которые не выделялись внешне, не бросались в глаза. Хозяева там обычно принимали без особых колебаний — не жаловались на нехватку харчей в доме и не смотрели искоса, раздумывая и загадывая наперед. И, пожалуй, самое поучительное для себя открытие сделал Чубарь тогда, когда убедился, что в тех населенных пунктах, где немцы успели создать новую администрацию, окруженцев и разных бродяг посылали если не прямо к бургомистру или старосте, то уж непременно к бывшей председательше с кучей детей. Что касается старосты или бургомистра — тут дело понятное, срабатывала давняя привычка деревенских людей выбирать правдами и неправдами на разные руководящие должности рассудительных да покладистых мужиков, чтобы не иметь потом лишней грызни между собой, а также неприятностей со стороны (кстати, фашисты тоже сперва поддерживали среди крестьян свободную выборность), а вот почему направляли к председательшам, Чубарь долго не мог понять, пока одна такая женщина не объяснила:
— Напуганы люди, боятся, чтобы не приключилось чего с ними, а нас, — она показала на малолетних детей, — и так, говорят, расстреляют… Мужик мой был начальником, его всякий знал в районе… Вот и говорят, что семьи таких начальников будут расстреливать… Потому люди и направляют всех, кто приходит чужой в деревню, ко мне… Ведь мне все равно и детям моим… нас и так расстреляют… Вот они и показывают всем, кто приходит теперь в деревню, мою хату…
Покорность судьбе и почти библейское спокойствие, с которым говорила обо всем эта женщина, привели в замешательство, даже испугали Чубаря. Он возмущался поведением односельчан, которые наперед избрали жертву: мол, она уже обречена и вряд ли спасешь ее, потому пусть берет все на себя…
С тех пор сам Чубарь уже не 'просил ни еды, ни крова у председательш.
Были у Чубаря и другие наблюдения над жизнью в условиях недавней оккупации, хотя некоторые из этих наблюдений нуждались в проверке. Во всяком случае, Чубаря уже многое начинало смущать. Например, очень непонятной казалась ему возросшая за это время недоверчивая молчаливость людей, похожая на отчужденность. Чем дальше он отходил от линии фронта и проходил деревни, занятые оккупантами, тем сильнее чувствовал это.
Припоминая теперь свои встречи с людьми, Чубарь не мог забыть одно утро, проведенное в поле со жницами. Женщины заметили человека с винтовкой, разогнули спины и принялись вглядываться из-под руки в него. Первой к Чубарю обратилась подвижная и веселая с виду женщина средних лет. Глаза ее, казалось, никогда не хмурились.
— Смотрите, бабы, кто к нам пришел! А мы думали уж, одним, без мужчин, век вековать придется!
Женщина улыбалась сама и словно заставляла улыбаться других. Можно было подумать, что в этом бабьем царстве вообще была запрещена скука и все они, будь то молодые или постарше, еще до войны повыгоняли своих мужиков.
Моментально Чубарь был и накормлен, и напоен, только спать не уложен. Женщина, которая первой заговорила с ним, была председателем местного колхоза. Хозяйство она приняла недавно, полмесяца назад, а до того была в колхозе активисткой. Чубарь в свое время тоже немало выдвигал одиноких женщин в разные комиссии. В деревнях их обычно называли членками: например, Полька-членка, Лёкса-членка и так далее.
Когда Чубарь обмолвился, что и он работал председателем колхоза, женщина так и всплеснула руками:
— Тогда вас как ветром пригнало к нам. — И начала чуть ли не выговаривать: — Хватит слоняться по кустам! Принимайте наш колхоз.
Чубарь в ответ серьезно сказал:
— У самой же, по-моему, неплохо получается. Женщина-председатель от неожиданной похвалы будто смутилась, но тут же вздохнула:
— Это вам кажется… А на поверку, так… веселю вот, веселю своих баб-солдаток, а самой ревмя реветь хочется. Нет, я всерьез, становись у нас председателем, — ей, видно, легче было обращаться к Чубарю на «ты». — И винтовка вот у тебя… — Она посмотрела на винтовку так, будто действительно придавала этому решающее значение.
Чубарь снова попытался отделаться, но теперь уже шуткой, мол, зачем ему другой колхоз, когда он уже удрал от одного.
Женщина-председатель повела глазами вокруг и сокрушенно сказала:
— А мы вот уже второй день жнем… колхозом…
— А немцы? — задал вопрос Чубарь.
— Они у нас пока все проездом. Чубарь снова спросил:
— Пожнете-помолотите, а они возьмут да заберут зерно у вас.
— Конечно, им теперь не запретишь!
— Зачем тогда вообще убирать?
Женщина-председатель в ответ лишь укоризненно посмотрела на Чубаря.
— Так вот, колхозом, все еще и живете? — спросил через некоторое время Чубарь.
— А нам иначе нельзя. Мужиков ведь здоровых в деревне совсем не осталось. Так что нам, бабам, после этого делать? Будем жить, как набежит.
Разговаривали они долго — Чубарь был доволен, что встретил людей, а женщины, в свою очередь, тоже ничего не имели против с чужим да неплохим человеком душу отвести, да и работа спорилась…
Местность вдоль Беседи была неровная — то горбилась холмами, что поросла смешанным мелколесьем, по краям которого виднелись песчаные плешины, как после оползней, то прогибалась вдруг, образуя глубокую расселину, напоминающую высохшую дебру, будто и впрямь в свое время были здесь речные рукава.
Из одного такого русла наконец вынырнула утоптанная стежка и повела Чубаря меж кустов по хвойному леску, на краю которого кончился лог. Но в том месте, где по обе стороны стежки стояли на высоту поднятой руки молодые елки, дорогу преградила огромная, будто натянутая из суровых ниток паутина, которая в лесном сумраке блестела серебром. Чубарь заметил ее шагах в двух от себя и с каким-то суеверным страхом остановился вдруг, точно в сказке. Паутина от движения воздуха колыхнулась. Как зачарованный, сделал Чубарь еще шаг вперед. Мастера, который сплел меж елей этот замысловатый узор, не было дома. Лишь невинные жертвы его — давно высохшие осенние мухи — висели, запутанные в паутине. «Значит, уже несколько дней не проходили тут ни человек, ни скотина, ни зверь», — подумал Чубарь. Он хотел было порвать локтем паутину, чтобы пройти дальше, да спохватился, удерживаемый тем же суеверным страхом. Пришлось отступить в молодой ельник, и, оберегая рукой лицо, он стал продираться сквозь него, стараясь снова выбраться на стежку. Однако легче было порвать на себе одежду, окровенить руки и лицо, чем попасть на нее, слишком плотно стояли тут одна возле другой молодые елки. Потому Чубарь свернул еще вправо, ступил под сень больших деревьев и некоторое время свободно шел между ними. Завидев человека, бросилась от покусанного гриба-боровика длинная, будто надвязанная чем, белка. В стороне мягко долбил дерево дятел. Чубарь заметил вересковую прогалину, пошел туда, надеясь по ней выйти на стежку. И правда, не сделал он и полутораста шагов, как зачернела тропинка. Она уже выпрямилась и спускалась с горки. Там, над неприметной речушкой, которая не далее как в версте отсюда впадала в Беседь, были перекинуты взамен мосточка две отесанные кладки с боковыми перилами из прясельной жерди. Вода в речушке была почему-то темная, будто политая чем, и вряд ли только тень от кустов создавала такое впечатление. Глядя себе под ноги и держась правой рукой за перила, Чубарь осторожно зашагал по кладкам, которые сильно прогнулись под его тяжестью. Густой ельник за речушкой кончался, сразу во всю ширь открывалось поле. Неподалеку прямо в поле стояла чья-то усадьба: старая, с низко посаженными окнами и замшелой крышей хата, амбарчик да хлев, за которым был неогороженный сад. Немного поодаль отбрасывал на землю тени другой сад, однако при нем никаких хозяйственных построек не было. Тут, видимо, еще недавно был небольшой населенный пункт, который то ли начали свозить, да не кончили, то ли просто люди по своему желанию переехали отсюда жить в другое место.
Чубарь шел и вглядывался в усадьбу, кажется, опасность не угрожала. На огороде была выкопана картошка, а на голом месте, откуда убрали ботву, лежала большая тыква. Во дворе, открытом со всех сторон, гонялись один за другим молодые петушки с ломкими и оттого неприятными голосами; такие петушки особенно вкусны как жаркое с молодой картошкой, малосольными огурчиками и укропом… Но из-за хаты вдруг вышла сердитая женщина, дородная, с сильной мускулистой шеей и почему-то землистым лицом. Она даже не вгляделась в незнакомого человека, а забубнила сразу, будто в трубу, низким голосом:
— Проходи, проходи, а то у нас и без тебя уже хватает.
И вид, и голос у нее были таковы, что Чубарь не мог ошибиться — его не столько предупреждали о какой-то опасности, которая могла бы случиться, если он и вправду войдет во двор, сколько прогоняли прочь, как коршуна, что начал кружить над двором.
Смущенный, Чубарь даже не заводил разговора, молча, точно зверь с поджатым хвостом, обошел стороной усадьбу, чувствуя, как на висках набухают жилы.
Женщина между тем спокойно стояла посреди двора, следила исподлобья за каждым его движением.
В саду стояли ульи. Возле обвощенных летковых щелей метались пчелы. Яблок на деревьях не было, очевидно в этом году сад не плодоносил. Лишь побуревшие сливы громоздились на изогнутых сучьях да краснели на меже ржаного поля садовые рябины.
Не успел Чубарь пройти вдоль сада — кстати, дворов среди поля он насчитал больше десяти, но те не имели садов, потому и не сразу бросились в глаза, — и подняться на пригорок, начинавшийся чуть ли не за жилой усадьбой, как увидел убитого волка. Тот лежал на колесной дороге, уже почти на самом перекрестке, образованном этой дорогой и большаком, что шел от Беседи. Обойти волка было нельзя, и Чубарь подступил к нему совсем близко. Зверь чем-то, может своей сединой, напомнил вдруг… военврача. От этого воспоминания, а точнее, от этого нелепого сопоставления Чубарь даже закрыл глаза и содрогнулся, а затем перепрыгнул через волка и ринулся сломя голову к большаку.
Как и все более-менее пригодные для войны дороги, большак также был сильно наезжен автомашинами. Чубарь, как только выбежал на перекресток, бросил быстрый взгляд в оба конца большака. В той стороне, где должна была протекать Беседь, на обочине, что-то чернело, похожее на обгорелую коробку. Чубарь встал на цыпочки, чтобы получше рассмотреть, однако ничего не угадывал — до непонятного предмета было не менее полукилометра. Напротив, уже по другую сторону большака, над полем возвышался раскидистый, но будто срезанный сверху дуб.
В каком-то испуганном оцепенении Чубарь направился к Беседи, и вскоре ему стало видно все, что оставалось до сих пор скрытым от глаз. За рекой на самом дальнем плане — широкая луговая пойма, за которой синел, будто прорезанный большаком, лес, потом сама река, через которую на другой берег вел по песчаной насыпи деревянный мост, а потом уже и весь этот склон с непонятным предметом.
Чем ближе подходил Чубарь, тем отчетливее видел, что это подбитая немецкая бронемашина. Она была наклонена правым боком к придорожной канаве. Видимо, недавно на большаке произошел бой. На самой середине дороги желтели круглые пятна свежей земли, очевидно, кто-то засыпал воронки от взрывов. Справа за канавой торчали деревянные кресты — по три в двух передних рядах, а за ними еще два.
На дощечке, против которой остановился Чубарь, было выведено блестящей синей краской: «Werner Holzmacher, Leutnant Kompanienfuhrer des Grenadierregiments». Даже не зная немецкого языка, Чубарь по написанию латинских букв разобрал: под двумя другими крестами в первом ряду лежали Ганс и Макс.
«Кто уложил их тут?» — мстительно и с завистью подумал Чубарь и стал оглядываться, стараясь отыскать еще какие-нибудь следы недавнего боя, а потом направился к дубу, стоявшему наискосок от подбитой бронемашины. Первое, что заметил Чубарь, подходя к дереву, — это большое, с неровными краями отверстие, похожее на дупло, которое обращено было, будто окно в хате, на большак. Через него могла свободно пролететь птица и не задеть крыльями.
Чубарь загляделся на дуб и не заметил, как наступил правой ногой на мягкий бугорок земли. Холмик был насыпан недавно во всю длину человеческого роста. Наверное, тут и нашел себе покой тот, кто напал на немцев.
Чубарь нагнулся, разровнял свой неосторожный след и на несколько минут застыл над могилой. Хотелось хоть что-нибудь узнать о человеке, который лежал в ней. Но тщетно, вокруг никаких признаков, по которым можно было бы это сделать. И Чубарь подумал, как несправедлива судьба к героям: врагов, которые пришли захватить чужую страну и поработить ее народ, хоронят по-человечески, а люди, которые защищают эту страну и гибнут в жестоких боях, в большинстве своем остаются безымянными, хорошо еще, если сохранятся свидетели или участники этих боев…
В дубе действительно было дупло. Но Чубарь обнаружил его только тогда, когда обошел дерево вокруг. Дупло имело необычный вид, будто кто специально выдолбил сердцевину корытом со стороны поля, чтобы там мог свободно стоять человек. Земля под дубом чуть ли не на два вершка была усыпана гильзами, а со стороны большака дерево исклевано пулями.
Чубарь некоторое время в нерешительности потоптался на гильзах, потом рассудил: значит, кто-то вел огонь по фашистам именно отсюда, и это дупло с неровными краями служило ему амбразурой.
Казалось, кроме восьми крестов, кучи стреляных гильз да могильного холмика, ничего уже нельзя было обнаружить тут. Но стоило Чубарю пройти по меже, как в жите он увидел ручной пулемет системы Дегтярева. Прежде чем забросить его сюда, кто-то в злобной ярости бил им по земле и по дереву, так как пулемет лежал погнутый, а некоторых деталей, например диска-магазина, спусковой рамки с ручкой управления, правой сошки, так и вовсе не было. Шагах в пяти от пулемета и также посреди жита, раскинув крылья, как огромная птица, чернело казацкое седло. Чубарь подошел и, став на колени, отстегнул переметную сумку, притороченную к седлу, засунул вовнутрь руку. В одной из перегородок пальцы нащупали прилипшую к отсыревшей коже бумагу. Осторожно, чтобы не помять и не порвать, Чубарь вынул ее и, пристроив винтовку стволом на согнутый локоть, развернул бумагу. Буквы, написанные химическим карандашом, расплылись, и прочитать можно было только первое предложение, затем почти всю среднюю часть текста и последний абзац. Была тут и подпись. Однако и она расплылась, кроме одной строчки сверху: «Старший политрук…» Пристально всматриваясь, Чубарь принялся разбирать почерк. Это было, очевидно, боевое донесение младшего по званию командира старшему или просто листок из записной книжки. «После того, — напрягал зрение Чубарь, — как, по неподтвержденным данным, дезертировал капитан Мануйло, я принял командование батальоном, который на 10.00 6.8.41 г. занимал оборону… — на этом первое предложение становилось неразборчивым, и Чубарь снова смог читать текст только с середины: — …отличились командиры рот 1, 2, 3 — Соловьев, Зозуля, Рагимов, красноармейцы Приходько, Кожанов, Левчик, Боня, Гайдук, Аношкин… — Фамилии перечислялись в нескольких строках. После этого текст снова не прочитывался. Далее шел последний абзац, уже над подписью: — По данным проведенной разведки можно предполагать: противник завтра с утра начнет наступать в полосе обороны батальона на населенные пункты Чудяны, Вушак, в квадрате 62-35».
Чубарь попробовал разобрать и подпись, но не смог. Сложил бумагу, сунул ее в сумку. Еще раз, но уже из чувства долга, Чубарь подошел к холмику, снял с головы мягкий, зеленого сукна картуз и замер над могилой.
Может, потому, что уже столько раз думалось об убитых, снова припомнился военврач, словно из тумана выплыла его костлявая фигура. Доктор за это время совершенно поседел. Это было уже просто наваждение, будто Чубаря постепенно одолевал страх перед неминуемой расплатой за недавний выстрел. Он подумал об этом и снова содрогнулся. Медленно накрыл голову картузом и отошел от могилы, направляясь к житу.
Шагов через двадцать Чубарь увидел на комковатой земле человеческие следы (кто-то примял жито, оставив чуть приметную тропку), а рядом со следами капли почерневшей крови. Человек, который оставил эти следы, почему-то наступал больше на носки, ковыряя ими, как копытами, песок.
Чубарь пошел по следам.
Заметил он человека не сразу, пришлось долго вглядываться, к тому же лежал тот в зеленой траве, которая кустилась по самому низу в жите, и одежда его цветом почти не отличалась от этой травы.
Там, где лежал убитый — это был красноармеец, — жито было все примято. Наверное, бедняга долго мучился, пока смерть одолевала его.
Земля вокруг тоже была залита черной кровью.
Лежал красноармеец на боку, подогнув ноги в обмотках. Руки, запачканные кровью, он держал на животе, вцепился ими в окровавленную гимнастерку пониже пояса, а голова с раскрытыми и будто удивленными глазами, в которых застыло, может, еще вчерашнее небо, была выпачкана серым, как ил, песком.
Оружия при красноармейце не было. Зато из шинели торчали вывернутые карманы, и кровь на них имела еще пугающе свежую красноту.
«Значит, старший политрук не один сражался?» — оглянулся Чубарь на дуб и вспомнил о воронках на большаке, что были засыпаны землей. Одному человеку, пожалуй, действительно не по силам выдержать такой бой!
Сегодня Чубарь впервые своими глазами увидел войну с ее жертвами, так как до сих пор — и когда началась она, и потом, когда докатилась до Сожа и до Беседи, и, наконец, уже в то время, как он догонял ее, идя со Шпакевичем и Холодиловым к линии фронта, — он смотрел на нее будто издалека. Но немецкое кладбище, выросшее вдруг у большака, чья-то безымянная могила недалеко от дуба и вот этот красноармеец, умерший от ран, полученных в бою, а еще больше, наверное, собственный выстрел на склоне под соснами говорили о том, что Чубарь уже вплотную столкнулся с войной. Теперь она становилась для него и страшной явью, и тягостным воспоминанием.