Собрания так и не созвали.
Как только рассерженный Зазыба приказал позвать к межевому столбу народ, что сошелся к тому времени в поле, Роман Семочкин и те из веремейковцев, кто его сознательно или бессознательно поддерживал, спохватились: голоса на собрании, определенно, были бы поданы за правленцев, так как решение, принятое членами правления, соответствовало желанию большинства как в самих Веремейках, так и в поселках.
— Тогда как хотите, следовательно, — растерянно пожал плечами Роман Семочкин и, будто наевшись мыльной травы, отошел к Рахиму.
Титок тоже чуть не закричал на Зазыбу:
— Да не треба никакого сходу!
Другое дело Силка Хрупчик. У этого была большая семья, и ему хотелось как-то взбаламутить воду, чтобы выловить в ней если не целую щуку, то уж хоть бы уклейку. Но и Силка довольно быстро сообразил, как может обернуться дело на сходе — меду-то наверняка не накачаешь, а пчел вконец разозлишь, — и, поникнув, он даже изменился в лице, будто начал прислушиваться к чему-то больному внутри.
Остальные мужики, в том числе и Микита Драница, который непривычной молчаливостью был сегодня не похож на себя, захохотали: тогда зачем было напрасно на хвост становиться!
Но Зазыбе, казалось, этой перемены в настроении веремейковцев уже было мало.
«А-а-а, нехай хоть бабы позатыкают им уши бранью», — со злорадством подумал он о тех, кто начал сегодня эту свару, и с прежней настойчивостью сказал:
— Не-ет, скликайте людей, раз на то пошло!
Никто вокруг даже с места не стронулся. Тогда Зазыба, сдвинув недовольно брови, решительно приказал Ивану Падерину:
— Позови-ка сюда баб! — И повел во все стороны рукой. — Да и всем скажите, чтоб сюда шли!
Видя упрямство Зазыбы, мужики стыдливо захлопали глазами, мол, с этим Романом всегда ни пришить, ни залатать, ни палец обернуть. Микита Драница и тот будто забеспокоился:
— Зачем, Евменович? Роман…
— Это он ляпнул, будто лаптем по луже, — счел нужным отозваться и Силка Хрупчик.
— Ага, мелет, не подсеваючи.
Но Зазыба все еще будто не желал вырываться из чертовых зубов:
— Не-ет, нехай будет по закону! — ему не то чтобы очень хотелось начинать среди поля сход да чубы вязать у людей, но дурь выгнать с помощью солдаток из таких вот горлопанов, как Роман Семочкин, стоило бы.
Тем временем Роман шептался уже о чем-то возле межевого столба с Рахимом, и тот зыркал будто воспаленным взором по веремейковцам: мол, покажи мне, которого?! Ты только мне покажи его!
Неразбериха в поле явно затягивалась, и Парфен Вершков, лениво ворочая скулами, сказал мужикам:
— Достоимся тут, пока лихоманка кого не схватит.
— Так…
Тоща выступил вперед Сидор Ровнягин. Он немного запоздал, а теперь подошел и тихо стал в толпе.
— Треба уважить Микиту! — совсем некстати сослался он на Драницу да еще подмигнул Зазыбе.
— Так я что…
— Ува-а-ажить!.. — загомонили в один голос мужики, — Конечно, уважить!.. Треба ува-а-ажить!..
Но выходило у них это несерьезно, будто всей деревней у хромого палку отбирали.
Кузьма Прибытков даже поморщился.
— Вам шуточки все!.. — буркнул он и со злостью ткнул неразлучным посохом, как козел ногой, в песок. — Постойте вот, так дождетесь…
— Гы-гы-гы…
Между тем женщинам не стоялось одним на гутянской дороге, и они начали сходиться группами, как в ярмарочный день, к межевому столбу.
— Что ж это вы думаете себе, мужчины? — с укором заговорила еще издали Сахвея Мелешонкова. После родов солдатка была будто налита новой жизненной силой. — Неужто думаете, что и у нас времени столько?
— А куда тебе девать его без Мелешонка? — бросил ей Иван Падерин, который не прочь был побалагурить с женщинами.
Но Сахвея нахмурила брови.
— Тебе нечего беспокоиться об этом. Без тебя как-нибудь управлюсь. Лучше полосу вот показывай. А то мне еще люльку надо тащить сюда!
— Видишь, как ни крути, а попросишь помочь…
— Да уж не тебя, — поспешила окончательно отвадить Падерина Сахвея.
Вслед за Сахвеей начали возмущаться другие женщины:
— А и правда, мужчины, что это вы себе думаете сегодня? Тогда Зазыба сказал:
— Мужики вот считают, что сход колхозный надо собрать.
— Это зачем?
— Не доверяют правлению.
— Почему это? — вышла вперед Дуня Прокопкина. — Ты же своими ушами слышали, что все правильно сделано.
— Правильно! Правильно! — зашумели вокруг женщины. Зазыба подождал, пока они затихнут, и сказал:
— Вы считаете, правильно, а Силка не считает, что правильно! — Из всех горлопанов он выбрал почему-то одного Хрупчика.
— Этому Силке-мылке, — выкрикнула из толпы Ганнуся Падерина, — хоть урви, да подай!
— Они тут пооставались, так им конечно! — вскинулись молодые солдатки. — Нечего слушать их! Как решили на правлении, так нехай и будет!
— А может?..
— Что — может?
— Так…
— Ты тоже ихнюю сторону берешь?
— Ладно, замолчите, — наконец закрыл от нетерпения глаза и поднял руки Зазыба.
Но уже нелегко было унять женщин.
— Цыц, бабы! —решил помочь Зазыбе Парфен Вершков. Наконец порядок был установлен, и все — мужики и бабы стали ждать, что скажет Зазыба. Но перед тем слово молвил Кузьма Прибытков. Оглядывая ржаной клин, старик кашлянул, будто прочищая горло, и произнес:
— Пока мы толчем мак, как комары, так жито и сыплется на землю по зернышку. Ветер колышет его, а оно сыплется. И никому не слышно. Это же не звон, чтоб на всю околицу слышно было…
— Ей-богу же правда! — подхватили Кузьмовы сетования старые и молодые женщины.
Чтоб не дать заново возникнуть словесному пустомолоту, Зазыба поискал глазами Романа Семочкина, который к этому времени снова смешался с толпой, и спросил его, будто Роман и впрямь был самым первым человеком в Веремейках.
— Так что будем делать? Со сходом или без схода обойдемся?
— А мне, следовательно, все равно, — усмехнулся в ответ Роман. Я только погляжу, много ли вы мне намерите!
— Как и всем.
— У меня ж теперь еще человек вот, — Роман показал на неподвижного Рахима, будто нарочно посаженного на межевой столб.
— Ничего, он получит пайком у бабиновичского Адольфа, — съязвил Парфен Вершков.
От этого остроумного замечания среди мужиков и баб вспыхнул хохот, а Микита Драница неожиданно сказал:
— Если уж на Рахима тоже давать, так его полосу треба кладовщице прирезать.
Веремейковцы переглянулись. Драница пояснил:
— Завтракал же сегодня он у нее! И многозначительно усмехнулся, тараща глаза.
Те, кто присутствовал вчера в колхозной конторе, вспомнили вдруг, как говорил Микита, будто Роман собирался отвести Рахима на ночлег к Ганне Карпиловой.
Иван Падерин смерил взглядом полицейского.
— Такой коротыш да чтоб угодил Ганне? — искренне захохотал он. — Не верится, чтоб Рахим дождался завтрака у Ганны. Не такие в ее хате не задерживались, а этот! — И опять Падерин бросил взгляд на Рахима. — Не-ет, Рахиму с его носом хоть…
Женщины, слыша такие речи, начали брезгливо отворачиваться, а Роман Семочкин бросился было защищать полицейского от нападок счетовода.
Тогда повысил голос Зазыба.
— Ну, вот что, хватит баланду травить! — Он увидел в толпе Розу Самусеву, спросил через головы: — А что это и в самом деле Ганны не видно сегодня?
— Не знаю, — пожала плечами солдатка.
— А еще соседки, почти рядом живете, — укоризненно сказала ей Рипина Титкова.
Будто уличенные в чем, веремейковцы после этого начали озираться, чтобы прикинуть, кого еще, кроме кладовщицы, нет среди них.
— Вот что, — подумав, сказал Розе Самусевой Зазыба, — пока мы то да се, пока до тебя дойдем по списку, сбегала б в деревню, поглядела б, что там, может… — недоговорив, Зазыба хмуро посмотрел на полицейского.
Солнце между тем уже не только высоко поднялось над землей, но и чуть сместилось на юго-восток, чтобы, продолжая свой дневной путь, поплыть по небу над деревней, а вечером скрыться за озером меж верхушек далекого леса.
На траве еще блестела ночная влага, а картофельник, начинавшийся по ту сторону гутянской дороги, был точно вымытый и зеленел, как весной.
Собственно, и ржаной клин, и картофельное поле лежали на самом хребте какой-то местной возвышенности, вряд ли обозначенной на топографической карте. И если Веремейки со своими пахотными землями находились почти на одинаковом уровне с хребтом, то с восточной стороны возвышенность имела крутой склон, который внизу переходил в ровный, будто укатанный, суходол. За суходолом снова простиралось поле, но уже не веремейковское. То поле принадлежало сразу трем небольшим деревенькам — Мяльку, Городку и Держинью. А перед деревеньками тонул в утренней дымке лес, который окаймлял суходол, вдаваясь мысом, будто корабль, в самую его середину.
Микита Драница знал, что говорил, и тогда в колхозной конторе, и теперь, в Поддубище: Роман Семочкин действительно водил этой ночью Рахима к Ганне Карпиловой.
Рахим притащился в Веремейки задолго до того, как вернулись из Бабиновичей Браво-Животовский и Зазыба. И когда перед закатом солнца Браво-Животовский взошел на свой двор, то Роман Семочкин и Микита Драница уже ждали его на завалинке. С ними был и Рахим. Еще не кончился спас, и веремейковцы были одеты по-праздничному: у Микиты из-под расстегнутой фуфайки видна была вышитая красным крестом манишка, а Роман располовинил военную форму, в которой удрал из действующей армии, и вместо гимнастерки надел сатиновую рубашку со стоячим воротником, подпоясав ее по бедрам крученым поясом. Перед тем Микита Драница сбегал, как на одной ноге, в Держинье к Хведосу Страшевичу, принес оттуда разбавленного спирта. Хведос был давний поставщик Микиты. Но раньше он обеспечивал Драницу преимущественно самогоном, который ему удавалось гнать в кустах украдкой от участкового милиционера. Между тем в Белынковичах всегда работал спиртзавод. На нем делали хоть и не совсем очищенный, но пригодный для употребления спирт: достаточно было разбавить его родниковой водой, как он терял неприятный запах и становился похожим на водку, так что не каждый мог отличить его от «Московской». Конечно, в прежнее время таким, как Микита Драница, доступа на белынковичский завод не было, и если случалось, что в веремейковском магазине по какой-то причине не хватало водки, то приходилось довольствоваться Хведосовой «кустовкой». Но на прошлой неделе белынковичский завод был разрушен, а спирт, который еще оставался в подвале, было решено выпустить из цистерны. Известное дело, эту операцию следовало провести втайне. Но бухгалтер завода выдал тайну своему шурину, а тот шепнул об этом еще кое-кому из добрых соседей. И вот на территорию завода двинулся народ с баклагами, ведрами, жбанами, кувшинами, банками, кто что смог освободить в хозяйстве для такого случая. Запас в тот день несколько ведер спирта и двоюродный брат Хведоса Страшевича. Вскоре добрая половина того спирта была переправлена в Держинье. А дальше круговая порука — раз что-то затеплилось в Держинье у Хведоса Страшевича, значит, будет оно и в Веремейках у Микиты Драницы, так как они, кроме всего прочего, по какой-то дальней линии считались родственниками.
Пока мужчины поджидали Браво-Животовского, Микита Драница успел похвалиться, как они выпили еще в Держинье по полному корцу с Хведосом и как он, Микита, уже чуть ли не превосходство свое чувствовал надо всеми, что сумел раздобыть столько спиртного: в бутыль вмещалось литра четыре, а Хведос не пожалел наполнить ее по самое горло.
Браво-Животовский еще от ворот понял, что мужики ждут его на завалинке неспроста. Но Браво-Животовский не спешил заговаривать с ними. Сперва поставил к забору, как это делает после работы рачительный хозяин с сельскохозяйственным или плотничьим инструментом, свою винтовку, потом жадно, будто поддразнивая гостей, напился воды из ведра, стоявшего на скамейке возле крыльца, а уже после догадливыми глазами посмотрел на Драницу.
— Ну, что?
— Так… — показал Драница на бутыль, которая была зажата у него между ногами.
Браво-Животовский радостно потер свои большие руки и незлобиво передразнил Микиту Драницу:
— Ради спаса?
То ли умышленно, то ли случайно разговаривал Браво-Животовский пока с одним Драницей, и это вызывало в завистливой душе Романа Семочкина неприятное, даже какое-то мстительное чувство, будто хозяин унижал его в глазах Рахима. Но мстительное чувство питал Роман Семочкин, кажется, не столько к Браво-Животовскому, сколько к Миките Дранице.
Браво-Животовский позвал с огорода свою хозяйку, Параску. Сказал ей:
— Видишь, гости к нам пришли, нада спас отметить. Собери чего-нибудь на стол.
Браво-Животовский говорил это голосом, не терпящим возражения, но Параска и сама кинулась выполнять приказ мужа с той торопливостью, какая бывает, когда люди живут в добром согласии или долго не виделись: только на минуту задержалась возле лохани с зеленой сечкой, чтобы вытрясти из фартука лебеду, которую нарвала в огороде. Браво-Животовскому тоже будто не стоялось на месте. Он подался под поветь, где находилась телега с сеном. Косила это сено Параска за Халахоновым хатищем, наверное, недели две назад, когда еще не надеялась на возвращение Браво-Животовского с фронта. И вот Браво-Животовский подошел к возу, присел на корточки, заглянул под колеса, хватит ли места для сена в простенке, а потом привстал и легко, будто показывая свою силу, толкнул воз правым плечом. Воз от его толчка опрокинулся, и сено, слежавшееся пластами еще в копне, начало медленно, шапка за шапкой, валиться в простенок, освобождая телегу по самые грядки.
— Ты не подумал, это, — крикнул хозяину под поветь Микита Драница. — Вынес бы лучше траву на солнце, сырая еще.
— Где оно, то солнце! — возразил, дергая щекой, Роман Семочкин, но не потому, чтобы угодить Браво-Животовскому, просто хотелось хоть как-то уязвить Драницу.
— Так ночью дождя не предвидится вроде, — не почувствовал Романовой неприязни Драница.
Браво-Животовский между тем сделал вид, что не слушает их подсказок. Взявшись за оглобли, он откатил немного в сторону от сваленного сена телегу, затем вышел из-под повети и принял от забора винтовку.
Драница, наблюдавший за этим, сказал:
— Ты б хоть показал Роману патроны, а то он, может, еще и не видел, какие они, бельгийские.
Роман Семочкин только мрачно усмехнулся в ответ:
— Они вот и наши, русские, не хуже ваших, следовательно, бельгийских! — и показал кивком головы на трехлинейку, которую держал молчаливый Рахим.
— Так, — дернул головой от неожиданного Романова патриотизма Микита Драница и тут же спросил: — А куда же ты свою подевал? Наверное, тоже ведь получал? Получал, а?
— Почему ты думаешь, что подевал? — возразил Роман и, похваляясь, уточнил: — Может, моя тоже лежит и к боевому делу готова, следовательно. Вытащу из-под стрехи, да и пальну в кого захочу.
Браво-Животовский между тем стоял посреди затененного двора и втайне завидовал Рахиму: мол, еще неизвестно, что из человека получится, а в гарнизоне среди немцев уже пользуется большим доверием! И, уже неизвестно почему, вдруг припомнил случай, как в девятнадцатом году за Ростовом деникинцы вешали на вкопанном в землю железнодорожном рельсе большевистского комиссара, татарина. Тот тоже был неразговорчив и только напоследок, почти из петли, крикнул: «Со-о-ба-аки!» Обозники потом рассказывали Браво-Животовскому, что комиссар хотя и был большевиком, но веры мусульманской придерживался строго — не ел сала и не пил водки.
«А как этот?» — подумал Браво-Животовский, затаивая любопытство: мол, сядем за стол, узнаем!
Пока Параска хлопотала в хате, собирая гостям на стол, а сами гости сидели на завалинке, небо над Веремейками из темно-голубого стало позолоченным, а затем будто вспыхнуло. Это пряталось за лес солнце, которое за один день едва ли не возвратило ту теплоту августовского лета, что была потеряна в непогоду.
Над деревней, как раз над мостом, который делил ее на две половины, летели за озеро, тяжело махая крыльями., вороны — птицы тоже не хотели ночевать где придется!
Предвещая на завтра хорошую погоду, у ворот «толкли мак» комары.
Роман Семочкин, посмотрев на этот живой столб, вдруг сказал:
— Гуляем все, следовательно, а о хозяйстве и думать не думаем. — Он часто-часто заморгал глазами и польстил Браво-Животовскому: — Ты ж теперь у нас начальство, следовательно, так треба кому-то команду подавать. А то погода наступила, а мы все Зазыбовых слов ждем, будто, кроме него, и распорядиться в Веремейках некому!
Но Браво-Животовский устоял против Романовой лести — закусив, будто в раздумье, нижнюю губу, он покачался на каблуках яловых сапог, доставшихся ему при ликвидации воинского склада в Бобруйске, и неопределенно сказал:
— Сейчас вот позовет Параска к столу, там и поговорю! за чаркой. — И обернулся к Дранице: — Верно, Микита?
— Точно!
Наконец Параска толкнула во двор форточку, позвала:
— Веди, Антон!
Браво-Животовский поспешил к высокому крыльцу и остановился на нем, как хороший хозяин, пропуская вперед дорогих гостей, которые заходили через сени в хату один за другим. Первым, конечно, шел неудержимый в присутствии Браво-Животовского Микита Драница, обеими руками он накрепко держал под полой фуфайки тяжелую бутыль, за ним Роман Семочкин, потом Рахиль Войдя в хату, Микита Драница распахнул фуфайку и поставил бутыль на стол, почему-то неуверенно посмотрел при этом на хозяйку, точно опасался ее, хотя из всей компании один он пришел в гости не с пустыми руками. Но в этой хате вот уже много лет настоящим хозяином был Браво-Животовский. Тот закрыл за собой дверь и, оглядев заставленный обливными мисками стол и бутыль с разбавленным спиртом, сказал:
— Тут у нас столько всего, что вряд ли одолеем Мы это одни. — Став полицейским, он вдруг возымел желание видеть в своей хате как можно больше веремейковских мужиков — пора привлекать их на свою сторону. — Может, еще кого покличем, а? — Он рассуждал трезво, так как понимал, что не каждый в Веремейках нынче отзовется на его приглашение.
— Может, следовательно. Силку Хрупчика? — подсказал Роман Семочкин.
Но его предложение вдруг будто взорвало Микиту Драницу.
— Зачем нам Силка тут? — Микита беспокоился не потому, что Браво-Животовский намеревался угощать Хрупчика его спиртом; Драницу больше всего пугало, то, что именно ему придется идти чуть ли не в самый конец деревни за Хрупчиком.
Браво-Животовский понял Драницу сразу и потому, поддерживая Романа, постарался одновременно успокоить и Микиту:
— А почему бы, Микита, и в самом деле не позвать нам Силантия? Параска сходила б за ним. — И обратился к жене: — Как, Параска?
Хозяйка и тут даже бровью не повела, послушно накинула на голову большой платок и, поглядевшись в зеркало, висевшее на оклеенной обоями стене, вышла из хаты;. Браво-Животовский показал гостям на табуреты:
— Рассаживайтесь!
Винтовку он повесил перед тем на гвоздь в простенке между окнами, выходившими во двор.
— Что это, «кустовка»? — спросил он Микиту, беря обеими руками пузатую бутыль.
— Спирт!
— От спирта тут мало чего осталось уже, следовательно, — зло пошутил Роман Семочкин.
Браво-Животовский посмотрел на обоих.
— Ничего, — подмигнул он Дранице, — булькает, как настоящий.
Тогда Микита оскалил зубы, поворачиваясь к Роману (Семочкину:
— А ты не пей, раз так считаешь! Браво-Животовский еще на дворе почувствовал, что между Драницей и Романом будто черная кошка пробежала, потому и попытался поймать ее за невидимый хвост.
— Что-то вы, как колхозные петухи, — засмеялся он, — лучше давайте выпьем, пока клевать один другого не начади.
Он показал руками на полные стаканы, а затем, точно спохватившись, перенес один, четвертый по счету, через весь стол, осторожно, чтобы не пролить, и поставил перед Рахимом. Но тот не принял угощения. Отмахнулся. Глаза его при этом загорелись злостью. Браво-Животовский в растерянности даже вскинул брови.
— Ты его не трогай, — сказал Роман. — У него с этим… — И помахал перед собою рукой.
Браво-Животовский взял со стола свой стакан.
— Нам больше достанется, — хмуро заметил он.
— Гы-гы-гы, — затряс головой Микита Драница.
— Ну, выпили, — сказал хозяин.
Но Роман Семочкин будто не слышал приглашения.
— Ты, ухоед, дюже не строй из себя тут, — пригрозил он Дранице. — Рахим вот не пьет, так не посмотрит, следовательно, что спирт твой.
— Видно, дешево он обходится тебе, раз не пьет? — почти в упор, пронизывающим взглядом уставился на Романа Браво-Животовский.
— Не столько мне, сколько Адольфу, следовательно, — пошутил тот.
— Ну-ну, — кивнул головой Браво-Животовский. — Выпили.
Микита Драница не мог простить Семочкину «ухоеда» и потому, легко опорожнив стакан, попрекнул односельчанина:
— А ты б не сидел на чердаке да тоже с ведром сбегал бы в Белынковичи. Глядишь, и твоего спирта отведали б теперь. Может, и Рахим твой не утерпел бы тогда.
Но именно этим Драница, оказалось, дал большой козырь Роману Семочкину.
— Что ты мелешь? — с презрительной гримасой произнес тот. — Откуда тебе известно все? Антон вон тоже сидел на чердаке, так и ему скажешь?..
Роман даже предположить не мог, что Браво-Животовскому не понравится его заступничество. Перестав хрустеть огурцом, тот неожиданно принялся втолковывать такому же, как и он сам, дезертиру:
— Ты, Роман, говори, да меру знай. Нечего меня ставить на одну доску с собой. И вообще, что у вас сегодня за перебранка? Разве мы не собирались о делах поговорить?
— С ним поговоришь, с этим шпиком! — обиженно буркнул Роман Семочкин.
Браво-Животовский передернул плечами.
— Вот видишь!..
— Так, может, еще и не знаешь тогда? — вскипел Роман.
— Чего не знаю?
— Да о том, что Микита твой, следовательно, может, и на тебя доносил в район?
— Кому? — поморщился Браво-Животовский и перевел взгляд на понурившегося Драницу.
— Нехай сам скажет! — уже чуть ли не торжествующе закричал Роман Семочкин.
— На кого ты писал и кому? — спросил у Микиты Браво-Животовский.
Драница беспомощно огрызнулся: — Не бойся, на тебя я никому не писал!
— А на кого же? — Браво-Животовский напрасно ждал ответа. — Ну, хоро-о-ошо-о, — словно выдохнул он нутряным голосом. — Сейчас вот выпьем еще по одной, а потом уж ты, Микита Лексеевич, все по порядочку и расскажешь!
— Вот-вот! — не переставал науськивать Роман Семочкин. Браво-Животовский снова взялся наполнять стаканы. Но руки его почему-то теперь были не такие послушные, как раньше, и спирт из широкого горла бутыли выплескивался на скатерть.
Драница ловил здоровым ухом бульканье жидкости, а сам мучительно думал, что так некстати затеял спор с болтливым и злым человеком; сперва они довольствовались одними обоюдными насмешками, а потом дело дошло до явной неприязни, и вот наконец Роман напомнил за столом о торбе с письмами. Недаром в Веремейках говорят, лучше с Мелешонком потерять, чем с Романом Семочкиным найти то же самое. Но разговора с Браво-Животовским, который должен был произойти, Миките не следовало бояться. Перед Браво-Животовским он был не виноват. Микита не писал на него, так как Браво-Животовский в Веремейках никогда не привлекал к себе внимания и потому никому не был нужен. Другое дело Зазыба, Чубарь, председатель сельсовета Егор Пилипчиков, директор семилетки Бутрима, даже участковый Милиционер Левшов. А этот!.. И тем не менее Драницу привели в замешательство слова Романа Семочкина про шпика — до смерти не хотелось, чтобы теперь, в присутствии полицейских, начался разговор о торбе и ее содержимом… Ну, пускай бы случился подобный разговор с одним Браво-Животовским, это еще куда ни шло, так как Браво-Животовский, в конце концов, свой, деревенский, человек, поймет. А вот зачем было болтать при этом недотепе Рахиме? Вместе с тем не мог он простить и себе, зачем закопал торбу с письмами в огороде, будто ей и в самом деле не нашлось другого места…
Да только напрасно Драница дрожал — разговора про злосчастную торбу между ним и Браво-Животовским не произошло: вдруг скрипнула дверь, и в хату вместе с Параской вошел Силка Хрупчик. Хотя его и ждали тут, однако никто не рассчитывал, что можно так быстро прийти с другого конца деревни. Браво-Животовский даже пошутил:
— Ты, Силантий, словно нюхом учуял, что тут!..
— Я, это, в правление хотел, а Параска вот встретила по дороге, да и говорит, что вы тут. Ну, я и решил, дай, думаю, сперва к вам пока зайду.
— Неплохо подумал, — усмехнулся Браво-Животовский, который всем видом старался показать, что рад видеть в своей хате нового человека. Однако слова Силки насторожили. — А что там, в правлении?
— Зазыба зачем-то собирает в контору правленцев. II мужики наши некоторые подались туда.
— Инте-е-ересно! — наливая Хрупчику в стакан спирта из бутыли и не поднимая от нее глаз, промолвил Браво-Животовский.
Роман Семочкин вдруг вспомнил:
— Правда, это ж Зазыба куда-то ездил сегодня! Следовательно, может?..
— Ездить-то ездил, — сказал на это Браво-Животовский, — но он и словом не обмолвился, что думает собирать правление.
— Вы что, вместе с ним были?
— Я его в Бабиновичах встретил.
— Это он племянницу возил в Латоку, — подсказал Микита Драница, который при появлении Силки Хрупчика обрел прежнюю уверенность.
— А тебе все известно! — покосился на него Семочкин.
— Баба моя говорила.
— Ну, если баба, — засмеялся Роман. — У бабы твоей глаза как у совы. Даже ночью видит.
Браво-Животовский сидел молча, о чем-то сосредоточенно думал. Но вот он блеснул глазами и нарочито беззаботно махнул рукой:
— Ладно, пускай себе правленцы совещаются, а нам спешить нечего, — однако тут же глянул на Микиту. Драницу и будто что-то вспомнил. — Хотя что я говорю? Мы же можем сделать по-другому. Пускай и от нас пойдет туда представитель. Ну, хотя бы вот Микита, а?
— Только чтоб слушал там в оба, следовательно, — засмеялся довольный решением хозяина Роман Семочкин.
Браво-Животовский подмигнул Дранице:
— Согласен?
Микита не заставил себя упрашивать, опрокинул в рот стакан спирта и, закусывая на ходу, поспешно направился к порогу. Он охотно отказывался от дальнейшей выпивки, чтобы не дать возможности ворошить его старые грехи.
Едва ли не под стук дверей проглотил, будто не умеючи, первый стакан Силка Хрупчик. Ему сразу был налит второй.
— Угощайся, угощайся, — не жалел дарового Браво-Животовский.
Отсутствие Микиты Драницы не отразилось на застолье. Вскоре все опьянели — хотя Хведос Страшевич и разбавлял спирт один к трем, но и в этой пропорции сильно ударяло в голову. Как всегда бывает в подобных случаях, в хате поднялся беспорядочный гомон, который могли слушать всего два человека — Рахим да Параска. Даже Браво-Животовский, который при людях не очень-то был словоохотлив, и тот принялся рассказывать Силке Хрупчику и Роману Семочкину, как ходил в первый раз к немцам в Бабиновичи. Его уже будто черт тянул за язык, и он стал незаметно для самого себя пересказывать почти слово в слово то, что говорил в Бабиновичах коменданту. Увлеченный беседой, Браво-Животовский не видел, как все больше раскрывались от удивления глаза его жены и как она наконец схватилась за голову и, пошатываясь, вышла в сени.
Кончилась эта спасовская пьянка тем, что Роман Семочкин каким-то образом почувствовал, что время уже позднее, и потянул Рахима за рукав, ведь обещал отвести его к Ганне Карпиловой.
— Ты нам плесни немного в бутылку, — попросил он Браво-Животовского, — а то у нас еще сегодня марьяжные дела с Рахимом.
Браво-Животовский, непрестанно зевая, слил в поллитровую бутылку спирт из недопитых стаканов и сунул Роману в карман.
Ганны Карпиловой не было дома — не вернулась еще из колхозной конторы с заседания правления. И Роману Семочкину с трезвым Рахимом ничего не оставалось, как зажечь в чужой хате лампу и ждать хозяйку.
Дети, двое мальчиков, услышав шаги в хате, проснулись за дощатой перегородкой, но вскоре притихли: во-первых, сразу узнали своего, веремейковского, а во-вторых, им вообще не в новинку было видеть в свой хате знакомых и незнакомых мужчин.
Роман вытащил из глубокого кармана поллитровку, хотел поискать в хате, чем закусить, однако вовремя спохватился и с досадой пожал плечами: вряд ли что найдешь, ибо, как и почти каждая вдовья хата, эта тоже пугала глаз своими пустыми углами и голыми стенами. Тогда Роман исступленно поболтал перед собой бутылку, будто намеревался увидеть там какой-то скрытый доселе непорядок и, может, даже чудо, затем равнодушно поставил ее на стол. Сидеть и ждать хозяйку просто так, без всякого дела, было муторно, и Роман вскоре стал скучать жалея, что затеял все это.
Чувствуя, что может незаметно заснуть за столом, Роман сказал заплетающимся языком Рахиму:
— Так, это, гляди уж, чтоб у нас все… чтоб у нас все в ажуре, следовательно, было.
— Моя понимай, — ответил Рахим. На лице его при этом не дрогнул ни один мускул.
— Ну-ну, — подбодрил его Роман Семочкин, а сам, обвиснув от пьяного изнеможения, навалился грудью на край стола.
Фитиль в лампе горел слабо, но трещал сильно, по-видимому, стал слишком коротким, и хозяйке пришлось долить в лампу воды.
За перегородкой, посапывая тонко, спали дети. В том углу, где стояла их кровать, что-то шуршало, очевидно, скреблась мышь, было даже слышно, как она перебегала с одного места на другое.
Вскоре Роман начал бормотать во сне.
Рахим тоже клевал носом.
После вторых или третьих петухов отворилась из сеней дверь, и порог переступила усталая Ганна. Свет в хате она заметила еще с улицы. И подумала: «Приволоклись-таки!»
Рахим так и впился в нее глазами. А Ганна прошла за перегородку и даже на него не взглянула. Успокоенная, что дети спят и что с ними все благополучно, она повесила на гвоздик платок и подошла к незваным гостям. Роман Семочкин к тому времени успел проснуться — его растолкал полицейский.
— Следовательно, вот, — показал тяжелыми глазами на бутылку Роман, — дала бы что-нибудь закусить…
— Где я тебе возьму?
— Поищи!
— Иди сам на огород, может, какой огурец-семенник и нащупаешь впотьмах.
— Как это ты живешь, Ганна, что у тебя и на зуб, следовательно, нечего положить? — притворно удивился Роман.
— А ко мне приходят со своей выпивкой и со своей шкваркой, — со злостью ответила Ганна.
— Гм…
— Вот тебе и «гм»…
— М-да…
— Вот тебе и «м-да»!
— Ладно, тогда подай хоть стакан. Налью и тебе каплю, так и быть, а ты как хочешь. Хочешь закусывай, а не хочешь, следовательно, не треба. А я свою долю домой понесу. С Христиной разом выпьем.
— А он? — кивнула Ганна на полицейского, который стоял, словно вытянувшись по команде.
— Мусульма-а-анин, — покрутил головой Роман, — следовательно, не пьет! — И коротко добавил: — Но научим!
Ганна посмотрела на Рахима: интересна увидеть мужика, который не по болезни, а вообще не берет в рот спиртного! Но смотреть, как ей показалось сразу, было не на что — Романов приятель, нахохленный и будто обгоревший с лица, в блеклом свете лампы был похож на того деревянного истукана, которого когда-то нашли веремейковские школьники в своем лесу и которого потом забрали у них в город в музей. Ганне от неожиданного сравнения стало смешно, однако она, соблюдая приличия, сдержала непрошеный смех и только спросила у Романа:
— Что это он у тебя какой-то?..
— А ты не будь дурой, — покачивая головой над столом, начал поучать ее Роман. — Привел тебе человека, так не ерепенься, а то!..
Он, видимо, посчитал уже, что главное сделано, что наконец свел Рахима с Ганной, и начал совать бутылку обратно в карман. Потом оперся ладонями о стол, посидел так немного, выпрямившись.
— Ну, вы тут уж милуйтесь-целуйтесь, следовательно, как и полагается, а я пошел домой…
Но Ганна заступила дорогу.
— Ты вот что, следовательно, — топнула она, вконец рассердись, — забирай своего полицая, да!..
— Окстись, Ганна! — вытаращил пьяные глаза Роман.
— Благодетель нашелся!
— Ну, чистая дура, — хлопнул себя по бедрам Роман. — Это ж тебе не абы кто. Рахим — наипервейший человек теперь в волости. Знаешь Гуфельда?
— Сдался мне твой Гуфельд!
— Нехорошо так, Ганна! — чуть ли не в отчаянии проговорил Роман. — Перед прежними начальниками, следовательно, так!.. А теперь вот…
— Ты мне тут язык не глотай, — не унималась хозяйка, — а забирай своего Рахима и катись!..
— Не шуми, Ганна. Ты, следовательно, еще подумай хорошенько. Он же может тебе какие хочешь подарки приносить. Целое богатство соберешь потом.
— Где оно теперь, то богатство?
— Во! — И Роман распростер перед ней руки, как бы говоря, что теперь весь мир ему с Рахимом подвластен.
— Не нужны мне ни ваше богатство, ни его подарки, — успокаиваясь, промолвила Ганна. — Мне отдохнуть треба, замаялась за день. А коли тебе охота пристроить его к кому, так веди к Христине своей.
— Ну-у, ты-ты-ы!
— Пьяный, пьяный, а понимаешь, — засмеялась Ганна.
— А ты думала!
Наконец Роман вышел из-за стола и украдкой, будто балуясь, начал обходить хозяйку, чтоб проложить себе путь к двери. Та конечно, не стала хватать его за шиворот. Лишь скривила, как от боли, губы да презрительно, без особой злости посмотрела вслед. На пороге Семочкин остановился, чтоб подмигнуть через плечо полицаю, мол, не зевай тут! Ганна тоже повернулась к Рахиму, крикнула:
— Ну, а ты чего зенки вылупил? — и в этот момент услышала, как хлопнула дверь, — уходя из хаты, Роман уже где-то стучал по половицам в сенях.
Рахим между тем даже не шелохнулся, было такое впечатление, будто его поставили тут стеречь ее.
— Тьфу, не человек, а идол какой-то, — уже тише сказала Ганна. — Ну и стой себе хоть всю ночь!
Она зашла за перегородку и склонилась над детской кроватью. Мальчики не проснулись. В хате было тепло, и они пораскрывались. Старший, Петрачок, закинул голую ручку на шею братика, и Ганна приняла ее, положив вдоль худенького тела. Шея у младшего под рукой вспотела, она вытерла ее уголком тряпки. Дети в эту ночь спали на чем попало, так как матрац их был вытрясен и выстиран, чтобы потом, после жатвы, набить его свежей соломой. Младший мальчик иногда еще разводил под собой сырость, и Ганна пощупала под ним рукой. Но подстилка была сухая. Тогда она взяла сына за ножки, приподняла их и вытянула за край длинную рубашонку. Хотя в хате и горела лампа, однако за перегородку свет не доходил, едва просвечивая через домотканое одеяло, которое висело тут в проеме вместо двери, и детские личики, как восковые, желтели в потемках. Ганна очень любила своих хлопчиков. Может, по-своему, не так, как другие матери. Но даже и ей иной раз казалось, что она не отдавала им всего своего тепла, на которое они имели право…
Раздосадованная, Ганна еще ниже наклонилась над кроватью и, облокотившись, взяла в ладони свое горячее лицо.
Вскоре послышались тихие шаги. Ганна встрепенулась, испуганно повернула голову — полицейский стоял в проеме, держа над собой одеяло.
«Этого еще не хватало!» — возмутилась Ганна, выпрямилась и, чтобы не потревожить детей, направилась на освещенную половину хаты. Полицейский сперва отступил перед нею, пропуская вперед, но потом неожиданно подскочил и накинулся, лапая руками за грудь. От него резко пахнуло гнилым и вовсе не мужским запахом, будто человека только что выпустили откуда-то из соломорезки. Руки его слепо, судорожно скользили по кофте в поисках застежки. Видимо, полицейский сильно волновался, потому и движения его были неуклюжи, а каждое прикосновение причиняло ей боль.
Ганна не ошибалась относительно того, зачем привел Роман к ней этого человека. Но то, что полицейский нападал так, ошеломило ее. Некоторое время она стояла словно оглушенная, оцепенелая, не в силах понять, что от нее нужно и что она должна делать. Но постепенно сознание возвращалось к ней, и Ганне стало противно. С мучительным раздражением, отразившимся на лице, она напряглась и толкнула мужика в угол, где у нее прямо на полу стояли чугуны. Толчок получился сильный, полицейский не удержался на ногах и отлетел к самой стене, ударившись там обо что-то спиной. От такой своей решительности Ганна растерялась, но лишь на мгновенье, так как Рахим пружинисто вскочил на ноги и снова кинулся вперед, бешено вращая глазами. Может, от злости, а может, от боли, когда ударился спиной, пальцы его стали теперь более цепкими, они просто впивались в ее тело; разинутый рот тянулся к груди — похоже, укусить…
«Боже ты мой, что за напасти сегодня на меня?» — ужаснулась еще больше Ганна и, будто поддаваясь мужской силе, настойчивым домогательствам, начала медленно отступать к неразобранной постели, стоявшей у стены между столом и перегородкой. За перегородкой заплакал ребенок:
— Ма-а-ама-а…
Рахим вдруг умерил свою прыть, а Ганна, будто вспомнив о чем-то и одновременно ужаснувшись этого, еще раз отчаянно толкнула насильника. Как ни странно, но и на этот раз полицай также отлетел чуть не на середину хаты, поскользнулся там и грохнулся ничком.
Младший сынишка еще громче заплакал, проснулся, видно от его плача, и Петрачок.
— Мама! — позвал он Ганну и, соскочив с кровати, выбежал из-за перегородки.
— Иди, дитятко, ступай, спи, — сказала ему раскрасневшаяся и запыхавшаяся Ганна, а сама не сводила глаз с полицая, который уже вставал на карачки. Ей бы в руки теперь что-нибудь, да поблизости ничего не было.
Но вот полицейский стал на ноги и как-то бессмысленно, будто оглушенный или пьяный, оглядел хату, затем пошел к скамье, где лежала его винтовка. Видя это, Ганна еще больше ужаснулась, схватила за плечики Петрачка и втолкнула его за перегородку.
Но полицейский даже не прикоснулся к винтовке, сел на скамью и настороженно затих, будто получил разрешение на передышку.
Ганна села на край кровати и, отвернувшись от Рахима, беззвучно заплакала, уткнувшись головой в подушку. В горьком и беспомощном отчаянии впервые, кажется, она проклинала свое соломенное вдовство.
Судьба почему-то была к ней всегда немилостива. В Веремейках каждый, у кого хватало ума и у кого было не черствое сердце, сочувствовал ей: жизнь у молодой женщины действительно сложилась не по-человечески. Единственное, что ей дал бог, так это самородную красоту, которую редкий глаз мог не отметить, да ласковую душу, будто нарочно воспитанную так, чтобы в ней тонули чужие пороки. Другое дело, что Ганна сама не жаловалась ни на судьбу, ни на жизнь, но в этом и состояло, по-видимому, отличительное свойство ее характера.
Отец Ганны, Карпила Самбук, был человек нездешний, то есть не веремейковский, родился он по ту сторону Беседи, где-то за Витунем, а мать Ганны и вовсе происходила от смешанных черниговских хохлов. Посватался к ней Карпила, когда работал на строительстве железной дороги Унеча — Орша, что должна была соединить угольный юг страны со второй столицей. Строительство дороги началось от Унечи. Но до Орши строители смогли довести ее только в советское время. Тогда же, перед войной с кайзером (да и в самую войну), были уложены рельсы до Климовичей. Конечно, как и всюду на таком строительстве, землекопы и возчики с тяглом набирались прежде всего из близлежащих деревень — в конце концов, тем, кто нуждался, не надо было ехать далеко на заработки, искать сахарные заводы или шахты, и мужики охотно (пока не началась гужевая повинность) нанимались на разные работы. Подался на строительство железной дороги и Карпила Самбук. Хозяйство у них было небольшое, и отец управлялся один. Сперва артель, к которой десятник пристроил хлопца, вывозила песок к железнодорожной насыпи из-за Белынковичей, потом артельщики переехали на работы к Сурожу, а в пятнадцатом году стали ездить за строительным камнем и смолой почти в Чернигов. Там Карпила Самбук и высмотрел себе жену, привез ее в Сурож, где сам был на сезонном постое. В Суроже в чужом домике на берегу Ипути молодые прожили до конца строительных работ. Но домой, в свою деревню, Карпила не повез беременную жену, счел за лучшее податься на Черниговщину. Там, в большом селе за Сновом, и родилась Ганна. С тех пор до самого тридцать третьего года Карпила Самбук не наведывался на родину… Но случилось так, что Карпилу сняли мертвого с березы, что на Чертовой горе между Крутогорьем и Избужером. Никто не догадывался, отчего повесился человек, кстати, его все называли потом украинцем. Прошел слух, что перед этим его водили в Крутогорье в милицию. Говорили знающие (а такие всегда найдутся), что «украинец» будто что-то украл в Прусинской Буде… Как бы там ни было, а председателю местного Совета пришлось вызывать телеграммой Самбукову жену с Черниговщины. Приехала та с семнадцатилетней дочкой. Мужа к тому времени уже схоронили чужие люди на кладбище за Избужером, и матери с дочерью оставалось только поплакать над могилой. Возвращаться на Черниговщину у них уже не было сил. Тогда и привез Денис Зазыба из Белынковичей в Веремейки двух незнакомых женщин, которых подобрал, обессиленных, в голодном полуобмороке, на железнодорожной станции. Как раз в Веремейках пустовала хата; переехав жить в другое место, хозяева так и не продали ее, и Зазыба под свою ответственность поселил женщин в ту хату…
И уж совсем как в кошмарном сне, вспоминалась Ганне та весенняя ночь, когда она шла в деревню с котомкой картошки на плечах. Тогда еще была жива мать, и дочь спасала ее как могла. Хотя веремейковцы и сочувственно относились к ним, однако мать после смерти отца все время болела, и на Ганне одной лежала забота прокормить две души. Прийти за колхозной картошкой к бурту уговорил ее полевой сторож. И она, глупая, пошла ночью к бурту, так и не догадываясь, чем должна была расплатиться за картошку…
Когда Ганна забеременела, сторож, испугавшись, что все может выясниться и вряд ли простят тогда ему в деревне насилие над Ганной, завербовался куда-то на шахты и перевез туда семью.
Но Ганна и словом никогда не обмолвилась, кто отец ее старшего мальчика, так же как не говорила, от кого у нее потом был и младший сын.
… В лампе зря выгорал керосин, и Ганне было жалко его, так как в следующий раз уже нечем будет даже посветить детям за ужином, но она не отважилась потушить огонь. Полицай по-прежнему сидел на скамье, как сыч, разве только не кугукал.
Ночь была уже на исходе, а Ганна еще головы не приклонила. Но она была рада, что хоть не заболел младший хлопчик — головенка у того больше не пылала жаром, он днем просто перестоял на солнце. Потом Ганне пришла мысль, что неплохо было бы завтра (вернее, уже сегодня) проснуться пораньше да вместе с другими веремейковцами пойти в ноле на перемер… Чем больше ее голову занимали обычные жизненные заботы, тем дальше отодвигали они ее обиду на судьбу, которая минуту назад казалась слишком немилостивой. И вскоре Ганна незаметно забралась с ногами на кровать и заснула, хотя этому и противилось все, что было сознательного в ней. Она не знала, сколько проспала так, но вдруг почувствовала, что на нее кто-то навалился и душит. Ганна открыла глаза. И прямо перед собой увидела лицо Рахима…
Все утро потом Ганна ходила по двору как в воду опущенная. Ей никого не хотелось видеть. И даже когда из каждой веремейковской хаты повалили в Поддубище люди, она не пожелала идти вместе с ними.
Рола Самусева, которую Зазыба послал из Поддубища в деревню, нашла подругу в хате. Ганна сидела у окна и даже не повернула головы на Розины шаги. Должно быть, не каждый в Веремейках поверил бы этому, но Ганна переживала насилие над собой как чудовищное издевательство… Роза обняла за плечи подругу, спросила:
— Ну, что ты?
Та передернула плечом, как от холода.
— А в Поддубище собираются по дворам жито делить, — сказала Роза. Она почувствовала, что с Ганной что-то случилось…
Ганна молчала.
— А меня за тобой Зазыба послал, — начала тихонько тормошить Роза подругу за плечи.
И тогда наконец Ганна посмотрела на нее покрасневшими от бессонницы глазами, крикнула:
— Он бы лучше, Зазыба ваш… — но не кончила и заплакала навзрыд.
Роза смущенно постояла, а потом спросила, повысив голос:
— Ну, что? Что случилось?
Ганна вдруг как бы очнулась, перестала плакать. — Ничего, — ответила грустно.
— Может, обидел кто?
— Нет.
— Чего ж тогда сидишь? Зазыба вон беспокоится, говорит, без кладовщицы ему там как без рук.
— Обойдется…
— Так…
— А я думала, что вы все — и Дуня, и Сахвея, и ты — пошли в Яшницу. Мужиков из лагеря вызволять.
— Так забегали ж сегодня с переделом.
Постепенно Ганна успокаивалась, и вскоре Роза предложила ей:
— Бери серп, пойдем в Поддубище. А то полосу, пожалуй, выделили.
— Не пойду я.
— Зазыба ж наказывал!
— Так и что?
— А то, что я тебя никак не пойму сегодня.
— Иди, Роза, иди, откуда пришла, — вздохнула Ганна, — а я свою полосу успею сжать.
Тогда Роза спросила открыто.
— Может, и правда Романов прихвостень что?..
— Откуда это известно? — метнула пугливый взгляд на нее Ганна.
— Да.
— Тогда не говори абы что!
— Ну, и то ладно. Что передать Зазыбе?
— Ничего. Скажи, что приду. Напоследок Роза еще сказала:
— Может, нужно что?
— Иди, Роза, иди уж.
— А ребятишки где твои?
— Кто их знает. Небось тоже побежали в Поддубище.
— Так и тебе нечего сидеть одной тут.
— Ладно, иди, Роза…
Ганна снова отвернулась лицом к окну, а Роза постояла некоторое время в нерешительности, потом тихо, будто таясь, вышла за порог.
За околицей, уже на гутянской дороге, Роза догнала Браво-Животовского. Вскинув винтовку прикладом на плечо, тот шел темнее тучи. Розин муж, Иван Самусь, доводился Параске родней, и потому Роза могла заговорить по-свойски с Браво-Животовским даже теперь, когда он стал полицейским.
— Что это вы поздно, дядька Антон?
— Проспал, — буркнул Браво-Животовский. — А ты?
— Бегала вот к Ганне Карпиловой. Зазыба посылал.
— Ясно.
— Почему-то не пошла вот…
— А ты не очень хлопочи за Ганну, — поучительно и тоже по-свойски сказал Браво-Животовский. — Ей и принесут, если надо будет.
— Ну и скажете вы, дядька Антон! — заступилась Роза за подругу. — Много ей нанесли?
— А ты будто все знаешь?
Браво-Животовский перешел на другую обочину дороги. Некоторое время они шли молча. Тогда Роза сказала, будто хотела похвалиться:
— А мы сегодня собирались с бабами идти в Яшницу… Там теперь лагерь военнопленных. Так, может, и наш чей-нибудь там. А Зазыба вдруг поднял людей.
— А я вот спал и не знал, что все в Поддубище подались. Но Браво-Животовский говорил неправду. Обо всем он знал. А чтобы не идти утром вместе со всеми в Поддубище, на то у него были причины. Во-первых, Браво-Животовский рассчитал: незачем лезть вперед, а вот когда раздел хлеба будет закончен или хотя бы войдет в самый разгар, тогда он и заявится — и перед бабиновичским комендантом оправдание есть, мол, без него сделали все, и веремейковцам пока на мозоль не наступишь. Во-вторых, что-то непонятное творилось с Параской. Вчера он спьяну разоткровенничался за столом, а сегодня Параска даже глядеть не хотела на него. Заплаканная, она мыкалась из угла в угол и каждый раз принималась голосить, как только Браво-Животовский пытался заговорить с ней. Со вчерашнего вечера Параске вдруг почему-то начало казаться, что именно от пули ее теперешнего мужа, который, как выяснилось из его же признаний, служил и у красных, и у белых, и у махновцев, погиб на гражданской войне ее первый муж, Андрей Рыженок. И она уже чувствовала великий грех перед своим первым мужем за то, что после него жила с человеками» которого не только не знала, но и вправе была теперь подозревать…
Когда Браво-Животовский и Роза Самусева наконец пришли в Поддубище, мужики, нарезавшие полосы, успели пройти по списку чуть ли не половину деревни.
Браво-Животовский сразу же подошел к Зазыбе, хмуро спросил:
— Или забыл, о чем вчера говорили с тобой?
— Так… — Зазыба взял у Ивана Падерина бумаги и принялся отыскивать пальцем следующую по списку фамилию. — Колхозники ж вроде сами решили, — пояснил он через некоторое время, но головы не поднял, будто вовсе игнорировал Браво-Животовского.
— Что ж, пеняй потом на себя, — тихо сказал ему Браво-Животовский.