Отыскивая щеколду, кто-то долго шаркал за дверью, так что даже звенели в сенях ведра, стоявшие на лавке вдоль стены. Зазыба вышел навстречу, открыл дверь и, не ожидая, пока человек переступит порог, вернулся в хату.

Вошел Микита Драница.

Он был под хмельком и потому пытался напустить на себя важность, но это ему не удавалось: во-первых, фигурой он для важности не вышел, а во-вторых, глаза у него были слишком уж беспокойными и бегали так, будто с утра они как с цепи сорвались и к вечеру никак не могли попасть на прежнее место. Широкое, точно сплюснутое, лицо Микиты лоснилось. Из правого уха его торчали закрученные в кольцо рыжеватые волосинки. Микита, как некогда и его отец, был туговат на правое ухо, может, потому и выбивались оттуда волосы, но в отличие от отца сын долго не признавался в. своей глухоте, хотя люди все равно догадывались: при разговоре Микита всегда понижал голос и, приноравливаясь к собеседнику, подставлял здоровое ухо. Но надо отдать ему должное, в смешные истории, как это часто случается с глуховатыми, Микита не попадал, ловчил и изворачивался, будто имел тройное чутье. — Я к тебе по делу, — сказал Микита.

— Вижу.

Стоя спиной к Дранице, Зазыба подкручивал фитиль в лампе, обжигаясь, снимал нагар пальцами левой руки.

— Так по делу я к тебе, — топтался у порога Микита.

— А кто теперь без дела ходит?

Наконец побелевшее пламя перестало колебаться, изломанная тень Зазыбы переметнулась с потолка на стену.

— Так… — Драница уже вышел на середину хаты; но в горле у него будто что-то застряло.

Зазыбе от такой нерешительности Микиты стало смешно, он сказал:

— Ты или говори уж сразу, что тебе надо, или садись, — и показал на лавку подле стены с окнами.

Драница по привычке осторожно глянул себе под ноги — не принес ли в избу грязи, — послушно сел.

Одет он был в длинную, сшитую у бабиновичского Шарейки фуфайку защитного цвета, как у военных, с матерчатыми ушками для пояса по бокам. Такие фуфайки-бушлаты бабиновичский портной шил многим, и мужики с обеих сторон Беседи охотно щеголяли в них. На Шарейковы фуфайки и в местечке, и в деревнях была мода. Но на Дранице эта отменно сшитая одежина мешком висела: Микита был не только ростом мал, но и в плечах неширок, потому все мастерство портного пропало даром.

Зазыба окинул Драницу насмешливым взглядом, вспомнил, что говорил о нем Парфен Вершков.

Парфен недаром толковал о Мешкове, районном уполномоченном по Веремейковскому сельсовету. Действительно, Мешков был тем человеком, который поплатился за дружбу с Драницей. Вызывали как-то в Бабиновичи все веремейковское начальство — конечно же уполномоченного, председателя сельсовета Пилипчикова и всех председателей колхозов — на кустовое совещание. Но так уж повелось — где начальство, там и Драница. И в тот раз он тоже нашел себе дело в местечке: прошел слух, что веремейковский завмаг Данила Боц (это по-уличному) умышленно налил в соль воды, мол, еще тяжелее станет, и Микита долго высказывал свое возмущение жене, пока та не разрешила сходить за солью в Бабиновичи. И вот Микита насыпал полную, еле поднять, торбу, принес и закопал поглубже в сено на санях уполномоченного Мешкова. Мерзнуть в местечке ему в тот раз пришлось до самого вечера, когда после совещания председатели сельсоветов и колхозов собрались в магазине, так как на улице стояли рождественские морозы, которые к ночи особенно донимали в дороге. Зазыба с председателем сельсовета Пилипчиковым уехали из местечка сразу, постояв лишь немного со знакомыми на базарной площади перед церковью. Зазыба вообще смолоду не пристрастился к выпивке, а Пилипчиков почему-то спешил домой. Дольше всех в местечке задержался Мешков. К нему и присоединился Микита Драница. Видно, они по-настоящему старались перестоять друг друга у прилавка, но коня потом все же сумели направить из местечка и пустить по наезженной дороге в Веремейки. Конь у Мешкова был приучен к бабиновичской дороге — уполномоченный часто ездил из деревни в местечко, там жила вдова его брата. Поэтому ездоки и очутились вскоре в Веремейках возле пожарной, где в пристройке была сельсоветская конюшня. Оба, и Мешков и Драница, были вдребезги пьяны и лежали, обнявшись, в холодном сене. Вожжи были стянуты петлей на Микитовой ноге. Когда старый Титок увидел их возле пожарной, на дворе уже был глубокий вечер. На всем — на спящих мужиках, на коне, доставившем пьяных в деревню, — лежал иней. Титок сперва испугался — такой мороз, все могло случиться! — но услышал, что люди дышат, засуетился возле саней. Прежде всего он отвез уполномоченного. Тот квартировал у Силки Хрупчика, и Титок вместе с Силкой внесли неподвижного Мешкова в хату, не раздевая, положили на кровать. С Микитой было легче. Аксюта Драницева будто предчувствовала что-то и выбежала за ворота сразу, как только заскрипели под окнами полозья. «У-у-у, налил зенки!» — толкнула она мужа, а затем, как волчица ягненка, вскинула его себе на плечи и потащила в хату. Довольный, что развез людей по домам, Титок поехал распрягать коня. И только на второй день услышал, что Микита Драница по дороге из местечка едва не откусил уполномоченному Мешкову ухо. Микита всегда, когда напивался, скрежетал зубами, стискивал так, что невозможно было разжать. Об этом в Веремейках знали и остерегались: кому это хотелось подставляться Миките. Не уберегся один Мешков. Когда они лежали на возу, Драница дотянулся до его уха и начал жевать. Спасло Мешкова то, что ухо выскользнуло из вялого Драницева рта. На другой день Мешкову пришлось ехать в больницу. А веремейковцы подняли Драницу на смех: мол, позарился на чужое ухо, ибо своим недослышит. Смех, конечно, возымел свое положительное действие, и Мешкова из-за этого нелепого случая вскоре отозвали в Крутогорье — уполномоченный явно скомпрометировал себя.

Дело это было давнее, и о нем вспоминали теперь без прежней досады. Однако Зазыба и тогда, и теперь мог засвидетельствовать, что рад был отъезду Мешкова из Веремеек и тому, что колхозы Веремейковского сельсовета лишились такого уполномоченного. К уполномоченным (а их в деревне величали начальниками) в Забеседье привыкли, как и повсюду. Немало их перебывало в Веремейках за эти годы. Но Зазыба с некоторого времени стал замечать, что между теми уполномоченными, которые приезжали в деревню до колхозов, и теми, которых направляли сюда после, была известная разница. Так называемые доколхозные уполномоченные почти все без исключения неплохо знали деревню, людей, а главное, имели либо агротехническое, либо ветеринарное образование. Среди же так называемых колхозных уполномоченных встречались порой люди другого толка.

Именно тогда и начала гулять по деревням известная басня про уполномоченного, который не мог отличить гречихи от люпина…

Мешков принадлежал ко второму типу. А Зазыба считал, что неплохо бы, если бы такие уполномоченные подальше держались от колхозов, так как в отличие от первых, которые не только выступали на собраниях, но давали крестьянам и дельные советы, учили мужиков, как вести хозяйство по пути «интенсификации сельскохозяйственного производства», эти предпочитали больше командовать. И командовали.

Потому Зазыба и не пожалел, когда из Веремеек отбыл Мешков…

Вспоминая об этом, Зазыба подумал и еще об одном — о способности Микиты сходиться с новыми людьми, которым много или мало приходилось жить в Веремейках, особенно с теми, которые имели кое-какое касательство к власти. Удавалось ему «заводить дружбу» именно потому, что кроме самоотверженной готовности к услугам — принести, подать — Микита обладал чутьем того непреодолимого расстояния в положении, которое многим нравится и за которое порой многое прощается. Все знали Микиту, его неразборчивость, переметность, и никто вместе с тем не брезговал им. Пока хозяином в Веремейках был Чубарь, Микита «водил дружбу» с ним. Не стало Чубаря, Микита выбрал себе Браво-Животовского, который добровольно стал в Веремейках полицейским, Зазыба видел Драницу насквозь. Он догадывался, что тот неспроста пришел сегодня к нему, что скорее всего его послал зачем-то Браво-Животовский.

А Драница и вправду имел определенное задание от Браво-Животовского. Тот подбил его пойти к Зазыбе и отнять орден Красного Знамени: мол, хватит, пофорсил Зазыба с красивой бляшкой.

Даже Драницу это предложение повергло в уныние.

— А если Зазыба не захочет отдать орден?

— Тогда пригрози ему, — поучал Браво-Животовский.

— Так ты ж полицейский, а не я, мне он не отдаст орден, — пытался выкрутиться Драница. Ему и в самом деле не хотелось идти к Зазыбе с таким необычным поручением. — Мне это и не по коню и не по оглоблям, — доказывал он. — Треба по справедливости, ведь орден же заработал на войне Зазыба, а не мы с тобой.

— Дурак, — стоял на своем Браво-Животовский, — немцы нам что-нибудь подкинут за такой орден. Это же тебе не абы что. Когда-то первый орден у Советской власти был. Мало ли на что он немцам может понадобиться? Это как документ — паспорт или партийный билет.

— Гм, а то они сами партийных билетов наделать не могут! Будто у них казенной бумаги нет. Да и орден тоже нетрудно сделать. Для этого же треба только формочку иметь.

— Могут, но настоящие документы или ордена им тоже нужны. Тут важно номер точно знать. Тогда нигде не засыплешься. Словом, Микита, шуруй к Зазыбе, требуй орден. И не пугайся, если что. А я уж с Адольфом поговорю, когда в Бабиновичах буду. Они тебе медаль дадут за это.

И вот Микита сидел в Зазыбовой хате и злился на самого себя — ему бы начать разговор про орден сразу, как только переступил порог, а он расселся, будто в гостях…

Было даже трудно дышать.

Наконец Микита собрался с духом, крутнул головой.

— Так это я по делу! Зазыба ободрил его:

— Говори, какое у тебя дело.

— Орден твой забрать пришел! Зазыба, услышав такое, вздрогнул.

— Кому это он понадобился? — чужим голосом спросил он.

— Германцам.

— Германцам? Неужто они с тобой говорили про мой орден?

— Говорили! — Микита уже обретал внутреннюю уверенность, ведь Зазыба не закричал на него и не выгнал из хаты.

— Не ври.

Тогда Микита признался:

— Это Браво-Животовский сказал…

— А. ты и послушался?

Сам по себе разговор об ордене для Зазыбы не был неожиданностью. Он знал, что когда-нибудь, рано или поздно, разговор этот должен состояться.

— Так нет у меня уже ордена! — сделал глуповатое лицо Зазыба.

Драница удивленно поднял глаза.

— Нет! — повторил Зазыба.

Драница хлопал глазами и тупо смотрел на заместителя председателя колхоза.

— Сдал я свой орден в военкомат, Микитка, — пояснил Зазыба и выставил руки ладонями вверх, мол, гляди, пусто. — Брал же я его с собой, когда угонял колхозных коров. Носил на груди. Что ни говори, а человеку с орденом доверия больше. А в Хатыничах, когда узнали, что я вертаюсь в Веремейки, позвали в военкомат. Самого вот отпустили, а орден приказали сдать. Ну, я и сдал. Так что поздно твой Браво-Животовский спохватился. Были бы тут Микола Рацеев или Иван Хохол, так и они бы подтвердили, что орден я в Хатыничах сдал. Известное дело, сохранится лучше. Да и…

Зазыба говорил с деланным сожалением в голосе, а по лицу Микиты тем временем блуждала снисходительная улыбка, мол, ты, конечно, говори что хочешь, а мы тоже не лыком шиты! Но вот Микита вскочил со скамьи, прошелся по хате.

— Ты это, Евменович, хорошо придумал, — заговорщически усмехнулся он, — что сдал там свой орден. — Микита уже понимал, что такой ответ Зазыбы спасал их обоих. — И сам теперь неприятностей иметь не будешь, и меня от греха избавил. — Он остановился напротив Зазыбы, который стоял, прислонившись к стене, и плаксивым голосом начал доказывать: — Думаешь, мне очень хотелось с этим идти к тебе? Да еще пугать. Это все Браво-Животовский! Он и теперь, может, слушает, как мы тут…

— Нехай слушает, — громко сказал Зазыба.

Микита и в самом деле бросил опасливый взгляд за окно.

— Так я передам германцам, — еще громче, чем Зазыба, произнес Драница, — что ты орден сдал!

— Так и передай!

Пожалуй, разговор между ними на этом мог бы и закончиться, но Микита вдруг почему-то почувствовал себя виноватым перед Зазыбой, и это обстоятельство удерживало его в хате, он не спешил уходить.

По-настоящему, Зазыбе все же стоило бы вытурить Драницу, однако он не делал этого. С одной стороны, не хотел восстанавливать против себя этого непутевого человека, который мог при случае больно укусить, а с другой — просто не хотелось оставаться одному весь вечер, так —как Марфа еще не вернулась от Сахвеи Мелешонковой. К тому же особого презрения или брезгливости к Миките Зазыба сегодня не чувствовал, может, потому, что знал наперед, на что способен этот человек. Так почти все в Веремейках вели себя по отношению к Миките.

— Не спеши, — сказал Зазыба. Еще не поздно. Даже бабы моей нет.

— А что мне у тебя делать? — снова будто почувствовал свое преимущество Микита и принялся важничать. — Я свое дело сделал, теперь могу идти.

— Подожди, поговорим, — удерживал Зазыба. — Теперь же у вас все новости.

— У кого это у вас?

— Ну, у тебя вот да еще у Браво-Животовского.

— Почему вдруг у нас?

— Так…

— Ты, Зазыба, не путай. Я сам по себе, а Браво-Животовский сам по себе. Я же не полицейский.

— А я и не сказал, что ты полицейский. Однако, говорят люди, вы даже вместе ходили в местечко.

— Когда?

— Ну, когда Браво-Животовского ставили полицейским.

— А-а-а, тогда ходили.

— Рассказал бы, как оно там.

— Что рассказывать? Я же не сам ходил. Это меня Животовщик брал туда. Языка ихнего не знает, так меня брал.

— А-а-а, вон оно что-о-о! — усмехнулся Зазыба. — Да ты садись скова, чего стоять.

— Не уговаривай, мне надо идти…

— Успеешь. Никуда не денется твой Браво-Животовский. Даже если и под окном стоит.

— А почему это мой?

— Чей же тогда? Это теперь всем известно. А ты вот открещиваешься от него, будто боишься чего.

— У меня твой Животовщик знаешь где!

— Ладно, Микита, не серчай. Я это так… коли уж у нас разговор такой. А вот, вижу, самому тебе будто ничего в местечке не перепало?

— Так теперь сельповские магазины не торгуют.

— А наши мужики надеялись, что асессором вернешься из Бабиновичей!

— Зачем мне асессор ваш, — как о чем-то уже навсегда решенном для себя, сказал Драница и пожал плечами. — Говорю, брал меня Животовщик, чтобы помог ему разговаривать с немцами!

Зазыба снова усмехнулся.

— Ишь ты!.. А Браво-Животовский вот…

— Я за него не ответчик. Мне самому треба глядеть, как жить, — будто возмутился Драница.

Зазыба захохотал.

— Все понимаешь, оказывается!..

— Так тут нечего понимать! Голова ведь на плечах!

— Ты так думаешь? — подморгнул Зазыба и вдруг зло ошарашил Микиту: — А торбу не хватило головы припрятать получше!

— Какую торбу? — глянул посоловелыми глазами Микита.

— Будто не знаешь!

У Драницы еще быстрее забегали глаза.

— Какую торбу? — уже вовсе по-собачьи вякнул он.

— Подумай, вспомнишь.

— А-а-а, вон про что ты, — наконец притворно спокойно сказал Драница. — Так то…

— Я не виню тебя, — сказал Зазыба, — что ты заставлял сына писать под диктовку доносы на односельчан, это дело твоей совести, хотя, конечно, никто не подозревал, что ты способен на такое, но где твоя голова была, мать твою так, когда ты прятал ту торбу среди бела дня в огороде?

Драница по-прежнему таращился, но уже, очевидно, ловил момент, чтобы как-то остановить Зазыбу. Наконец не вытерпел, возмутился:

— А кто это разрешил? — он только теперь понял, что его тайник найден. — Ноги перебью, если узнаю кто. Привыкли по чужим огородам шляться!

— Ее могли даже свиньи выкопать.

— Я вот только узнаю! — не переставал кричать Драница. Во-первых, он и впрямь был сильно рассержен тем, что кто-то выкопал торбу с бумагами, а во-вторых, криком он хотел заставить Зазыбу перестать срамить его. — Где она?

Зазыба удивился, что Драница бывает такой лютый в приливе злости. Сказал:

— В озере детвора затопила.

Драница недоверчиво посмотрел па Зазыбу и, нагнув голову, вслух подумал:

— Не дай бог, дознается Щемелев, — надул он толстые губы. — Попадет вам от него на орехи. Пересажает всех.

— Думаешь, Щемелев еще вернется?

— Все может быть.

— Вот, вот, — подхватил Зазыба, — а ты уже зарекаться стал! Новую дружбу завел!

— Ты меня не учи, Зазыба, — качнул головой Драница. — Лучше о себе подумай. — Он взял шапку с лавки, направился к порогу, но обернулся, спросил: — Так что передать про орден?

— То и передай, что слышал.

— Значит, ты сдал орден? — будто для себя уточнил Драница.

— Сдал.

— Где это?

— В Хатыничах.

— Где это Хатыничи?

— За Карачевом.

— Значит, за Карачевом?

— За Карачевом.

— А далеко это?

— Верст двести.

— Ясно… А расписку имеешь, что сдал орден?

— Вот расписки так и нет. Не подумали как-то.

— Ну, гляди сам.

Драница еще постоял у порога, будто припоминая, как рачительный хозяин перед большой дорогой, все ли необходимое прихватил с собой, потом досадливо махнул рукой и, не попрощавшись с Зазыбой, подался из хаты.

Зазыба послушал, пока затихли под окном Микитовы шаги, сердито зашаркал по хате и будто только сейчас всерьез возмутился:

— Тьфу, поганцы, ордена им захотелось! А этого вот не желаете? — и сложил из трех пальцев известную комбинацию. С каким-то совсем новым и жгучим чувством начал припоминать то, что, казалось, уже становилось историей и для него самого.

Орден Красного Знамени Зазыба получил из рук Буденного в январе двадцать первого года. Тогда конная армия располагалась недалеко от тех мест, где буйствовали махновцы. До этого Зазыба уже повоевал в дивизии Щорса, точнее, в бригаде батьки Боженко. Был он и в числе тех немногих, кто сопровождал отравленного, но еще живого комбрига по железной дороге.

За трехосным салон-вагоном двигались две теплушки с полуротой вооруженных пулеметами красноармейцев Таращанского полка, преимущественно ветеранов бригады. Вместе с ветеранами нес и Зазыба последний караул на площадках вагона, в котором везли Боженко.

На станции Бердичев из Житомира была получена телеграмма такого содержания: «Киеву угрожает опасность наступления Деникина Точка Везите Боженку Житомир ко мне Точка Щорс».

Когда в Житомире в салон-вагон к Боженко пришел Щорс, тот только сказал: «Микола, мне плохо. Отравила меня контрреволюция». И поник, опустив голову на плечо молодого начдива.

Все знали, что Боженко жить оставалось немного — врачи, собравшиеся на консилиум, пришли к авторитетному заключению: «Тяжелый случай отравления, положение безнадежное, помощь опоздала…»

Зазыба вспомнил, что тогда Боженко было почти столько лет, сколько теперь ему…

Тело Боженко везли по зеленому житомирскому бульвару на артиллерийском лафете, а за городом слышался гул канонады.

Потом рассказывали, что петлюровцы, ворвавшись в Житомир на следующий день, мерзко надругались над могилой преданного большевика и прославленного командира…

Дивизия между тем начала отступать по всему фронту. Богунцы, таращанцы и новгород-северцы не могли сдержать вражеского натиска: от Луцка и Радзивиллова наступали части белопольского корпуса генерала Галлера, с юго-запада — петлюровцы, а на Киев стремительно двигались войска генерала Бредова.

Недалеко от Полонного, что за Шепетовкой-Подольской, Денис Зазыба был ранен — осколок снаряда разорвал ему правое бедро. Раненого Зазыбу друзья отвезли на броневике в Чудново и положили там в госпиталь. Рана долго гноилась, мышцы плохо срастались, но постепенно жизнь взяла верх над недугами, дело пошло на поправку, и Зазыба начал ходить. Но к таращанцам уже не вернулся. Его направили в Первую Конную пулеметчиком на тачанку.

И вот однажды махновцы атаковали буденовский разъезд. Несколько красных кавалеристов было убито в перестрелке. А Зазыбу махновцы взяли живым. На второй день конвойный гнал пленного перед собой в штаб. Зазыба мысленно прощался с жизнью. Но неожиданно им повстречалась на дороге махновская тачанка, и конвойный заговорился с дружками, забыв на какое-то время о пленном. Тогда Зазыба в мгновение ока выхватил у конвойного саблю и начал сплеча рубить ею.

Через несколько дней командарм прикрепил к груди Зазыбы орден и зачитал перед строем кавалеристов такое постановление Реввоенсовета: «От имени Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета Советов рабочих, крестьянских, красноармейских и казацких депутатов Российской Социалистической Федеративной Советской Республики Революционный Военный Совет Первой Конной Армии на заседании 22 января 1921 года постановил: наградить орденом Красного Знамени красноармейца 4-го полка Особой кавалерийской бригады, — и назвал соответственно фамилию, имя, отчество, — за то, что, будучи захваченным белобандитами в плен, он уничтожил пятерых махновцев, убежал от них и захватил тачанку с пулеметом».

О многом, об очень многом мог вспомнить сегодня Зазыба…

Он открыл дверь во вторую половину хаты, где за столом сидела Марыля и читала книжку, держа ее обеими руками.

— Мы тебе не помешали своим криком? — тихо спросил он. Марыля повернула голову на его голос, улыбнулась.

— А не пора ли нам, девка, подаваться в местечко? — сказал степенно Зазыба. — Я же обещал твоим… Стало немного спокойнее, кажись. Может, поедем, а?

Зазыбе при этом показалось, что Марыля будто встрепенулась, улыбку на ее красивом лице вдруг погасило пугливое удивление.

Был поздний вечер.

В окно, словно чужая, тихо стучалась из палисадника ветка садовой сливы, похожая на неведомое живое существо. Ветер, который сперва разредил, а затем вконец разметал по небу уже отодвинутые одна от другой тучи, отрясал со всего, что клонилось, припадая к земле, дождевые капли.

Подсыхала, отвердевала настывшая земля.

А в горькой полыни за двором Зазыбы догорало потревоженное лето.

Ночью за веремейковским озером на мшистом болоте нежданно-негаданно затрубил лось, взрывая копытами примолкшую землю. То был первый изгнанный войной лось, который прибился сюда, в Забеседье, из далекой пущи.

— У-е-е-е-о-о…

Много лет лоси считались истинными хозяевами среди зверей и здесь, в забеседских лесах. Могучие, они бродили в своем величавом молчании по привычным, лишь им принадлежащим стежкам, обгладывали на молодых деревьях кору, а когда наставало время осеннего гона, шалели от любовного беспокойства. Сохатые тогда выходили из чащобы и подавались ближе к вырубкам да полянам в поисках покорных лосих, которые также изнемогали от любовной страсти, при этом они становились еще более могучими, опасными и в то же время глухими к опасностям.

Лосям жилось привольно в древней пуще. Иногда они переплывали реку, и тогда их можно было видеть близ деревень вместе с домашней скотиной: особенно влекло сохатых к человеческому жилью весной, когда начинались так называемые кочевья.

Но наступали, как говорится, худые времена. В Северную войну обе армии — и шведская и русская, которые осенью маневрировали в дальних и ближних окрестностях Могилева, а также в междуречье Днепра, Сожа и Беседи, — в большом количестве использовали в пищу лосиное мясо. Естественно, и забеседские леса не досчитались тогда много сохатых. Войсковые команды, созданные для заготовки провизии, охотились на лосей повсеместно, добывая дешевое мясо, за которое не надо было платить ни крейцера, ни рубля. Спустя каких-нибудь тридцать с лишним лет, во время восстания Ващилы, тоже немало погибло этих обитателей пущи. Радзивилловы уланы гонялись за лосями так же, как и за повстанцами. В те годы в европейских странах пошла мода на лосины — кожаные рейтузы. Хорошие лосины стоили дорого, и уланы, выискивая в пуще повстанцев (за каждого пойманного или убитого мужика князь платил по отдельности), не забывали про лосиные стойбища. Для них все это было промыслом: и охота на повстанцев, и охота на сохатых. Но, пожалуй, более всего погибло лосей позже, как раз в те времена, когда в Забеседье распродавались коронные земли. Новые владельцы этих земель — бабиновичские и белоглиновские паны, а также те, что имели поместья вдалеке от реки, — заманивали сюда заграничных купцов и перепродавали им (самим же достались почти даром) высоченные, почти корабельные сосны и толстенные, в несколько обхватов, дубы, под которыми, может, пировали сами радимичи. Пути сообщения отсюда были удобными: по Беседи связанный в плоты лес выносило полой водой в Сож, а оттуда по Днепру в Припять. Купцы рубили под корень забеседскую пущу не один и не два года, пока не выбрали все лучшее, что было пригодно для промышленного употребления. А по так называемым вырубкам начали строиться крестьяне, сперва беглые крепостные бабиновичских и белоглиновских панов, особенно после восстания в Кричевском старостве, когда многие спасались от радзивилловых уланов; затем настало время, что сами паны принудительно принялись переселять за Беседь мужиков, чтобы тем самым расширять обжитые владения. Таким образом, человек постепенно становился хозяином в пуще. Уцелевшие лоси, спасаясь от него, подавались на болотные острова. Благодаря длинным ногам, раздвоенным копытам они могли легко держаться на кочках, а там, где была трясина, пробираться ползком. Но и на болотных островах недавние хозяева пущи ненадолго нашли себе покой…

Случилось так, что менее чем за два столетия сохатые перевелись в Забеседье совершенно. Позарастали их потаенные стежки, и больше уж никто не находил на вырубках после осеннего гона тяжелых лосиных рогов. Казалось, никогда сохатые не вернутся за Беседь.

И вот в августовскую ночь сорок первого года снова затрубил неподалеку от Веремеек лось.

— У-е-е-е-е…

Ослабленный расстоянием лосиный рев был похож на глухой стон.

Лоси начинают трубить обычно в конце сентября. Именно в это время у них начинается осенний гон. И первой подает голос лосиха:

— У-е-е-е-е…

Но это была не лосиха. Трубил лось.

Огромный и горбоносый, он стоял на мшистом болоте и в темноте ночи раскачивал широкими, с семью наростами (по одному в год), рогами; на короткой мускулистой шее тряслись длинные клочья шерсти.

Рядом семенил ножками лосенок, молчаливый и настороженный.

Лось подавал голос не часто, будто слушал и ждал, что кто-то непременно отзовется.

Чтобы попасть сюда, на это болото, он прошел длинную и опасную дорогу.

Произошло все неожиданно.

Среди жаркого дня, когда вовсю светило июльское солнце и не было спасения от слепней даже в пуще, сохатый направился к реке. Река была широкая, с большими, как озера, затоками, по берегам которых в осоке рос недолговечный дягиль. На воде почти целое лето сушились белые и желтые кувшинки, при виде которых сохатому всегда почему-то чудился запах протухшей рыбы. Кувшинки были неистребимы — не успевали отцвести и осыпаться на дно одни, как распускались новые. И каждый раз в затоках сохатый видел рядом с красивыми кувшинками на круглых листьях зеленых, с вытаращенными глазами лягушек. Стоило лишь подойти к воде, как лягушки испуганно бултыхались в воду, будто кто бросал с берега камни.

Сохатый родился в этой пуще. Исходил ее всю. Отлично знал и затоки на лугу. В одной, например, всегда росла водяная картошка, и он лакомился ею, хотя для этого приходилось нырять на самое дно. Сегодня сохатый также собирался попробовать картошки, к тому же в затоке можно было спастись от назойливых слепней. Он обогнул поляну, поросшую жимолостью, и по дороге — по двум едва заметным в траве колеям — прошел с опущенной головой до поворота, который вел через луг к высокому мосту на реке. Вскоре сохатый почуял впереди незнакомый запах. Точнее, то был запах человека, зверь угадывал его за целую версту, но сегодня к этому запаху примешивалась гарь и еще что-то непривычное. Сохатый постоял на затененной деревьями дороге, понюхал воздух и двинулся дальше, пренебрегая опасностью.

Людей он увидел на другой поляне, неподалеку от моста. По краю поляны стояли грузовики, прикрытые привядшими ветками, они тоже будто прятались от слепней. Посреди поляны устремились жерлами в небо пушки. Люди переговаривались между собой, что-то делали возле грузовиков и пушек и не замечали лося, который остановился на открытом месте и с наивным, почти человеческим удивлением наблюдал за тем, что происходит на поляне. Но вот откуда-то сверху, выше деревьев, послышалось басовитое гудение. Люди сразу бросились к пушкам. Не успел сохатый задрать голову, как в той стороне, где над рекой висел мост, сильно громыхнуло, пуща содрогнулась на много километров. Потом ударили одна за другой пушки на поляне. Лось от неожиданности присел на задние ноги и спустя мгновение прыгнул вперед, устремляясь меж пушек, выбрасывавших из жерл огонь с дымом, от которого стало нечем дышать. Все это напоминало страшную грозу в конце лета, но в грозу, кажется, было спокойнее, не вздрагивали одновременно земля и небо. Ломая густые заросли, сохатый ринулся напрямик. Хотя и бежал он стремглав, но на лугу очутился уже тогда, когда немецкие бомбардировщики, разделившись на две группы, делали последний заход. Одна группа, самолетов шесть, еще пыталась сбросить бомбы на уцелевший мост, а другая, числом побольше, прорвалась к поляне, откуда палили пушки. За рекой было продолжение пущи, собственно, вторая ее половина, и сохатый со страху бросился в воду, переплыл, утопая по самые рога, стремнину и выскочил на другой берег. По эту сторону реки был уже как бы другой мир, во всяком случае, тут не рвались, сотрясая землю, бомбы и не громыхали орудия. А вскоре и вообще сделалось тихо. Только где-то в стороне запоздало и совсем не страшно палила в небо скорострельная пушка. Можно было возвращаться за реку, на знакомые стежки, но сохатый не спешил.

После пережитого страха он будто утратил звериную способность реагировать на внешние явления.

Перед закатом солнца еще два раза прилетали самолеты, и столько же раз обрушивалось на землю и на воду возле моста адское пламя. Это отпугивало сохатого от реки. Наконец у него и вовсе отпало желание возвращаться домой. Заночевал лось в незнакомом, зато спокойном месте — на круглом растеребе, где стояла нетронутая трава.

Не посмел сохатый переплыть реку и на другой день, так как снова прилетали самолеты, а когда надумал попытать счастья в третий раз, было поздно — шагах в полутораста от берега, должно быть, за одну ночь (днем их действительно не было) появились окопы. Как и на поляне, что за рекой, снова было полно людей. Но теперь сохатый не подходил к ним близко, страх удерживал его на расстоянии.

На пятый день сохатый неожиданно встретил лосиху с лосенком. Те тоже сбежали сюда в тот день, когда налетели на мост самолеты. Рядом с их стоянкой в болоте разорвалась бомба, и осколками был убит старый, но еще сильный лось, который неотступно ходил за лосихой с самой осени, когда отвоевал ее в борьбе с еще двумя сохатыми, — то была его последняя битва за право владеть самкой.

У нашего сохатого пока не пробудилось чувство стадности, но одиночество в этой суматохе сделало зверя податливым, и он сразу присоединился к лосихе с малышом, более того, взялся опекать их. Первое, что сделал сохатый после встречи, — отвел лосиху с малышом подальше от опасного места, где вереск, куда, казалось, не должны были проникнуть люди со своим громом и огнем. Но тщетно. Найти убежище не удалось. Как только начались бои, снаряды стали залетать и сюда. После этого сохатый решил насовсем покинуть пущу. Почти бел отдыха шли они два дня, перешли в конце второго дня шоссе, но грохот, который начался у реки, не стихал, будто гнался за ними. И каждый раз, как заново всходило солнце, они видели его слева от себя. Наконец настало время, когда показалось, что самое страшное позади. Вокруг неожиданно сделалось тихо, и только в небе изредка пролетали самолеты, но теперь они гудели высоко.

Несчастье случилось на лесной дороге… Как и всегда, первым на нее ступил сохатый. Он уже был на середине, когда увидел человека. Человек тоже заметил лосей и на какой-то миг даже растерялся от неожиданности, но тут же спохватился и стал целиться из автомата. Тогда сохатый напрягся и перескочил через канаву на другую сторону дороги. За ним последовала лосиха. Но отбежать от дороги ей помешал лосенок. Тот вдруг замешкался. Лосиха почувствовала его замешательство, остановилась. В это время и послышалась трескучая очередь. Почти все пули выпущенные из автомата, попали в цель. Сгоряча лосиха еще сделала несколько больших прыжков, но не удержалась на ногах и повалилась на боровой песок в молодом сосняке, который затенял дорогу.

Сохатый тут же повернул к дороге и принялся искать лосиху. Но лосиха была уже неживая. В раскрытых глазах ее стремительно застывала пугающая пустота.

Над убитой стоял лосенок. Он, может, и не понимал даже, что произошло.

И вот сохатый привел лосенка сюда, за Беседь…..