Автобатовцы с капитаном Володиным во главе в ту ночь были снова на марше, двигались из Малой Липовки на Белынковичи, — там можно было переправиться через Беседь по мосту, когда на большаке их перехватили крутогорские партизаны. Хотя люди Нарчука двигались к вечеру на звуки боя, теперь, когда наступила вокруг тишина, вышли наперерез красноармейцам, считай, случайно. Хорошо ещё, что не произошло при этом не только обычной стычки, пускай хоть на словах, но и никакого недоразумения. Просто кто-то из автобатовцев углядел в темноте скопление людей, насторожился.

— Кто такие? — последовал грозный вопрос.

И когда партизаны так же быстро ответили, кто они и почему оказались тут, обе группы — военная и партизанская — сошлись на некоторое время на большаке, став друг против друга.

— Партизаны! Партизаны! — послышалось среди красноармейцев, словно они уже были наслышаны про них.

— Дальше не идите но большаку, — предупредил встречных капитан Володин. — Там засада вражеских танков. И вообще, в том направлении, кажется, уже повсюду немцы. Только сюда ещё не проникли. Мы вот с артиллеристами не пустили.

Давая дорогу красноармейцам, партизаны сошли на левую обочину. И пока военные шагали мимо, все поворачивали головы, угадывая в темноте: велика ли сила людей, которые остаются в тылу у врага?

И вправду было чему дивиться — побитая армия отступает, а горсточка плохо вооружённых людей собирается тем временем на покинутой территории воевать!

… Когда наступило туманное утро следующего дня, вдруг выяснилось, что отряд Нарчука снова оказался вблизи того леса, за Васильевкой, где партизанам давали наказы на дорогу секретарь обкома и начальник политотдела армии, хотя, говоря по правде, попадать сюда ещё раз не имело смысла, надо было двигаться сразу на Церковище. Но ночью отряд сбился с пути. Все время приходилось идти наугад. И если бы накануне кому-нибудь из двадцати четырех партизан, которые составляли отряд, сказали, что можно заблудиться и бродить всю ночь по своему району, никто бы не поверил. Тем не менее с крутогорскими партизанами это случилось. Случилось после того, как они свернули с большака на узкие, еле обозначенные лесные тропы. И только утром, в ещё не тронутой солнцем сумрачной тени, в измороси, смешанной с туманом, партизаны увидели очертания знакомой местности. Наконец, у них был надёжный ориентир. И на том, как говорится, спасибо.

Все понимали, что дальше двигаться днём нельзя. И стали искать место для привала.

Тотчас затихли споры, которые до этого возникали всякий раз, как партизанам становилось понятно, что блуждают они, собственно, вокруг одного и того же места, пусть и в радиусе, может быть, пяти-шести километров. Улеглось и волнение.

Отряду надо было остаться незаметным на оккупированной территории. Правда, оккупированной она на самом деле могла пока что называться условно, ибо уже было известно, что фашисты основными своими силами наступали здесь на юг всего по двум магистралям — вдоль чугунки на большой железнодорожный узел Унеча и по грунтовой дороге, что вела по правому берегу Беседи, на Новгород-Северский. Но тем не менее и командиру отряда Митрофану Нарчуку, и комиссару Степану Баранову, и рядовым партизанам казалось, что повсюду уже — и по левый бок Беседи, и по правый — полно немцев.

Чтобы не выдать своего местонахождения не только оккупантам, но и любому, кто по той или иной причине мог встретиться в округе, отряд, бредя по утренней росе, углубился километра на два в лес и залёг там посреди мшаника, на большом, поросшем брусничником холме. Высылая во все стороны дозоры, отсюда можно было следить за дорогами, по которым с приходом рассвета должно было возобновиться движение немецких войск. А главное — отдых партизанам после такой суматошной ночи был обеспечен, кажется, во всех отношениях. Правда, через несколько часов, когда кое-кто стал приходить в себя после глубокого сна, выяснилось, что обеспеченность эта мнимая, много чего не хватает в новых условиях, а прежде всего — еды. И вообще, новое положение, в котором эти люди оказались — стали партизанами — заставляло их думать и беспокоиться о самых простых вещах куда больше, чем раньше. И не только потому, что в отличие от солдат регулярной армии партизаны по определению оккупантов стояли вне закона: пожалуй, сильней всего тревожила, переходила прямо в тоску, та общая неопределённость, когда все приходится делать не так, как обычно, а на ощупь, в ненарушимо жёстких рамках. Даже с питанием и то возник вопрос, который незаметно превратился в проблему — не очень-то хотелось партизанам входить в контакт с местным населением раньше, чем будет выполнено первое задание. Даже не то слово — не хотелось. При создании отряда им просто-напросто запрещалось входить в контакт. Конечно, во временной изоляции заключался смысл и, надо полагать, немалый. Но подобная предосторожность оправдывалась бы лишь при условии, что партизаны кроме оружия получат на армейском складе и пищевое довольствие на несколько суток; абсолютно никто не допускал ещё вчера поворота, при котором отряд окажется в нынешнем положении. По крайней море, первое столкновение с реальностью, с так называемой жизнью, показало, насколько далеки были организаторы отряда от того, чтобы хоть примерно представить себе сложности, с которыми партизанам придётся серьёзно считаться уже через несколько часов самостоятельных действий.

Добывать харч пошёл комиссар Баранов. Так было решено между ним и командиром. Правда, Баранову будто нарочно выпадало идти: в нескольких километрах от Горбовичского леса жил в деревне его брат Архип. Но не в этом крылась главная причина решения, — что, мол, недалеко живёт комиссаров брат. Имелось в виду нечто другое. Причина была в ответственности, которую каждый чувствовал за порученное дело и которая исключала бы всякую случайность, могущую усложнить положение отряда. В ответственности и в доверии.

В деревне, когда туда как будто бы ненароком заявился Степан Баранов, немцев ещё не видали, а брат Архип оказался дома. Он был намного старше Степана, поэтому не подлежал мобилизации.

Но разжиться харчами Степану Павловичу у брата своего не удалось. Тот как только открыл дверь, так и заявил грубо через порог:

— Хочешь накликать беду на меня да на мою семью? Ступай прочь, пока тебя никто в деревне не узнал.

— А я даже не знал, что ты дома…— растерянно уставился на него Степан.

— А где мне прикажешь быть?

— Ну-у!…

— Хотел ходить в больших начальниках, дак теперь…

— Мне харчей нужно.

— Нехай тебе подают в другом месте. Говорю, ступай прочь!

Можно представить, что почувствовал после этого комиссар. Он вытер брызнувшие слезы и повернул с братова двора.

В последней хате из окна на улицу выглянула старуха:

— Ты что это, Павлович, ходишь, будто неприкаянный, и не страшишься? — спросила.

— Есть хочу, — пожаловался он, как бывало в детстве, когда отбрасывались и не принимались в расчёт более серьёзные причины.

— А что у брата? Нет никого?

— Нет, — солгал он.

— Ну, тогда заходь ко мне. Покормлю.

Баранов плохо знал эту старую женщину, ведь явился не в родную деревню, не туда, где родился; Архип жил здесь в примаках и не каждый год наведывался домой — то на шахты ездил вместе с другими фартовыми мужиками, то лёгкого заработка искал на стороне. Понятно, что и Степану не часто доводилось бывать здесь. Как говорится, раз в год по обещанию. Но каким-то образом запомнился он этой женщине, запал ей в память, и вот теперь она узнала его.

Комиссар был рад, что старуха не чуждалась его и в расспросы не вдавалась, ей довольно было услышать, что у брата никого на этот раз не оказалось, и она поверила.

Хата её была хоть и старая, не ровесница ли хозяйке, однако поштукатурена и побелена внутри, — прямо светлица! Особенно украшало её множество висевших на образах и прямо на стене вышитых полотенец, словно на выработку их пошла вся жизнь старухи. Вещей особых не было, кроме тех, что принадлежали хозяйке, наверно, она жила в одиночестве не первый год.

Открыв заслонку, она принялась доставать ухватом из печи чугунки. Сначала один, потом другой. Чугунки были маленькие, величиной с хороший кулак, значит, варила только на себя. Но знакомцу, который вдруг так просто признался, что хочет есть, но пожалела.

Баранов улыбнулся её щедрости:

— Этого мало. Я не один. Со мной — несколько человек.

— Ахти мне! — всплеснула она руками. — Где ж они?

— В лесу.

— А сколько их тама?

— Много.

— Дак… И рада бы услужить тебе, Павлович, и твоим дружкам, но этой еды, что наварена у меня, и правда, на всех не хватит. — Она постояла неподвижно, словно в великом удивлении, что так получилось, потом снова всплеснула руками, видно, у неё была такая привычка: — Но уж как-нибудь поможем. Ты вот зараз садись за стол да ешь, что поставлю, а я на огород побегу, бульбы накопаю. Тогда будет чем накормить и тебя, и тех, кто с тобой в лесу. Это недолго, только печку затопить да поставить бульбу вариться в мундире. Хочешь один большой чугун, а хочешь два. Как, подождёшь?

— Подожду.

— Тогда садись, ешь. Я вот тут сегодня себе готовила… Правда, ещё не пробовала, рано ещё, но просяная каша, сдаётся, уже упрела. Это из старого проса. Ныне не было. Дак ешь. И щец с хлебушком похлебай. А сама я покуда обойдусь.

Баранов подождал, пока хозяйка ставила с припечка чугунки на стол, потом доставала краюху хлеба из большой ступы, которая, видать, служила в её домашнем хозяйстве иной раз вместо шкафчика.

— Ну, садись, ешь, — снова распорядилась она, словно до сих пор ещё не верила окончательно, что он послушается. — А я зараз. Я быстро. Ай, может, не в мундире надо бульбу варить вам? Может, просто, по-нашему?

— В мундире быстрей будет, — сказал, садясь за стол, комиссар.

— В мундире-то и правда быстрей будет, — согласилась она. — Только очищенная бульба по-нашему завсегда считалась вкусней. Нечищенную мы свиньям варим.

Схватив из-под топчана ивовую корзину, старуха словно в неожиданной какой радости живо выскочила за порог, брякнула в сенях щеколдой. На огороде она пробыла недолго. Не успел комиссар опростать чугунок с горячими щами, чтобы подвинуть к себе другой, с кашей, как она уже вернулась, перебросила через порог корзину с картошкой, потом и сама ввалилась в хату.

Когда варят картошку в мундире, хлопот хозяйке немного, только помыть хорошенько да поставить её в печь. Но теперь картошка была ещё молодая, с непрочной, потёртой кожицей, поэтому чистить её пришлось все равно — перетереть одну за другой в руках и кое-где тронуть ножом.

Не составило труда для хозяйки и дрова разжечь в печи.

За какие-то полчаса все было сделано в доме, оставалось только сидеть да ждать, когда картошка сварится.

Но хозяйка попалась неугомонная:

— А видел ли хоть ты, Павлович, немцев? — спросила она, немного помолчав.

— Нет, — ответил комиссар.

— Мы тоже пока не видывали, — словно сожалея, отметила она. — К нам ещё не приезжали. А вот в Краспице и Горбовичах, сдаётся, были.

— Ну и что?

— Дак… Это я так, к слову. Вчера вот ещё думала, что попрошу вашего Архипа — пусть забор мне по ту сторону огорода поправит, а теперь не знаю — надо ли? Нехай себе стоит дырявый. А то ещё неведомо, как выйдет с этими немцами? И нужен ли будет вообще этот забор?

— Ну, забор, как и мост, всегда нужен будет, —явно с преувеличенной бодростью уверил старуху Баранов.

— Ты так думаешь?

— А что тут удивительного?

— Дак…

Хозяйка помолчала, потом вдруг спохватилась:

— Бульбы-то одной небось людям твоим мало будет? И соль потребна, и хлеб к ней… Да и шкварка не помешала бы. У меня, правда, ничего этого нету. Перевела. Но твоим ведь помочь надо, придётся занять у соседей. А чего ж они в деревню не идут, твои товарищи? Боятся? Дак немцев же покуда ноту вот!

Баранов но знал, что отвечать ей па это, но она, кажется, ответа и не ждала. Спрашивала и тут же словно бы сразу забывала. Или перекидывалась на другое.

— Я вот думаю и нынче, да и вчера… Как немцы прорвались сюда, дак взяла себе в голову. У нас тута в деревне женщина одна живёт, из Козелья. Это по ту сторону, под Краснопольем.

— Я знаю.

— Дак прячется. Как ты думаешь, Павлович, зачепят её немцы тута, ай нет?

— А что она такое сделала?

— Дак не она. Все Козелье от страха трясётся. И Козельская Буда. За лётчиков тех немецких. Ай не помнишь, как бабы побили их?

Действительно, было такое дело, в соседнем районе крестьяне собирались расквитаться с немецкими лётчиками. Об этом Степан Баранов слышал ещё в июле.

Самолёт, двухмоторный бомбардировщик, был подбит далеко отсюда, может, при налёте на какой-то тыловой объект, который охранялся зенитками, но посадку был вынужден совершить между Рвенском и Деряжней, всего в полусотне километров от линии фронта. Конечно, сразу же в районе были организованы поиски лётчиков, которые повредили приборы в кабине, сняли пулемёты из гнёзд и исчезли, благо лес находился совсем рядом. Руководил поисками начальник Крутогорской милиции Аксёнов. Однако положительных результатов они не дали, хотя кроме сотрудников милиции и бойцов районного истребительного батальона на поиски были брошены и колхозники из ближайших деревень, которые буквально прочесали верхом и пешком леса и перелески вокруг. Немецкие лётчики как сквозь землю провалились. Хотя все говорило о том, что они не перешли линии фронта и по-прежнему были на советской территории, потому что каждый день откуда-то прилетал другой немецкий самолёт и подолгу кружил над Силичами, Видуйцами, Рвенском, Деряжней… Даже кругами, до самой Беседи захватывал пространство, хотя это было уже совсем в противоположной стороне и навряд ли могли туда попасть подбитые лётчики. Наконец поиски прекратили. И немцы, и наши решили, что напрасны долгие попытки найти пропавших. Что лётчики где-то погибли. Вскоре и от подбитого самолёта на поле между Рвенском и Деряжней мало что осталось, издалека светился один скелет — все, что блестело и что имело хоть какую-то ценность или могло найти место в домашнем хозяйстве, даже не в хозяйстве, а просто могло для чего-нибудь понадобиться, было отвинчено и растащено деревенскими добытчиками, большей частью, конечно, мальчишками. Поэтому все, кто занимался поисками непосредственно или наблюдал за ними, очень удивились, когда из соседнего района сообщили, что немецкие лётчики наконец обнаружены. На них, спящих, наткнулись во ржи козельские пастухи. Немцев было четверо, один — тяжело раненный в ногу, от раны, которую некому было лечить, пахло уже гнилью. Брали их во ржи в тот же день, как стало известно местонахождение. Руководила операцией краснопольская милиция. Однако главной ударной силой были местные мужики, которые обложили немцев со всех сторон, вооружённые топорами да оглоблями.

Баранов уже не помнил в подробностях, что случилось с теми немецкими лётчиками после, однако слышал краем уха, что милиционерам не удалось довести их до Краснополья. Все четверо полегли под ударами мотыг, с которыми набросились на них по дороге разъярённые деревенские бабы…

Вот и сегодня старуха хозяйка напомнила ему о том, что именно деревенские женщины, и никто иной, убили тогда немецких лётчиков.

Баранов в ответ на её рассказ кивнул головой, мол, что-то похожее и вправду он слыхал, но уточнил:

— А эта женщина, из Козелья? Что она — в самом деле прячется теперь в вашей деревне?

— Дак… живёт у нас покуль. Как думаешь, Павлович, будут немцы мстить за своих лётчиков?

— Это как дело пойдёт. Если деревенские сами друг на друга не донесут, так кто ж докопается?

— Вот я и говорю — теперя всем только молчать. Про все молчать. Мало ли что случиться могло. А это женщина, козельская, все-таки спасётся у пас. Ей-богу, живая останется!

Беседуя так с хозяйкой, а больше — слушая её, Степан Павлович время от времени поглядывал в окно, через которое виднелись недалёкий лес, дорога от него и колхозные гумна сразу за деревенскими дворами. Это вроде успокаивало его, и он смог сперва пообедать по-человечески, потом и словом-другим перекинуться с хозяйкой. Но он понимал также, что не стоит засиживаться в доме, где из трубы валит дым среди бела дня, это опасно, потому что дым в не урочное время обязательно привлечёт к себе внимание. Тем более что опасность, как говорится, вообще висела в воздухе — каждую минуту на дороге могли появиться немцы.

Поэтому Саранов вскоре поднялся из-за стола, поблагодарил за хлеб-соль.

— Дак не за что, Павлович, — даже удивилась его благодарности старуха, которая с дорогой душой скормила свой обед захожему человеку.

Комиссар сказал ей, что пока сварится картошка, он подождёт в каком-нибудь другом месте.

— Дак тогда на гумне, Павлович, на гумне, — охотно посоветовала она. — Посиди на гумне. Туда как раз сена мужики наши недавно навозили.

Они договорились, что старая женщина наварит картошки, — этой первейшей еды у белорусов, — как можно больше, даже если и в двух чугунах, так с краями, потом поищет по соседям какой-нибудь добавки, того же хлеба, и принесёт незаметно в ветхое гумно, у самого леса.

Действительно, не прошло и получаса, как Степан Павлович уже увидел из своего укрытия, что дым над бабкиной крышей перестал струиться вверх. Немного погодя и сама старуха вышла на крыльцо, держа в одной руке деревянный ушат за верёвочную петлю, а в другой — ладный свёрток, запелёнатый то ли в чистую тряпицу, то ли даже в полотенце. Чтобы не навлечь на себя лишнего подозрительного взгляда, она покружила с поклажей по своему огороду, будто у неё там и вправду нашлось срочное дело, потом шмыгнула в калитку, что вела за огороды и украдкой направилась в сторону леса — пускай, мол, думают, что понесла какому работнику поесть или скотине напиться.

Степан Павлович вышел навстречу ей.

— Вот спасибо, — сказал он.

— А я у соседей разжилась, —почему-то совсем развеселившись, толковала старая, показывая на свёрток. — Кормитесь себе на здоровьице, кто бы с тобою ни был. Ну, а ушат… Дак пускай хоть и у вас пока побудет, ушат этот. А как выдастся минутка, так и позаботитесь назад вернуть. Я всегда дома.

— Спасибо, — повторил Степан Павлович, хотя не представлял себе, куда можно спрятать эту посудину, чтобы позже, при удобном случае, вернуть сердобольной женщине.

Между тем старуха и говорила все это, и поглядывала на секретаря райкома — знала-то она его в этой должности — так, словно от кого-то из соседей только что узнала о неудаче, которая постигла его на братовом дворе. Но недаром говорят, что неудачи тоже отличаются друг от друга. Назовёшь ли, к примеру, неудачей то, что случилось часа полтора назад со Степаном Павловичем у Архипа? Наверно, нет. Это было нечто большее, чем неудача. Неожиданная выходка брата, если вообще можно назвать её так, не только смутила комиссара: она, казалось, перевернула все в душе у него, насторожила. Потому все это время младший Баранов и терялся в догадках: «Может, давняя обида какая вдруг наружу вылилась?» Но напрасно. Никакой обиды, которую нанёс бы он брату, Степан Павлович не помнил. Если и не жили они душа в душу, то и не чуждались друг друга. И все-таки… Не иначе правду говорили когда-то люди: «…и предан будет родными и соседями, и брат брата предаст на смерть…»

Тяжко было на душе у комиссара, беспомощная злость распирала его, однако признаться партизанам, как встретил его родной брат, не хватило духу — все-таки стыдно, кроме всего прочего… Так и остались все в отряде в убеждении, что и варёную картошку в мундире, и два куска сала, и добрую щепоть соли, и хлеб деревенский принёс Степан Павлович от Архипа.

* * *

Остаток того дня крутогорские партизаны провели на холме среди замшелого болотца без особых хлопот, только все время делали подмену на ближних и дальних постах, а как подошёл вечер, снопа отправились к большаку. Думалось, что уж на ночь-то фашисты остановят по нему движение. Но сколько ни ждали, лёжа в густом придорожном ельнике, чтобы большак наконец очистился, все напрасно: как и днём, так и с приходом темноты тут по-прежнему громыхало железо, автомашины и танки ехали с зажжёнными фарами, далеко высвечивая и ночное небо, и лес но обе стороны дороги; то ли и вправду немцы уже никого не боялись, то ли пренебрегали опасностью.

Партизаны поняли, что перейти па другую сторону большака можно будет только тогда, когда наступит хоть малая передышка, когда образуется между вражескими колоннами нужный разрыв.

Момент такой они улучили только после полуночи. Не выдав себя, проскочили, словно лесные кабаны, друг за другом через большак, потом долго ломились по бурелому и завали, пока не наткнулись на глинистую тропку, но которой стало легче шагать. Но за то время, что они лежали при всей своей немудрёной амуниции в ельнике, протекли, подвешенные на ремнях, а то и в торбах через плечо, бутылки с зажигательной смесью и через одежду многих обожгли. Сначала ожоги почти не чувствовались. И партизаны не обратили па них особого внимания — ну, протекла смесь и протекла: плохо была закупорена. Да и спешка, в которой приходилось одолевать дорогу, чтобы как можно большее расстояние прошагать за ночь до Церковища, тоже не дала вовремя оглядеться. Только утром кое-кто заметил у себя волдыри и облезшую кожу. Ещё в бою но побывали, а лазарет хоть сейчас открывай!… И тем не менее ни па какие лекарства рассчитывать не приходилось — не было этих лекарств, даже присыпать раны было нечем.

Но, как часто и справедливо говорят, — лиха беда начало! Дальнейший путь отряда к цели уже не был отмечен такими трудностями. Обретали опыт. Хотя двигаться все время приходилось встречь потоку наступающих вражеских войск, пробираться по тылам они стали почти бесшумно. На четвёртые сутки отряд наконец очутился вблизи Сожа. Другое дело, что приход крутогорских партизан оказался не только запоздалым, но и ненужным. На одном рукаве, левом притоке Сожа, мост, который полагалось взорвать согласно заданию в первую очередь, был сожжён ещё в конце июля во время бомбёжки, и теперь из воды, будто пики, высоко торчали деревянные сваи. С другим мостом творилось и вовсе несусветное — на месте вдруг выяснилось, что и река такая, и мост на ней значились только па топографической карте: видать, нанесены они были ещё при царе Горохе; наверно, река помаленьку обмелела и высохла, превратилась в обыкновенный ручей, который если и живился водой, так осенью, после больших дождей, или весной, во время таянья снега, а мост сгнил и напрочь провалился за ненадобностью: для здешнего люда из двух ближних деревень хватало обычного брода, чтобы перебраться с одного берега на другой.

Странно, но последнее обстоятельство не смутило партизан, просто рассмешило хотя отсутствие моста, если говорить правду, должно было разозлить людей, которые понапрасну разыскивали его на оккупированной территории, или вызвать возмущение, или досаду на того, кто направил их сюда, а вышло наоборот: увидев речку-ручей и сгнившие, поросшие темно-зелёным мохом бревна на нем, что когда-то служили надёжным средством переправы, партизаны захохотали, сперва кто-то один, в великом удивлении, за ним другой, а потом и все остальные.

— И надо было переться сюда из-за этого! — таково было общее мнение.

Словно не веря ещё, что отряд вышел именно к той реке и к тому мосту, которые полагалось уничтожить, Митрофан Нарчук, выбрав трех партизан, направил их в деревню но эту сторону ручья, чтобы расспросить обо всем.

— Да, это паша Сморкавка, — подтвердил там какой-то замшелый дед.

Значит, не ошиблись, вышли к самой цели.

Время было под вечер, место глухое, поэтому командир отряда отдал приказ заночевать в деревне, заняв две крайние хаты. При виде трухлявого моста у всех пропала всякая охота таиться, искать пристанища в лесу, к тому же и лес находился не близко отсюда.

Хозяином одной хаты был тот самый замшелый дед, что назвал речку, вернее ручеёк, Сморкавкой. Была у него и хозяйка. Но поесть у них не нашлось ничего, хорошо, что партизаны за четверо суток похода не были избалованы харчем, привыкли к скудной еде, так что и на этот раз обошлись чем бог послал, как выразилась хозяйка.

— Ага, чем богаты, тем и поделиться рады, — добавил к её словам хозяин.

Звали его Лазарем, а фамилию он носил — Знатный. Выглядел мужик по своей запущенности далеко за шестьдесят, хотя настоящий возраст тоже назвал — пятьдесят шесть лет.

— Годы ужо не призывные, — на всякий случай растолковала незнакомым людям хозяйка, помоложе мужа, насторожённая и как будто чем-то испуганная.

Зато хозяин показался партизанам человеком себе на уме и любителем не в меру порассуждать. И делал он это как бы нарочно, как бы с неким расчётом. Хотя могло быть совсем наоборот — и болтливость, и хитроумность шли от характера, а расчётливостью это казалось только со стороны.

Ни он, ни жена его не догадывались, что переночевать в хату к ним зашли партизаны. Видно, дико было им даже слышать о партизанах, не то что видеть. Но что-то не давало старику покоя, что-то цепляло.

— Сдаётся, все вы, товарищи, командиры, — говорил он, бегая глазами, — поскольку солдаты, то есть красноармейцы, даже если и переодетые приходят, то по короткому волосью их можно легко узнать. А вы, я гляжу, все до одного с чупринами.

По всему видно было, что в нынешнее лето старик немало перевидал разного народа — если не в своей хате, то под окнами, на деревенской улице; и не только в военной форме, а и в гражданской одежде, потому что недаром он так приметливо рассудил.

И «командиров» тоже потешила его приметливость, с особенным удовольствием смеялись прокурор Шашкин и судья Глеков. Даже командир отряда и тот не удержался:

— А часто вам приходилось видеть, как красноармейцы меняли одежду?

— Да кто их знает? — спохватился хозяин, явно уклоняясь от ответа. — Однако, гм…

Жена его, словно осердясь, бросила:

— От этого размена ихнего никто не разбогател. Он тебе свою шмотку, а ты ему — свою, ведь голым не пустишь на улицу. Но мы этим не занимались. Хотя что я болтаю! Генеральская шапка у нас осталась. Лазарь, где она?

— На что тебе?

— Дак… Покажи.

Видно, хозяйке не по нраву пришлась «генеральская шапка», понятно было, что вспомнила она о ней нарочно, может, хотела даже сбыть таким образом.

— Был тут один случай, — лицо у деда стало суровым. — Как раз перед тем, как отойти нашим. Генерал остановился у нас в хате. Все чин чином — и машина-легковушка во дворе, и денщик у печки — Анете моей по хозяйству помогает. Командиры из других хат являются, а то и приезжие забегают, что-то докладывают и честь отдают. Признаться, я не слушал. Думаю, война и война, что с неё взять. А тут вдруг, откуда ни возьмись, другой генерал наскочил. Тоже на машине. Наш увидел его из окна, сразу на крыльцо — мол, так и так, и руку поднёс к шапке, которую перед тем в хате с гвоздя схватил. А тот генерал, видать, злой приехал, не иначе дела где-то пошатнулись. Ну и давай кричать на нашего. Накричал, руки не подал и уехал. А наш возьми револьвер да прямо на крыльце… Одним словом, товарищи командиры, было тута у нас.

Ажно некоторые плакали, как хоронили его. Видать, неплохой человек был, а вот же… А мы со старухой моей даже не знаем, кто он и откуда. Дак с того часу, видите, Анете моей эта генеральская шапка и не даёт покоя. Я считаю, нехай лежит себе па загнетке, раз осталась у нас. Так что, товарищи командиры, или как вас там величать, мы уже давно особого любопытства не проявляем. Вот и вы — переночуете и уйдёте себе, куда шли, а мы даже и знать не будем, кто был и откуда.

— Много захотел, дед, — бесцеремонно засмеялся Шашкин, которому всякий раз, как подвёртывался случай, хотелось показать свой прокурорский чин.

Между тем настало время устраиваться на ночлег, и Митрофан Нарчук объявил:

— Пора укладываться. А ты, Степан Павлович, загляни к соседям, как наша вторая группа устроилась.

— Хорошо, — комиссар поднялся с самодельного табурета. — Я там, видать, и заночую с ними.

Комиссар ушёл, а партизаны, для порядка покопавшись в своих немудрёных вещичках, улеглись друг подле друга на полу в хате Лазаря Знатного.

А в другой хате, наискосок через дорогу, куда явился через минуту Баранов, ещё и не собирались ложиться спать.

Тут царило другое настроение — словно в самом разгаре вечеринки. За длинным столом, что стоял под окнами от одной стены до другой, сидели партизаны, примерно столько же, сколько в хате Лазаря Знатного. Казалось, не по счёту делились, кому где ночевать, а получилось тем не менее в каждой хате почти поровну.

Здесь хозяина не было, управлялась хозяйка — ещё совсем молодая женщина с тремя детьми. Дети тоже не спали. Они так и липли к партизанам, видно, привыкли к захожим людям.

Хозяйка носилась с одной половины хаты па другую, хотя делать ей и там, и тут было, считай, нечего, кроме как показывать своё проворство и обольстительность.

Баранов, как и надлежит в таком случае, провозгласил па всю хату «добрый вечер» и поставил свою винтовку у порога к другим.

— Подсаживайся к нам, комиссар, — пригласили его к столу партизаны.

Они уже допивали большую бутыль, которая высилась посреди разной деревенской снеди.

— А нас вот хозяйка угощает, — сказал цыгановатый Борис Набелоков, открыто подмигивая женщине.

Та тоже принялась уговаривать комиссара сесть за стол.

Варанов выпил стакан самогона, который ему подал Иван Герасичкин, взял со стола огурец. Самогон был невкусный, сильно подгоревший, но хорошо разошёлся внутри, ударил в голову.

— Что там наши соседи делают? — спросил тем временем Набелоков.

— Что и положено, — сказал комиссар, — спать укладываются.

— Тогда и нам пора, — охотно согласился Набелоков. После его слов партизаны и вправду начали вставать из-за стола.

Хоть и на новом месте, однако каждый быстро нашёл себе уголок, и уже минут через десять то тут, то там послышался здоровый мужской храп.

А Баранову почему-то долго не спалось. И мыслей особых в голове но было, а глаза не закрывались.

Уже после первых петухов он вдруг услышал, как кто-то из партизан прошёл на цыпочках к хозяйкиной постели.

«Кто бы это?» — удивился Баранов и подумал, что хозяйка сейчас погонит любителя. Но та только ойкнула тихо и тут же совсем не сердито зашептала что-то человеку, который её потревожил.

Не ожидая, когда под тяжестью человеческих тел заскрипит кровать, комиссар выругался про себя и шумно встал, благо подоспела малая нужда.

* * *

Назад в Забеседье дорога для крутогорских партизан выпала не в пример удачней той, что привела их сюда, к верхним притокам Сожа.

Разведчики во главе с Павлом Черногузовым, бывшим заведующим торговым отделом райисполкома, уже начавшие действовать не только осмотрительно и осторожно, но и вполне профессионально, обнаружили на краю какого-то населённого пункта, деревни — не деревни, а вернее — рабочего посёлка, передвижной немецкий автопарк. Посёлок тот — а это и в самом деле был посёлок и жили в нем лесосплавщики — находился возле леса, который большим массивом, километров в семь, лежал между Гусаркой и Домомеричами, что у самого шоссе Кричев — Рославль. Построенный в четыре коротких порядка, посёлок не проявлял никаких признаков жизни. Даже сады, которые вечно приманивали немецких солдат, и те стояли нетронутыми. Такое взаимное миролюбие объяснялось просто: пока местные жители цепенели в неизвестности по своим домам, оккупанты, занавесив окна сплавконторы, смотрели кино. Зато при автомашинах, по обе стороны стоянки, расхаживали двое вооружённых часовых.

Партизаны решили действовать.

— Что ж, откроем и мы свой боевой счёт, — сказал Нарчук.

План нападения они составили быстро — вот-вот должны были появиться из сплавконторы немцы. Чтобы действовать наверняка, отряд разделился на две группы, почти так же, как и там, в деревне, когда разбивались на ночёвку. Одной группе, чуть большей по численности, надлежало пробираться к стоянке по канаве, заросшей чертополохом и татарником. Эту группу брал на себя комиссар. Другая, командирская, оставалась на месте, чтобы прикрыть нападающих из леса. Первая группа, таким образом, делалась головной. Ей надо было взять на себя основную часть операции. Боеприпасы тоже пришлось перераспределить: одним — побольше патронов, чтобы вести из засады прицельный огонь, когда немцы сыпанут из дома, чтобы оборонять автопарк, другим — гранат, особенно если учесть, что бутылки с горючей смесью давно были выброшены, как опасные в долгом походе, где приходилось идти не только в полный рост, а нередко и ползти. Тут, как говорится, довольно было обжечься один раз…

— Ну, хлопцы, айда, — скомандовал своей группе Степан Баранов.

Из леса было видно, как сначала партизаны ползли за комиссаром по заросшей канаве, потом стали готовиться к нападению, распространившись во всю ширину площадки, от первой до последней автомашины. Заняло все это не больше десяти минут, которые показались в нетерпеливом ожидании весьма долгими. Наконец Баранов поднялся среди репейников во весь рост, замахнулся, отведя далеко назад руку, и в следующий момент швырнул рывком гранату. Та медленно, словно нехотя, описала в воздухе дугу от канавы до площадки и взорвалась на земле между автомашинами. Взрыва никто не увидел. Но прозвучал он в полной тишине сильно, с эхом, которое ударило в одну сторону по посёлку, а в другую — по опушке, пытаясь прорваться дальше. Стена густого леса, что стоял на пути, отрезала его, кинула в обратном направлении, как бы растянув, а затем и сдвоив первый удар.

Остальные партизаны по примеру Баранова стали выскакивать из канавы, забрасывать автопарк гранатами. Со стороны казалось, что они совсем забыли про двух часовых, которые несли охрану площадки. А те были настороже. Сообразив в чем дело, они тут же отреагировали на нападение партизан: один, крутясь чуть ли не волчком и стреляя, кинулся вдруг к посёлку, благо недалеко, шагах в ста, уже виднелись крайние дворы, а огороды и того ближе, почти вплотную подступали к площадке с немецкими автомашинами; другой тем временем действовал как и надлежит примерному солдату — спрятавшись за резиновый скат, тут же начал поливать партизан огнём из автомата. Но и у того, и у другого стрельба получалась не прицельной, вернее, не достигала цели, как будто оба ещё не поняли, откуда исходила угроза. Видимо, это и стоило им жизни, потому что уже следующая граната, брошенная Павлом Черногузовым, посекла осколками того, что стрелял из-за резинового ската. Не убежал далеко и первый. Пуля, пущенная кем-то из партизан, настигла его у забора.

При виде убитых партизаны почувствовали себя совсем в безопасности. Казалось, теперь им ничто уже не угрожает. Поэтому они открыто выскакивали друг за другом из канавы, откручивали, будто петухам головы, ручки ребристым гранатам и бросали их со всего маху, сколько хватало сил, вперёд, туда, где на площадке пылали уже автомашины. В этом «закидывании» больше было безрассудного азарта, чем расчёта, а тем более осторожности, ведь каждый из них легко мог попасть под осколок от своей же гранаты…

Между тем немцы в посёлке смотрели фильм тоже со взрывами и стрельбой на экране — кинопередвижки как раз возили в эти дни по войскам самую новую хронику о взятии Смоленска. За взрывами, звучащими с экрана, нельзя было разобрать те, что уже явственно сотрясали воздух за толстыми стенами деревянного дома. Поэтому до сознания кинозрителей в сплавконторе не сразу дошёл смысл того, что происходило на улице. Даже дневальный на крыльце сплавконторы и тот сперва не догадался, что грохот и стрельба возникли в автопарке за посёлком; некоторое время ему казалось, что до него доносятся звуки фильма, и только когда он увидел, что над площадкой автопарка заполыхало мощное пламя, спохватился, рванул на себя дверь и поднял тревогу.

От леса было видно, как с крыльца сплавконторы после этого, как горох, посыпались немецкие солдаты. Сперва им было невдомёк, что делается, откуда угрожает опасность. По вот они увидели пламя, услышали взрывы, которые усилились уже и за счёт бочек с горючим, и наконец поняли, ради чего дневальный вдруг поднял тревогу. Без всякой команды все бросились на пожар. Одни бежали по огородам, другие — но короткой улице.

Принимать бой с таким количеством вражеских солдат партизанам пока что было не с руки. Правда, патронов па первую стычку хватило бы. Но стоило ли испытывать судьбу?

Митрофан Нарчук, который все это время держал в поле зрения и дальние, и ближние подступы к лесу, подал комиссару сигнал отвести группу назад.

Баранов сделал это быстро, партизан ещё не успело целиком захватить горячее дело боя, на который они решились.

Возбуждённые и радостные, обе группы без промедления отступили в глубь леса. Местность тут была неровная, со взгорками и впадинами, и сразу надёжно укрыла партизан не только от погони, которую могли организовать немцы, но и от пуль, что пчелиным роем загудели вскоре меж деревьями.

Между тем диверсия, которую так лихо и с виду без всякого труда, будто играючи, осуществили крутогорские партизаны, не оставалась незамеченной тыловыми немецкими службами. Её не посчитали случайной или произведённой выходившими из окружения красноармейцами. Видимо, начальник охраны здешнего тылового района уже имел некоторые сведения об отряде Нарчука.

Но следующий день с утра до вечера партизаны провели без всякой тревоги на заброшенной пасеке, которую, наверно, ещё с первыми весенними цветами вывезли на далёкое урочище, на богатые медоносы. Пасечника не было — то ли он ушёл в деревню проведать семью, то ли просто сбежал, словом, его не было совсем, и ульи с пчёлами доглядывали всем миром, то есть по-настоящему никто не заботился. Выставив посты, партизаны распорядились одним ульем, а когда от мёда во рту стало горько, отправились искать поблизости криницу. Вода нашлась быстро. Правда, не в кринице, как думали, а в речушке, которая кособоко бежала по галечнику, хотя берега её были болотистые. Наверно, в речушке этой могла бы водиться форель, потому что от чистой и студёной воды даже ломило зубы. Жизнь у партизан, таким образом, наладилась почти идилличная, не хватало только омшаника, чтобы заночевать, однако назавтра, когда вернулась разведка из ближних деревень, стало известно, что по следам отряда уже рыщет какая-то конная немецкая команда, примерно в тридцать сабель. Скорей всего, конники собирались напасть на отряд внезапно: либо когда партизаны окажутся среди бела дня где-нибудь па юру, пригодном для манёвра, либо явно выдадут себя во время стоянки в лесу. Немцы каким-то образом проведали о тайном ходе отряда, словно имели в нем своё недреманное око. Хотя за все время, начиная с первого дня, когда отряд двинулся из леса между Васильевной и Горбовичами сюда на задание, никто сторонний даже не пытался присоединиться к партизанам. Значит, у немцев была какая-то иная возможность следить за отрядом. По какая?

Отсюда, из Гусарских лесов, которые постепенно уже распадались на отдельные зеленые острова, окружённые со всех сторон полями, дорога в Забеседье предстояла не лёгкая. Дальше, до самых Батаевских лесов, что начинались за Большим Хотимском, местность лежала совсем открытая. При наличии такого «хвоста» в тридцать сабель, двигаться на виду было в высшей степени опасно. И все-таки нужно было как можно скорее оторваться от преследования, а если и не оторваться в полном значении этого слова, то хотя бы рассредоточиться, сбить конников со следа. Из прежнего опыта, полученного Митрофаном Нарчуком на манёврах тридцать второго года, о чем он теперь старательно вспоминал, выходило, что самое надёжное в таком положении — залечь на некоторое время в большом болоте, куда и зверь не часто заходит, не то что человек. Так и сделали. Но ради этого пришлось изменить маршрут и дать крюк влево. Большое болото и вправду попалось между Галичами и Забелышином. Разбили лагерь. Неожиданный манёвр вскорости дал свои результаты. Па пятые сутки немецкие конники, что стояли тремя группами в деревнях вокруг болота, сняли осаду, решив, что партизаны за это время сумели просочиться через посты незаметно и искать их надо уже в другом месте. Но те несколько суток, что были проведены в сыром болоте, как раз и задержали надолго партизан. Внезапно слёг командир. Сырость и голод свалили Митрофана Онуфриевича напрочь. Сперва он стал сильно кашлять, даже боялись, что услышат издалека, потом к нему прицепилась, недобрым словом будь помянута, другая напасть — острой болью пронзило спину по всему хребту, шевельнуться и то невозможно, не то чтобы подняться на ноги, а тем более пойти.

Носилки, которые смастерили партизаны из подручных материалов, тоже дела но спасали: каждый пустяковый толчок причинял командиру нестерпимую боль.

Митрофан Онуфриевич стал не только недвижимым, но и почти нетранспортабельным. Невзирая на его страдания, партизаны перенесли Нарчука из болота, где пережидали осаду, километров на пятнадцать ближе к Беседи, едва ли не в самые верховья её. В сосновом лесу, на песчаном склоне, что нависал козырьком над большой впадиной, которая давно покрылась старым, зачерствелым и будто посеребрённым мохом, поставили шалаш для хворого.

Пристанище это налаживалось только на срок болезни командира отряда, то есть на неопределённое время, которое могло растянуться на несколько суток, а могло — на недели, все зависело от того, как удастся справиться со своей немощью Нарчуку, однако сидеть сложа руки в лесу партизаны тоже не собирались. В планы отряда пока но входило начинать активные боевые действия, но никто не мешал партизанам вести разводку для собственной безопасности, налаживать связь с местным населением, наконец добывать еду, которой почему-то всегда не хватало, —удивительно ли, столько бездельного народа в одном месте собралось!… На добывание харчей партизаны обычно направлялись небольшими группами, по два-три человека, при этом в самые далёкие деревни, чтобы не выдать своего нынешнего местонахождения. На разведку тем временем ходили и того меньшими группами. Руководил этой деятельностью по большей части комиссар. Он и сам иной раз отлучался из леса, все хотел выяснить, действительно ли немцы потеряли из поля своего зрения партизанский отряд. Однажды он привёл с собой в лагерь незнакомого человека. Вернее, незнакомым тот был для остальных, самому же Степану Павловичу известен ещё со времён учёбы в институте.

Перковский — так звали новоприбывшего — до войны работал в Могилёве. Воинское звание — батальонный комиссар в запасе, по военно-учётной специальности значился лектором но социально-экономическим дисциплинам. В армию призван был в конце июня, когда немцы уже подходили к Днепру. Из Могилёва доцент Перковский вместе с другими преподавателями вскорости попал в Новозыбков, где формировалась новая стрелковая дивизия. Но повоевать в её составе не пришлось. В один прекрасный день, уже в июле месяце, в дивизию вдруг приехал представитель ЦК КП(б) Белоруссии, который стал подбирать людей, прежде всего белорусов, или тех, кто работал до войны в Белоруссии, в разведывательно-диверсионную школу, которая называлась школой подготовки партизанских кадров и находилась в Чонках, что неподалёку от Гомеля. Там Перковский прошёл кратковременную подготовку и вскоре, возглавив группу из четырех человек, переправился на оккупированную гитлеровцами территорию через линию фронта. Группу Перковского составляли учителя. Раньше они не были хорошо знакомы между собой, но, работая в деревенских школах недалеко один от другого, разумеется, кое-что слышали друг о друге. Линию фронта пришлось им переходить в Светиловичском районе. Как раз по Беседи. По левую сторону реки стояли в обороне наши войска, по правую — вражеские. Поскольку местность была незнакомая, а карты и в помине не было, то бессмысленно блуждать по окрестным лесам группа начала ещё от деревни Глыбовки. Однажды в разведку пошёл сам Перковский. Его схватили немцы. На допросе он выдал себя за военного сапёра, но поскольку был в штатском, то сказал, что их военную часть не успели обмундировать. Немцы, конечно, ему не поверили. Забрали оружие, взрывчатку. А самого повели на расстрел за деревню. Спасло Перковского то, что в голенище правого сапога остался у него маленький польский револьверчик, которого не нащупали немцы при обыске. Этот револьверчик Перковский и пустил в ход, когда два полицая во главе с немецким ефрейтором привели его на берег Беседи. Сейчас Перковский не мог сказать точно, попал он тогда в кого-нибудь из них или нет, по страху нагнал, это правда, недаром же ни холуи-полицаи, ни сам гитлеровец не бросились догонять его; к тому же условия для побега, как нарочно, были лучше некуда — сразу за рвом, где собирались его расстрелять, начинался сплошной ельник. Словом, фортуна была целиком па стороне Перковского. Но учителей своих на месте он не застал. Те как только услышали от местных жителей, что какого-то человека немцы схватили в деревне и повели в комендатуру, так сразу же ударились в бега. Догнал их Перковский уже за Чериковом и вытаскивал па задания, как говорится, из запечка.

— А какое у вас задание было? — спросил Перковского Митрофан Нарчук.

— Сперва должны были состав взорвать на железной дороге. Ну, а потом действовать на свой страх и риск.

— Взорвали состав?

— Да. Трудней всего было, кажется, поднять па это дело моих учителей. В каждой хате повторялось одно и то же, когда я приходил, — женский визг, слезы. Но отпускают бабы мужей от себя, и все тут, мол, немцы за отцовские провинности семью накажут. Еле уломал.

— Гм… Ну, а как они узнали, с чем вернулся муж домой?

— Недаром же говорят, муж и жена — одна сатана. Видать, рассказали, пока я их искал.

— Их там, в школе, учили-учили, а мало чему выучили.

— Выходит, так. Срок, правда, короткий был. Но состав все-таки пустили под откос. Хватило храбрости. На двух платформах были артиллерийские тягачи. Ну, мы их и перевернули. Охрану тоже на тот свет отправили.

— А теперь? Что теперь намерены делать? — спросил Нарчук.

— Да вот… Степан Павлович говорит, чтобы я немного побыл у вас.

— Так… у нас пока что тоже ничего интересного нет. Затишье. Собственно говоря, просто время тянем. Не успели начать как следует, и вот…

На это Баранов, свидетель их беседы в шалаше, сказал с улыбкой:

— Митрофан Онуфриевич думает, что можно каждый день если не по эшелону немецкому под откос сбрасывать, так по автомашине с солдатами наверняка взрывать. И в такое-то время, когда ни взрывчатки, ни патронов! Гранаты, которые получили когда-то с армейского склада, мы уже использовали при одном удобном случае, теперь есть только винтовки да по нескольку патронов. Сдаётся, и на строгом счёту все было до сих пор, а как начали недавно проверку делать, так и у одного неполный комплект, и у другого. Словом, на большой риск в таком положении не пойдёшь…

— Вот так-то, — промолвил в ответ командир отряда, хотя ни Перковский, ни Баранов так и но поняли, что он этим хотел сказать.

Тогда комиссар снова улыбнулся:

— Это хорошо, Митрофан Онуфриевич, что у тебя воинственный зуд появился. Не иначе от долгого лежания.

— А что, может, и так. Может, ты как раз и прав, комиссар? Кажется, когда все время двигались, когда в пути были, даже без дел, ну без боевой деятельности — так лучше сказать, — совсем иное чувство в душе было.

— Чувство полной активности, — подсказал комиссар.

— Да, — соглашаясь, закивал головой командир отряда, — полнейшей. Конечно, тоже иллюзия. Ну и пускай. В конце концов смысл не только в том, кого догоняешь, но и в том, от кого убегаешь. А теперь вот… Боюсь, чтобы разброд в отряде не начался от бездеятельности, чтобы паши бюрократы, наши начальники не забыли, для чего они оставлены в тылу у врага. Что обычно с солдат командиры требуют?

— Ну, строевую, материальную часть…

— Вот-вот! Надо и нам, Степан Павлович, позаботиться. А то слышу здесь, лёжа в шалаше, как некоторые лишнее болтают… Так вот, комиссар, пока я лежачий и пока вы одного меня оставлять не решаетесь…

— Ну, о чем ты говоришь!…

— Погоди, погоди! Так вот, пока мне предписано лежать тут, в этом шалаше, надо налаживать нормальную жизнь в отряде. Пускай люди и строевой занимаются, пускай и материальную часть изучают, не все же без патронов сидеть будем, когда-то и до дела дойдёт, словом, пускай опытные партизаны проводят занятия хотя бы по технике стрельбы. Кто у нас служил в армии?

— Степаненко, Смирнов, кажется, Валга.

— Ну вот, пускай они и займутся делом. Необходимо разбить людей на группы и дать каждому по несколько человек. Тогда и языками меньше чесать будут. Меньше времени останется на всякие сплетни.

— А что за сплетни? — насторожённо спросил комиссар.

— Да так, — отмахнулся было Нарчук. — Демагогия.

— А все-таки?

— Да как в первую ночь, когда блуждали по своему району. Мол, и это не так, и то надо было бы иначе делать. Словом, демагогия. Хотя, с другой стороны, во всякой болтовне смысл определённый есть.

— Ничего странного, — сказал на это комиссар, — собрались вместе люди, которые и до сих пор могли на любую тему порассуждать. Любую идею не только укрепить могли, но и расшатать. А с нашим партизанским делом и вообще пока мало что. Поэтому…

— Я вот о чем думаю, комиссар, — не дал ему договорить Нарчук. — Пока мы остаёмся на месте, надо наладить учёбу по всем направлениям в отряде. Надеюсь, товарищ Перковский тоже поможет нам, раз говорит — проходил курс в специальной школе. Как, товарищ Перковский?

Тот кивнул.

— Из тактики партизанской борьбы, — сказал он, — которая излагалась нам в школе, навряд ли что может пригодиться теперь. Очень она приблизительной была, скорее выдуманной, чем настоящей, та тактика. На практике все оказалось иначе. По крайней мере, условия здесь, на оккупированной территории, уже за этот, короткий срок, мало похожи на те, о которых говорилось. Всем, кто будет подыматься па борьбу, придётся проходить новую школу этой борьбы. В каждом отдельном случае — разную. Все с новыми и новыми деталями. Наверно, вы сами могли убедиться, насколько велико расхождение между тем, что мы ждали увидеть в тылу у врага, и тем, что увидели на самом деле?

— Это так, — сказал Нарчук.

— Ну, а что касается всего остального, менее значительного, то я готов помочь вам. Например, у нас в школе были хорошие преподаватели по взрывному делу.

— Взрывать нам пока что нечего, вернее, нечем, — усмехнулся командир отряда, — хотя, конечно, настоящая наука никогда не пропадёт понапрасну. Не сегодня, так завтра пригодится. А вот о нынешнем положении в стране рассказать надо…

— Это тоже не очень-то простая задача. Нет не только точной информации, но и вообще никакой. Последнее время приходится слухами пробавляться. Одни принимать, потому что сам видишь — правдивые, другие отбрасывать. И тоже иной раз всего только потому, что нет точной информации.

— Это уже дело комиссара дать вам точную информацию, — легко, как о чем-то незначащем, сказал Перковскому командир отряда и тут же повернулся к Баранову: — Вот видишь, Степан Павлович, и для тебя вдруг, с помощью товарища Перковского, нашлась совершенно конкретная задача. Надо поискать по окрестным деревням, у кого есть исправный радиоприёмник. Листовки, которые ты носишь в торбе, тоже отдай Перковскому. Пускай он все изучит, обобщит, а тогда и выступит перед нашими партизанами. Все же человек новый, незнакомый, а к таким, что ни говори, нужно больше внимания. Да и не только перед партизанами. Пора начать нам агитационно-пропагандистскую работу среди населения. Думаю, не надо слишком бояться, что этим выдадим своё местонахождение. И за меня тоже не стоит слишком тревожиться. В конце концов нечего мне долго лежать тут, в этом шалаше. Что я за командир? Надо найти где-нибудь доктора и смело привести сюда, а если не доктора, так хотя бы знахаря. Пускай ставит на ноги.

— Будет тебе, Митрофан Онуфриевич, и радиоприёмник, будет тебе и знахарь. А может, лучше знахарку поискать?

— Тебе шуточки…

— Я серьёзно, потому что в деревнях этим обычно занимаются женщины. А вообще, Митрофан Онуфриевич, я очень рад, что ты так заговорил. Значит, выздоравливаешь

— Нет, без доктора мне, видать, не подняться.

— Главное, злость у тебя появилась. Она тебя скорее всего поставит на ноги.

— Думаешь, главное злость?

— Не иначе. Я даже думаю иногда, что и армия наша потому отступает, что злости ещё не набралась.

— В таком разе скажи — что же «придаёт злости?

— Жизнь. По-другому — действительность.

— Слишком обобщённо.

— Да, на первый взгляд обобщённо. По давай подумаем. Сам видел — у народа тоже пока настоящей злости на оккупантов нет.

— Как сказать…

— А так и надо признать. Боязнь — есть, страх — есть. А злости, которая толкнула бы на святую месть, ещё нету. И появится она только тогда, когда война своей жутью дойдёт наконец не только до сознания каждого в городе и в деревне, но и затронет любого, станет потерей, болью и оскорблением. Тогда начнётся великая жатва! Как это у Купалы сказано? Когда враг сорвёт яблоко, поспевшее в нашем саду, оно разорвётся в его руках гранатой! Когда он сожнет горсть наших тяжких колосьев, зерно вылетит и скосит его свинцовым дождём! Когда он подойдёт к нашим чистым студёным колодцам, они пересохнут, чтобы не дать ему воды!

— Вот это агитация, вот это!…

— К сожалению, пока что только агитация. На самом же деле многое выглядит иначе. И делается тоже не так, как надо.

— Что ж, будем переиначивать, — сказал помрачневший Нарчук. — На то мы и остались тут, на то пас и направили сюда. За фронтом, пожалуй, нам уже не успеть.

На другой день он позвал комиссара.

— Вот что, Степан Павлович, — начал сразу же, как только Баранов, втянув голову в плечи и наклонившись, вошёл в шалаш, — я тут надумал кое-что, в продолжение нашего вчерашнего разговора.

— Слушаю, Митрофан Онуфриевич. Но позволь сперва доложить. Тоже во исполнение нашего вчерашнего разговора. На группы мы людей поделили. Как раз вышло три группы. Валга, оказывается, в армии не служил. Зато служил Набелоков. Он и займётся делами в третьей группе. А не ввести ли нам в отряде должность начальника штаба, который ведал бы всем этим?

— Ну вот, штаба ещё нет, как такового, а ты уже начальника ищешь, — почему-то недовольно отозвался па предложение комиссара Нарчук. — Не надо лишнего выдумывать, иначе все станут начальниками. Тогда кто будет выполнять наши с тобой команды и распоряжения?

— Я это к тому, что ты…

— Ничего, голова моя ещё цела, болезнь не замутила, можешь быть уверен, что я обо всем, о чем нужно, сумею подумать.

— Как знаешь. Было бы предложено, — обиженно сказал Баранов, хотя в душе остался доволен, что Митрофан Онуфриевич так настойчиво и энергично стал проявлять командирский характер; казалось, он уже совсем преодолел ту межу, ту болезненную нерешительность, которая совсем недавно, может, даже вчера или позавчера, если и не тревожила, то сдерживала его наверняка не только в отношениях с подчинёнными, но и с ним, с комиссаром; на самом же деле это было не так, и это вскорости проявилось.

Нарчук помолчал немного, потом улыбнулся в полутьме шалаша.

— А я тебя как раз и позвал за советом, — сказал он. — Только не за этим. Всему своё время. Тут до тебя прокурор Шашкин сюда приходил. Тоже выдумал должность. Но просил её для себя. И какую бы ты думал? Говорит, надо ввести особый отдел, а его поставить начальником. Ну, а если не особый отдел, то хотя бы отдел контрразведки. И на этот отдел свою кандидатуру предлагал.

— Ну, а ты?

— А я сказал, что у нас ещё как следует не организован разведотдел. Иди, говорю, в разведку. Будешь у Павла Черногузова помощником. Так нет, в разведку наш прокурор не хочет. Ему подавай либо особый отдел, либо контрразведку. Хотя я себе и не представляю отчётливо, в чем разница между контрразведкой и разведкой в наших условиях? Но все-таки полезно было поговорить с ним. Вот о чем подумал я после того, как он отсюда ушёл. В теперешнем нашем положении необходимо осуществить две вещи. Одна — это глубокая разведка. Кажется, так на армейском языке называется. Хотя я считаю, что лучше сказать — дальняя разведка. Другая вещь — операция. Да, боевая операция. Успех её снова хорошо подействует на людей. Конечно, многого мы не сможем сделать. Тут надо исходить из реальных возможностей. Но если подготовиться как следует, то успех будет обеспечен. Как думаешь?

— Правильно.

— Подготовку необходимо провести всеохватную. И начать её с поисков оружия, прежде всего — взрывчатки. Тогда можно будет и эшелон пустить под откос, и ещё много чего сотворить. Надо, чтобы хлопцы, как хорошие гончаки, порыскали за этим по окрестностям. От того, насколько мы обеспечим себя необходимым материалом, будет зависеть и выбор объекта для операции.

— Ну, а в чем должна заключаться в таком разе разведка? Тоже в обеспечении будущей операции?

— Это само собой. Без соответственной разведки, известное дело, успешную операцию не проведёшь. Но говоря про дальнюю разведку, я другое имел в виду. Надо послать человека в наш район, чтобы он там выяснил и обстановку, и все остальное.

— Короче говоря, чтобы он уже ждал нас там?

— Не совсем так. Куда полезней будет, если он встретит нас по дороге туда. Ну, а может случиться, что он застанет нас тут. Рассчитывать стоит на два варианта — и на тот случай, что человек встретит нас по дороге на условленном месте, и на тот, если мы не двинемся отсюда.

— Кого думаешь послать?

— Павла Черногузова.

— Что ж, кандидатура стоящая. Павел Егорович не подведёт.

— И я так думаю. Во всяком случае, за то время, как мы уже действуем самостоятельно, он показал свои хорошие разведчицкие качества. Да и вообще, мужик понимающий, политически грамотный.

— Это так.

— Ну, а судьба боевой операции, которую следует осуществить отряду за то время, пока Черногузов будет на задании, возьмёшь на себя ты, Степан Павлович. Буквально все — и поиски оружия, в том числе, я говорил уже, прежде всего взрывчатых веществ, и выбор объекта для диверсии, и разведку. Для этого бери всех, кто понадобится. А тут, в лесу, тебя пока подменит твой доцент. Не против?

— В принципе — нет.

— А не в принципе?

— Дело в том, что через день-два он должен идти дальше. У него задание теперь такое — легализоваться в городе, поступить в какую-нибудь немецкую управу и действовать в подполье.

— Где он эти задания получает? Каким образом?

— Ещё там, в школе, при подготовке партизанских кадров, было намечено, что он должен так поступить.

— А-а, вот оно что. Ну что ж, пусть делает как знает. Хотя нам такой человек тоже бы пригодился. А здесь, в лесу, я за всем сам присматривать буду. Сквозь такие стены, как в теперешней моей хате, все слышно. Ладно, зови сюда Черногузова. Будем говорить вместе.

— Я хочу тебе вот ещё что показать, — Баранов достал из сумки листок бумаги, подал командиру.

Тот поглядел, потом вернул назад.

— Что я тут увижу, в темноте? Читай сам.

— Хлопцы сегодня принесли. Сказали, на сосне, у выхода из леса была наклеена.

— Читай, читай.

— Конечно, тут все больше ругани, да самой грязной. По есть одна деталь.

— Ну, читай.

— «Лесные бандиты, в ответ на вашу репрессию — вы захватили и увели с собой бургомистра волости, деревенского старосту и охранника — мы арестовали восемнадцать человек бывших активистов жидовско-большевистского строя в качестве заложников. Если наши сотрудники не будут освобождены в ближайшее время, заложники понесут суровое наказание. Им угрожает расстрел. Помните, кровавые бандиты, что за одного нашего погибнет десять ваших». Ну и дальше идут разные проклятия да запугивания.

— Не волнуйся, читай. Меня этим не расстроишь, — сказал Нарчук.

— Я не потому, что боюсь расстроить тебя, — засмеялся Баранов. — Просто язык но поворачивается повторять все это. Но в конце тут есть интересный призыв.

— Давай.

— «Так вот, лесные бандиты, если вы хотите воевать, делайте это не из-за угла, не из кустов, а отправляйтесь на фронт и там воюйте!»

— Чего захотелось живодёрам! — усмехнулся Нарчук. — Но кто-то их допёк, видишь? Ну что ж, Степан Павлович, бумажкой этой стоит только попользоваться в известном месте. Однако тут и вправду есть интересная подробность. Значит, уже кто-то действует в этой местности. Не одни мы. Наши-то хлопцы никого не трогали?

— Никого.

— Точно знаешь?

— Да.

Нарчук помолчал, хотел повернуться на бок на своём жёстком ложе, но не смог, только сморщился от боли. Комиссар попытался помочь командиру, но тот отказался.

— Не надо, — сказал. — Когда твой доктор-то будет?

— Пошли за доктором. Оказывается, есть здесь недалеко, в деревне.

— Думал, без доктора обойдусь, а теперь вижу — пот, — Нарчук снова шевельнулся.

— Будет тебе вскорости доктор. Митрофан Онуфриевич, — уверил комиссар. — Напрасно, видать, мы с этим затягивали?

— Так… Ладно, давай о делах. Где это заложников взяли?

— Тут не написано.

— А кто подписал обращение?

— Тоже не обозначено.

— Я к тому, что стоило бы нам подумать. Где эти заложники, что с ними? Ведь не шуточки — восемнадцать человек. Надо разузнать, Степан Павлович, выяснить все, как следует быть. А тогда уже будем решать наверняка. Может, как раз это и станет нашей операцией? Словом, позаботься. Ну, и Черногузова пришли ко мне. Пускай сегодня же и отправляется в Крутогорье.

Нарчук и вправду рассчитывал, что Павел Черногузов может уйти в Крутогорский район немедля. Но отправился тот только па следующий день, потому что понадобилась кое-какая подготовка.

Через два дня после этого ушёл из отряда Перковский.

А ещё через сутки двинулся на разведку с четырьмя партизанами Степан Баранов. Он договорился с Нарчуком, что группа попытается выполнить три задания, о которых говорилось и раньше: выяснить, в каком населённом пункте состоялись недавние аресты и где находятся заложники из числа бывших советских активистов; определить, где надо искать оружие; наконец, твёрдо выбрать объект для будущей операции. Было условлено также, что выполнение последнего задания будет зависеть от того, что удастся разузнать о заложниках, о которых партизаны прочитали в немецкой листовке.

Понятно, что о заданиях в отряде знал только командир.

Баранов с четырьмя разведчиками оставил расположение отряда в среду, а в пятницу один из группы, Иван Герасичкин, привёл в лагерь пожилого мужчину с докторским саквояжем. Саквояж, конечно, нёс Иван Герасичкин. Доктор шёл налегке. Но по тому, как Герасичкин нёс его вещи, можно было сразу догадаться, что это не простой, а нужный человек.

— Товарищ командир, — отрапортовал, как и полагается, при входе в шалаш Иван Герасичкин, — по приказу комиссара отряда доктор Скабичевский доставлен для оказания помощи.

Конечно, такого порядка, чтобы на весь лес докладывали командиру, в отряде пока что не придерживались, ибо условия не всегда отвечали уставным требованиям, но Иван Герасичкин, видно, нарочно сделал это в присутствии доктора — мол, знай, куда попал!

Доктор, костлявый, среднего роста, был уже в летах. Седая бородка его была будто подбита снизу, и казалось, что он задирает голову.

— Вот, комиссар ваш приказал, — усмехнулся он, словно бы в отместку, как только Иван Герасичкин вышел из шалаша. — Явился и приказал, мол, собирайся, больному помочь надо. А кто больной, куда идти — так и не сказал. Говорит, вас будет сопровождать наш партизан. Слава богу, что наконец все выяснилось. Значит, это вы больной? Конечно, ни фамилии вашей, ни имени мне знать не положено? Ну что ж. А ну-ка, товарищ командир, позвольте в таком случае осмотреть вас! — И когда понял, что больной не способен даже двинуться, принялся успокаивать: — Лежите, лежите! — И словно сам с собой, начал рассуждать вслух: — По всему видно, что мы имеем дело не с огнестрельной и не с колющей раной. Так?

— Так, — ответил Нарчук.

— Ну вот, наконец и голос ваш я услышал, — пошутил доктор, пытаясь удобней подступиться к Нарчуку. — Скажите-ка, что с вами случилось? Митрофан Онуфриевич поведал ему, как внезапно, без всякой причины, скрутило его в болоте.

— А ну-ка, — крикнул после этого доктор из шалаша, — помогите вынести командира! Эй, кто там?

На его голос первым кинулся Иван Герасичкин, позвав Наума Слепкова, и они вдвоём осторожно, чтобы не причинить Нарчуку боли, вытащили его из шалаша на носилках, на которых он постоянно и лежал на случай тревоги.

С нахмуренным лицом, сосредоточенно и долго прощупывал доктор Скабичевский больного, потом попросил перевернуть его на живот и снова принялся прощупывать.

— Тут болит? — спрашивал он, идя пальцами вдоль позвоночника.

— Нет.

— А тут?

— Болит, — стонал распластанный на носилках Нарчук, постепенно успокаиваясь под нажимом докторских пальцев.

Наконец Скабичевский одёрнул на спине командира задранную к самой шее рубаху, накрыл плащом.

— Деформирующий спондилёз, — сказал он. — У вас раньше случались такие приступы?

— Нет. А как моя болезнь называется на понятном языке?

— Когда-то, слыхивал я, называли волчьей болезнью, — ответил доктор, — но не волнуйтесь. Болезнь не смертельна. Правда, помучиться придётся.

— И долго?

— Это уж как повезёт.

Оба они — и Нарчук, и Скабичевский — помолчали минуту.

Потом Нарчук сказал:

— Понимаете, доктор, долго мне лежать в таком положении не годится. И так залежался. У меня, кроме всего прочего, есть некоторые обязанности.

— Понимаю, дорогой, но… Условия… Скажите, не хотели бы вы перебраться в деревню?

— Как это?

— Очень просто. Пришлём из деревни подводу, и вы переедете. В таких условиях, в каких вы теперь находитесь, успешно лечить эту болезнь нельзя. Это, во-первых. А во-вторых, нет лекарств. Я хоть и ношу с собой саквояж, но в нем ни порошка нужного, ни таблетки. Только ланцет да стетоскоп. Нет даже перевязочного материала. Все прежние запасы вышли, потрачены на больных, а достать ещё — невозможно, вернее, некуда обратиться. Надо снова возвращаться к народной медицине, которую мы за последнее время не только подзабыли основательно, но и предали анафеме. Хотя ей, правда, давно достаётся. Всегда люди с дубинкой гонялись за ведьмами. Ну, а в паше время совсем через край, кажется, хватили. Так согласны в деревню переехать на некоторое время?

— На печку?

— Можно на печку, а можно и в овин.

— Нет. Понимаете…

— Я все понимаю, дорогой товарищ. Ну хорошо, будем лечить здесь. Есть среди вас сведущий человек?

Никто ему не ответил. Не знал, что сказать, и сам больной.

— Ладно, — махнул рукой доктор, — позовите повара. И когда услышал, что в отряде кашеварят все по очереди, а повара как такового нет, начал объяснять:

— Надо, друзья, с сегодняшнего дня делать командиру припарки из торфа. Тут его за лесом много. Надо принести оттуда, нагреть хорошенько на костре, конечно, лучше всего в какой-нибудь посудине, потом завернуть в рядно или мешковину и держать по часу на спине вдоль позвоночника. Можно, конечно, использовать также соль. Но где се теперь возьмёшь?

— Ещё есть такой народный способ, — засмеялся Иван Герасичкин, — выносят хворого на порог и топчут ногами.

— Есть, — подтвердил доктор Скабичевский, — но этот способ, несмотря на внешнюю простоту, как раз наиболее сложен. Надо уметь топтать ногами. Тут нужен своего рода мастер. Во всяком случае, я бы за это но взялся, потому что можно позвонковые диски повредить и человека сделать калекой. Одним словом, беритесь, друзья, за дело. Я теперь же, не откладывая, покажу, где торф брать, и как согревать, и как на спину класть. Думаю, что это быстро поможет вашему командиру, через неделю-другую он встанет на ноги. А теперь несите его опять в шалаш.

Доктор был энергичный, видно, умел не только лечить, но и распоряжаться, потому что уже к вечеру торфяная грязь, которую он называл аппликацией, припекала спину Нарчука.

Нехитрая процедура эта, проделанная в самых примитивных условиях и самым примитивным способом, сразу успокоила Нарчука, ему как будто полегчало. И покуда доктор ещё некоторое время оставался в партизанском лагере, они успели обменяться кое-какими соображениями.

Но теперь беседа велась, как говорится, на общие темы. Из неё Нарчук, например, узнал, что доктор Скабичевский не призывался в это лето в армию, что практиковать он начал ещё накануне той войны, но все время работал в сельской местности, а теперь заведовал участковой больницей, которая обслуживала население пяти здешних сельсоветов.

— Комиссар ваш сделал правильно, что обратился к нам, — мягко улыбнулся Скабичевский, с которого постепенно сходила докторская суровость. — Как-нибудь вместе одолеем вашу хворобу.

— Скажите, доктор, — спросил Нарчук, — а больных теперь много?

— Почему это вас вдруг заинтересовало?

— Наверно, потому, что сам больной и другим наперёд сочувствую.

— Странно, но немного. В деревнях, кажется, на сегодняшний день ни одного больного. Я и раньше слыхал от старших коллег, что в войну люди мало болеют. Вся медицина обычно бывает направлена на военный контингент.

— И почему так получается?

— Должно быть, человек в таких условиях рассчитывает только на себя. Напряжённость особая и организма, и условий жизни.

— Ну, а такие больные, как я? Есть такие?

— Вы имеете в виду частный случай, именно эту болезнь?

— Нет. Шире.

— Тут, дорогой мой… Этот вопрос уже относится к врачебной этике. Слыхали про такую? Клятва Гиппократа и прочее? Так вот, ни о болезнях, ни о больных с посторонними людьми мы, доктора, не имеем права вести разговоры. Особенно теперь. Этика. И вообще… исключительность момента. Небось вы тоже требовать станете, когда я уходить буду от вас, мол, чтобы ни-ни?

Нарчук засмеялся.

— Вот видите, — сказал доктор, — другие тоже первым долом не забывают предупредить. Потому у докторов всегда ость тайны, если их хорошенько потрясти, много что можно вытрясти. Надеюсь, вы этого делать но будете?

— Как вам не совестно, доктор! Кто станет в колодец плевать, из которого самому доведётся не один раз пить.

— Ну-ну, лежите. Это я пошутил, хотя про колодец вы очень правильно заметили. А, кстати, неплохо было бы прописать вам и обезболивающее. Есть в народе поверье, что отвар чебреца помогает от боли. Обоснованно оно, разумеется, как и все остальное, на громадном опыте, который насчитывает столетия. Вы, товарищ командир, все-таки пришлите своего человека к нам в больницу, попытаемся передать через него чебрец. Будете принимать аппликации из торфа, это, как понимаете, дело не очень хитрое, ну и пить отвар чебреца. Можно также заваривать листья ясеня. Кстати, пока я показывал вашим товарищам, где можно копать торф, перебрал кое-что в памяти. Если не помогут торфяные аппликации, попробуем растирания, например, из шишек хмеля, настоянных на водке, из корней жгучей крапивы, из семян дурмана, даже мухомор можно использовать. Думаю, через неделю-другую вы подниметесь на ноги. И даже саблей сможете махать. Это я вам гарантирую. Ну, а если какая неувязка возникнет, зовите меня, хотя наведываться сюда часто мне не хотелось бы по многим причинам.

На другой день Иван Герасичкин принёс из деревенской больницы сухой чебрец, листья ясеня и ещё разные домашние травки. Но в конце недели Нарчуку снова стало хуже.

Между тем Баранов со своей группой все ещё не возвращался. Не было и Павла Черногузова, хотя он мог встретить отряд по дороге. На то у него была договорённость с командиром, согласно которой он действительно имел право выбирать себе маршрут, сообразуясь с обстоятельствами, возникающими во время глубокой разведки.

Нарчук по-прежнему лежал в шалаше, перемогая боль, которая не давала ему шевельнуться, но ни от торфяной грязи, ни от иных средств не отказывался.

Солнечная погода, которая удерживалась весь конец лота и начало осени, сменилась дождями. Начались холода. Особенно чувствовались они в лесу. К тому же навалились осенние туманы, хотя сюда, на пригорок, где разместился партизанский отряд, они ещё но добрались, плавали в низинах, мешаясь с моросью.

Нарчуку было слышно из шалаша, как разговаривали между собой партизаны. Он поражался, что кое-кто из них с полной серьёзностью доказывал, что в отрыве от фронта, без связи с регулярной армией, успешные боевые действия отряда невозможны; как видите, утверждали некоторые, практика подтверждает это. Кто-то приводил примеры из истории, почему-то припоминая действия партизан времён Отечественной войны 1812 года, а также из недавних времён, из гражданской войны… В конце концов Нарчук понял, что разговоры, часто кончающиеся ссорами, стали озлоблять людей, они явно с трудом выносили друг друга. Ему казалось, что если партизаны пока и не разбегаются из отряда, то только из уважения к больному командиру.

В отсутствие Баранова самым влиятельным в отряде стал прокурор Шашкин. Нарчук слышал, что всякий раз его сторону брали одни и те же — Валга, Степаненко, Смирнов, Самусев… Даже Иван Герасичкин, который преданно ухаживал за командиром, и тот склонён был разделить их мнение.

Странно, по сам Нарчук, будучи совсем беспомощным, постепенно словно бы привыкал к таким разговорам. И вроде бы не всерьёз принимал их. В конце концов, думал он, подчинённые его — и те, что предлагали не возвращаться в Забеседье, а двинуться за линию фронта, и те, что спорили с ними, — стремились к одному: биться с врагом. Ему казалось, что разговоры эти останутся только разговорами, так сказать, теоретическими умозаключениями, ведь кроме общих обязанностей, которые наложило на каждого необычное время, есть и конкретные, исполнения которых требует война от каждого патриота — в данном случае, например, быть партизанами. Правда, обстоятельства для ведения открытой борьбы в тылу у врага складывались неблагоприятные, они не были обеспечены даже самым необходимым. Но это дело тоже постепенно можно поправить. По ту сторону железной дороги, и под сенью знакомых забеседских лесов, среди знакомых людей все сразу пойдёт по-другому. Тем более что там же, в Забеседье, был и подпольный комитет партии. Эта надежда не покидала Нарчука даже в самые тяжёлые часы болезни. Поэтому он и полагал, несмотря ни па что, — его бойцы тоже живут этим.

А прокурор Шашкин думал иначе и делал все для того, чтобы осуществить задуманное. Вскоре он явился в шалаш к Нарчуку и решительно сказал:

— Ты, Митрофан Онуфриевич, как хочешь, а мы идём за линию фронта. С голыми руками тут много не навоюешь.

— Кто это — мы? — спросил Нарчук.

— Ну, я вот, а также… Нарчук вскипел:

— Ваш поступок командование отряда будет расценивать как дезертирство!

— Зато Родина простит нам такое дезертирство. Мы же не отсиживаться уходим. Мы хотим получить настоящее оружие, чтобы бить фашистов. А тут получается, прости меня, как при поносе: бегаем от куста к кусту, того и гляди немцы с помощью полицаев переловят нас, как деревенских гусей на улице, и пули не найдётся в кармане, чтобы пустить себе в лоб.

Нарчук стиснул под плащом кулаки — значит, эту болтовню надо было остановить в самом начале, когда разговоры только заводились.

— Хорошо, подождём, пока вернётся комиссар, — сдержался Митрофан Онуфриевич.

От внезапности — а заявление прокурора и тех, кто его поддерживал, все-таки явилось внезапностью для командира, он не был готов принять решение, — так от этой неожиданности в душе вдруг возникли обида и робость, похожая на безразличие. Он даже не сразу догадался, что в данном случае может употребить свою командирскую власть. А когда наконец сообразил это, то почему-то не стал прибегать к ней, словно она, эта власть, дана была ему только в долг, на время.

— В отрыве от фронта, — снова принялся докалывать ему Шашкин, — без тесной, постоянной и надёжной связи с регулярной армией, с центром, без их помощи, и в первую очередь оружием, нельзя развернуть активные боевые действия в тылу.

Нарчук поглядывал на него глазами, помутневшими от боли, которая стала особенно нестерпимой во время этого разговора, ответил совсем тихо, словно самому себе:

— А я думал иначе. И я остаюсь. Хоть и на час, но отрекаться от своей земли не стану. И никакая сила, пусть даже сам Гитлер, не выгонит меня отсюда. Посмотрим, кто тут хозяева — они или мы. Всегда сильней тот, кто защищает свой дом. Вот так!…

Это «вот так» Нарчук мысленно повторял не раз, словно все ещё убеждал не только тех, кто собирался предательски бросить отряд, по и самого себя.

* * *

Группа, которую подстрекал к уходу прокурор Шашкин, не стала ждать комиссара. Кроме тех, кто открыто поддерживал Шашкина, тайком покинули отряд ещё несколько человек.

Случилось это после того, как в отряд вернулся из Крутогорья Павел Черногузов. Он принёс весть, что некоторые семьи партизан, уехавшие в эвакуацию, попали в окружение и теперь вернулись домой — одни в районный центр, другие в свои деревни. Это, кажется, и повлияло окончательно па решение части партизан податься за линию фронта, чтобы не подвергать опасности своих жён и детей…

— И мои в Крутогорье? — спросил Нарчук, когда услышал, как Павел Черногузов рассказывает, кого видел в районном центре и о ком слышал.

— Да. И жена, и сын.

— Ты сам видел?

— Как вот тебя теперь. Заходил ночью к ним.

— Как они там?

— Ничего. Жена, известно, всплакнула.

—А твои?

— Мои тоже дома. Дети довольны, что снова в городе, а жена, как и твоя, плачет.

— Ну, зря они ото… Пока ещё пет причин лить слезы. А семья Степана Павловича? Что с ней?

— Сдаётся, проскочила. Жена его с дочкой уехали в эвакуацию немного раньше наших. Тогда ещё из Унечи поезда ходили.

— Хорошо, что хоть ему повезло. Спокоен будет. Ну, а нам с тобой… Да и остальным… Конечно, возвращение семей по домам не на пользу делу. Повязали они нам руки, Павел Егорович. Счастье, ежели немцы но ухватятся за это, не превратят в средство воздействия на нас.

— Может, не додумаются?

— Подскажут. Но иначе, холуи подскажут. Кстати, какая там обстановка в Крутогорье? И вообще, во всей местности? Успел ты что-нибудь разведать?

— Как и договаривались, Митрофан Онуфриевич. Начать надо с того, где и как разместились немцы в самом Крутогорье. Так вот, гестапо находится в помещении поликлиники, что между рынком и промкомбинатом. Кстати, па промкомбинате теперь работают наши пленные.

— Много?

— Не очень. Человек пятьдесят. Жандармерия забрала себе гостиницу, разместились на двух этажах, там и канцелярия. Видел сам, как солдаты, вернее, жандармы, утречком бегают в исподнем из гостиницы на берег Жадуньки, благо это совсем недалеко. Гогочут, приседают и руки разводят в стороны. Ну, а так вход в город более или менее свободный. Патрули стоят у железнодорожной станции и в конце Больничной улицы, у самого моста па Крупно.

— А с той стороны, от спиртзавода? — спросил Нарчук

— А там охраны пока нет. Возле жандармерии в гостиничном дворе стоит пулемёт с прислугой, видно, под обстрелом находится и мост на Жадуньке, и дорога мимо спиртзавода на Белую Глину.

— А как ты заходил в Крутогорье?

— Со стороны Прусина. Кстати, по той дороге, что ведёт от городского кладбища, тоже свободный въезд.

— Ну, а там кто?

— И это скажу, все скажу. — Черногузов догадался, что имеет в виду Митрофан Нарчук. — Военным комендантом города стал некий Гельбах. Курт Гольбах. Начальником оперативной группы ЕЛ — Ганс Рихтер. Бургомистром поставлен Борисович. Полицией командует Жмейда и Рославцев.

— Откуда же они объявились в Крутогорье? Хотя что я говорю — Рославцев-то, кажется, все время оставался в городе. А Жмейда?

— Сидел, теперь вернулся откуда-то.

— А ещё кто в полиции служит?

— Зуммер, Радзевич, Ветров.

— Это что, повар?

— Да.

— Ну и гады!

— Оказывается, ждали своего часа. Теперь повыползали.

— Ничего, это ещё не их час. Их час пробьёт, когда за все расплачиваться придётся. Ну, а что слышно про подпольный райком?

— Ничего. Правда, люди говорят, что в Мошевой будто бы казнены председатель сельсовета Рыгайла и председатель колхоза из Дубровки Ефременко.

— Они ведь тоже входили в состав подпольного комитета. — Нарчук долго думал, потом решил: — Надо нам, Павел Егорович, скорей возвращаться на место. Что-то мне не очень все это нравится.

— Но я точно знаю, что в городе уже действует группа комсомольцев. Возглавляет Владимир Винников.

— Знаю, знаю его. Кажется, десятилетку в этом году кончил.

— Собрал группу какой-то командир, вроде бы из штаба тринадцатой армии. Но сам он уже погиб. Посреди Избужара, на улице, подорвал гранатой вражеский мотоцикл и погиб.

— Словом, пора на место, Павел Егорович, События торопят нас….. Разумеется, Митрофан Нарчук сильно переживал развал отряда. Он стал ещё молчаливей и как будто недоверчивей. Но партизанам, которые остались с ним, казалось, что командир просто перемогает болезнь.

Нарчук не стал мешкать с отходом в Забеседье. Отправились, едва наконец ему полегчало и он снова смог ходить.

* * *

В заповедный лес, что захватил вдоль Беседи широкое пространство от Ботаева до Веремеек, — а за Веремейками тоже громоздился сплошной лес, отступая порой во все стороны на километр-другой от селений, чтобы хоть немного дать развернуться крестьянину на поле, — Митрофан Нарчук и Степан Баранов, который со своей группой появился на стоянке в самый последний момент, привели всего семь человек. На далёкой боровине, посреди былого печища, где когда-то местный люд гнал из бересты дёготь, изнурённые и заросшие партизаны, которые стали похожи на запущенных деревенских мужиков, сразу же принялись копать землянку. Из квадратной, по четыре сажени каждая сторона, ямы время от времени взлетала вверх, рассыпаясь на мелкие комочки, почерневшая старая земля. А на муравейнике лежало исподнее бельё, чтоб муравьи истребили тем временем вшей.

Здешние места были целиком под немцем. Даже робкими вспышками в темноте уже не подавал о себе знака фронт. На былой фронтовой, а затем прифронтовой территории размещался уже чуть ли не третий эшелон вермахта с его складами, мастерскими, аэродромами, большими и малыми штабами, госпиталями, домами отдыха и всяческими тыловыми службами; по городам и деревням стояли охранные гарнизоны.