За пятьдесят с лишним лет своей жизни Зазыба не упомнил ещё ни одной осени, чтобы вот так, как в этом году, увидеть первый снег не из окна, как это обычно бывало. Снег застал его посреди бела дня в лесу, куда он ходил искать барсучью нору. Масея всю осень донимал надрывный грудной кашель, и Марфа Давыдовна, боясь чахотки, которая могла приключиться у сына после тюрьмы, уговорила мужа добыть барсучьего сала: им деревенский люд по-старинке, ещё с тех пор, как не было докторов, лечил эту болезнь.

— Во всяком разе, — твердила она, — вреда от барсучьего сала не будет, даже если и беспокойство из-за болезни напрасное.

Барсучью нору Зазыба отыскал без особого труда, в березняке, за веремейковским озером, он наперёд догадывался, что она где-то поблизости от деревни. Но по каляной земле нельзя было понять, дома ли уже хозяин, или покуда бродяжничает. «Не иначе, — рассудил Зазыба, — придётся несколько дней приглядывать за норой со стороны, а тогда уже на что-то решаться». У него только и было сегодня работы, что выбрать да срезать удобную палку, пусть стоит припрятанная, наготове, потому что ни ружья, ни капкана в доме не было, значит, надеяться приходилось только на эту длинную, словно рогатина, с какой мужики ходят на большого зверя, палку, да на свою поворотливость, даже ловкость, если она ещё сохранилась у человека в таком немолодом возрасте. Ну, да обижаться на здоровье Зазыбе в ту пору, сдаётся, было грешно и помощи просить ни у кого из соседей он не думал, даже сына и того не собирался звать на такое дело. Словом, охота на барсука готовилась, как говорится, полным ходом. А пока барсук самым спокойным образом обитал себе в норе (надо думать, что он все-таки перестал бродяжить на воле и обосновался на зиму), Зазыба, направляясь назад в деревню, обратился мыслями к иным заботам. Это не были заботы в полном смысле слова. Просто воспоминания. Почему-то опять, но теперь уже вроде без всякой причины, в голову пришёл давний махновский плен и спасение из него. Странно, сегодня все это — кажется, первый раз в жизни — не принесло удовольствия. Переворачивались перед ним сами собой или от особого дуновения времени страничка за страничкой в книге судьбы. Но первые снежинки, что внезапно посыпались на деревья из низкой тучи, сильно обожгли Зазыбове лицо и остановили ход мыслей.

На старой Игнатьковой пасеке, куда Зазыба выскочил почти наугад, снега уже навалило — если мерить старой деревенской меркой — по самые забарасни — верёвочные петли у лаптей, то есть по щиколотки. Укрыл он под собой здесь все, в том числе и множество муравейников, которые теперь почему-то напоминали маленькие курганы, что остались с древних времён в сосняке возле веремейковского большака. С этой пасекой и с этими муравейниками у семейства Зазыб было связано одно фамильное предание: когда-то Денисов батька, Евмен Зазыба, привозил сюда на телеге своего отца, старого Ивана, когда у того отняло правую сторону, и хорошо вылечил. Правда, больного растирали также и медвежьим жиром, или, как в Веремейках говорят, — салом. Па почему-то все считали, что хвороба прошла как раз благодаря этим муравейникам: для пользы дола Денисова деда клали на них без исподнего. Состоялось то излечение давно, когда Зазыбе было совсем немного лет и, может, именно по этой причине он готов был даже утверждать направо и налево, что тоже вместе с батькой возил сюда деда.

Во всяком случае, место это, вернее, муравьиные кучки, в доме Зазыб всегда поминали добрым словом, да и не только в их доме, потому что потом веремейковские мужики испытали это средство от множества болезней, несмотря на то, был толк в каждом конкретном случае или нет. Даже от кабанов, когда те в великом множестве водились тут, в Забеседье, всем кончанским миром жердями огораживали эти муравейники.

Очутившись на Игнатьковой пасеке, Зазыба резко остановился и оглянулся назад. Снег все делал своё дело — безостановочно, прямо на глазах, засыпал землю и следы Зазыбы, делая его присутствие в лесу словно бы нереальным и ненужным. И как раз это обстоятельство вдруг и поразило Зазыбу. Пришло в голову — снег не только следы ног да муравейники засыпает, но укрывает далеко в округе всю землю, а, значит, и… войну с её кровавыми метами. За этой мыслью появилась другая — теперь легче станет там, на фронте!…

Казалось бы, кто-кто, а Зазыба должен был знать, что зимой на войне по сравнению с летом возникают свои сложности и зимой воевать обеим сторонам нисколько не легче, чем летом, может, даже наоборот. И тем не менее он потешил себя такой надеждой, должно быть, потому, что здешний народ считал — немцы их зимы не выдержат, и если сами по себе не перемёрзнут, то дальше наступать уж наверняка перестанут, тогда полегче будет и турнуть их назад…

Всю осень Зазыба ни на минуту не давал себе забыть, что идёт война. И, видно, потому, что не имел почти никакого касательства к ней, все происшествия вокруг, о которых ему становилось известно, воспринимал как из ряда вон выходящие.

Ведь было уже время, когда Зазыба после встречи в Гонче с Касьяном Манько посчитал, что наконец и у них, в Забеседье, вот-вот всколыхнётся народная волна, что и здесь люди возьмутся за оружие. Но надежды его увяли, как только по деревням поползли слухи, что в Мошевой после убийства Пантелеймона Рыгайлы и Ефима Ефременко арестован подпольный райком.

Покуда в Веремейках не стали известны подробности мошевской трагедии, а главное — неясной оставалась судьба подпольщиков, Зазыба несколько раз в тревоге наведывался через Беседь в Гончу, к Захару Довгалю. Они подолгу сидели там, в Захаровой хате, терялись в догадках, ещё до конца не веря, что такое и вправду могло случиться. Однако в конце той недели, когда стали распространяться страшные слухи, немцы сами оповестили, что в их руки попались члены местного райкома партии. В Веремейки письменное оповещение об арестах в Мошевой принёс из Бабиновичей Браво-Животовский. При этом лицо его прямо сияло, хотя на словах он и не выдавал свою радость — просто многозначительно говорил каждому встречному в деревне, мол, сходи, человече, в кузню, прочитай, что там наклеено на дверях. Известно, веремейковцы после его слов шли туда и читали. А там объявлялось от имени «германской полевой жандармерии», что военные власти вкупе с местной полицией действительно «обнаружили шайку бандитов, которые называли себя районным комитетом большевиков». Перечислялись и имена арестованных: ещё довоенный секретарь райкома партии Касьян Манько, управляющий городским отделением банка Соломон Якубович, заведующий сельхозотделом райисполкома Андрей Тищенко… Но Зазыбу весьма удивило «обращение», которое было помещено в конце. «Партизаны, — говорилось в нем по-русски, — вы совершаете преступление не только тем, что, защищая большевиков, мешаете народу сбросить большевизм, который сосёт из него кровь. Самое главное, — вы не даёте людям на освобождённой уже земле налаживать новую и счастливую жизнь. У кого ещё остались хотя бы капля здравого смысла и хотя бы доля колебания, тот поймёт, что оборона большевиков, особенно теперь, когда кадровая Красная Армия разбита, а остались скороспелые и ничего в военном деле не понимающие части, — дело напрасное. Вы, как волки, обитающие в лесах, не знаете, что происходит на фронте. Ваши разбойничьи удары в спину — для немцев комариные укусы. Они больше но помогут. Бродяжничая, словно разбойники, по лесам, вы терроризируете народ, навлекая опасность на ваших близких, которым приходится отвечать за вашу деятельность перед немецкими властями».

По всему — и по смыслу, и по складу этого обращения можно было без особого труда догадаться, что писали его не сами немцы, а их прихлебатели. И не в Крутогорье, как утверждал Браво-Животовский, а в Бабиновичах. Зазыба даже подумал, прочитав обращение от первого до последнего слова, что их веремейковский полицай наверняка тоже принял участие в этом деле, к тому же в кузне, среди веремейковских мужиков Браво-Животовский слишком старательно толковал смысл листовки, пытался доказать своими объяснениями даже то, чего в ней не было. Кстати, именно Браво-Животовский объявил там же, в кузне, что членов подпольного райкома оккупационные власти собираются судить открыто, принародно, в Крутогорье, куда пригласят представителей от каждой волости. «Так что, — разглагольствовал он, — мужикам будет дана возможность убедиться, что дело теперь окончательно идёт не только к завершению войны в целом по стране, а и к укрощению всех несогласных с новым порядком здесь, на оккупированной территории». Пожалуй, при односельчанах Браво-Животовский так безоглядно говорил впервые, не считая, правда, случаев, когда собиралась закадычная компания, вроде той, что была на нынешний великий спас в его хате: как будто полицай и вправду дождался наконец заветного часа, как будто события уже окончательно подтверждали правильность его последнего выбора. «Жмут немцы под Москвой наших, — крутил он головой, — да ещё как жмут! Скоро конец наступит!» Трудно сказать, большой ли авторитет среди веремейковцев заработал полицай этакой пропагандой, особенно если учесть, что деревенский мужик не слишком-то охотно распахивает душу перед встречным-поперечным и по любому поводу. Зазыба не мог не заметить тогда, что арест членов подпольного райкома и предстоящий суд над ними подействовали на его односельчан крепко.

Прежние вольные беседы — велись ли они в тёплую пору на брёвнах возле конюшни или попозже в кузне, — с некоторых пор стали казаться всем великой радостью, какая навряд ли скоро вернётся. Короче говоря, никто уже не заикался при других о чем-то таком, что угрожало бы потом карой. А если и заикался, так, может, единственный человек — деревенский коваль, бывший военнопленный Андрей Марухин.

Между тем не все, о чем говорил в то время Браво-Животовский, получилось так, как он обещал. Например, немцы не сумели устроить принародного суда над арестованными подпольщиками, потому что «главному бандиту», секретарю райкома Касьяну Манько, удалось каким-то образом бежать, и это спутало все карты.

Тем временем, сдаётся, не на вторую ли неделю после этого, в Веремейках выбирали старосту. В деревню в обыкновенной таратайке, словно напоказ, приехали из Бабиновичей комендант Гуфельд и бургомистр волости Брындиков.

Брындикова веремейковцам приходилось видеть и раньше, когда он, председатель сельхозпотребкооперации, наведывался по служебным делам в деревенский магазин, а однажды даже проводил общее собрание пайщиков в местной школе. Короче говоря, бургомистр для веремейковцев не представлял особого интереса, несмотря на то что теперь появился в новом качестве. Другое дело — комендант Гуфельд. Про Гуфельда уже много были наслышаны и в Веремейках, и по всей волости, включая и то населённые пункты, которые независимо от административного деления подчинялись ему как военно-полевому коменданту, — мол, Адольф и такой и этакий, того заслуженно наказал, а тому, наоборот, помог, — словом, он законным образом вызывал у деревенских любопытство к своей персоне. Тем не менее веремейковцы проявили удивительную сдержанность к обоим приезжим. По своей охоте ни один человек из всей деревни не поторопился на колхозный майдан, где был объявлен общий сход. Небось никто ещё не успел забыть, как стояли они большой толпой на этой площади напротив броневика под наведённым пулемётом, пока солдаты маршевой колонны искали по деревне утопленника. Пришлось теперь Браво-Животовскому с Драницей пройти Веремейки под окнами из конца в конец да и заулки при этом не минуть.

Зазыба шёл на сход, держа в голове свой разговор с Касьяном Манько в Гонче, в Довгалевой бане, когда секретарь подпольного райкома советовал ему поразмыслить насчёт того, кого выбрать в Веремейках старостой. Тогда почему-то казалось, что принимать окончательное решение придётся не скоро, хватит ещё времени и вправду пораскинуть умом. Тем более что теперь Денис Евменович даже не сомневался, что выбор падёт первым делом на него. Веремейковцы, казалось Зазыбе, не захотят поставить над собой кого-нибудь другого. Хватит с них Браво-Животовского! Нельзя было не учитывать, что полицейский давно грозился передать Зазыбе «гражданские дела в деревне». Таким образом, с одной стороны, Зазыба внутренне сопротивлялся тому, что ожидало его впереди, с другой — как будто тешил себя, что веремейковцы и тут навряд ли захотят без него обойтись. Правда, последнее чувство все-таки было подспудным, возникло неосознанно.

На самом же деле все вышло вопреки Зазыбовым тревогам.

Гуфельд, который запомнил Зазыбу ещё с совещания «мужей доверия» в Бабиновичах и который грозил тогда разобраться, кто виноват, что крестьяне поделили посевы и колхозное имущество в Веремейках, не позволил даже обсуждать кандидатуру Зазыбы в деревенские старосты. Восседая на манер бывшего здешнего пана в своей таратайке, он вдруг насторожился и в ответ секанул по воздуху блестящим шомполом, когда услышал, что сначала кто-то в толпе крестьян, а потом и бургомистр Брындиков назвал Зазыбово имя. Брындиков тут же спохватился, растолковал веремейковцам: «Бывший заместитель председателя вашего колхоза имеет провинность перед немецкой властью, за которую ещё не понёс наказания».

«А что там у него за провинность? — выкрикнули из толпы. — В чем она, а то мы дак тута и не знаем про неё». Наконец услышали все веремейковцы, что нельзя было без позволения, на свой риск, распускать колхозы. Это неожиданное открытие не то что сбило с толку бывших колхозников, но заставило на минуту-другую призадуматься. Тогда комендант словно сжалился над ними. «Вы можете, — разрешил он, — выбрать его, вашего Зазыбу, если уж так хотите, заместителем волостного агронома в своей деревне». Словно уступая Гуфельду, Браво-Животовский предложил в старосты Романа Семочкина. Веремейковцы пожали плечами, однако на Романе все-таки вскорости и сошлись. Зато пошумели они да и немало, когда Гуфельд предложил в подмогу полицейскому создать самооборону. «Дело это новое, — говорил он через переводчика, — по крайней мере, в вашей практике. Кажется, и в старой России ничего подобного не создавали. Самооборона вводится в нашей волости раньше, чем где-либо. Это будет одна из новых форм массовой гражданской активности. Наше командование и наше гражданское руководство, которое отвечает за дальнейшее развитие края, выражают надежду, что вашему примеру быстро последуют все на завоёванной территории. Скажу прямо — дело это нужное, и в первую очередь для вас самих. Вы уже могли убедиться, что без самообороны невозможно мирным путём наладить новый порядок. Вспомните хотя бы сгоревший на вашем поле хлеб. А вот если бы в деревне до этого уже существовала самооборона, такого не случилось бы, потому что каждый обязан заботиться о своём имуществе и зорче приглядывать за окружающими».

И хотя охотников вступать в самооборону среди присутствующих на площади не нашлось, однако все мужики, кому не стукнуло шестидесяти, должны были записаться в помощники к Браво-Животовскому. Поспособствовали этому веремейковские женщины. И совсем не из ревности или зависти. Напротив, из чувства солидарности или, вернее, из чувства извечной перестраховки. Например, выкрикнул кто-то из толпы в самооборону Ивана Падерина, а Иванова жена, Гануся, тут же поторопилась, не долго думая, назвать Силку Хрупчика, даром что тот, считай, однорукий. Дальше — больше. По принципу — мол, раз мой дурень по твоей милости попал в список, так нехай тогда и твой будет там. Тем более что и выбирать особо было не из кого: мужчин в Веремейках можно было пересчитать по пальцам. Одного Андрея Марухина никто не назвал — то ли веремейковцы забыли о нем в соревновательном запале, то ли, может, уберегли.

Удивительно, но в Веремейках Адольф Карлович Гуфельд (коменданта теперь мало кто называл по фамилии, чаще — по имени-отчеству) почему-то не стал показываться в обычной своей роли — заботливого, справедливого отца-барина, который голубит за добрые дела одних и карает за дурные других. Наверно, его удовлетворила истовая «активность», с которой отнеслись веремейковцы к созданию в своей деревне органов новой власти. Ни во что иное вмешиваться он не захотел, если, конечно, не сделал вида, чтоне захотел. Соответственно ему действовал и бургомистр Брындиков. Ну а веремейковцам этого и надо было — только бы с глаз долой.

Расходились со схода шумно. Это Зазыба запомнил. «Вот так люди, мои односельчане, — беззлобно, но с некоторой долей горечи усмехался он в душе. — На сход собирались понурые, будто стадо в дождь, а со схода идут, как после пляски. Радуются небось, что обдурили всем гамузом немца. А ещё поглядеть надо, что из этого выйдет. Теперь уж, как и хотел того Браво-Животовский, все в деревне повязаны одной верёвочкой. Только неведомо, кто за неё дёргать будет…»

Как отнестись к избранию его заместителем волостного агронома, Зазыба, признаться, не мог взять в толк. Понимал только, что Гуфельд, разрешив крестьянам выбрать его, простил этим самым и провинность, за которую все грозился наказать, а может, просто отложил дело на потом, — не верилось, что тот во время деревенского схода забыл о своих угрозах. Как говорится, отпустил с богом домой тогда, после совещания «мужей доверия» в Бабиновичах, не стал задерживать и теперь. Ясное дело, за такой «забывчивостью» могла крыться хитрая политика, именно его, гуфельдовская. Но разобраться в ней Зазыбе ума недоставало, для этого надо было, самое малое, хоть кое-что знать о своём противнике, а не только о его чудачествах. Одно мог тогда ясно определить Зазыба — досады особой он не чувствовал, воспринял своё назначение на новую должность как неизбежное. Его согласие, даже если бы это и подлежало обсуждению, можно было объяснить просто: мол, так хотел когда-то и Касьян Манько, хоть и не заставлял.

Тем временем все упорней ходили слухи по правую и по левую сторону Беседи, что секретаря подпольного райкома партии, которому удалось спастись в Крутогорье, сбежать из здания бывшей городской гостиницы, а ныне полевой жандармерии, видели люди то на большаке за Белой Глиной, там, где в старые времена стояли терещенковская винокурня, то в лесу возле Паньковской Буды, то ещё в каком, не слишком потаённом месте. Зазыба с Захаром Довгалем ждали, что тот вскорости объявится и в Гонче. Но Касьян Манько почему-то не приходил. Не поступало от него и известий. Наконец настал день, когда Захар Довгаль сказал Зазыбе: «Ты, Денис, зря не бегай к нам в Гончу. А то ещё застудишься, бредя через реку, ведь не всякий раз на вашем берегу лодка бывает. Лучше я сам подскочу за тобой если что».

Зазыба послушался. Затаившись в своих Веремейках, стал ждать, пока хоть что-нибудь прояснится на нынешнем сумрачном небосклоне. Как заместителя волостного агронома его за все время ни разу не побеспокоили из Бабиновичей. «Видать, потому, — растолковал Денису Евменовичу при встрече Браво-Животовский, — что делать теперь, осенью, нечего. Погодим до весны, тогда уж. — И будно подкольнул: — В конце концов не надо было распускать своего колхоза, теперь бы вот и был при деле. Правда, в других деревнях сдают хлеб. Но нас комендант вроде освободил. Это уж я замолвил словечко. Дай, думаю, займусь благотворительностью ради веремейковцев. Когда-то оказывал им всякое добро-заступничество Зазыба, а теперь стану оказывать я. Может, таким образом и в доверие наконец войду у них». — «Ну, ну», — кивнул на это с усмешкой Зазыба. «Вот я и говорю коменданту, что в Веремейках рожь почти вся сгорела в Поддубище, а ячмень да пшеница… Словом, пока неизвестно ничего ни про ячмень, ни про пшеницу. В конце концов если и будем сдавать какое зерно, так ссыпать придётся тут, в деревне. Об этом я тоже договорился с Адольфом, чтобы не везти на край света. А вот мясо паши мужики да бабы пускай готовят.

С приближением морозов придётся кое-кому расстаться с телушками…» — «А почему к морозам? — спросил Зазыба. — Почему не теперь?» — «А ты сам у Адольфа спроси. Ты ведь тоже начальство в деревне». — «Какое там начальство!… Разве ж кому теперь втиснуться между тобой и Романом Семочкиным? Нет, я уже своё отходил в начальстве». — «Ну, а я в этом не виноват, — серьёзно, не обращая внимания на Зазыбове притворство, развёл руками Браво-Животовский. — Надо было самому свой интерес блюсти, был бы в деревне не уполномоченным по земле, а полным старостой». — «А может, что по земле, дак и лучше, — прикидывался дальше Зазыба. — Не будет после великих хлопот. Ну, свои пожурят трохи, да и… Кому-то за землёй тоже надо приглядывать». Браво-Животовский после этих Зазыбовых слов даже захохотал: «Бросал бы ты, Зазыба, свои фокусы. Все не веришь, что большевикам, как немцы говорят, капут? Или вид делаешь, что не веришь? На вот, читай!» — сказал и тут же достал из внутреннего кармана тёплого пальто на овчине потёртую газету, которая от частого разворачивания да передачи из рук в руки имела уже ветхий вид. Это была «Правда». Зазыба вспомнил, как обманулся однажды в Бабиновичах, приняв за настоящую «Правду» фашистскую подделку, которая печаталась где-то в Прибалтике, в Риге, что ли, поэтому теперь развернул эту на полную ширину, благо не было ветра на улице, всмотрелся во все странички. Эта была настоящая, выпущенная в Москве. Несмотря на потрёпанный вид, число выхода в свет значилось на ней совсем недавнее: 22 октября. Зазыбе довольно было убедиться, что в руках его не подделка немецкая, как глаза сразу нашли то, из-за чего Браво-Животовский собственно и решился показать газету, — «Постановление Государственного Совета Обороны», в котором говорилось: «Оборона столицы на рубеже, который находится в 100—120 километрах от Москвы, поручена командующему Западным фронтом генералу армии Жукову… С целью тылового обеспечения обороны Москвы и укрепления тыла войск, которые обороняют Москву, а также с целью предупреждения подрывной деятельности… Государственный Комитет Обороны постановил: 1) ввести с 20 октября 1941 года в городе Москве и в районах, прилегающих к городу, осадное положение». Значит, чёрные стрелы на немецких картах, которые до сих пор приводилось видеть веремейковцам, в том числе и Зазыбе, недаром доходили с северного направления до самого Солнечногорска. От железнодорожной станции Крюково которую немцы тоже нанесли на карты, до Ленинградского вокзала столицы оставалось всего сорок километров…

«Ну что ж, — после некоторого замешательства сказал Зазыба, — дело нехитрое: до Москвы доходил!… А после оказывалось, что этого недостаточно. Слыхал же небось, люди издавна говорят — как аукнется, так и откликнется?» — «А, — со злой обидой отвернулся, чтобы уйти от него, Браво-Животовский, — тебе хоть кол на голове тёши!…»

Тем временем с самообороной в Веремейках получался один смех.

Поскольку на деревню из полутораста дворов по немецким меркам полагалось не меньше пяти полицейских — из расчёта один полицейский па тридцать дворов, — то Браво-Животовскому было нетрудно добиться в Бабиновичах добавочного оружия. Правда, немцы не очень-то расщедрились. На веремейковскую самооборону Гуфельд приказал выдать под ответственность Браво-Животовского ещё одну бельгийскую винтовку и к ней полтора десятка патронов, как говаривал Микита Драница, с широкими заднюшками. Носили винтовки по очереди — кому выпадало сторожить па деревне, тот и общую винтовку себе на это время брал. Первому пришлось ходить ночью с винтовкой Ивану Падерину. «Ничего, — сказал он назавтра мужикам, — жить можно. Аккурат при старом режиме. Хочешь — ходи себе по улице, а хочешь — к жёнке подавайся. Никому до тебя дела нет и никто тебя не видит». Второму выпало сторожить деревню Силке Хрупчику. Тот тоже своё отношение высказал: «Дело нехитрое, только бы тебя никто не цеплял». И когда наконец очередь дошла до Микиты Драницы и тот утром сдавал винтовку следующему по очереди, то выяснилось вдруг, что она для стрельбы уже не пригодна: в патроннике кто-то просверлил дырку. Браво-Животовский сразу же кинулся по дворам: кто испортил оружие? Но мужики, которые уже отбыли свою очередь, посторожили деревню с винтовкой, только разводили руками: мол, тут не просто гвоздь, а дрель нужна, да и соседу отдал её справной, пускай подтвердит.

И правда, в следующем дворе хозяин, как и полагалось, охотно подтверждал — ага, брал винтовку целой и отдавал не повреждённой.

Наконец цепочка привела Браво-Животовского к последнему веремейковскому двору — снова к Миките Дранице. Пришлось полицаю взять приятеля за жабры. А тот, как и все остальные, кто имел отношение к оружию, — знать ничего не знаю и ведать не ведаю. А в своё оправдание довод привёл: «Не могли же они, как там его, наши мужики, залепить эту дырку, чтобы я не увидел». — «Может, ты пьяный был?» — спрашивал Браво-Животовский. «А при чем, как там его, это? — не иначе, надеясь на друга, таращил свои наивные глазки Драница. — Смог же я эту дырку заметить сегодня, так почему не смог вчера, ежели бы она была?» — «Значит, кто-то просверлил патронник ночью, когда винтовка находилась у тебя. Признайся, где ты был, что делал, чем занимался?» — «А нигде, как там его, и ничем! — с той же наивностью упирался Драница. Наконец сознался: — Ну, выпил вечером трохи. Ходил-ходил в темени по улице, как там его, после и заглянул на огонёк к Василевичевой Ульке». — «Какой там ещё огонёк? Какая Василевичева Улька?» — «Ну известно, какой, как там его, огонёк, известно, наша веремейковская Улька. Гнала в Корнеевом овине вчера самогон, говорила, будто за старые долги. Ну, я и хлебнул тама ажно два ковша, как там его, прямо ещё тёплой, а закусить нечем было. Известно, баба. Если бы мужик, как там его, самогон этот гнал, так и закусь при себе держал бы. А то одна цыбулина. Ну, я и с копыт долой, видать, сразу ударило». — «Где, у Ульки?» — «Не, по дороге к дому, как там его. А проснулся наутро, дак винтовка рядом со мной лежала. Это я помню. Как там его, с чего ты взъелся? Раз нельзя будет теперя стрелять из неё, этой винтовки вашей, дак бери себе все наши патроны и охоться на кого хочешь, вон намедни, сдаётся, кабаны приходили под самые Подлипки».

Как говорится, с дураком дальше порога не уедешь.

Браво-Животовский брезгливо поморщился на Микитов совет, передразнил: «Кабаны, кабаны, как там его! Откуда там кабанам взяться?» — «А почему бы и нет? Лоси откуда-то пришли же, как там его?»

Видя, что Драницу мало трогает загадочная история с винтовкой, Браво-Животовский решил припугнуть деревенского недотёпу: «Ты глупостей не городи, Микита, — сказал он уже без крика, но строго. — Раз допустил провинность, готовься отвечать. Придётся отвести тебя в волость да посадить там в холодную. Будет тебе тогда жарко. Сразу протрезвеешь». —«А я и так не пьяный. Только как ты меня поведёшь?» — «А на верёвке!» — «Ну, ты очень-то не пугай, как там его!» — «Я не пугаю, а в Бабиновичи все равно отведу». — «Ну и веди, раз так! Только мужики, как там его, не могли сделать в железе такую дырку. Это ж просверлено. А сверло, как там его, было в деревне только у Василя Шандабылы». — «У Василя?» — «Дак Василь же на фронте». — «Добра, проверим!»

Ничего не оставалось, как отправиться на Шандабылов двор. «Где Василёва дрель?» — спросил полицейский Шандабылову жёнку, которая выбирала последнюю картошку в огороде за хатой. «Дак где ей быть, как не дома», — охотно ответила женщина и, отирая на ходу руки о посконную юбку, повела Браво-Животовского в кладовку.

Оказалось, Шандабылов инструмент лежал дома и от бездействия, если можно так выразиться, почернел. Но дрель никто из дома не брал, а тем более не пользовался, иначе это легко можно было бы теперь определить. Значит, в Веремейках ещё у кого-то был такой инструмент. Конечно, подозрение в первую очередь пало на Андрея Марухина. «Неужто пленный? — спохватился Браво-Животовский. — Ну и примак! И как это я не подумал сразу?» Но напрасно полицейский потирал руки: новый веремейковский коваль наотрез отверг обвинение, предложив Браво-Животовскому сделать в кузне и в доме Хохловых, где он жил, повальный обыск. «Это же особый инструмент, дрель, его в кузне не сработаешь, — пожимал он плечами, наблюдая, как Браво-Животовский переворачивает все вверх дном. — Да и как можно было вообще просверлить дырку в патроннике, если винтовка находилась все время при Дранице?»

Сильно желая докопаться до правды, Браво-Животовский снова подступился к своему приятелю. Но и теперь Микита клялся и божился, что даже в пьяном виде он как надлежит хранил оружие. «Ты вот что, — посоветовал Браво-Животовскому Роман Семочкин, — ты, Антон, покуда не говори про винтовку коменданту, а то неведомо ещё, как оно обернётся для самого тебя. Это ж не шуточки, это ж явная диверсия!»

Пришлось Браво-Животовскому запастись мстительным терпением. Зазыба от души посмеялся про себя над чьей-то хитрой проделкой: «Ишь, ты!…» Ну, а все остальные мужики в Веремейках открыто за животы хватались. «А главное, — не таясь скалили они друг перед другом зубы, — что толку теперь с той самообороны, ежели не из чего стрелять?» Так и решили без общего деревенского схода, но дружно, не надо считаться, записаны они в самооборону или нет, а караулить Веремейки обязан каждый, раз уж нельзя без этого обойтись. С того дня бельгийская винтовка, словно старец перехожий, и путешествовала, не минуя ни одного двора, из конца в конец Веремеек.

Если Браво-Животовский после этой переделки затаил злобу, то Денис Зазыба — надежду, то есть один стремился найти злоумышленника, который испортил винтовку, сделал её негодной, а другой только хотел узнать, кому это в Веремейках пришло в голову и кто на такое дело вообще способен. Но и Браво-Животовский, и Зазыба, теряясь в догадках, приходили к одному — не иначе Андрей Марухин.

Разумеется, Зазыбе хотелось побыстрей сговориться с этим человеком. Он стал наведываться в кузню чаще, чем раньше, по причине и без причины. Однако остаться с кузнецом вдвоём было не просто, вечно там толпился веремейковский люд.

Помощь пришла с той стороны, с какой Зазыба её не ждал.

В самом конце октября вернулся из плена Иван Хохол. Пришёл он в Веремейки глубокой ночью, когда зябли под холодной моросью соломенные крыши, а деревенские петухи не во второй ли уже раз готовились на насестах спугнуть глухую тишину. Известное дело, солдат не думал застать среди ночи в своей хате чужого человека, но шума не стал подымать. Да и не из-за чего было, как он сразу убедился. По тому, как вели себя его ребятишки, — а их в семье росло четверо погодков — можно было догадаться, что у Палаги с этим незнакомым парнем, много моложе её, видать, и вправду не дошло до греха. Потому у Хохла хватило и ума и выдержки, чтобы в горячке не отравить той радости, которая воцарилась в доме с его приходом, хотя до войны между мужем и женой случались не только ссоры, но и яростные драки. Теперь же поведение Ивана в этом смысле было таким безукоризненным, что Палагу удивило и потрясло. «Вот уж намучился где-то, дак намучился, — пожалела она мужа и, не раздумывая, тут же отказала своему постояльцу: — Ты уж, Григорьевич, сегодня же поищи себе местечко у кого другого». Она выказала такую решительность, что хозяин даже попытался заступиться за коваля: «Зачем человека ночью из хаты гнать?» — «А у него кузня есть, ночь переспит, ну, а завтра пускай ищет себе постоянное жильё, — сказала на это Палага, немедля желая избавиться от чужого присутствия в хате, и добавила, чтобы окончательно успокоить мужа, чтобы у того не оставалось никаких сомнений, — хватит того, что я этого молодца из лагеря ослобонила. Нехай спасибо скажет». Тогда Иван Хохол спросил: «Ты что, правда кузнец?» — «Могу, конечно, и кузнецом быть, — ответил Андрей, которому тоже не слишком улыбалось встревать между мужем и женой. — Когда-то молотобойцем у кузнеца стоял, с полгода, вот и научился кое-чему. Нынче пригодилось». — «Тогда Палага правду говорит, — неожиданно улыбнувшись, рассудил хозяин, — с такой работой без жилья не останешься», — и тут же словно потерял всякий интерес к человеку, жившему до сих пор в его доме. Дольше испытывать терпение Ивана Хохла и его Палаги Андрей Марухин не стал. Во-первых, не было никакого в этом резона, а во-вторых, он действительно носил в душе великую благодарность к этой женщине, которая была ему совсем неровней и которая, не обращая внимания ни на что, даже на возможность возвращения мужа, не только отважилась взять его из лагеря военнопленных в Яшнице, но и привести к себе в дом. И Андрей сразу собрал свои вещички — и вышел на крыльцо, вызвав туда хозяина.

«Ты, солдат, не думай худого про Пелагею Федосовну, — сказал он. — Нет причин думать так. Теперь все мы должны помогать друг другу. Может, и тебе кто-нибудь уже помог. А она, твоя Пелагея Федосовна, мне, как видишь, помогла. Так что не держи за пазухой камня, если невзначай его принёс». — «Ладно, разберёмся», — неохотно проронил Хохол и ушёл обратно в дом. Андрей Марухин постоял немного на чужом крыльце, за осень успел к нему привыкнуть, даже прогнившие доски, до которых хозяйские руки не дошли, поменял, потом запахнул на себе кожушок, что дал ему один человек из Кавычичей, — тоже, как и весь теперешний скарб его, вроде платы за кузнечную работу, — и двинулся к кузне, чтобы подремать остаток ночи.

Наутро вся деревня знала, что вернулся с войны Иван Хохол и прогнал Палагиного примака.

Понятно, что и до Зазыбы сразу дошла эта новость. «А почему бы нам не взять кузнеца к себе?» — прикинул он и сразу же поделился своим расчётом с домашними. «Дак, — растерялась сперва от его слов Марфа, а затем чисто по-женски рассудила: — А что ему делать тута с вами? И каково это будет, ежели соберутся три мужика в доме? Вон сколько дворов в деревне стоит без мужика. Ежели по мне, дак нехай бы он сразу шёл на постой к кому-нибудь. Без этого теперя ему все равно не прожить. Хата нужна, что с той кузни? Это покуда не задуло-замело, дак…» — «Ну, а если опять кто вот так, как Хохол, нагрянет?» — с укором поглядел на жену Зазыба. «А нашто ему идти к той, что замужем? И Палага неладно сделала, что повела его к себе, когда свой где-то, неважно где — на войне или в плену. Муж есть муж, только бы живой остался. А где он — какая разница. Я её тоже не хвалю и тогда не хвалила». — «Дак разве ж она для этого привела себе мужика? — обозлился Зазыба. — Первое, они совсем не в тех годах, второе…» — «Пускай неровня и пускай не для этого, как ты говоришь, брала мужика из лагеря, — азартно трясла головой Марфа. — Самой надо было соображать, что муж ещё живой. Хоть для виду, а надо. Не всех же поубивало, хоть и нет их пока?» — «Конечно, твоё слово верное, — в нерешительности почесал кончик носа Зазыба. — Но ведь человека как можно скорей надо устроить. Сама же говоришь, что по солдаткам неладно шляться, значит, у нас…» — «И не обязательно у нас, — снова заперечила мужу Марфа. — И не обязательно к солдаткам. Есть же в деревне и безмужние. Взять хотя бы Ганну Карпилову». Зазыба задумался.

«На этой Ганне у нас будто свет клином сошёлся!…» — с сокрушением сказал он немного погодя. «Ну, тогда делай как знаешь, — махнула рукой Марфа. — Вам подсказываешь по-человечески, а вы все наперекор, все вас подмывает…» Зазыба поморщился, но пересилил обиду и весело сказал жене: «Что ж нас теперь подмывает? Нам бы только… Одним словом, сводником я быть не собираюсь, а человеку, пока что к чему, пока разберётся, куда ему пристать, к чьему порогу податься, помочь надо. И ничего другого не вижу на сегодняшний день, как позвать к нам». Так он и сделал, чем все-таки опечалил свою хозяйку, потому что не подозревал, что Марфа неспроста настаивала свести кузнеца с Ганной Карпиловой: она оберегала таким образом сына, Масея, боясь, как бы «соломенная вдова» не взялась за того по-настоящему — от матери не укрылось, что Масей не раз и не два уже наведывался на се двор. Когда же Денис Евменович дознался об этом, он понял, почему Масей в утреннем разговоре не взял ни отцовой, ни материной стороны, а попросту молчал. Но вышло так, как хотела Зазыбова Марфа. Андрей Марухин, которого привёл из кузни Денис Евменович, прожил у Зазыб недели полторы. В ту пору как раз молотили на гумнах хлеб. Ганна Карпилова тоже принялась за это дело, благо что её полосу в Поддубище Чубарев пожар ночью совсем не тронул, и одних ржаных снопов хватило теперь на целый овин. Ну, а поскольку без мужских рук с молотьбой было не справиться, она попросила подмоги у Зазыб — отца и сына. Андрей ради такого случая тоже запер кузню и напросился поработать на току. «Все-таки я механизатор широкого профиля, — похвастался он. — Хоть и не цепом, однако же помолотил немало разного хлеба. Бывало, дни и ночи напролёт по колхозным токам приходилось пыль глотать да мешки бабам подносить». — «А теперя вот Ганне пособишь, — сказала очень довольная Марфа Давыдовна. — Да и…» Но увидев, как свёл над переносьем брови Денис Евменович, спохватилась.

За короткий осенний день, которого хватает только собраться в дорогу, трое мужчин набили снопами овин в гумне, подмели ток и наносили коряг с Зазыбова двора. Оставалось жечь их ночь напролёт, чтобы до утра снопы могли высохнуть.

Никто нарочно не подстраивал, но случилось так, что в овине с Ганной остался Андрей: Масей с отцом вернулись ночевать домой, чем весьма утешили Марфу. С того вечера коваль больше и не приходил к Зазыбам, даже нехитрые вещи не забрал — Марфа сама отнесла на новое местожительство, сказав: «Счастье в дом, а дьявол вон».

Между тем за полторы недели, которые прожил Андрей Марухин у Зазыб, хозяин успел коротко с ним сойтись. По душам говорили они один на один обо всем, что было важно и от чего зависела дальнейшая жизнь и в деревне и за её пределами; заглядывали, конечно, мысленно и дальше Забеседья, все больше туда, где решалась судьба войны. От бывшего танкиста Зазыба впервые узнал, как обороняли наши войска Могилёв. Не то чтобы впервые. Газеты про оборону Могилёва уже сообщали. Но масштаб обороны, её героизм поразили Зазыбу только теперь, когда рассказал о ней сам участник. Боевые части 61-го стрелкового корпуса тогда занимали позиции вдоль Днепра от Орши до деревни Дашковка, что находится слева от Могилёва, в нескольких километрах от него. Сам Могилёв обороняли 172-я стрелковая дивизия и 394-й полк 110-й дивизии, которая основными своими силами была расположена между деревней Мосток и городом Шклов. Активное участие в обороне принимали народные ополченцы. Без достаточного количества танков, без надлежащего авиационного прикрытия сверху, без долговременных оборонительных сооружений, в условиях полного окружения защитники Могилёва почти целый месяц выдерживали массированный штурм танков и мотомеханизированных соединений врага. А вообще — оборону Могилёва можно было бы поделить на три периода. Первый — когда бои на далёких подступах к городу, начиная от Березины, вели только разведывательные и передовые отряды 61-го корпуса. Затем, с 9 по 16 июля, началась настоящая оборона, уже на окраинах города и в двух направлениях от него. Третий этап тянулся с 16 по 27 июля, когда войска, обороняющие город, дрались в окружении. Андрей Марухин прошёл через все эти этапы. Танковая рота, в которой он воевал, выгрузилась из эшелона вместе с частями корпуса в конце июня на железнодорожной станции Луполово и замаскировалась неподалёку среди высоченных сосен. Оттуда в бинокль хорошо виден был город — большой вал за Днепром, и на нем белые стены древних зданий и красивая ратуша рядом с православными соборами. В те дни ещё не поступил в войска приказ Сталина: «Могилёв сделать Мадридом», — но все, начиная от командира корпуса и кончая рядовым солдатом, понимали, что днепровский рубеж должен стать преградой для врага, который к тому времени уже приближался к Смоленску по Московскому шоссе. Политруки в своих беседах с красноармейцами вспоминали историю — битву под Головчином, которую генералы Петра I дали шведскому королю Карлу XII в 1708 году; а также битву под Салтановкой в 1812 году, когда корпус генерала Раевского заставил отступить войска наполеоновского маршала Даву…

Тем временем с запада уже доносилась канонада. Могилёв каждый день бомбили немецкие самолёты. Корпусная эскадрилья, которая перебазировалась на местный аэродром тоже в конце июня, не могла в одиночку справиться с ними, поэтому город с воздуха был незащищен, когда танки Гудериана оказались в районе Белыничей и Круглого.

Никто не знал в точности, что происходит на той стороне Днепра, в ста километрах к западу от Могилёва. Ходили слухи, будто уже сдан Бобруйск. Наконец через Могилёв начали отступать тыловые части 20-й и 13-й армий. В Луполове их увидели утром, а к вечеру танковая рота получила приказ выделить для передовых отрядов по несколько боевых машин и двигаться навстречу врагу. Экипажу, в который входил Андрей, выпало задание поддерживать передовой отряд в составе стрелковой роты. В столкновение с врагом отряд вошёл за Друтью, возле местечка Шепелевичи, что на реке Вабич. Хотя бойцы все время и искали противника, однако встреться с ним здесь, далеко от шоссе Могилёв — Минск, считай, в глухом углу, было неожиданностью. Боя тогда не случилось, потому что немцы не приняли его, отступили за Круглое. Зато на другой день, уже возле деревни Ухвала, что на реке Можа, пролилась кровь с той и с другой стороны. Немцы приметили отряд с самолёта-корректировщика, а встретили его на старой плотине, открыв огонь из двух пушек сперва по танку, потом по пехоте. Танк был подбит сразу, но не уничтожен, из него можно было стрелять, и наводчик уже третьим снарядом угодил в первую вражескую пушку за плотиной. Другую пушку заставили замолчать при помощи гранат стрелки, которые в едином порыве бросились было в атаку и — отступили, потому что их встретил сильный пулемётный огонь. Вместе с пехотинцами в тот день отошли от Ухвалы и танкисты с подбитого танка — механик-водитель, то есть Андрей Марухин, наводчик Семён Кулешов и командир танка Федор Сивцов. Позже, уже в боях за Могилёв, оба они — и Сивцов, и Кулешов — погибли, как говорится, в пешем строю, а Андрею Марухину ещё раз выпало сесть за рычаги танка, когда немцы начали прорыв па стыке 172-й дивизии 61-го корпуса и 187-й дивизии 45-го корпуса. Но и в этот раз недолго ему довелось повоевать: вражеским снарядом заклинило башню.

Отступал за Днепр Андрей Марухин вместе с бойцами 187-й дивизии, но на шоссе Могилёв — Гомель вскоре наткнулся на своих: тут, с юго-востока, обороняли город батальоны 747-го стрелкового полка. Собственно, позиции этого полка доходили отсюда до самого Луполова. Понятно, что Андрею захотелось добраться до того леса, на окраине пригорода, где стояла в конце июня их танковая рота. Но о ней там уже никто не знал, и Андрею ничего больше не оставалось, как снова сделаться пехотинцем. Из штаба полка, куда он вернулся было за подмогой, его направили во 2-й батальон, которым командовал старший лейтенант Сибиряков. С этим батальоном бывший танкист и делил судьбу до конца Могилевской обороны…

Зазыба тоже много чего рассказал Марухину. Не утаил даже, что встречался в Гонче с секретарём подпольного райкома Манько. «А теперь вот наново все надо начинать, — пожаловался он. — Казалось, дело уже совсем налаживалось, не хватало только в самом деле взяться за оружие, а тут это несчастье — аресты в Мошевой!…»

Андрей вполне доверился Зазыбе, сам заводил откровенные разговоры, пока однажды не спросил в лоб: «Ну, а на кого в Веремейках можно рассчитывать, если дело действительно дойдёт до дела?» — «Перво-наперво надо отыскать нашего председателя колхоза Чубаря, хотя, насколько мне известно, он куда-то скрылся». — «Ну, а ещё на кого?» Пришлось Зазыбе развести в ответ руками: «Сам видишь, какие у нас мужики!… Двое здоровых на всю деревню осталось, дак и те… один полицейский, другой — староста. Но я так думаю, что тут в дело может пойти каждый». — «Нет, Денис Евменович, из ваших мужиков войска не сложишь, сколько ни думай. Это я вам говорю как человек повоевавший. Ваших драниц, хрупчиков, падериных можно будет, конечно, использовать. Но, как говорится, на подсобных работах. А для борьбы надобны настоящие бойцы».

Конечно, Марухин был абсолютно прав, говоря так. Это Зазыба ясно понимал. И, может быть, потому-то Андреевы слова недобро зацепили его за душу, словно не он только что разводил руками и говорил: «Сам видишь, какие у нас мужики!…» Но это был уже чисто веремейковский гонор — мол, нехай мы и вправду сухорукие, нехай мы киловатые, однако все равно, — что ты, человече, понимаешь о нас? «Ну, начинать дело только с нашими мужиками, наверно и вправду, нет смысла, — выждав немного, рассудил Зазыба. — Верней, не начинать, а… я хочу сказать, положиться только на веремейковцев в таком деле не то что нельзя, а просто несерьезно будет. Надо присмотреться к другим деревням, поискать там нужных людей». — «Надеюсь, у вас на примете уже есть такие?» — «Как сказать…— Зазыба задумался, потом стал перечислять: — Уж теперь наверняка можно считать, что Захар Довгаль в Гонче полностью надежный. Недавно разузнали, что в деревне, в пяти километрах отсюда, живет Василь Поцюпа. В НКВД до войны работал. Думаю, на него тоже положиться можно. В Белынковичах осел после плена учитель Мурач. Значит, если хорошенько умом пораскинуть да по-хозяйски подойти, то кое-какую мобилизацию можно провести в округе. В каждой деревне кто-то найдется, от кого пользы можно ждать. Но и от здешних мужиков отмахиваться нельзя. Это неверно говорят, что не каждое лыко в строку. На нашем безрыбье покуда и рак сойдет за щучку. К тому же в военную пору не сразу отличишь — где трудная работа, где — легкая». — «Это так, — почему-то засмеялся Андрей. — В принципе я против ваших ничего не имею. И они на что-нибудь сгодятся. Ну, а оружие? Что об оружии слыхать?» — «Была недавно одна винтовка в деревне, да и ту кто-то испортил, — прищурился Зазыба. — И кто этот затейник, словчил так, чтобы осталось шито-крыто?» — «Было бы желание, — невозмутимо сказал на это Марухин». Через несколько дней Марухин снова подступился к Зазыбе. «Я вот что, надумал, Денис Евменович, — сказал он сразу. — Не настало ли время походить мне по деревням, показать и там мою кузнечную хватку, потому что в Веремейках уже, кажется, не к чему приложить руки, даже материала нужного не найти». — «Дело говоришь, дело», — подхватил, не совсем уверенно, Зазыба. Тогда Марухин сказал еще прямей: «Сами же небось думаете — одной испорченной винтовкой после не оправдаешься?» — «Это так — одной испорченной винтовки не хватит!…» — засмеялся Зазыба, блестя повлажневшими глазами. «Потому я и говорю, надо походить по окрестным деревням, приглядеться да прислушаться к местным жителям. Кроме того, сдается мне, теперь можно встретить и кого-нибудь из бывших солдат. Не один же я из лагеря сумел выбраться. Немало таких случаев было и до меня. Значит, наши где-то тут осели». — «А почему ты говоришь — бывший, бывшие? Вас же от воинской повинности никто не освобождал, а тем более от присяги?» — «Это правда, Денис Евменович, — подумав немного, согласился Марухин. — Никто нас ни от воинского долга, ни от присяги не освобождал. Но странно — за то время, пока я сидел в лагере, а потом у вас здесь, все, что было раньше, почему-то стал вспоминать и даже называть в прошедшем времени — бывший, бывшее… Ну, а теперь вот… Теперь приходится заново ко всему привыкать». — «Одно дело — привыкать, другое — душой принять». — «Ну, пусть так. Как того белынковичского учителя, вашего знакомца, зовут?» — «Мурач. Степан Константинович Мурач». — «Говорите, надежный человек?» — «Во всяком случае, глубоко идейный, это так. Ну, а насчет надежности… Людям вообще всегда надо верить». — «Как сказать, Денис Евменович. Навряд ли вы доверитесь теперь Браво-Животовскому с Романом Семочкиным!» — «Не о них речь, — спокойно возразил Зазыба. — Они — на виду, и все, кто не слепой, видят, что это за птицы. Хотя о Романе Семочкине тоже еще стоит подумать. Я говорю вообще о людях». — «Понятно, — кивнул Марухин. — Но в такие времена люди как раз и делятся на предателей, на тех, кто ни вашим, ни нашим, ну и на верных патриотов, конечно». — «Пусть будет так, — согласился Зазыба. — Не стану отрицать. Но верных все-таки намного больше, чем предателей. Вот они-то и есть по моим понятиям — люди. Даже те, которых ты правильно называешь „ни вашим, ни нашим“. Главное тут все-таки в доверии. Недаром говорится: был ни вашим, ни нашим, а сделался своим. А что выйдет с того, если мы и теперь, когда враг перед нами, будем подозрительно поглядывать друг на друга? От боязни мало приязни. Другое дело, что в условиях вражеской оккупации надо быть ещё осторожней, не обязательно каждый раз вывеску на себя цеплять — мол, глядите, кто я. Взаимности, понимания надо Добиваться другим путём. У нас в кавалерийском полку когда-то комиссар служил. Не очень грамотный человек, однако убеждения имел твёрдые. Так тот говорил — я своих и чужих издали по запаху чую, могу точно сказать, кто белый, а кто красный, кто за Советскую власть, а кто против неё. Придётся и нам теперь чутьё развивать, даже нюх нам понадобится. Конечно, вместе с революционной бдительностью. Ты это запомни, Андрей, раз берёшь на себя такое дело, ходить да глядеть». — «Благодарствую, Денис Евменович, я ваши советы учту. Значит, тотчас же и могу спросить в Белынковичах, где живёт Мурач?» — «Да», — уверенно ответил Зазыба.

Потом, уже бессонной ночью, Зазыба подумал, что и ему тоже было бы не худо побродить нынче от кузни к кузне по Забеседью вместе с таким человеком, как Андрей Марухин, жаль только, что в молотобойцы по годам да по немощам не годен.

До сих пор Зазыба все мог предвидеть, на это у него хватало и чутья, и сообразительности, но догадаться наперёд, что у них с примаком — иначе за глаза Андрея Марухина в Веремейках уже и не звали — так быстро дело станет на верные рельсы, не сумел.

Андрей жил ещё у Палаги Хохловой и каждый день шагал в деревенскую кузню, а Зазыба уже таил желание перекинуться с ним словом-другим. Он понимал, что кузнец нужен ему как никто другой в деревне и что нельзя его упускать. И вот все случилось как надо. Правда, Зазыба не мог и подумать, что Андрей проявит такую инициативу, а если говорить прямо, то Зазыба раньше понятия не имел, как браться за дело, которое после исчезновения Чубаря и гибели подпольного райкома партии было в плачевном виде. Это приводило его в отчаянье. Понимая, что бездействие может недобро потом откликнуться, — это, считай, ещё легко сказано, — Зазыба просто не знал, как и к чему приложить силы. Оказавшись словно бы в тупике, он только терзался втуне, даром что имел перед собой ясную цель. И только сейчас когда дело вот-вот тронется с места, он почувствовал, сколько потрачено за эту осень душевных сил да и здоровья. Тут-то Денис Евменович и понял, что в их с Чубарем спорах об организации сопротивления фашистам мало было здравого смысла. Ни максималист Чубарь, который готов был немедленно ломать да крушить все вокруг, чтобы хоть чем-нибудь навредить врагу, пусть даже ценой не просто больших, не равнозначных жертв, но и самоубийства, ни расчётливый, а потому, быть может, слишком осторожный Зазыба, который стоял за более разумное начало, были не правы. Напрасно тратя время, оба они не в состоянии были сделать первый шаг в нужном направлении, и оба желаемое выдавали за действительность; получалось, чтобы начать действовать, им нужен был поводырь — либо секретарь подпольного райкома, либо вот этот самый механик с подбитого танка, что без долгих размышлений просто-напросто предложил самое нужное в нынешних условиях — пойти по деревням, прислушаться да присмотреться к местным людям, чем живут в оккупации и что собираются делать, а заодно поискать и окруженцев, бывших военнопленных… Ещё не зная, чем подобная затея может кончиться, Зазыба вместе с тем нутром чуял: чрезвычайно важно, чтобы за партизанское дело взялся военный человек.

А в его желании пойти вместе с Андреем по Забеседью остро проявилась та грызущая тревога, которая последние недели жила в нем, как говорится, под спудом — глубоко спрятанная, и причиной её было недовольство собой, верней, невозможность включиться в русло активной борьбы, какой требовала обстановка. И не только это. Была для грызущей тревоги и иная причина. Ошибался тут Зазыба или нет, однако он стал примечать, что по мере отхода фронта все дальше на восток, замыканные крестьяне начинали вроде бы успокаиваться, вроде никого из них больше не касалось, что делается на свете, то есть за Веремейками и дальше. Теперь, казалось, только такие события, как возвращение Ивана Хохла да изгнание среди ночи Андрея Марухина, способны были встряхнуть на некоторое время веремейковцев, заставить говорить по душам. Даже случай с самообороной стал, считай, заурядным происшествием, которому, может, и найдётся потом место в самом конце длинной цепочки деревенских былей и небылиц. Все чаще вспоминал Зазыба давнюю беседу на родном дворе — было это уже после возвращения Масея, когда забрёл к ним Зазыбов сосед, Кузьма Прибытков. Старый человек, много повидавший на своём веку, он свёл разговор к тому, что, мол, мирные люди и есть мирные, и хочешь не хочешь, а придётся им всем вживаться в «новый порядок». Правда, Зазыба вроде заставил тогда Прибыткова сказать это, вроде сам подбил повторить за ним эти слова, но теперь он склонён был считать, что такая мысль целиком исходила от Кузьмы Прибыткова. В конце концов не в том даже дело, от кого исходила, с кого начиналась. Важно, что разговор этот возник и теперь как будто оборачивался явью…

* * *

Когда в самую непогоду Зазыба наконец добрался до собственного подворья да сбил шапкой под навесом внутреннего крыльца налипший снег с одёжи, в доме уже давно отобедали.

Под поветью стояла чужая лошадь.

Зазыба раньше услышал её, чем увидел, до него явственно долетело вдруг живое фырканье, какое ни с чем не спутаешь. Между тем ни в заулке, ни тут, за воротами, никаких следов не осталось. «Значит, кто-то приехал до снега», — подумал Зазыба, как будто это было крайне важно.

Не жалея, что снова придётся попасть под мохнатый и уже набухший влагой снег, Денис Евменович, особо не выдавая себя, сошёл по ступенькам с крыльца, глянул под поветь. В непогоду там было темней, чем всегда. Но глаза освоились быстро. Да и лошадь сразу отозвалась на присутствие чужого человека — вскинула голову, брякнув удилами, перестала хрустеть сеном, которое лежало на дровах — на выбранной до половины крайней поленнице. Тут же, под поветью, стояла и повозка с затейливыми грядками. И лошадь, и повозка не были знакомы Зазыбе, значит, приехал кто-то из другой деревни да не рассчитал времени. Ну, а ежели человек двинулся по такой непогоде в путь, то наверняка по крайней необходимости.

Зазыба замер на момент, словно прислушиваясь к тому, что делалось в его доме. Но вокруг все было сковано мёртвым молчанием, только снег, что падал и падал с неба, производил некий шум, совсем не похожий на другие, знакомые всем шумы, возникающие на земле; шорох этот — и вправду это был мягкий и вместе с тем какой-то тревожный шорох, — когда наконец Зазыба стал его различать, почему-то напомнил ему довольно редкое явление в природе — рождение и смерть мотылька, что живёт всего одну короткую летнюю ночь. Бывало, в деревнях раньше всегда ждали её, этой ночи: тогда шалела в озёрах и реках рыба, стремилась к поверхности, словно задыхаясь, и мало кто утром возвращался домой без тяжёлого от рыбы лозового кукана.

«Кто ж это приехал?» — спохватился наконец Зазыба. Он вышел из-под повети и по старым, почти заметённым уже своим следам, пересёк двор, потом словно с неохотой или даже с суеверной осторожностью, толкнул ногой дверь в сенцы, думая, не заперты ли они изнутри. Из хаты навстречу хозяину кинулась Марфа, но не для того, чтобы предупредить о чем-то, — это Зазыба понял сразу, даром что в сенцах было темновато, — на лице у Марфы не было заметно никакой тревоги, и это обстоятельство, которое Зазыба отметил прежде всего, успокоило его, благо что и раньше, в прошлые годы, она вот так же выбегала ему навстречу.

То и дело поскальзываясь на полу, Зазыба стал аккуратно счищать с себя налипший снег — и с ног, и с ватника, Марфа метнулась помогать ему.

— На вот, голиком смахни, — подала она использованный в хозяйстве — и в бане, и в доме — берёзовый опарыш и, пока Денис Евменович шаркал им по сапогам, успела спросить: — Удалось ли зверя-то выследить?

— За озером нору нашёл. Но как ого взять, по такому снегу?

— А верно, что барсук в норе?

— Верно, — ставя голик на прежнее место, усмехнулся Зазыба, хотя, конечно, могло быть и иначе.

— Ну, раз в норе, дак уж выманить его оттуда сумеете, — сказала Марфа.

— А почему не говоришь, что у нас гость? — выпрямился Зазыба, пытливо глянув на жену.

— Дак…

Двери в хату Марфа не закрыла, когда выбегала в сенцы, и теперь слышно было, как оттуда, из дальней комнаты или как в деревне говорят, — из задней, то есть светлой половины хаты, долетали мужские голоса, среди которых выделялся Масеев; собственно, звучали два голоса, и один из них был Масеев. И хотя слов сына Денис Евменович чётко не разбирал, по тону чувствовал, что говорил Масей с кем-то знакомым, во всяком случае, с человеком, который не вызывал ни неловкости, ни стеснения.

И тем не менее для крестьянина главное — степенность. Не торопясь, Зазыба снял сырую стёганку, отдал Марфе и уж потом шагнул в переднюю половину хаты.

— Ну куда её такую? — бросила вдогонку жена.

— Положи на печь.

Зеркальце было вмазано над устьем печи, и хозяин повернулся к нему, глянул. Как и следовало ожидать, безусое и безбородое лицо его на ветру сделалось красным и словно бы покруглело, но из-под бровей, которые за последнее время совсем изменили цвет, стали почти седыми, по-прежнему глядели те же незамутнённые карие глаза. Непорядок был только на голове — волосы под шапкой свалялись, поэтому пришлось Зазыбе расчесать их пальцами.

— Ну, показывайте, наконец, гостя, — сказал Зазыба и все так же неспешно, будто экономя каждое движение, направился на заднюю половину.

Всего он мог ожидать, только не этого: гостем оказался бабиновичский портной Шарейка. Он сидел на табуретке спиной к двери, перед ним на лавке расположился Масей, который при появлении отца поднял голову и умолк. По тому, что Шарейкова деревяшка лежала, отцепленная от ноги, на перекладине стола, можно было попять, что портной гостит тут не один уже час. В простенке между окнами стояла и его зингеровская машинка, но не на фабричном, чугунном станке, как у него дома, а на самодельном, столярном, должно быть, чтобы легче было управляться с нею в дороге.

Зазыба прошагал от филёнчатых дверей уже чуть ли на середину хаты, успевая приметить, что нового появилось тут в его отсутствие, а Шарейка все не поворачивал головы к нему, словно бы это составляло великий труд. Но вот опущенные плечи дрогнули, беспокойно дёрнулась левая щека портного. «Не с добром Шарейка приехал», — подумал Зазыба.

Шарейково замешательство, или по-иному сказать — тревога, не осталось не заметным и для Масея, удивлённо поглядел он сразу же на обоих.

— А я думаю себе, чей это конь распряжён у нас под поветью, — нарушил тягостную тишину Зазыба и поздоровался за руку с портным, став рядом с ним. — Вот уж невзначай так невзначай, как моя Марфа приговаривает. Вижу, с инструментом к нам?

Зазыба сел на скамью рядом с сыном, так что Шарейка оказался теперь напротив него. Но напрасно он пытался угадать причину приезда, лицо его давнего знакомца за это короткое время стало совсем спокойным, словно никаких у человека и тревог на душе, зато в глазах, глубоких, иссиня-чёрных, явственно читалась мука.

Решил вот подзаработать, — ответил гость на Зазыбовы слова, мотнув головой на швейную машинку.

— Неужто в местечке работы не хватает? —Смотря какой.

— Известно, шитья. Сам же хвалился когда-то — старые заказы были, потом и от немцев поступать стали.

— Ага, стали, — Шарейка помолчал, словно прислушиваясь, что там, на улице, усмехнулся: — Такая наша доля — работу повсюду искать. Недаром же говорят, портной что курица, где ступит, там и клюнет.

— Нет, Шарейка, — засмеялся в свою очередь Зазыба, — не так ты говоришь. Курица, ступивши, и правда, клюнет, а портной небось клюкнет.

— И тут большого греха нету. Ай недоволен, что придётся на угощение разориться? Не тревожься. Мы с Масеем уже, слава богу, причастились, благо твоя Марфа из наших краёв, тоже не куксится. Ну, а по какому болоту тебя тем временем черти носили, дозволь спросить?

— Барсука ходил выслеживать.

— Ах да, я и забыл, Марфа уж говорила. Ну и как?

— Теперь, считай, надо собаку брать с собой, чтобы из норы выманить.

— Собака вряд ли поможет. Хитрый он, барсук. Да и снегу навалило.

— Я думаю, снег этот ненадолго.

— Думаешь, растает?

— Куда ему деться. Не похоже, что он крепко лёг, потому что первый. Тогда и за барсуком сходим. А, сын?

Масей улыбнулся. А Шарейка сказал:

— Не знал я, что Денисовичу барсучье сало потребно, у нас женщина одна недавно барсука убила. Прямо коромыслом. Без собак и без ружья.

— Ну, это дело не хитрое, — подхватил Зазыба. — Тут важно, чтобы…

— Ну, известно, важно. Важно, чтобы зверь наскочил на твоё коромысло. Так оно и было. Пошла баба по воду к колодцу, а он откуда ни возьмись — под ноги, благо колодец у нас на краю болота.

— Ничего, — почесал нос Зазыба, — мы на своего тоже управу найдём. Мы ему тоже дубец приготовили. Ну, рассказывай, что нового в местечке?

— Да, сдаётся, ничего.

— Так уж и ничего? — не поверил Зазыба.

— Ну, что было, дак вот мы с Денисовичем переговори ли. А я, вишь, и не знал, что он дома. Поворачиваю себе в заулок, думаю, что это ты мне со двора торопишься

ворота открыть, ан вижу — пет. Тут и признал. Говорю, неужто это ты, Денисович? Ну, мы и покалякали тут, покуда ты где-то бродил. И насчёт кожуха полюбовно договорились.

— Что правда, то правда, — сказал Зазыба. — Кожух ему нужен. Вот только не хватает одной овчины. Придётся занимать у людей.

— Ну, а ежели ты не выпросишь, дак я уж тем более. Из одной овчины сделаю две, только бы дело пошло на лад. Слыхал же небось — что у портного на ножницах осталось, то бог дал?

— Хочешь сказать, что кравец — вор, сапожник — буян, а коваль — пьяница? — подхватывая шутейный тон Шарейки, покивал головой хозяин. — Кстати, наш коваль тоже вот, как и ты, подался куда-то уменье своё показывать. Говорит, в Веремейках нету нужного железа, нету материала — мол, пойду поработаю у других.

— Ну вот, а ты спрашиваешь — неужто в местечке работы не хватает? Все мы такие, мастеровые. Всё мы по большим дорогам жизнь пытаем. А коваль и вправду ваш?

— Нет, из пленных. Наш где-то воюет.

— Тоже путаница. Свои воюют, а чужие солдаты на их постелях валяются. Оказалось вдруг, что никакие они не вояки — конечно, кто коваль, кто бондарь, а кто дак и просто полицай. То, чему их учили в Красной Армии, забыли Примаками у нас их теперь зовут.

Шарейка хоть и родился и вырос в местечке?, но рассуждал порой резко — может, по причине увечья, полученного на шахте, жила в нем какая-то оголённая, отчаянная жажда правды, потому и в речах был мало сдержан, из тех людей, которые в рассуждениях своих почему-то не боялись перебрать, будто бы наверняка знали, чем потом уравновесить; зато, когда уж доходило до дела, Шарейка вёл себя, как при портновском деле: с прикидкой, не дай бог испортишь чужую кожу или сукно.

— Ну, примаки — это другое, — сказал на Шарейковы слова Зазыба. — По-старому примак — когда в дом зятя берут, а не дочку в чужую семью отдают.

— Благодарствую за подсказку, — улыбнулся Шарейка, — но не я это выдумал про теперешних-нынешних примаков. Ежели подумать хорошенько, аккурат так оно и будет. А ваш ещё не пристал к кому?

— Не в этом дело — пристал или не пристал. Человеку же и вправду где-то приюта надо искать! — А по мне, дак этому человеку воевать по теперешним временам надо, а не приюта искать.

— Ничего не поделаешь, раз так вышло.

Странно, но Зазыбова покладистость, похожая на неразборчивость, вдруг возмутила Шарейку.

— Вот видишь, Масей, как твой батька заговорил? — почему-то обратился он за поддержкой к Масею, который все это время, казалось, равнодушно слушал беседу. — Понятно теперь, почему мы войну проиграли!

— Ну, это ещё пока далеко от правды, — вскинулся на него Зазыба. — Откуда ты взял, что проиграли?

— Сам подумай. Ежели ещё и не совсем проиграли, дак вот-вот…

— Что — вот-вот?

— А то, что чуть-чуть тоже не считается.

— Когда как.

— Во-во! Тебе, брат, только бы за что-нибудь спрятаться!

— Что-то я не понимаю тебя сегодня, Шарейка.

— А, не хочу я говорить о том, в чем мы оба, оказывается, ничего не смыслим, — махнул рукой портной и зашевелился на табуретке, готовый соскочить на пол— Давай-ка, Масей, лучше займёмся твоим кожухом. Марфа, где у вас овчина?

— Дак на чердаке ещё, на жердях, — отозвалась из передней половины хозяйка.

— Вы их хоть просолили в своё время?

— Понятное дело.

— Тогда несите.

— Пускай вот сперва Денис пообедает.

— Что ж, нехай пообедает, — несколько остыл Шарейка.

Недовольный тем, как он повёл, а потом и закончил разговор с Шарейкой, Денис Евменович поднялся со скамьи и, словно бы пристыженный, вышел на женин голос.

На столе уже дымился обед — глиняная миска серых щей — нынешнее лето, когда обирали кочаны, не посмели скормить скотине серую капусту, оставили себе па варево, — и, считай, привычная уже в их доме осенью тушёная картошка.

— А они-то пообедали? — спросил хозяин, имея в виду Шарейку и сына.

— Дак не шутят же. Сперва ждали тебя, а потом видим — поздно, ну и решили обедать. Подумали, может, ты до самого вечера будешь искать барсука.

— Но ведь обед на обед не то, что палка на палку?

— Ну, ты уж сам зови их во второй раз.

Зазыба опёрся ладонями на край застланной будничной скатертью столешницы, постоял так, насупившись, потом будто, наконец, решил что-то:

— Ладно, пускай себе.

Сколько ни ходил он по лесу — аппетита не было. Может, если бы Марфа сразу поставила перед ним этот упревший обед, как только Зазыба вошёл из сеней в хату и не встревал в разговор, он поел бы в охотку! А теперь…

Остывая помаленьку, Зазыба лениво цеплял деревянной ложкой капусту, которая сегодня казалась ему слишком грубой. И думал о том, почему у них с Шарейкой не получилось вдруг разговора. Масеево присутствие могло помешать, но не настолько же, чтобы не нашлось между давними приятелями обычного понимания. Хотя как раз из-за Масея Зазыба воздержался спросить у Шарейки про Марылю.

Самым загадочным оставалось поведение портного, когда Зазыба шёл к нему через комнату — Шарейка тогда в самом деле почему-то выглядел смущённым, смущение явственно было заметно даже по спине его, по напряжённой фигуре, да и по глазам Шарейки, пока разговор переходил с одного на другое.

«Ну, конечно, сегодня он сам не свой, — решил Зазыба. — Значит, не все сказал, ещё признается, из-за чего приехал в Веремейки».

Зазыба и тогда, когда Шарейка объяснял ему, и теперь, сидя за обедом, не верил, что тот собрался в дорогу в самую непогодь только ради того, чтобы заработать в Забеседье шитьём. Так оно и было.

Не успели Марфа с Масеем выйти в сенцы, чтобы залезть оттуда по лестнице на чердак, где висели на жердях невыделанные овчины, как следом за ними в переднюю половину хаты к Зазыбе на костылях (деревяшка так и осталась лежать под столом) приковылял Шарейка.

— Я при Масее не сказал. Забрали ведь девку твою! Зазыба хоть и был готов к худшему, но это известие внезапно его подкосило. Задержав ложку на полдороге к миске, он на секунду съёжился, чтобы унять волнение, потом зверовато глянул на гостя:

— Как это забрали?

— Ну, арестовали, — злясь на непонятливость хозяина, уточнил Шарейка. — Т-так!…— Зазыба дожевал, что оставалось во рту, проглотил. — Где ж она теперь?

— Не знаю. Арестовали вчера, а сегодня я, как видишь, запряг лошадь да, пока суд да дело, с машинкой на телеге сюда вот, к тебе.

— А Ганна где, жена твоя?

— Мы договорились, что она погостит у дочки в селе.

Зазыба будто только теперь, в эту минуту, заметил, что Шарейка еле стоит на костылях, спохватился:

— Ты садись.

Но портной не послушался — видать, не хотел зря двигаться, чтобы не потерять равновесия, тем более что здоровая нога ещё крепко держала его.

Было слышно, как на чердаке топали — Марфа с Масеем снимали с жердок овчины, клали их на среднюю потолочную балку, чтобы потом скинуть на пол в сенцы. Доски потолка хоть и не прогибались под ногами, но в щели между ними сыпался не то мелкий песок, который был насыпан поверх мха, не то обыкновенная пыль. Поневоле прислушиваясь к топоту, Зазыба с Шарейкой помолчали минуту-другую, потом Зазыба спросил:

— Думаешь, тебе опасно оставаться?

— Опасно — не опасно, а зря выставляться нечего. Да и не в этом дело. Надо же мне было сообщить тебе, что случилось с Марылей. И вот я о чем теперь думаю, — как-то ловко ты тогда проделал все, когда привозил её, даже невдомёк было, чем может кончиться. Спрашивал же я у тебя, чего мне это может стоить?

— Ну, спрашивал.

— А ты что?

— А то, что дело это тёмное. Я о ней столько же знаю, сколько и ты. Попросили отвезти в местечко да устроить, ну, я и сделал, как просили. А что к тебе обратился, так ты ведь тоже…

— Снова ты не о том, — болезненно поморщился Шарейка. — В конце концов, не кары страшусь. Может, след ещё и не выведет на меня. И нечего наперёд трястись. А вот что мы, не зная ничего, не смогли помочь дивчине, но уберегли её, дак тут с нас стоит спросить как полагается. Да и с поселением, сдаётся, промашку допустили.

— Как это?

— Видать, не стоило её в еврейский дом селить.

— Но ведь в то время одни еврейские дома и пустовали в местечке.

— И все-таки. Хоня-то Сыркин вернулся, с детьми. Ай не слыхал?

— Сам видел. Да при чем тут Хоня?

— Как тебе сказать? — подскакивая, Шарейка стал поправлять под мышками колодки костылей.

— А ты садись, — сказал ему опять Зазыба.

— Дак…

— Садись и говори по порядку все, что знаешь.

— Нелепица какая-то получилась. Выдали её соседи.

— Выдали?

— Да. Почему я заговорил про Хоню? Потому что с Хоней это и связано. Послушай-ка.

И Шарейка наконец сел.

— В местечко Хоня вернулся ранней осенью, — начал он, — когда немцы ещё у нас совсем мало побыли, а тут, видите ли, в хате его чужая девка живёт, к которой немцы чуть ли не каждый день наведываются. Ну, Хоня и пошёл себе дальше, искать пристанища. Поселился у чужих людей. А соседи за это зуб точат на Марылю, мол, человека без крова оставила. Словом, не по нраву пришлась она нашим местечковым. Понятно, кое-кто начал следить за ней. Детей на это тоже стали подговаривать — следите за этой немецкой курвой, если не сейчас, так после все пригодится. И вот намедни Хонины близнецы да ещё один такой же, сын начальника почты, полезли в кладовку к ней, а там — передатчик в чемодане. Конечно, ребятишки небось подумали, что вещь немецкая, раз немцы часто ходят в тот дом. А вышло не так. Не успели они вынести да перепрятать чемодан, как их застукали. Полицейский заметил. Ну и заставил показать, что в чемодане. А потом обрадовался и коменданту донёс. С того и началось. Хлопцев стали вызывать в комендатуру, а как припугнули чуть, те и признались, где взяли чемодан. Ну, а дальше сам можешь догадаться — пришли и арестовали девку. Это ребятишки думали, что чемодан немецкий, а комендант сразу догадался, что к чему. Оказывается, она нашим что-то про немцев передавала, даром что с проезжими офицерами все время для виду крутила. Поэтому я и думаю — не иначе, мы с тобой, Евменович, тут тоже чего-то недокумекали. Считай, одну её бросили. Отвезли на Хонин двор и бросили. Разве не так?

Но тут вернулись Марфа с Масеем, и Зазыба не стал отвечать Шарейке.

— Гляньте-ка, что там у нас уцелело, — позвала мужчин Марфа Давыдовна. — Одна-две шкуры и правда ещё ничего, на кожух сгодятся, а с той овечки, что прошлый год резали, сдаётся, пропала.

Шарейка охотно, а Зазыба просто за компанию — отправились в сенцы глядеть на задубелые овечьи шкуры, на которые нынче, если бы не такая оказия, что сам портной появился в доме, навряд ли нашёлся бы спрос, хотя Масею и нужна была тёплая верхняя одёжина.

Правда, Шарейка вслед за Марфой тоже признал одну овчину непригодной. Сказал:

— Лишай побил. — Но сразу же махнул рукой: — Подумаешь, хлопот-то!

Снова остаться с глазу на глаз портному с хозяином выпало уже под самый вечер, когда Марфа Давыдовна принялась управляться с домашней скотиной, а Масей, взяв в сенцах ведра, стал носить из колодца воду.

— Как думаешь, где теперь Марыля? — взявшись за притолоку, понуро, словно после тяжкого похмелья, спросил Зазыба.

— Люди видели, как вели её в комендатуру, — ответил Шарейка, — а дальше никто ничего не знает. Видать, держат там, ежели не увезли уже в Крутогорье. Скажу тебе, арест этот все местечко перевернул. Это ж надо — клепали черт знает что на девку, а на самом деле выходит, вовсе не чужая.

— Ты вот что, Шарейка, — наконец оторвался от дверей Зазыба и пошёл к скамье, где сидел в начало беседы. — Ты поживи покуда у нас. И вправду, шитьём займись. Не надо тебе сейчас возвращаться в Бабиновичи. Всякое может быть, она, конечно, не маленькая, знает, что других нельзя подводить. Однако… на допросе человек не всегда над собой властен. Одним словом, все ты правильно сделал — и что приехал ко мне сразу же, и что рассказал, и даже что Ганну свою на село к дочке послал. А мы тем временем попробуем что-нибудь разузнать. Не лишним будет в таком положении наведаться в местечко. Если и не сумеем помочь дивчине, так хоть будем знать, как вести себя. Но это я сам сделаю.

— А связь у тебя есть с теми людьми, что поручали тебе Марылю? — вдруг спросил Шарейка.

— Не дали мне такой связи. Позвали в один дом и попросили, чтоб я устроил её. Даже спросили, есть ли такой человек в местечке, который помог бы мне. Ну, я и сказал, что есть. Но имени твоего не назвал.

— Ну, а… в чей дом тебя звали, ты не забыл?

— Думаю, это ни к чему. И не стоит вмешивать в

наше дело больше людей, чем нужно, потому что цепочка может оказаться слишком длинной. Не дай бог, побежит по ней искра. Всех втянет, всем конец придёт.

— Известно, поберечься надо, — согласился Шарейка. — Но если прятаться друг от друга вот так, как ты советуешь, можно и совсем когда-нибудь пропасть, потому что сегодня ты жив, а завтра — нет. Сегодня ты один знаешь того человека, а завтра никто уж не будет его знать. А может, сегодня уже не только ты в нем нуждаешься. Я это к тому, что не все ещё тебе сказал. Дак послухай. На той же неделе, как раз в четверг, приходила Марыля к нам.

— Зачем?

— Бумаги какие-то принесла. Сказала, пускай у нас полежат, потом заберёт. Видать, уже не надеялась целиком на себя. Бумаги эти я тоже привёз. Теперь вот думаю — не иначе, надо их кому-то передать. Дак кому?

Зазыба в ответ только пожал плечами.

Тогда Шарейка достал из большой портновской торбы, что стояла на полу возле швейной машинки, свёрток и передал Денису Евменовичу.