Думаю, где-то в десять лет я открыла для себя, что мальчики не только соперники за внимание взрослых, а нечто большее. И очень скоро они начали подавать знаки, что тоже осознают эту аксиому. С того момента я задирала нос при малейших признаках интереса, проявляемых за обеденным столом. Даже став респектабельной замужней женщиной. Нет, о флирте просто не шла речь. Действительно, он столь отвратителен мне, а я столь безразлична к нему, что даже в тех случаях, когда я встречалась за ленчем с подругой и она начинала строить кому-то глазки, у меня возникала мысль, что у нее нелады со зрением и ей пора обратиться к окулисту. Хуже того, когда я наконец понимала, что она ведет некую игру с мужчиной за столиком у туалетов, мне становилось не по себе. Настолько не по себе, что я не могла доесть рыбу… К слову будет сказано, если семга пересушена, я ее не ем, и сие никак не связано с моим отношением к флирту… Одна из самых красивых и умных женщин, которых я знала, превращалась в жеманное, сюсюкающее беззащитное существо, будто вышедшее из-под кисти Кейт Гринэвей. Ей не хватало только капора и панталон с оборочками. Она все строила, строила, строила глазки. Я думала, это отвратительно. Крайне отвратительно. И непостижимо. Потому что я не умела строить глазки. Совершенно не умела. Просто не знала, с чего начинать.
Все это, конечно же, имеет прямое отношение к моей свадьбе с Френсисом. Первым человеком, от которого я услышала, что меня любят. И несмотря на возражения Кэрол, ставшим моим мужем.
Кэрол была моей ближайшей подругой. В ней я нашла все, что хотела бы видеть в сестре, и она всегда высовывалась. Флиртовала так, будто в этом и состояла вся ее жизнь. Один из пяти, полагала она, очень неплохой результат. Если мужчина говорил, что всего лишь смотрел на белок, она пожимала плечами, улыбалась и уходила. Ее это не задевало.
– Попробуй, – частенько уговаривала она меня. Но я ни разу к ней не прислушалась. Полагала: слишком рискованно. Она думала, что Френсис для меня слишком скучен, и он не боялся ее, хотя и держался с ней настороже. Она придерживалась намеченного жизненного плана: сейчас – развлечения, любовь – потом. У меня такого плана не было, поэтому я очень обрадовалась появлению Френсиса на моем горизонте.
Встретившись с ним впервые, Кэрол воскликнула:
– Привет, Френки!
А он очень вежливо, но твердо поправил ее:
– Френсис.
Так что у них с самого начала не заладилось.
– Я – лучшая подруга Дилли, – продолжила она, и в ее голосе слышалась обида. Родные, друзья, коллеги – все звали меня Дилли или Дилл, и только Френсис – Дилис.
– Дилис, – объяснил он, – прекрасное имя.
Спросил меня, что оно означает, а когда я ответила, что не знаю, не поленился выяснить.
– Дилис – это валлийское имя, – просветил он меня, – и означает искренняя, истинная. Такой я тебя и воспринимаю.
Говорил он серьезно. Дилис, он называл меня только Дилис. И не из-за склонности к высокопарности. Таким уж он был, Френсис Эдуард Холмс.
Он влюбился в меня до безумия, и я думала: «Господи, как же мне это нужно». Мы встретились в художественной галерее, где я работала в конце шестидесятых годов. Что-то произошло после 1960 года. Анжела Картер возлагала вину за изменения на бесплатные молоко и апельсиновый сок и рыбий жир, которые загрязняли атмосферу. Мы брали должное и считали себя вправе задавать вопросы. Наступила эра демократии. Человек моего происхождения мог тогда войти в мир искусства, ответив на объявление в газете. Ранее такое место могло достаться только подруге подруги, позвонившей достопочтенной Присцилле де Как-ее-там. Вот так Френсис и встретил меня, с падающими на лицо волосами, длинными ресницами, отягощенными тонной туши, когда вошел в художественную галерею на Бонд-стрит, чтобы прикупить себе что-нибудь из современного искусства. Он только что сдал экзамены на адвоката и хотел, чтобы его кабинет украшала гравюра Хокни. Действительно, в этот период покупка произведении искусства рассматривалась как прибыльные инвестиции, особенно в Сити, где он работал, и отсутствие на одной стене Скарфа, а на другой Хокни считалось столь же дурным тоном, как и появление на собеседовании о приеме на работу в джинсах и футболке. Такая уж была мода, и Френсис не мог не следовать ей. Но он по крайней мере любил современное искусство. По крайней мере, хотел, чтобы произведения его представителей украшали стены его кабинета и стол (со временем он также приобрел одну или две скульптуры), а так было далеко не всегда. В свое время я продавала литографии Алана Дейви топ-менеджерам с телевидения, эстампы Дюбюфа – банкирам, бронзу Армитейджа – владельцам венчурных компаний, и только потом выяснялось, что творения современных мастеров или вешали на стены вверх ногами, или ставили совсем не на основание. Однажды большую, великолепную, многокрасочную гравюру по шелку Паолоцци сразу после покупки завернули в коричневую бумагу и упрятали в банковский сейф. Где же еще полагалось храниться ценностям?
Когда Френсис вошел в мою жизнь, мне было девятнадцать, и в перерыве на ленч я в единственном числе представляла всех продавцов галереи (хозяйка, та самая Присцилла де Как-ее-там, отправилась составлять список приглашенных на свадьбу в «Арми энд нейви». Я полагала этот выбор странным, не могла понять, с какой стати новобрачным связываться с армейскими и флотскими реликтами и выслушивать байки, а без этого бы не обошлось, о жизни жен военных времен империи). Разумеется, я чувствовала себя уверенно, и, разумеется, когда наши взгляды встретились, в моем не было места флирту. Я просто выполняла свою работу. А кроме того, совершенно невозможно продать кому-то картину или скульптуру, хоть раз не посмотрев ему в глаза. Действительно, если ты долдонишь о литографии: «Очень маленький тираж… одна из первых, поэтому контуры четче… вот в этих линиях явно чувствуется влияние Хогарта…» – бла-бла-бла-бла и при этом смотришь в потолок, клиент точно не полезет за бумажником. Опять же я продавала произведения искусства – не себя, поэтому встреча взглядов меня не смущала. Да еще платье на мне было псевдовикторианское, от Лауры Эшли: длинная юбка, верх – на пуговичках до шеи, с кружевными манжетами и подолом, потому что вечером я собиралась на открытие выставки в Галерею Тейт. Сейчас это кажется странным, но тогда длинные, украшенные кружевами бархатные платья считались модными. Их носили с тем, чтобы привлекать, и они свое дело делали. Он улыбнулся, я улыбнулась, он купил. Сначала одну гравюру, потом, когда ее вставили в раму и он пришел забирать приобретение, забрал также и меня. Он пригласил меня в «Рулз», благо ресторан находился за углом, чтобы «отметить покупку», поскольку «Рулз» относился к тем заведениям, куда принято приглашать потенциальную новую подружку. «Рулз» показывает ей, что ты не вчера родился и в достаточной мере ценишь ее, раз готов выложить за ленч приличную сумму, по при этом уровень заведения позволяет заявить: «У меня совершенно честные намерения». В меню «Рулз» значились два деликатеса английского ленча: устрицы и пирог с мясом дичи.
Что ж, я не умела флиртовать, зато знала, как поступать с устрицами. В шестидесятых жить на Корк-стрит и не научиться этому было невозможно, вот я и научилась. Странно, но они никогда не доставляли мне неудобств, ни видом, ни вкусом, ни запредельными ценами. Моя бабушка все детство промучилась от воспаления миндалин. В 1880-х она жила в квартале бедноты, отец был извозчиком, мать – прачкой, но ее кормили мелко нарезанными устрицами, потому что ничего другого есть она не могла. Стоили они пенни за десяток. Я выросла, думая о них, если вообще думала, как о самой обычной еде, поэтому ни «Рулз», ни устрицы не ослепили меня. Но я также знала предназначение и первого, и второго. Я, возможно, не могла флиртовать, но, конечно, умела манипулировать мужчинами. Главное, что требовалось в те дни от застенчивой девушки, не подавать виду, что ей известно, какой она производит эффект.
Неумение строить глазки приводило к тому, что я старалась, развивать не столь явные формы привлечения внимания мужчин. К примеру, sine qua non всех свиданий, после выхода на экраны фильма «Том Джонс» с эротической слюнявой сценой застолья, стала попытка возбудить партнера по столику, высовывая язык навстречу кусочкам пищи с самым невинным видом, словно девушка понятия не имеет, что творит. Я находила сие привлекательным, хотя, как и многие мои подруги, не совсем понимала, что в этом такого сексуального: жуешь, облизываешь, пускаешь слюни на кусок мяса и два яйца, да при этом улыбаешься, как пьяная шлюха. Но мы все это имитировали. Оральный секс тогда еще не вязался со свободной любовью. Мы понимали, есть что-то такое, но не знали, что именно. Разумеется, просветила меня Кэрол.
Так или иначе, в тот день в «Рулз» устрицам досталось немало моей слюны. Я думаю, само заведение и название, предполагавшие корректность поведения, только добавляли мне эротичности. Я видела: Френсис находит меня очень сексуальной, ему с огромным трудом удавалось поддерживать нормальный разговор. Мне же его компания доставляла огромное удовольствие, я радовалась тому, что, пусть и на короткое время, стала центром его мира. Возможно, что после ленча он подумал, как в случае с гравюрой и рамой, что за меня тоже уплачено…
Нет, нет… это слишком цинично, слишком несправедливо. Я просто оглядываюсь назад, чтобы найти мотивы, причины, оправдывающие то, что случилось позже. Но позволила всему этому случиться Выпотрошенная женщина – не Френсис. В определенном смысле да, он меня купил, но выбор делала я. Он был не таким. Только не Френсис. Он был… как бы мне сказать… ну, представьте себе разницу между Мартином Лютером Кингом и Кассиусом Клеем. Оба – хорошие люди, оба – динамичные люди, но одного чтят за его убеждения, а второго – за его достижения. Френсис был хорошим, добрым, честным – но он никого бы не ударил в нос даже ради того, чтобы достичь звезд. Я даже не думаю, чтобы он мечтал о чем-то особенном, кроме домашнего уюта, счастья в семейной жизни и профессиональной карьере. Честь стояла на первом месте среди требований, которые он выставлял себе и всему миру, и даже на мгновение сойдя с выбранной тропы, чего практически никогда не случалось, он тут же возвращался на нее, искренне раскаиваясь.
Когда он попросил меня выйти за него замуж, мы находились в Хенли, где в те годы также полагалось бывать бизнесменам. Хенлейская регата считалась одним из обязательных мероприятий летнего сезона, и корпорации зачастую снимали для своих сотрудников целые отели. Мы стояли под тенью ивы, наблюдали за яростной борьбой на воде, когда он протянул мне бокал шампанского, заглянул в глаза, поднял свой бокал со словами:
– За следующую миссис Холмс?
Такой решительности я от Френсиса, честно говоря, и не ожидала. Помню, как смотрела на мощные бедра гребцов и думала о… Френсис еще спросил:
– О чем думаешь?
Но я не хотела, чтобы он догадался, что я задавалась вопросом, а каково это – лежать под одним из таких вот атлетов, и поспешила ответить на его первый вопрос:
– Да.
– Я так счастлив, – услышала я, когда отвернулась от работающих, как машины, тел и посмотрела на него.
– Я тоже, – твердо заявила я. Голос не дрожал от желания, о котором я полностью забыла, пока, не так уж и давно, оно не напомнило, что игнорировать его нельзя.
Родившись в мире, не имеющем ничего общего с миром Френсиса, я с интересом наблюдала, как живут представители правящего класса, и хотя у меня не возникло желания прикинуться, что я из их круга (если б попыталась, бабушка Смарт сказала бы: «Лучше от этого она не стала»), меня совершенно покорили элегантность и уверенность в будущем, свойственные этому миру и все сопутствующие им ловушки. В любом случае в демократических шестидесятых рабочее происхождение считалось скорее плюсом, а не минусом. То было наше время молодость и революция преодолевали все барьеры. Если бы я набирала по фунту каждого благородного джентльмена, который обрел ливерпульский акцент с 1962-го («Она любит тебя») до 1970-го (чертова Оно) то раздалась бы до размеров Хэмптон-Корта. Социальная демократия воцарилась навсегда. Мы в это верили. Представить себе не могли, что она просуществует лишь десять лет. Я вот сколького добилась, не смотря на то что выросла в двух полутемных комнатенках всякий день гадая, а будет ли завтра какая-нибудь еда. Так что ухаживая за мной, Френсис позволил мне протянуть руки к тому, что можно купить за деньги, показал что уже есть у людей с деньгами. Качество и элегантность. Абсолютные качество и элегантность, которые всегда идут рука об руку с богатством. Туфельки на высоком каблуке из искусственной кожи под крокодила, купленные за двадцать девять шиллингов в «Долчис», но из шкуры настоящей зверюги, пойманной в джунглях Амазонки, сработанные вручную и продающиеся на Бонд-стрит по цене, в три раза превосходящей цену аналогичной обуви в «Расселл и Бром», в комплекте с сумочкой. Я пристально наблюдала, как что делается в этом мире, и прилежно училась. Так что к тому моменту, когда меня повезли знакомиться со свекром и свекровью в их особняк в Западном Суссексе, я уже могла сойти за воспитанную даму (обойтись без этого было никак нельзя, поскольку их поколения социальная революция не коснулась), пусть мое фамильное древо оставляло желать лучшего.
Мой акцент, умение держаться в обществе, внешность и работа говорили, что с происхождением у меня все в порядке. Когда моя будущая свекровь спросила, чем занимался мой отец, Френсис тут же пришел на помощь, ввернув: «Армия». Что соответствовало действительности. Он, правда, не добавил, что в армию отца забрали рядовым, к концу войны он дослужился до лейтенанта, а еще через несколько лет его разжаловали, уличив в мелком воровстве. Не упомянул о том, что моя мать до сих пор работала на фабрике. И о том, что отец был двоеженцем, ушел к первой жене, оставив мать с двумя маленькими детьми. И о том, что она с детства познала бедность, так как бабушку тоже бросил муж, только детей у нее было десять. Бабушка жила по поговорке «Трудолюбие еще никого не убивало» и прибиралась во многих комнатах «Грейс инн», на Сити-роуд и соседних улицах. Ирония судьбы, но, похоже, она работала уборщицей и в том административном здании, где Френсис арендовал свой первый кабинет. Это обстоятельство мы оба находили странным, но по совершенно разным причинам.
Френсис ко всему этому относился легко. Когда я привела его домой, чтобы познакомить с матерью, и ему пришлось практически перелезать через послевоенную мебель, занимавшую едва ли не все внутреннее пространство дома (после смерти бабушки Смарт весь дом принадлежал матери), он ничего не сказал ни насчет оставшегося включенным телевизора, пусть мать и приглушила звук, и с благодарностью принял стакан сладкого хереса. Когда она встретила его привычными ей словами: «Работы много?» – спокойно ответил: «Да, слава Богу», – вместо того чтобы озадачиться, о чем, собственно, речь. Он прекрасно понимал, что для тех, кто рос в годы депрессии, работа означала жизнь в прямом смысле этого слова. Он повел себя очень правильно, начав называть ее по имени, Нелл, не испросив на то согласия. Потом, на кухне, я, правда, осведомилась, не возражает ли она. «Разумеется, нет, – ответила мать. – Это логично». Как будто я спросила, не возражает ли она, чтобы королева называла ее Нелл. Абсурд. Но с другой стороны, во Френсисе чувствовалась порода. К тому же он был блондином.
Моей матери он, конечно, понравился. Она всегда питала слабость, потом она мне об этом сказала, к блондинам. Ее первый муж, точнее, ее единственный муж, поскольку мой отец женился на ней, будучи женатым на другой, погиб в начале войны. Не успев зачать ребенка. Он был блондином. Я видела его фотографии. С годами моя мать все чаще жаловалась на судьбу и за то, что она отняла у нее Фреда, и за то, что на своих раздвоенных копытах подвела к моему отцу. Будь Фред жив, она бы и не посмотрела на этого наглого мерзавца, каким оказался мой отец. Он бы не очаровал ее хорошим произношением, золотисто-русыми волосами и синими глазами. Единственная его черно-белая фотография, в день их свадьбы, лежала на одной из полок комода. Но я знала цвет его волос, потому что он передался мне. Бабушке Смарт, которая всегда привечала Вирджинию за то, что она – Смарт до мозга костей, не нравилось, что внешностью я пошла в отца. Только благодаря моей матери она не относилась ко мне предвзято, потому что люто ненавидела и его самого, и память о нем. «Если тебе встретится хороший мужчина, держись за него», – говорила она мне, напирая на слово «хороший». Я же была бы счастлива любому мужчине, ухватилась бы за него крепко-крепко. В семнадцать с половиной лет я начала думать, что никому не нужна, списана в тираж.
В девятнадцать, до того как встретила Френсиса, уже нисколько в этом не сомневалась.
Мы поженились через шесть месяцев после первой встречи, через четыре – после его предложения, в церкви Святого Мартина, в Холборне. А если его родственники могли счесть, что мои не соответствовали их стандартам, нас это не волновало. На дворе царила демократия, даже его родители это почувствовали и, пусть и с неохотой, приняли меня в семью. Я помню, как мать Френсиса спросила:
– Почему только через шесть месяцев? – и подозрительно посмотрела на меня.
– Потому что дольше я ждать не мог, – ответил он. Ее, конечно, шокировало столь откровенное проявление чувств, но она лишь указала, что нам едва хватит времени, чтобы передать список гостей в «Питер Джонс» и «Арми энд нейви»… Я уже понимала, зачем это делается.
Меня поразили свадебные подарки, действительно поразили. Мы получили комплект серебряных столовых приборов на двенадцать персон, льняное постельное белье, серебряные ведерки для шампанского, хрустальные бокалы, и на этом фоне полотенца моей матери из «Ко-оп» и подарки тетушек и дядюшек – салатница из тика от Коры, ваза от Артура и Элайзы – смотрелись очень уж дешево.
Френсис не кривил душой, когда сказал, что больше не может ждать. Ожидание сводило его с ума. Да и меня тоже. По какой-то идиотской причине он предложил, а я согласилась воздерживаться от секса до нашей брачной ночи. И если в идее и было что-то очень чистое, то в последствиях – нет. В ресторанах я дразнила его спаржей, по улицам ходила с ним в мини-юбках, едва скрывающих признаки пола, при расставании дарила ему долгий, страстный поцелуй. Да, эти месяцы мы несколько раз вплотную подходили к опасной черте, после чего я долго была сама не своя, не в силах думать ни о чем другом.
На свадьбе моя мать держалась с достоинством и хорошо смотрелась в синем костюме с маленькой, элегантной брошкой, которую я помогла ей выбрать. В выборе одежды у нее оказался отменный вкус, о чем я даже не подозревала. А старшая сестра Френсиса, Джулия, предложила небольшую шляпку. Многие женщины, не привыкшие носить шляпы, частенько попадали с ними впросак, резонно указала она. Напряжение, которое испытывала мать в окружении моей новой семьи, проявлялось лишь в слишком, уж оттопыренном мизинце в момент, когда она подносила к губам бокал вина. Да однажды она буквально подпрыгнула, когда церемониймейстер ударил лопаточкой по столу. А в остальном никаких претензий я предъявить ей не могла. И она очень радовалась за меня. Да и за себя. Удачно выйдя замуж, ее дочь могла присмотреть за ней в старости. А если в душе она и чувствовала неуверенность, то внешне последняя никак не проявлялась: она – мать невесты и, следовательно, в этот день вправе рассчитывать на почтение.
Но с Вирджинией, моей сестрой, все вышло иначе. Должно быть, вожжа попала ей под хвост, и ее понесло Она не находила себе места от зависти. Завидовала и моей работе, и моему удачному (как в материальном аспекте, так и духовном) выбору мужа. Чуть раньше она вышла замуж за милого парня, которого звали Брюс. Он работал в строительной фирме отца, венчали их в местной церкви, и на церемонии я выступала в роли свидетельницы. Вирджинии это явно не нравилось, но бабушка Смарт заявила ей, что по-другому и быть не может: свадьба в семье – это свадьба в семье, а сестра – это сестра. Она же по-прежнему видела во мне назойливое насекомое. И мою свадьбу, более роскошную, более богатую, с большим числом гостей, Вирджиния восприняла как плевок в душу. Тем более что ни она, ни моя семья не могли вмешиваться, поскольку ничего не платили. Такие расходы были им не по карману. Объявление о нашей свадьбе даже появилось в «Тайме». Когда Вирджиния услышала об этом, сразу же позвонила мне, чтобы сказать, что это зазнайство. Я с ней согласилась, но отметила, что на этом настояли родители Френсиса.
Злило Вирджинию и еще одно обстоятельство: она не могла принять активного участия в церемонии, потому что до расчетного срока родов оставалось две недели. Вмешалась даже моя мать, что случалось крайне редко, и сказала Вирджинии, что не собирается кипятить воду и принимать роды в такой толпе. Я думаю, Вирджиния сама поняла, что зашла слишком далеко, когда предложила нам перенести дату свадьбы. Мой будущий муж воззрился на нее, гадая, не шутка ли это. А потом сказал:
– Мы должны помнить, что это день Дилис, Джинни.
Ей, конечно, это не понравилось, но что она могла сделать?
Но, если уж Вирджиния не могла идти по центральному проходу церкви рядом со мной, она решила показать миру, что ничуть не хуже других. Когда я сказала ей, что никто в этом и не сомневается, она развернулась ко мне лицом и заорала, что я опять взялась за старое, учить ее жизни, – в этом она всегда любила меня обвинять.
– Ты смогла убедить мать надеть эту шляпку, – кричала она, – но мне ты ничего диктовать не будешь!
Так что насчет головного убора Вирджиния решала все сама. Надела огромную, похожую на колесо телеги шляпу, с полями, утыканными множеством цветов, в которой выглядела как женщина, предпочитающая носить корзинку для покупок на голове. Но делающая это крайне неловко. Поля шляпы то и дело лезли в чьи-то лица. В какой-то момент ее муж, отличающийся очень спокойным характером, подумал, что кто-то врезал ему в челюсть, и уже вскинул кулак, прежде чем увидел, что Вирджиния таращится на него, как беременная креветка. За столом она сидела с прямой, как доска, спиной и изо всех сил старалась показать, что удивить ее чем-либо совершенно невозможно. Епископ, сидевший рядом с ней, подливал ей вина, тогда беременным пить не запрещалось, а с другой стороны семнадцатилетний кузен Френсиса занимал ее разговорами, вполне доброжелательными, о прелестях охоты. Вирджиния мне этого так и не простила. И не потому, что состояла в рядах защитников лисиц. Просто она поняла, что это совершенно недостижимый для нее мир, куда она не попадет ни при каких обстоятельствах. В нашей семье Вирджиния не отличалась сдержанностью в отношении к ближним. Я попыталась как-то загладить ситуацию, объясняя, что ему всего лишь семнадцать и он еще не умеет вести себя в обществе, она же, в очередной раз заявив, что я учу ее жизни, несколько последующих лет разговаривала со мной крайне редко и сквозь зубы, пока у матери не обнаружили рак. В общем, стандартная ситуация для свадеб в нашей семье. Обычно дело кончалось смертельными обидами.
Медовый месяц мы провели на острове Корфу, на вилле, принадлежащей одному из друзей Френсиса. Все это время Френсис давал выход подавляемой ранее страсти, а меня удивляла и возбуждала та власть, которую давал мне над ним секс, учитывая, что мне хотелось трахаться ничуть не меньше, чем ему. Я понятия не имела, что потребность эта станет основой нашей любовной жизни. И конечно, порадовалась, когда мы наконец-то слились воедино. «Что ж, дело сделано, и я рада, что с этим стало все ясно», – могла бы я повторить за машинисткой Т.С. Элиота. Впрочем, поначалу возбуждение, накопленное за четыре месяца воздержания, туманом застилало глаза. К тому времени, когда мы сошли с самолета и шофер высадил нас на вилле, нам просто не терпелось наброситься друг на друга. Тем более что никаких препятствий уже не осталось.
Как только мы оказались на огромной кровати (за окном стрекотали цикады и волны мерно накатывали на берег), он проявил себя энергичным английским любовником: много мощи, но не шарма. Впрочем, ручаться за это не могу. Мы оба не были девственниками, но стали ими друг для друга, и в нашу первую ночь Френсиса настолько переполнили страх, желание и, как я предполагаю, вечное чувство вины, свойственное англичанам и тем, у кого все есть, что в три часа ночи мы оказались на террасе, играя в скраббл. Все, конечно, выправилось. В Лондон мы возвратились полностью притеревшимися друг к другу, и Френсис с того дня не уставал радоваться нашей любовной жизни. Клянусь, он страшно гордился собой, спускаясь по трапу в Гэтуике. Я тоже была всем удовлетворена и довольна, хотя и не придавала этому такое значение, как Френсис. Ему это нравилось, и за все годы, проведенные нами вместе, он и не пытался скрывать, что никогда не откажется от лишнего раза. Конечно, со временем страсть поугасла, но не сошла на нет. Во всяком случае, для него.
Скажу честно, сравнивать эту любовь мне было не с чем. Достаточно продолжительное время я встречалась лишь с одним девятнадцатилетним художником и поэтом, который курил так много марихуаны, что кончал – если кончал, – едва начав, а я уж точно ничего не получала. Но он научил меня, за что я ему вечно благодарна, самоудовлетворению. И все для того, чтобы проваливаться в блаженное забытье с чистой совестью, потому что я теперь знала, как обойтись без него. Тем не менее после Корфу у меня осталось ощущение, что существует что-то удивительное и безумное, чего я еще не испытывала и уже никогда не испытаю. Я не пыталась найти это великое неизвестное. Я просто знала: есть что-то такое, ради чего люди готовы даже умереть, если только Бальзак, Шекспир и Пуччини не лгали.
Но мне очень повезло. Френсис был полной противоположностью моего отца, во всяком случае, его образа, который сложился у меня по скупым и отрывочным сведениям. Я знала, что он никогда не подведет меня, и, если я буду держать маленькую толику себя, толику, до которой он не добрался, если хотите, искорку страсти, в тайнике души, тогда всё у нас будет в порядке. И так оно и было.
Мы жили весело и счастливо. Я еще несколько лет работала в художественной галерее, до рождения нашего первенца, Джеймса. Мы переехали из квартиры Френсиса в Холборне в маленький домик в Фултоне, где на свет появился второй наш сын, Джон. После чего перебрались в другой дом, размерами куда больше, в том же Фултоне. Вирджиния с завистью наблюдала за всем этим.
Я воспитывала детей, вела колонку в «Арт байер» и писала рецензии для других журналов, связанных с торговлей произведениями искусства. Работа стала моим спасением. В успокаивающей тишине архивных залов Галереи Тейт, проглядывая каталоги Ричарда Гамильтона или отбирая слайды, я часто забывала, что за последние два года мне ни разу не удавалось выспаться.
Вирджиния считала все это блажью, но никак не тяжелой работой. Она, тоже воспитывая двоих детей, помогала Брюсу, который открыл собственную фирму. Ему нравилась сантехника, этим он и занимался: И пока наши дети подрастали, а я крутилась в мире искусств, курировала выставки, составляла каталоги, моя сестра до поздней ночи сидела над бухгалтерскими книгами, счетами и прайс-листами медных труб. Ей совсем не нравилось, когда мои фотографии появлялись в газетах, пусть это случалось крайне редко, в связи с открытием выставки.
Мне всегда казалось, что я улавливала в ее голосе нотку надежды, когда она звонила и спрашивала:
– Как Френсис? У вас с ним все в порядке?
Наши жизненные пути расходились все дальше, особенно после смерти матери, и я думала: оно и к лучшему.
Когда Джеймс и Джон учились в средней школе, у меня случился выкидыш с осложнениями. Я не сумела выносить дочь, которую мы оба ждали. По предложению доктора Роува мы решили отказаться от дальнейших попыток подарить Джеймсу и Джону сестричку или братика. В себя я приходила долго. Пару лет оставалась сердитой, несчастной, злобной. У Френсиса был короткий роман с одной из симпатичных девиц, которая работала у него и носила пиджаки с подкладными плечиками. Возможно, она и рассчитывала на что-то серьезное, но доброта и честь никогда не позволили бы ему сбиться с пути истинного.
Роман закончился через четыре месяца.
– Не знаю, как это случилось, – рассказывал он мне. – Только что мы сидели в офисе, разговаривали. А мгновением позже я очутился в ее постели. – И на его лице читалось искреннее недоумение. И он не представлял себе, какой лакомой являлся добычей. В итоге пришел ко мне, чтобы все рассказать, и попросил прощения. Я простила по двум причинам. Во-первых, не могла винить его. Во-вторых, его рассказ привел меня в чувство. Я поняла, что потеряю все, если буду продолжать в том же духе. Ранее мне и в голову не приходило подумать о том, чем чреваты мои злоба и раздражительность. А он еще долгое время вел себя паинькой, заглаживая свою вину.
Жизнь наша вновь вернулась в прежнее русло, стала мирной и покойной. Френсис взял долгий отпуск, совпавший с моим сороковым днем рождения, и мы повезли детей в Америку. Я не уверена, что наша любовь возродилась – разве она умирала? Но мы вновь напоминали двух голубков, и Джеймсу и Джону поездка понравилась. Для них это было незабываемое путешествие: о нем они могли рассказывать своим детям и всякий раз вспоминать новые подробности. Я помню меньше как о переездах, так и о местах, где мы побывали, больше – о нас с Френсисом. Когда мы вновь начали делить постель, то стали так осторожны, так нежны, так внимательны друг к другу, словно поездка эта была нашим вторым медовым месяцем. Оглядываясь назад, я понимаю, что именно такой он ее и задумал. Страсть наша не отождествлялась с извержением вулкана, больше напоминая возвращение домой. К теплу, уверенности, умиротворенности. Думаю, из нас двоих измена Френсиса сильнее ударила по нему. Он причинил мне боль, так он думал, в момент моей слабости и не мог себе этого простить. Я же со своей стороны не стала на этом зацикливаться. «Такое случается», – сказала я себе и перевернула эту страницу, чтобы более к ней не возвращаться. Френсис думал, что я проявляю чудеса благородства, но этого не было и в помине. Дело в том, что обиды я и не чувствовала. Вот это удивило меня куда больше, но, конечно, Френсису я об этом не сказала. Как выяснилось, я не возражала против того, чтобы мой муж занимался любовью с другой женщиной. Наверное, как и в случае с гребцами, мне следовало уделить этому аспекту больше внимания. Случившееся показалось мне забавным. Все это так не вязалось с характером Френсиса. Во время признания мне пришлось приложить немало усилий, чтобы не улыбнуться. Она повела его на концерт рок-музыки, он едва не оглох и испугался, что у него случится инфаркт. Она сказала ему, что пиво надо пить прямо из бутылки, и познакомила с деликатесами «Макдоналдса». Конечно же, пиво пролилось на рубашку, а от гамбургера в памяти остался только вкус корнишона. Совет молодым женщинам, охотящимся на мужчин средних лет: достоинство – это ваше все.
Чтобы поставить последнюю точку в этой истории, Френсис подарил мне цейлонский сапфир, самой светлой, самой чистой синевы, символ верности, как он мне сказал, и поклялся, что никогда больше мне не изменит. Я думаю, он сам испугался, поняв, что едва не разрушил свой мир. Вирджиния смотрела на яркую синеву камня со смесью восхищения, зависти и презрения, сухо отметила, что ему следовало подождать, потому что сапфировой считается сорок пятая годовщина свадьбы. Я рассмеялась, кто ж так далеко заглядывает в будущее, а Френсис, который достаточно хорошо знал человеческую природу и понимал, какие шрамы исполосовали душу сестры, на это ответил:
– Ничего, тогда я куплю ей второй.
Наверное, не стоило говорить такого Вирджинии. Но с другой стороны, она не могла позволить себе обидеться. На следующий год мы даже поддерживали друг друга, потому что наша мать умерла.
Борьба с раком была длительной и упорной. Дважды болезнь отступала, начиналась ремиссия, но в конце концов раковые клетки проникли в кости. Я разозлилась на мать. Она подумала, что боли, с которых началась очередная атака болезни, обычное недомогание, свойственное стареющей женщине. В принципе такого конца следовало ожидать: организм не выдержал тяжелой работы на фабрике, постоянного напряжения, вызванного неуверенностью в завтрашнем дне, да к тому же она еще и курила. А помимо самого рака, на мать давило прошлое. Кроме семьи, у нее никого не было. Никаких подруг. «После того как твой муж на виду у всей улицы двинул тебе под дых, не хочется встречаться с кем-либо взглядом…» В моей молодости таких вот афоризмов хватало, только по ним я могла получить смутное представление о том, что произошло.
Френсис и я как могли облегчали ей жизнь, что совершенно не нравилось Вирджинии. Как злобный ястреб, она наблюдала за нашими взаимоотношениями, не оставляла без внимания ни одного нашего подарка. Мне приходилось во всем с ней советоваться. Мать это знала… и иногда шептала мне, что не стоит ей этого делать или брать, потому что «ты знаешь, что скажет Джинни…». Рак не знал жалости. И она много лет изнывала в борьбе с ним. Так что, если Бог и есть, такому Богу я поклоняться не могу.
В период последних страданий места для зависти и упреков у Вирджинии не осталось, их отставили в сторону, я надеялась, забыли во имя того, чтобы пережить общую боль. После похорон, сортируя мамины вещи, я нашла большую картонную коробку со шляпкой, которую она в первый и последний раз надела на мою свадьбу, и букетик из искусственных цветов к корсажу, подаренный ей отцом Френсиса. И шляпку, и букетик мать завернула в тонкую бумагу и проложила высушенными стеблями лаванды из сада. Она также сберегла распорядок церемонии, меню свадебного завтрака и одну из пробок от шампанского. Я знала, моей матери понравился тот день. Ей понравились ее наряд, ее маленькая шляпка, подобранные в тон туфли, сумочка, перчатки, понравилось быть в центре внимания, хоть на день, но вырваться из прежней жизни. Эту драгоценную находку я сохранила в тайне от сестры. В память о ее свадьбе мать ничего не сохранила, не считая фотографии на каминной полке: молодожены на переднем плане, я – где-то позади и с краю.
Но даже тут я не смогла сблизиться с сестрой. Я допустила ошибку, предложив взять все, что осталось после матери, а осталось не так уж и много, потому что дом она арендовала, включая деньги с ее банковского счета, которые она копила на похороны, для своих детей. Джеймсу и Джону хватило нескольких семейных фотографий, по чашке и блюдцу, я взяла себе лишь ее набор с туалетного столика из зеленого стекла. Мать очень им дорожила. Но Вирджиния увидела в этом очередное оскорбление.
– Мы их разделим, – заявила она о деньгах.
Я предложила отдать деньги фонду по борьбе с раком. Опять ошибка.
– Ты, возможно, можешь себе это позволить, – прошипела она. – Мы – нет.
И все хорошее, что копилось между нами во время болезни матери, разом исчезло. Мы вновь ступили на тропу войны. И потом отношения между нами изменялись только к худшему.
Вирджиния опоздала к революции шестидесятых. Она работала в банке, и считалось, что у нее прекрасное место, до того как грянули шестидесятые, и уже не могла попасть в художественную галерею, и замуж она вышла за сантехника, а не за адвоката. За синего воротничка – не белого. Уйдя из фирмы отца, Брюс так и остался одиночкой и превратил установку сантехники в искусство. После того как он смонтировал нам систему отопления, мы показывали друзьям его трубы. Такого никто никогда не видел. Медная симфония. Моррис Луис в трубах. Ему не приходилось давать рекламные объявления. Когда я консультировала реконструкцию, лондонской подземки, которая открыла многие достижения строителей эпохи королевы Виктории, я сказала Брюсу, что они напомнили мне о его работе. Чистое искусство ради искусства. Он пошел посмотреть. Вирджиния подумала, что я кичусь своими знаниями и втаптываю его в грязь, сравнивая не пойми с кем.
– Опять ты учишь всех жить, – заявила она. Тут даже Брюс не выдержал и предложил ей заткнуться. Но сближения у нас больше не получалось, приходилось все время быть настороже, одно необдуманное слово и даже восхищение их новым внутренним двориком или какой-то покупкой в любой момент могло вызвать взрыв негодования. Обычный разговор давался нам с трудом. Я поднялась в лучший мир, она осталась в прежнем, а потому жутко завидовала. Не считала свою младшую сестру достойной того, что ей досталось. К счастью, у меня была Кэрол. Вирджиния злилась на меня и из-за нее. По ней, лучше бы меня не было вовсе.
Я никогда не понимала ее. Мне представлялось, что успех или удачу близкого человека положено праздновать, но ни в коем случае не исходить по этому поводу желчью, а кроме того, Вирджиния и Брюс тоже не бедствовали с большим домом в Кингстоне и купленной на пару с еще одной семьей маленькой виллой в Испании. Их сын, Алек, – банковский менеджер в Лидсе, дочь, Колетт, – детский тренер и бегает марафон, когда есть такая возможность. Так что, как говорил Брюс, «результат есть». Но моей сестре этого не хватало. Вирджиния гордилась тем, что я вышла замуж за преуспевающего, хорошо зарабатывающего адвоката, но при этом страшно мне завидовала. Я лишь один раз позволила себе огрызнуться, после свадьбы Колетт, когда она сказала:
– Конечно, в медовый месяц они не поедут на Барбадос, – (мы оплатили нашему сыну Джону свадебное путешествие на этот остров), и слишком уж часто повторяла: – Извини, это всего лишь рейнвейн, не шампанское.
– Рейнвейн, – ответила я, выведенная из себя, – выдает твое происхождение. Куда уместнее было бы белое бургундское…
Так что из сестринского общения выпало еще шесть месяцев. К счастью, я вовремя сдержалась, чтобы не сказать ей, что заработала свой сапфир, что Френсис расплатился им за свою интрижку с одной из секретарш. Ее бы это потрясло. Она считала Френсиса идеальным музеем и не раз говорила мне об этом. Со вздохами. Если б она узнала правду, то скорее всего посоветовала бы мне не дергаться, не раскачивать лодку, думать о закладной… В действительности ее у нас не было, мы сразу выплатили за дом необходимую сумму, но и об этом я не решалась ей сказать.
В корабле человеческой жизни зияют три пробоины. Одна – потому что полученной любви недостаточно, чтобы заполнить ее. Вторая – из-за того, что не находишь своего призвания в жизни. Третья – потому что не зарабатываешь достаточно денег, чтобы компенсировать одну из двух первых или обе. Я, похоже, заделала все три. Вирджиния, судя по всему, ни одной. Любовь для нее являлась средством контроля. Если ты любишь меня, сделаешь это, поступишь так, а не иначе, вот этого делать не будешь… Ее близкие, конечно, научились просто любить ее, но раз она так и не сумела понять, что есть любовь, то не могла почувствовать, что реализовалась в этой жизни и денег у нее вполне достаточно. А вот у ее маленькой задрыги-сестры, видать, было все. И ее, должно быть, сводило с ума, когда я с заоблачных высот вещала о том, что, выбирая между любовью, самореализацией и деньгами, с легкостью откажусь от последних. И при этом гордилась собой. Мне было очень приятно осознавать, что я бессребреница. Наверное, по одной простой причине: никогда не предполагала, что мое заявление может подвергнуться серьезной проверке.
Такая вот я, с искоркой синего огня на пальце, символизирующей прощение греха, и сестрой, завидующей всему, что у меня есть. Френсис любил меня, я любила его, наши мальчики уверенно шли по жизни. Абсолютное счастье. Если б какой-нибудь глянцевый журнал или телепрограмма взяли у нас интервью, они бы не могли найти в нашей семье никаких недостатков. Мистер и миссис Лучше-быть-не-может. И если при этом рай мы создали во дворце, а не в шалаше, почему я должна возражать? Так мы и жили. Френсис и я. Я и Френсис. Есть что-то очень соблазнительное, очень приятное в том, что о тебе заботится тот, о ком заботишься ты. Неудивительно, что женщинам потребовалось столько времени, чтобы получить право голоса.
Френсис был… нет, и остается хорошим человеком, хорошим мужем, хорошим отцом, хорошим адвокатом, пусть с последним я практически не связана. Я ходила на торжественные обеды и мероприятия, на которые он меня приглашал, мы обсуждали некоторые из его дел. Но работа и дом в основном не соприкасались. Лишь дважды он сошел с избранного им честного пути: завел интрижку с подкладными плечами и сел за руль, выпив чуть больше положенного, что и зафиксировала полицейская трубочка. Последний проступок пришлось заглаживать щедрым пожертвованием на Полицейский бал.
– Послушай, – ответил он мне, когда я со смехом уличала его в потакании коррупции, – я допустил очень маленькую ошибку, наказание за которую плюс огласка будут слишком велики, учитывая мое положение… Я не хочу проигрывать процесс, в котором сейчас участвую, а если проблему можно решить денежной компенсацией местной полиции, почему нет? – Он не кривил душой. В то время он участвовал в процессе о похищении детей. Отец, мусульманин по вероисповеданию, ушел от жены-англичанки и увез детей в Лахор. Она выкрала их и привезла обратно в Англию. Процессу придавалось настолько серьезное значение, что вся прокуратура начиная от генерального прокурора стояла на ушах. Так что правда была на стороне Френсиса. Лишний выпитый стакан вина мог порушить будущее его клиентки и ее детей. Он выиграл процесс. Такие вот дела. Два мелких правонарушения, ничего серьезного за почти тридцать лет семейной жизни. Постоянная, пусть и не вулканическая, сексуальная жизнь. Редкие эмоциональные взрывы, редкие проявления эгоизма, редкие приступы депрессии. Хорошая семья в сравнении со многими, но где-то в глубине души, в каком-то тайничке, за семью замками оставалось, никуда не уходило, чувство неудовлетворенности.
Возвращаясь к флирту, азы которого я так и не смогла освоить, к которому никогда не прибегала. И в тот день я не флиртовала, будьте уверены. Просто ожидала поезда в одиночестве, потому что Френсис свалился с гриппом, и я быстро распознала на собственном опыте, что бристольская станция «Темпл-Мидс» в марте – самое неподходящее место для любой деятельности, и уж особенно для флирта. Холодный ветер сек скамьи, я подняла воротник черного шерстяного пальто, обвязав шею черно-белым шарфом, руки мерзли и в черных кожаных перчатках, а по лодыжкам, несмотря на плотные черные колготки, бежали мурашки. Я сидела, сжавшись в комок, вдыхая холодный, влажный воздух, погрузившись в печальные мысли о постигшей меня потере: только-только умерла моя лучшая подруга, Кэрол. Так что поневоле пришлось задуматься и о собственной смерти. Ветер пробирал до костей. Я тоже могла лежать в земле. Я начала плакать. Она была на год моложе меня, и часть моей жизни умерла вместе с ней. Только она, к примеру, знала о мыслях, посетивших меня в Хенли. Только она знала еще об одном, не менее пикантном случае: когда Джону было семнадцать, в его школьном театре поставили пьесу Платона «Горшок с золотом». Я пошла на спектакль и очень уж пристально смотрела на одного из его приятелей, который играл практически голым. Она была моей подругой. Кто мог последовать за ней? Из моих подруг она ушла первой. Родители уходят: это тяжело, но ожидаемо, таков уж заведенный порядок, даже если они покидают нас слишком рано. Но подруга, сверстница, одна из тех, кого выбираешь ты, и, может, это даже важнее, кто выбирает тебя… Вот это несправедливо и жестоко. Не говоря уж о том, какой удивительной, неповторимой, одаренной женщиной была Кэрол, лучшей учительницей, какая могла достаться детям, попавшим в исправительное учреждение. Разбитная девчонка шестидесятых и начала семидесятых годов превратилась в ответственную, знающую и любящую свое дело женщину, которая вселяла веру даже в потерявших всякую надежду родителей. Она прожила свою жизнь достойно, а теперь вот умерла. Умерла ужасно, лишилась волос, лишилась плоти, лишилась чувства юмора. Еще не умершая, но молящая о смерти. Помнится, мы шутили, что наука может послать человека на Луну, но не в силах вылечить обыкновенную простуду. Теперь нам было не до шуток: наука могла создать орбитальную станцию, но по-прежнему не могла вылечить обыкновенную простуду… или обыкновенный рак. По моему убеждению, что-то тут было нечисто. Что бы делали все эти огромные, прибыльные фармацевтические концерны с их дорогими курсами лечения как простуды, так и рака, если бы кто-то неожиданно нашел лекарство, излечивающее и первое, и второе? Кэрол до этого времени не дожила. Так кому какое дело, что я плакала на людях? Им повезло, что я не бегала по платформе, не била себя в грудь, не рвала на себе одежду, не совала в рот комья земли. Только плакала, причем не так уж и громко.
Я вспоминала похороны, смотрела на железнодорожные пути, слышала ее голос, слышала голоса других людей, которые вставали и говорили у ее гроба, каким замечательным она была человеком, вот слезы и покатились по щекам. Я также думала, что потеряла мою единственную настоящую сестру. Тщательно отобранную, не биологическую, способную на те радости, которые дарят друг другу сестры в книгах. Кэти и Кловер, Марианна и Элинор, Гудрун и Урсула. Огромная кровоточащая рана открылась в моей душе, и я сомневалась, что она когда-нибудь затянется.
Вот тут слезы перешли в слабые рыдания, потом в сильные, и вдруг кто-то подсел ко мне на скамью и предложил большой, чистый, белый носовой платок. Я подняла голову, с благодарностью взглянула в озабоченные глаза мужчины в кожаной куртке, джинсах и вязаной шапочке, надвинутой на лоб. Первой мелькнула мысль: «Грабители не носят с собой чистых носовых платков» – такова уж городская жизнь. Он не выглядел опасным в криминальном смысле или каком-то еще, хотя вязаная шапочка придавала ему зловещий вид. Если бы он сразу отошел, а потом меня попросили бы описать его, прежде всего я бы сказала, что он некрасивый. Но вот глаза у него были, это я заметила, ярко-синими, в цвет моего сапфира, их яркость, должно быть, обусловливал холод, благодаря которому и кончик носа приобрел почти тот же оттенок. Горе – надежная защита против холода, он же не чувствовал первого, а потому страдал от второго. Он нерешительно улыбнулся.
– Я бы не посмел вас побеспокоить, но подумал, что вам, возможно, это нужно.
Я взяла носовой платок, немного порыдала в него, потом увидела тушь с ресниц, марающую белизну ткани, подумала, а как же она выглядит на моем лице, если даже платок превращает в черт знает что? Еще раз всхлипнула, вспомнив, что Кэрол, с кем я могла бы разделить эту мысль, больше нет…
– Почему мы живем? – задала я риторический вопрос. Не ему конкретно, скорее миру вообще. Я все еще смотрела на рельсы.
– Чтобы увидеть, что за углом? – предположил он.
– Фу! – вырвалось у меня. Горе прощает недостаток вежливости.
– Чтобы увидеть, нет ли за углом чего-то хорошего? – поправился он.
Этот ответ показался мне логичным, и я кивнула. Объявили о задержке поезда, следующего в Лондон.
– Plus зa change, – раздраженно бросил он и встал. – Вы едете в Лондон?
Я опять кивнула.
Он наклонился, коснулся моего локтя. Только и всего. Контакт, не несущий в себе угрозы, который я могла допустить. Потом добавил:
– Пойдемте в буфет. Там хотя бы тепло.
Я поднялась и подумала: «Наверное, это мой последний приезд в этот город». Оглядела платформу, станцию, знакомые очертания домов. Он склонил голову, как бы спрашивая: идти ему одному, оставив меня в покое, или я все-таки составлю ему компанию?
– Я только что потеряла дорогого мне человека, – объяснила я свои слезы. – Сестру.
Возможно, стакан чая в компании незнакомца помог бы хоть как-то залатать огромную, ноющую пустоту внутри. Он открыл дверь в буфет, придержал, пропуская меня вперед.
– Не настоящую сестру, – уточнила я, будто это имело какое-то значение. – Лучше.
Он кивнул, и я почувствовала, что меня поняли.
Вновь попав в тепло, я вдруг ощутила безмерное облегчение. Увидела столик на двоих, стоящий, словно на съемочной площадке. Направляясь к нему, подумала: «Господи, да это же «Короткая встреча». И даже с носовым платком…»
С губ даже сорвался смешок, потому что в этот момент я буквально услышала голос Кэрол: «Как же тебе не стыдно! Подцепить мужчину в день моих похорон…» – и ее смех.
– Вы не врач, не так ли? – спросила я.
Он покачал головой.