Кейтен был одним из тех бедолаг, которых привезли в дом без характеристики, без никакой сопроводиловки. Будь я проклят, сопроводиловки. У него вообще дела были плохи, потому что он и к самим занятиям по характеристике относился безо всякого интереса. Кейтен эти занятия по характеристике просто не переваривал. Они ему были поперек горла. А раз его сон сморил на уроке. Будь я проклят, он заснул. На любом другом уроке такую роскошь можно было себе позволить, на другом уроке немножко поспать было совсем не опасно, более того, это считалось нормальным, естественным. Случалось заснуть и учителям, человек, как говорится, вздремнул. Например, Метеор, наш учитель географии, товарищ Секуле, засыпал не раз и не два, сколько точно, мы не считали. Будь я проклят, мы поспорим насчет Земли и Солнца, насчет того, Земля ли движется вокруг Солнца или Солнце вокруг Земли (раз Земля двигалась вокруг Солнца, другой раз — Солнце вокруг Земли), и после жестокого препирательства он себе приляжет. А когда все у нас перемешается, когда у нас весь небесный свод перевернется, Метеор примирительно скажет: Ладно вам, дурачье, что прицепились, какая разница, что главнее, Солнце или Земля, Земля или Солнце, главное — вы знаете, что они движутся, хватит вам и этого! Сказал и лег; все объяснил в два слова, умница. Будь я проклят, умница. Однажды Дядя Секуле заснул прямо на Марсе, будь я проклят, захрапел посреди урока. Он увлеченно булькал, как горшок, в котором варится фасоль, и так заразительно, что мы один за другим улеглись за партами, вытянув между ними ноги. Сон распространялся, как насморк. Скоро засопел весь класс, в воздухе послышались всякие звуки, хор, музыка. Будь я проклят, вот это был оркестр, опера. Мы мирно плыли над добродушной планетой Марс, покоряя небо и природу.

Но это был урок географии, разумеется. Ты вот у папочки так засни, на занятии по характеристике. У черта старого, зато занятия у него были интересные, с богатым содержанием. Умел он подколоть, спутать! Будь я проклят, потом век не распутаешь. Папочка так мастерски вел дело, клянусь, самого черта мог заставить в бутылку влезть. В конце концов, в этом и был смысл предмета, главное, чтобы все было как в тумане, неясно. Будь я проклят, позапутаннее. Никогда не поймешь, что к чему. Кто разбойник, а кто честный, кто грабил, а кто стерег? Вот теперь распутывайте, найдите главных героев, кто они, сколько их, где они, и как они ввязались в такое дурное дело. Можешь сколько угодно обмозговывать, а останешься на том же месте, ни на шаг не продвинешься. Клянусь, в большинстве случаев один и тот же и грабил, и стерег. Будь я проклят, один и тот же. Но виновен ли он, следовал вопрос, который ставил нас в тупик.

— Давайте рассмотрим всю его жизнь, — говорил папочка и начинал рассказывать. — У него вся грудь была в орденах. Как вы думаете, товарищи, виноват он или нет, — папочка спрашивал напрямую. Потом мы по порядку, каждый по своему разумению, отвечали.

— Да, виноват, хоть и в орденах.

— Нет, не виноват, с такими-то заслугами. Оплевать человека легко. Он боролся.

— Да, кто боролись, те честные.

— Клянусь, да!

— Нет! — горячо протестовал кто-то. — Нет, — твердил он, не сдаваясь, ему хоть язык отрежь, все равно будет стоять на своем. — Нет!

— Да!

— Нет!

— Да!

— Нет!

— Кто за?

— Кто против?

— Десять, пятнадцать, двадцать — нет.

Судя по ответам, этот человек выходил виновным. Папочка недовольно качал головой, вообще был недоволен. — У вас как будто вместо мозгов песок, — говорил он, — ничего в них не задерживается, а потом подкручивал ус и без устали начинал снова. Но так случалось только вначале, потом даже самые бестолковые поняли, где истина. Будь я проклят, истина. В дальнейшем ответы становились ясными и правильными. Следует признать, папочка нас в пот вогнал, пока объяснял все эти вопросы. — Надо еще работать, днем и ночью, — говорил он недовольно, подводя итоги. Он набирал побольше воздуха и начинал с самого начала. Приводил новые примеры, по второму, третьему, тринадцатому разу рассказывал биографию сбившегося с пути товарища, он был сущий ангел, это мы, слепцы, глубоко заблуждались. Лучше себе язык откусить, чем заблуждаться.

— Как теперь вы считаете, птенчики, — наконец спрашивал папочка, — виноват тот товарищ, который украл?

Первый — нет, тот, который украл, не виноват.

Второй — нет, не виноват, напротив, он честный человек, так я думаю. (Будь я проклят, этот чертенок еще думает.)

Третий — нет, нет!

Четвертый — нет, это образ борца, созидателя…

Пятый — нет, нет, нет…

Шестой,

седьмой,

восьмой,

восемнадцатый,

все, хором, мы отвечали — нет.

Как живое стоит сейчас передо мной счастливое, улыбающееся лицо папочки. Слава Тебе, Господи, он был счастлив, почему, я так и не понял. Важно было одно:

— Все нет! вот вы и добрались до истины, соколы, сегодня вы хорошо разобрались с содержанием, с идеей, — заключал он победоносно и гордо.

Было бы прекрасно, если бы всегда можно было так отвечать. Нет и точка. Будь я проклят, нет. Черт бы побрал это сердце, ничего оно не понимает, не слушается, не может всегда так отвечать. Тяжело ему, а потом опять сначала, пока непонятливое сердце не разорвется. И всему этому не было конца и края, клянусь.

Эти занятия своей бессмысленностью, своей глупостью были настоящей отравой для детских сердец. Мы жаждали другого, любви, добрых слов, днями, ночами, веками мы искали их источник, а здесь нам забивали головы всякой дурью. Смешной, невозможной и чуждой, но для большинства детей быстро превратившейся в истину. Страшнее всего, что мы начинали верить в такие бессмыслицы. Будь я проклят, бессмыслицы. Забытая, пересыхающая вода была рядом, но мы стали глухи к голосу Большой воды. Клянусь, мы потеряли дорогу к Сентерлевой вершине. В слепоте и тьме мы жили века. Немногие думали, что те, у кого нет характеристики, что-то значат; что, может быть они, скажем, так же страдают, так же любят, что они наши друзья. Людей без характеристики или на подозрении мы считали врагами. Будь я проклят, врагами. В доме к таким пропащим причисляли и Кейтена. Его как привели без характеристики, так и потом он ходил без нее.

— Ничего, — говорил папочка, — мы тебе напишем характеристику, Кейтен! Осел ты эдакий, ни на что не годный лентяй, только хлеб ешь понапрасну, бездарь, — он все время поносил его самыми обидными словами, просто в грязь втаптывал. Почти на каждом уроке он его вызывал, спрашивал, мучил всякими способами. Было известно, что папочка держал его на мушке, и тут ни к чему не подготовишься, папочка хотел сделать из Кейтена человека. А тот, в свою очередь, отвечал всегда одинаково, со скукой, зевотой, коротко как только мог, в полслова, со всякими сокращениями, которые надо было потом объяснять, умышленно плохо, без интереса. То досаждал ему, то подсмеивался, все назло папочке.

— Не пойму, — говорил он, — товарищ Аритон Яковлески, — не пойму, как человек может такое себе позволить, Аритон Яковлески, а уж если он запустил руку…

— Это пример, дурачина!

Господи, мы все удивлялись, как он мог не понять. Тогда и я его возненавидел, он стал далеким, чужим. Враг, будь я проклят, Кейтен был мне врагом.

На этих занятиях он был совсем один, его все чурались. У него не было характеристики. Кейтен устал. Со всех сторон на него были направлены враждебные взгляды, полные презрения и злобы. Он сносил их молча, переживал их внутри себя. Сто раз во время урока его после наказания ставили в угол, подальше от всех. Я думаю, что больнее всего ему было переносить как раз эти унижения на занятиях по характеристике.

Чаша переполнилась, когда Кейтен заснул на уроке. Конечно, мы все были против него, на его стороне не было ни души. Будь я проклят, он видел это. Впервые он покорно, послушно опустил голову, как будто это был не Кейтен. Какими людьми должны были мы вырасти, кого готовили из нас, опутанных уздой характеристики, один Господь знает.

Позднее занятия по характеристике потеряли часть своей силы и неприкосновенности.

Борьба за новые характеристики стала еще более жестокой и мучительной. Мы получали характеристики, губя все человеческое, нас окрыляли лозунги, а мы убивали птиц. Неожиданно в эти игры стал играть и Кейтен. Будь я проклят, Кейтен и характеристика. Папочка был на седьмом небе, по праву приписывая себе все заслуги. Не раз он довольно качал головой, глядя на перевоспитавшегося, говорил: — Так, сокол, я еще увижу тебя в общем строю! — Кейтен даже добился похвалы, поощрения, клянусь, он ликовал.

Что с ним случилось, что он задумал, эта мысль не давала мне покоя ни днем, ни ночью, я никак не мог узнать, в чем дело. Будь я проклят, если он смирился, если его сумели вплавить в общий строй. Не те семена он сеял для начальства, но им было об этом не догадаться.

Куда девался мой друг Кейтен, я его потом не раз искал. Я обходил все закоулки, где думал его найти, но он исчез, как все, что исчезает на земле. Я опять принялся часами изучать всю огромную стену, я хотел понять, откуда тот холод, что вселился в Кейтена и в мое сердце. Я прислушивался к Большой воде, ждал ее голоса.

В доме все как будто умерло. Даже охотничий уголок. Никто больше ни с кем не торговал, никто никому не верил, стена была выше, чем всегда. Будь я проклят, стена огородила все. Неизвестно, куда делись дружба, взгляды, красота человека, доброта, Большая вода, сон, желания, Сентерлева вершина, птицы, солнце, что это за погода без ветра и дождя, почему не шумят светлые весенние воды, что это за сухое, пустое время, снег, перекрывший все пути, тьма, в которой мы блуждаем как безымянные тени, ядовитая пыль, запорошившая глаза, куда пропал золотой свет из глаз Кейтена, что это за ложь, которая нас сковала и разделила? Он вел себя так, как будто вовсе не замечал меня, стены и всего того, что окружало нас в доме. Он притворялся, будто и вправду перековался, будто и вправду оказался в раю. Будь я проклят, в раю. Я слышал, как он пел соловьем перед ребятами, разыгрывая из себя счастливчика.

Я знал, клянусь, что эти бессмыслицы Кейтен говорил не просто так, это было с его стороны игрой, большой игрой, и она мне не нравилась. Я боялся каждого наступающего дня, меня била дрожь от того, как он строил из себя серьезного перевоспитавшегося человека; с уверенностью можно было предположить, что он прикидывается, задумывая что-то на будущее. Но какое ждало его и всех нас будущее? Ясно было одно, ясно как солнце весной, оно несло Кейтену последнее наказание. Я вдруг подумал, что его могут прихлопнуть, как муху, и оцепенел от этой мысли. Господи, да его и сами дети могут убить в отместку. Они так замучались с ним бороться, что теперь не отстанут! Клянусь, он был лучше всех, с их распрекраснейшими характеристиками, и это не давало им спокойно жить. Я вдруг осознал, что они могут убить его, они его точно убьют. Они запросто могли это сделать, по спине у меня побежали мурашки, я потерял покой и сон.

Методия Гришкоски и другие никогда не забудут ему спектакль о раненом партизане, по одноименной драме. Будь я проклят, драме. Кейтен играл пленного партизана, раненого воина, а Методия Гришкоски — фашиста, охранника в тюрьме. Методия Гришкоски, который до того времени был первым во всем и у которого была великолепная характеристика, ни за что бы не взялся за такую роль, хоть его убей, если бы не одна низкая и подлая причина. В пьесе была сцена избиения, и роль давала ему шанс при всех до полусмерти отколотить раненого партизана, Кейтена. Этот подонок давно уже искал такого случая и хвастался, что он с Кейтена спустит шкуру. И это были не пустые слова. Неужели Кейтен так и будет сидеть, сложа руки, поддразнивали другие, ожидание придавало представлению особый, художественный интерес. Будь я проклят, художественный. Мы ждали, дрожа от нетерпения, и чем ближе был день представления, тем беспокойнее мы становились. Хвастун и подлиза Методия Гришкоски у большинства уже в печенках сидел. Будь я проклят, это была драма жизни и смерти. С волнением и страхом мы ожидали развязки, клянусь, в этот день кто-то должен был умереть.

Представление началось довольно торжественно, в молчании. В полутьме, при неярком бледном свете. Перед тюрьмой фашист. Шаги. Тяжелые, убийственные шаги. Из тюрьмы время от времени доносится слабое пение раненого партизана, свет становится ярче, пение слышнее. Оно все больше раздражает фашистского охранника. Он бесится, топает сапогами, кричит:

— Да перестанешь ты, мерзавец, или нет?

Раненый партизан песней ему отвечает:

— Хоть колите меня, хоть вешайте, я не перестану, из могилы буду бороться, так и знайте! Буду петь, — отвечал он храбро.

— Щас ты у меня запоешь, запоешь, — вырвалось у Методии Гришкоского, он выволок его из камеры и начал самым низким образом избивать раненого партизана. Он без жалости пырял его штыком в голову, руки, ноги, выкалывал глаза. Товарищ Оливера Срезоска, отвечавшая за представление, тут же из-за занавеса выплеснула целое ведро крови, разведенной красной краски, и по всей сцене от раненого партизана потекли потоки. Но он опять запел, будь я проклят, он пел, весь в крови. Клянусь, наши сердца так и запылали. Он пел:

— Ой, фашисты, проклятисты!

Это был предел! Тогда глупец Методия ударил его тяжелым сапогом по шее и сказал:

— Еще будешь петь, я тебя вздерну! И недолго думая, схватил веревку и закинул ее на потолок. Будь я проклят, он его и вправду повесит. Он стал надевать петлю на голову. О Боже, что еще должен перенести бедный Кейтен! Все, дальше некуда, веревка уже на шее.

— Нет! Нет! — не помня себя выкрикнул кто-то из детей.

— Нет, нет! — бушевали уже все.

— Проклятый фашист!

— Сердца у тебя нет!

— Кровопийца! — отовсюду летели проклятия, палки и камни сыпались на голову Методик Гришкоского. Все, сжав кулаки, повскакали с мест. Будь я проклят, сжав кулаки.

И тут Кейтен добавил последнюю каплю в переполненную чашу. Он широко открыл глаза, склонился, артист чертов, протянул к нам окровавленные руки и тихим, скорбным голосом произнес:

— Товарищи, я умираю. Да здравствует заветная свобода! Да здравствует Революция! Долой тиранию, смерть фашистам!

Боже мой, он так это сказал, что мы не могли ему не поверить, мы потеряли рассудок. Он был артист, партизан, раненый, умирающий. Клянусь, мы остолбенели, когда со своего места на передней парте вскочил, как ошпаренный, похожий на огромную обезумевшую птицу, папочка с револьвером в руке, и крикнул:

— Не повесишь, проклятый фашистский пес, — и направил заряженный револьвер прямо на бедного Методию Гришкоского.

К счастью, Метеор не потерял присутствия духа и храбрости, пусть земля будет пухом этим чудесным незаметным героям, маленьким, всегда в стороне, отринутым людям; клянусь, посреди этой бучи он выпрямился во весь рост и сгреб Методию Гришкоского в свои объятья. Притворившись, что душит его, он шепнул: — Умирай, дурак, если тебе жизнь дорога! Сдохни, фашист, — и это немного успокоило папочку. Он сказал:

— Конечно, это было бы самым справедливым наказанием. Как ты мог, скотина эдакая, таким тесаком его тыкать! Чтобы всего выпотрошить, посмотреть на его золотое сердце, ясные глаза выколоть, кожу содрать!

— Убийца! — раздалось в большой северной комнате.

— Но это же никакой не штык, папочка, это метла, метла из кухни, — попытался оправдаться горемыка.

— Молчи, — мудро сказал ему Метеор, — сам виноват! Перестарался, дурень.

— Фашист!

— Смерть ему!

— Ты убивал, колол, вешал!

— Смерть!

Все его характеристики сразу как водой смыло. Будь я проклят, водой. Конечно, этого ему было не забыть никогда. Рыча от боли, как раненый зверь, истекающий кровью, везде в доме он поджидал Кейтена, готовил ему страшную месть. Именно, месть.

Каждую ночь я ждал около стены. После того, как все уснут, я уходил украдкой и как тень, как оглушенный бродил вдоль стены. Возвращался только поздно ночью, еле передвигая ноги, как будто шел из управы, тащился по лестницам, как побитый. Будь я проклят, по темным обшарпанным лестницам дома. На четвертый этаж, в северную часть, в треклятую спальню. Как могли додуматься сделать такие извилистые, крутые и темные лестницы в доме для больных людей и слабых детей. Мне хотелось закричать: Кейтен, друг, проснись, беги из дома, они тебя убьют!

Кейтен, как будто услышав мой сдавленный голос, поджидал меня наверху лестницы.

— Фьють, — засвистел он птицей и громко засмеялся моему испугу, как смеялся он один.

— Беги, — воскликнул я, — уходи, уходи из дома!

— Лем, малыш Лем! — сказал он, — ты что не в постели, почему не спишь?

— Как тут заснешь, — ответил я, — как я могу спать?

— Стисни зубы, Лем, и спи, — сказал он, все смеясь, не мог он не смеяться, и, как обычно, потер лицо руками, раздумывая, удаляясь в своих мыслях, улетая…

Как подкошенные, как будто нас срубили под корень, мы рухнули на ступеньки. Была поздняя ночь, и дом тонул в знакомой глухоте, казалось, смерть тут привычная гостья, и давно исчез последний луч жизни. Мы все мертвы, мы — тени.

Я не помню, чтобы потом мы проронили хоть слово. Мы молчали, онемев, захваченные потоком Большой воды. Большая вода опять чудесно явилась, как во сне, как далекое эхо. Будь я проклят, пришла. Клянусь, в его сердце ничего не изменилось, оно было все то же, сердце Кейтена. В нем были и дружба, и любовь, и товарищество, и приятельский взгляд, и смех, его смех, желания и вера в Большую воду, правда о Сентерлевой вершине. Будь я проклят, эта вершина существовала, вершина солнца, вечных золотых туманов. Добрый сон опять становился явью, ничто не могло уничтожить стремление к свободе в наших сердцах. В них было много любви, приятель. Будь я проклят, любви. Вокруг была Большая вода, клянусь, единственное что осталось нам от жизни в доме. Что могло быть лучше и больше этого?