Наш строй, да, наш строй — это было свято. С одной стороны стояли новенькие, с другой — старики. И хотя одни походили на других как родные братья, все же с первого взгляда можно было определить, кто есть кто. Старики были уже ученые, знали, что в строю нужно смотреть прямо в лоб папочке, товарищу Аритону Яковлескому. Прямо в лоб, будь я проклят. А недавно прибывшие еще позволяли себе вольности — повернуть голову налево или направо, поглядеть на маленький клочок высокого неба над домом или просто бесцельно пошарить глазами по размалеванной стене. Горе тому, кто забывал про порядок, горе тому, кто не умел стоять в строю. Чтобы быстрее, с первых дней всему этому научиться, нужно было быть чуток дураком и лицемером, и тогда легче становился путь к хорошей характеристике, и всему, что следовало за этой бумажкой. Бумажка — голова, кровь. Жизнь. Видели бы вы этих с прекрасными характеристиками! Будь я проклят, не было в доме страшнее мест, чем те, где они были дневальными, дежурными. Господи, как они лебезили перед начальством, воспитателями, как бесстыдно врали, как подло наговаривали на других, доносили. Мне сдается, именно это, доносительство, было нестерпимей всего. Не мог больше вынести его и Кейтен, он сказал: я должен бежать. Будь я проклят, так и сказал, это были его слова.

Так повелось с первого шага. С первого построения. Мы были еще детьми, и больше всего нас тянуло к тому, что не разрешалось. Но человек ко всему привыкает. Будь я проклят, человек все может выдержать! Папочка не раз говорил нам: «Медведя можно научить танцевать, а что уж говорить о разумных существах». В этом и состояло все воспитание, клянусь. Тут и дурак поймет, хватало нескольких «мыслей» папочки справа и нескольких слева. И сразу прямо светлело в глазах, все становилось ясно, как день. Совсем скоро результат был налицо. За короткое время все, что высовывалось, было пострижено, сглажено, в строю наведен порядок. Да, порядок наладился очень скоро. Не совсем же мы были чокнутыми, будь я проклят, чокнутыми.

От этого двора было очень далеко до Большой воды. Господи, поначалу мы еще верили в Бога, Господи, жизнь была очень далеко от этого места. Вокруг нас была стена, во дворе громкий, смертоносный звон колокола. Будь я проклят, строй. Будто во сне доносился до нас голос Большой воды. Она — по другую сторону стены, огромная, свободная. А у нас перед глазами только стена. Черная. Покрытая копотью в тысяче мест, будь я проклят, видно, какие-то несчастные в момент крайнего отчаяния пытались ее поджечь. И они заслуживали скорее сожаления, чем насмешек. Но и эти попытки ни к чему не привели. Очень скоро и дети, и предметы в доме стали одинаковыми, не отличить.

Тем утром состоялось наше незабываемое знакомство с директором дома, товарищем Аритоном Яковлеским. В доме можно было встретить людей разного рода. Бог знает кого, всяких было много. В своем уме и сумасшедших, злых и добрых, каких угодно. Дом со своими обитателями напоминал кукушечье гнездо. Как и везде, здесь встречались такие странные и необыкновенные типы, о которых с уверенностью ничего и никогда сказать невозможно. Тут никакая фантазия не поможет. Такие люди умеют искусно маскироваться, скрывая свою природную тупость, плутовство и испорченность. На первый взгляд в жизни Аритона Яковлеского все было ясно, жизнь как жизнь, как у всякого смертного, обычный, средний человек. Но натура Аритона Яковлеского для того, кто ее узнал ближе, была непроста; это были сложные и трудные испытания совести. Он долго не позволял никому, как говорится, заглянуть себе в сердце, весь был огорожен колючей проволокой. Его душа как будто была в вечном, страшном лагере. Будь я проклят, он мог перечислить все факты своей бедной жизни, нет, клянусь, там вы не найдете правды. Она видна вам, как свет в воде, но напрасно было бы пытаться хоть на миг вычерпнуть его ладонью вместе с водой. Никто еще не сумел выловить свет из воды. Или, скажем, блеск мелкого песка, попробуйте, отделите его от песчинок, найдите, соберите его. Неблагодарная, а уж какая мучительная работа, переворачивать камень за камнем, пока не найдешь место, откуда светила эта чертова правда. И что из того, друзья, его самого там уже нет, на этом месте отверзлась черная яма, могила. Будь я проклят, человек испарился, исчез.

Ради правды, будь я проклят, ради правды, я начну с начала, по порядку, как Господь, создавая этот лучший из миров. Одно за другим я расскажу все известное и неизвестное об Аритоне Яковлеском. Но только об одном куске его жизни, который прошел на моих глазах, и на то есть причина — я думаю, что не всегда он был так одинок, так чертовски одинок, каким мы его знали. Наверняка у Аритона Яковлеского прежде был свой дом, близкие, может быть, и дети, сыновья и дочери, может, он был счастливым человеком, отцом. Примерным, добрым отцом, клянусь, вполне возможно, что он не был совсем уж пустым человеком с рождения. Может быть Аритон Яковлески (если только это его настоящее имя, война все меняет в человеке), может быть, он когда-то мечтал, надеялся, может быть любил! Может быть, не до конца она исчезла, эта любовь. Черт побери, я и раньше Бога и людей просил, и сейчас прошу — если судить человека, то, насколько возможно, не разбирать слепо одну лишь часть его жизни, за которую он, может быть, не несет вины.

Говорили, что его специально назначили в дом с заданием заботиться о детях войны. Говорили, что это было сделано по его личной просьбе. Будь я проклят, из любви. Кто его знает; в Аритоне Яковлеском, несмотря на мрак и холод в душе, было все же и что-то доброе, хотелось бы надеяться, что были у него минуты, когда он страстно верил в то, что делал, что в этом человеке в глубине жила надежда. Может быть, в такие минуты Аритон Яковлески верил, что ему воздастся за то, что он потерял в жизни. Бедняга! А в том, что жизнь была к нему не слишком благосклонна, сомнения не было, знаки суровой и несчастной жизни были видны на нем, как шрамы от ножа на лице. В чем была его надежда? Что за сон его манил, что за вода плескалась в его грубо вытесанной голове? В доме он всегда был один, не сближался ни с кем; его ничего не связывало с другими людьми в доме, кроме служебных отношений. Он не любил воспитателей, хотя и терпел их. Казалось, единственным его товарищем и другом был свирепый и верный пес Андрюша. Нельзя было с уверенностью сказать, случайно их соединила жизнь, или причиной такой дружбы Аритона Яковлеского и пса был какой-нибудь случай на войне. Эта привязанность Аритона Яковлеского к собаке была трогательной и необъяснимо нежной. Человек и собака, связанные общим проклятием судьбы. В доме все знали, что с Аритоном Яковлеским случится что-то ужасное, некоторые, может быть, знали даже и когда это произойдет, а может быть, и другие подробности, знали, где и как он покончит с жизнью, но никто и пальцем не пошевелил. Неужели в доме его никто совсем, так сказать, не пожалел, пусть даже он так необычно, странно и строго ко всем относился, в конце концов речь ведь шла о человеческой жизни, а он все же какой ни на есть, а человек. Хотя ничего бы и не помогло, никакое слово, никакое утешение. Таким людям наверняка гораздо легче прожить оставшиеся мгновения жизни, если никто не вмешивается, если их оставить с самими собой, в своем мире. Все досконально разберет и конец, безжалостно осудит себя и умрет с легким сердцем, все осознав, покарав сам себя, христианская, покаянная душа. Решит, что спасен, умыл руки, со всеми расчелся, прощай, жизнь. А если вдруг почему-то передумает, назад хода уже нет, все уже знают, все ждут его смерти. Грустно, мой друг, грустно, ты еще жив, а тебя уже списали. Будь я проклят, после такого нет для человека жизни, нет другого выхода, он должен умереть.

Папочка был настоящий дьявол. Все еще ходил в военной форме, в партизанской шапке со звездочкой. Его так и называли, старый партизан. Боже, как он был силен и горд тогда! Хотите, чтобы я и дальше вам его описывал? Прекрасно, но думаю, вам следует вот на что особо обратить внимание, если вы случайно столкнетесь с нашим папочкой товарищем Аритоном Яковлеским. Он иной раз прикидывался подслеповатым, ходил, как будто не видел, хотя зрение у него было, как у сокола. Ни разу не было такого, чтобы он зря замахнулся. В этом отношении папочка был исключением, он мыслил руками. И правой и левой, а мог и более глубокомысленно, не раз ему случалось двумя сразу кого-нибудь проработать. Понятно, в особых случаях, когда ему хотелось пошутить. Одним словом, папочка был из тех полезных граждан, в которых нет отрицательных черт. Сказать правду, папочка был похож на человека, который раз и навсегда поставил точку на обыкновенной жизни и теперь эту философию из его головы уже не выбьешь. Как пьяница — заставь его бросить пить, и кончено, он готов. Похожий случай был и с Аритоном Яковлеским. Стоило ему отступиться, не дай, Боже, от своих позитивных устремлений (как он любил выражаться), и он уже захворал. Как будто он черпал силу в этих дурацких задачах. Будь я проклят, задачах. Изо дня в день, по мере того, как он терял в них веру, он терял и силы. Поначалу, правда, товарищ Аритон Яковлески себе такого не позволял. Он знал свое дело и совершенно спокойно шествовал намеченным путем. У него был твердый шаг, солдатский. (Будь я проклят, война все меняет в человеке, все). И сейчас я будто вижу его, вот он, я чувствую его всем сердцем, как будто я все еще в доме. Я вижу его, помню каждое его движение. Как он скрещивал руки за спиной, наверное, в минуты раздумий, как он закидывал голову как можно выше (редко когда опускал ее вниз), и так кружил по двору, как орел, летящий низко над землей и выслеживающий добычу. Почти во всем он был незамысловат, а как запоет какую-нибудь партизанскую песню, так был просто великолепен. Все тогда замирали во дворе как по команде. Будь я проклят, песню.

Утро измученно и болезненно висело, как отколовшаяся половина дерева, росшего во дворе. Утро трепыхалось в острых осколках стекла на стене. Что случилось с весной, с солнцем, с небом, что случилось с перелетными птицами, дождями, что случилось с Большой водой? Все дети замерли, как статуи. Как окоченели. Как будто в доме произошло нечто ужасное. Никто не знал, что за утро было, что в действительности случилось с Большой водой. На нас не смотрели, не обращали на нас внимания. Папочка прошел вокруг дерева раз сто, напевая одну и ту же песенку, пока наконец и сам не онемел, как камень. О, как все стало тут тихо и глухо. Он сосредоточенно смотрел на нас, то на одного, то на другого, как будто выискивал вора. Он оценивающе разглядывал каждого по очереди, как будто говоря: Крысы вы, хуже крыс, бандиты, ну поглядите-ка на этих мерзавцев (он остановился около меня с Кейтеном), поглядите и запомните, поймите, что такое порядок и дисциплина. В ваши годы мы немцев живьем в плен брали, слушайте, честное слово, фашистов живьем, запомните, или вы станете людьми, достойными ваших отцов (наших отцов уже не было), или пусть лучше вас вообще не будет, будь я проклят, тогда пусть и нас не будет. — Потом, не окончив смотр, неожиданно быстро повернулся к нам, и, не успели мы моргнуть глазом, схватил наши головы, то есть мою и Кейтена, и со всей мочи треснул их одна о другую, да так, что у нас из глаз искры посыпались. Старик в этом деле навострился донельзя. Голову о голову. Повернувшись к Кейтену, он спросил:

— Ты кто, чертово семя? — и, не дожидаясь ответа, съездил ему раз в ухо. Это он думал правой рукой. — Кто? — повторил он, как будто не расслышав, и одновременно засветил ему слева. Папочка бил крайне остроумно, изумляя всегда и всякого. Будь я проклят, бил, как гром среди ясного неба.

Кейтен, будто ничего не случилось, будто вообще не было двух жестоких затрещин, совершенно спокойно ответил папочке:

— Я сын Кейтена, Исак Кейтен.

— Сын Кейтена, — с большим интересом повторил папочка и по всем правилам влепил ему третью. — Подумай еще, — добавил он, — не забыл ли ты чего, сын Кейтена, будь я проклят, не забыл ли ты, как тебя зовут. — Сказав это, он медленно, словно пересчитывая старые коробки от патронов, повернулся ко мне. Ох, всемогущий товарищ Аритон Яковлески, я потерялся в его тени. Мы долго мерили друг друга глазами, папочка был любитель таких небольших вступлений. Папочка разглядывает меня сверху, подмигивает мне, я снизу точно так же посылаю ему пламенный взгляд, надеясь его разжалобить. Он смотрит на меня и будто с умилением говорит мне: Хорошо ли тебе тут, сынок, нравится тебе в доме, скажи, чего тебе не хватает, папочка все сделает для своего соколика, — приблизительно так говорит папочка, и я все ближе подхожу к нему, кажется, сейчас кинусь ему на грудь, обниму его как отца родного, но я приближаюсь к нему от страха, чтобы не огрел издалека, а не то голова отлетит, останусь без головы. Будь я проклят, на что только страх не толкает человека. — Хорошо в доме, папочка, нормально, — мысленно отвечаю ему.

— А ты кто, чертово отродье? — останавливает он меня ударом в нос. Я даже не видел, как он замахнулся.

— Лем, — ответил я, — не обращая внимания на кровь, которая течет по подбородку и шее на грудь. — Меня зовут Лем, я племянник Иле Костадиноского.

Кровь продолжала обильно течь. Будь я проклят, когда я назвал имя моего дяди Иле Костадиноского, я думал, что сказал что-то важное, все сказал! Кровь мало меня охладила, я весь горел. С радостью вспомнил я дядю Иле, клянусь, я думал, эх, какой у меня дядя, добрый дядя Иле Костадиноски.

Папочка наверняка не ожидал такого ответа, насколько мы поняли после, безумием был любой ответ, папочка предпочитал, чтобы у его подчиненных не было ответа. Будь я проклят, никакого ответа. Не дав мне еще раз рта открыть, папочка изо всей силы своей тяжелой ручищей мясника сшиб меня наземь, в свежую весеннюю пыль, пламенем взметнувшуюся над землей. Потом он опять занялся Кейтеном.

— Знает ли кто-нибудь этого предателя? — спросил папочка.

Понятно, никто не проронил ни слова. Никто не поднял головы. Кейтен был один, далекий, как некая волна, да, именно, как какая-то свободная волна, волна-отшельница, вольная и непокорная волна посреди пустоты дома. Я опять увидел Большую воду, услышал ее голос, полетел над ее огромным пространством. Нереальными казались слабые голоса детей, умолявших Кейтена упасть.

— Дурак, — кричали ему старожилы дома, — падай, дурак! Пока он тебя на земле не увидит, не отстанет, он тебя убьет.

Кейтен не слушал, он уже был в одном из своих дальних странствий, его тонкие губы трепетали, как вспорхнувшая бабочка, казалось, бабочка села ему на губы, глаза наполнились светом, он был далеко, в пути.

— Не строй из себя, — опять донесся тот же голос, — все падали.

Кейтен наклонил голову, а когда он так делал, его было не переубедить. Не мог он упасть в пыль, как я. — Останься человеком, Кейтен, — молил я, — выдержи, не падай! — Глаза его опять улыбнулись, он подмигнул мне, как будто обнял меня.

— Ты еще смеешься, — пораженно сказал ему Аритон Яковлески, — ты еще смеешься, черт побери!

Но на этот раз Кейтен не ответил. И не упал, клянусь, не упал. Он потом даже наклонился, чтобы поднять меня с земли.

— Встань, малыш, — сказал он, — соберись с силами, Лем, мы дошли! — Будь я проклят, дошли, у меня все еще было темно в глазах, я цеплялся за Кейтена, как утопающий. Он повел меня.

С того дня Кейтен стал личностью в доме. А в то время это было, мягко говоря, нежелательно. В доме никто не смел иметь свою волю, свои мысли. Чем быстрее это понимали, тем меньше было страданий, тем больше успех. Отличная характеристика. Будь я проклят, характеристика была важнее всего. Она определяла, кто ты, человек или разбойник.

В конце концов нам было назначено странное наказание. На неопределенное время нас отделили друг от друга, нам нельзя было быть вместе нигде в доме. Всем также было запрещено выходить к Большой воде. Тяжелее наказания, конечно, было не придумать. Будь я проклят, это было самое страшное наказание из всех мыслимых. Меня изолировали от Кейтена и нам запретили все сны о Большой воде. Папочка знал, если хочешь кого-нибудь наказать на всю жизнь, отдели от того, что всего милее. С корнем вырви то, что в сердце, искалечь, ослепи, чтобы не убежал. Он не понимал, что нельзя уничтожить то, что в сердце. Знаю, знаю, век будем блуждать, пока не поймем голос Большой воды. Но я уже вижу, как рассыпается оцепеневший строй, колонны несвободных людей под одной командой, в едином порядке, под один колокол, слышите, она идет, клянусь. Будь я проклят, друг, она идет.

Шли дни, и я все крепче верил в легенду о Сентерлевой вершине. Не могли же просто так выдумать целую вершину, огромную вершину, где рождается солнце. Наверняка она существует, а чтобы на нее взойти, нужны были века, вся жизнь. Вся жизнь, и никогда не знаешь, до куда добрался. Будь я проклят, вот это дорога. Про нее не знал даже товарищ Секуле Метеор, дядька, который вел географию и который не дослушивал до конца, когда его спрашивали — если нет Бога на небе, то что там есть? Однажды мы его спросили об этой вершине, Сентерлевой. Он поплевал на очки, протер их, вытащил из-за пазухи какую-то старую тетрадку и углубился в пожелтевшие страницы. Нет такой вершины, — сказал он, вздохнув. И добродушно добавил: Мы воевали на Ендриевой горе той самой Ендриевой горе, будь я проклят. Потом на Кленоечкой, там пало много наших товарищей, перед самым освобождением, — он сказал это таким голосом, что ему нельзя было не поверить. Он перечислил еще тысячу триста вершин, по которым прошла бригада, но Сентерлевой вершины припомнить не смог. — Есть такая, — сказала вдруг матушка Верна Яковлеска, — есть, милые мои!