Был конец марта, начало настоящей весны. А может быть, конец весны, и уже наступило лето, — будь я проклят, никто не знал, какое было время года. По небу летал сухой ветер, огонь. А может было неизвестное время года. Но это случилось в тот день, когда мы нарушили приказ папочки. Среди ночи, пока все спали, Кейтен подошел к моей кровати.
— Лем, — разбудил он меня, — Лем, малыш, иди сюда, — он махнул мне рукой и, не дожидаясь ответа, бесшумно, как кошка, исчез в ночи.
И хотя я не имел понятия куда идти и прекрасно знал цену такой дерзости, я встал и пошел. Не говоря ни слова, я отправился за Кейтеном. Дом был погружен в знакомое безмолвие. Его охватил пустынный покой кладбища. Только иногда кто-то бормотал или звал кого-то во сне. Без ответа. Дом помертвел, едва дышал. Вокруг ширился страх, неизвестный огромный страх.
В доме с каждым днем становилось все невыносимей, нестерпимей. Единственным местом, где мы могли проводить свободное время, был уже известный вам двор и полоска вдоль стены. Хотя она была частью территории дома, для нас она была частью стены. На этом клочке собирались почти все. Группки детей у стены казались брошенным старым хламом. Для папочки это место было настоящими охотничьими угодьями. Будь я проклят, местом охоты на дичь; в этом месте всегда пахло жареным (как он сам обычно выражался). Здесь шла самая бойкая торговля, заключались договоры, выносились судебные решения, разрабатывался план минирования стены. Здесь задумывалось все, что потом проводилось в жизнь. Страшно развилась контрабанда, торговали чем только можно, от пуговицы до иголки. В последнее время самым ходовым товаром стала «Богородица». Это была книжка с картинками, никто так и не смог объяснить, как она оказалась в доме, книжка с картинками, на которых была изображена очень привлекательная женщина в разных позах. Будь я проклят, это был секс, глаза на лоб лезли. Надо было только одним глазком на нее посмотреть и быстро-быстро сунуть руки в карманы. Посмотришь на эту картинку, и даже у нас, мышек, поднимались хвостики. Будь я проклят, сладко было смотреть на этот секс. Очень было здорово, соблазнительно рассматривать обнаженную полную женскую грудь. Это был настоящий секс, честное комсомольское. Клянусь, и сегодня у некоторых руки чешутся. Чего только не предпринимал папочка, чтобы наложить свою лапу на книжку, на какие только уловки не пускался, почти всю торговлю нам загубил, но заполучить секс так и не сумел. Истерзался и он, и все начальство, всем хотелось добраться до секса. Но «Богородицу» мы хранили как зеницу ока. В этом все были едины, берегли секс как самое важное. Сколько раз папочка пытался застать нас врасплох, сколько раз подстерегал нас, но все попусту. Как только папочка появлялся, дети еще теснее сплетались в черный клубок, и секс был спасен. Как сквозь землю проваливался. Потом клубок мигом разматывался, и все по одному, каждый сам по себе, расходились во все стороны. Чаще всего дети прилеплялись к стене и начинали тереться об нее плечами, как чесоточные. Будь я проклят, кто знает, что было тогда в головах, уткнувшихся в стену. Но уж не дом, клянусь.
После того, как нас с Кейтеном разделили, я почти всегда был один. Думаю, и он чувствовал себя одиноким. Теперь мне не хотелось быть ни птицей, ни великаном, ни бабочкой (хотя мне больше всего в жизни нравится, как летают бабочки), я мечтал о совершенно несбыточном. Я мечтал о маленьком, будь я проклят, совсем маленьком отверстии в стене, чтобы одним глазком можно было видеть воду, слышать ее добрый голос. Я так безудержно верил в силу Большой воды, верил, что однажды она нахлынет, ударит, снесет стену и скажет ей: — Хватит, слишком долго ты держала их в заточении! — Скажет так, и потом сотрет стену с лица земли, заберет в свои добрые светлые объятия. Будь я проклят, все станет водой. По многу раз на день я обходил стену в поисках бреши, откуда было бы видно Большую воду. Все это долгое время, проведенное в доме, я не хотел думать ни о чем другом, мне не было нужно ничего другого, все указания исполнял я без души, без настоящего интереса. Все мои мысли были только об одном, и я опять, в который раз, как пришибленный, плелся вдоль стены. Я искал щелку в стене, хоть и знал, что это сплошной бетон, прочная стена, для того и построенная. И когда Кейтен взял меня за руку и молча повел на чердак, я решил, что это просто видение, болезнь, сон. Хотя нас разделили, он видел мой сон, знал, куда летит мое сердце, чего ищет за стеной. Будь я проклят, он видел.
— Не трясись, — прошептал он, — если забоишься, они нас поймают. Стисни зубы, не клацай так.
— Я не боюсь, — ответил я, — это от холода, я замерз.
— Ну, Лем, ну, друг, — сказал Кейтен с изумлением, не сумев подавить смех, который тут же на него напал. Он покатывался со смеху, забыв о наказании, и, зажав себе рот обеими руками, проговорил: — Ну, Лем, будь я проклят, другого такого шутника в целом мире нет! Знаешь, бедняга, что сейчас на дворе, знаешь, что давно уже лето, август, лучший месяц в году? И он еще сильнее залился смехом, как горный родник, громко, безостановочно.
— Перестань, — взмолился я, укоряя сам себя за страх, терзавший меня.
— Не могу, — сказал он, смеясь, — ты такой трус, Лем, да и хотел бы — сейчас не могу, друг. Я должен высмеяться, а то помру. Ох, давно такого не слышал, и он опять расхохотался. — Холодно ему, а!? Ну, Лем, ты даешь!
— Ты знаешь, где мы, — напомнил я, — знаешь, что нам будет, если поймают?
Он бессильно махнул рукой, ему надо было отсмеяться. Он, черт эдакий, весь смеялся. И лицом, и глазами, Кейтен смеялся всем. Напрасно было его просить, он досмеется до конца, целый век будет хохотать. Клянусь, пока последняя капля не вытечет у него из сердца. Будь я проклят, он смеялся от всего сердца. Я уже хорошо знал Кейтена, наказание было ему нипочем. Никаким приказом нельзя было разделить наши сердца, заслонить глаза, чтобы они не перемигивались, чтобы мысли не перекликались, чтобы сердце не слушало голос Большой воды. Расстояние связало нас еще сильнее. Черт бы его побрал, это расстояние. Я знал его как самого себя, где бы он ни был среди детей, глаза сразу видели его. Его смех был во мне, и однажды я дорого за это заплатил. В обед кто-то потешался над тем, как папочка хлебал рассол. У него была привычка за обедом пить рассол. Он проделывал это с таким мастерством, что можно было лопнуть от смеха. Усы у него шибали рассолом за триста метров и пожелтели, как прошлогодняя квашеная капуста. Дети пересмеивались, прыскали один за другим.
— Вы что смеетесь, — Кейтен откуда-то приполз под мой стол, — Лем, малыш, скажи, будь другом!
Зря он меня уговорил. Я забыл, что он не может сдержать смех и сказал:
— Посмотри на папочку, как он хлюпает!
Боже мой, после этого никто уже не мог остановить хохот Кейтена. Аритон Яковлески, увидев нас вместе, вытаращил глаза и пропел:
— Птенчики вы мои сладкие, что я вижу, — он был изумлен, не верил своим глазам, — глядите, глядите, — бормотал он, — прилетели голубочки, — продолжал шутить папочка, страшен был Аритон Яковлески, прирожденный шутник — Почему это вы вместе, — вдруг продолжил он другим тоном, — и откуда такой оптимизм, — разумея смех Кейтена, здорово разумел Аритон Яковлески.
Я полностью во всем сознался, потому что уверен, Кейтен не сказал бы ни слова, не предал бы, хоть его убей. Не дообедав, я молча направился к товарищу Оливере Срезоской. Исполнение наказаний было поделено — случаи полегче старик передал своей заместительнице, товарищу Оливере Срезоской. А у нее, кстати, как-нибудь надо будет вас с ней получше познакомить, у нее был свой метод наказания, совсем не похожий на папочкин, но такой же суровый. Товарищ Оливера рук не марала, она все больше ремнем и к тому же норовила добавить по-бабьи, ударит и ущипнет, чтобы на сердце стало тошно. Будь я проклят, чтобы на сердце стало тошно. Если заплачешь, удивится, почему сопли распустил без причины. Кровь еще не течет, глаз не выбит, а ты орешь, подожди немножко, скоро у тебя будет из-за чего пореветь. Таким манером наказание становилось двойным, умна была товарищ Оливера Срезоска. Такое наказание, понятно, было тяжелее из-за своей подлости. У Оливеры Срезоской все было обдумано до мелочей. Не раз дети жалели, что не совершили проступка посерьезнее, потому что психологически им было спокойнее в руках папочки. А тут получишь такую же трепку, да еще измучаешься, представляя, что и как с тобой сотворит через минуту заместитель директора товарищ Оливера Срезоска. Она в душе пылала жаждой власти, с каждым днем становясь все суровей, перерождаясь в тирана. Таким людям и в голову не приходит, что они ничтожны, ущербны, напротив, им кажется, что именно для них все еще светит солнце. Однако в сердце товарища Оливеры Срезоской были и светлые стороны. В свободное время она писала стихи для детей. Будь я проклят, стихи.
— Перестань, пожалуйста, — сказал я Кейтену, — я недавно в управе видел новый ремень.
— Хорошо, — сказал наконец Кейтен, успокаиваясь, — но больше меня не смеши.
— Ладно, — пообещал я, не понимая, чем я мог его настолько рассмешить.
— Тогда пошли, — сказал он, увлекая меня на темный и полный паутины чердак. Он шел, как по полю, по знакомому пути. Видно, он много раз ходил по этой дороге, знал ее наизусть. Он так ловко преодолевал все препятствия и так уверенно меня вел, что в какой-то момент мне пришло в голову, не одержим ли он духами. Будь я проклят, духами. Не околдовали ли его водяные духи, раз он с такой легкостью вел меня мимо замурованных окон. Он шел по чердаку как властелин. Будь я проклят, он и был его властелином. Он знал весь чердак как свои пять пальцев, явно приходил сюда уже тысячу раз. Клянусь, тысячу раз, пока не нашел это место. Когда наконец он остановился, то он сказал мне другим, незнакомым голосом:
— Лем, малыш, послушай меня внимательно, ты будешь делать, что я тебе скажу, — будь я проклят, голос был совсем другим, казалось, его что-то жгло. — Сейчас ты должен закрыть глаза, — это прозвучало как приказ.
Он сказал это таким голосом, что я не решился переспросить, покорно закрыл глаза руками и зажмурился.
— Ладно, закрыл, — ответил я.
Кейтен помолчал в раздумье, как человек, которому предстоит принять важное решение. Тем же голосом он сказал:
— Верь мне, Лем, — он говорил тихо, как будто отрывал слова от души, — верь мне, малыш, побудь пока так, не открывай глаза. Будь человеком, Лем, потерпи, это ненадолго.
Я слушал его с чистым и глубоким чувством, с каким относятся к приятелю и другу. Кроме того, мне очень нравилось то, как он действовал в подобных случаях. Кейтен был вроде тех чародеев, которые видят на тысячу километров, как будто вся даль стоит у него перед глазами. Однажды, была глубокая ночь, далеко на небе он увидел бледный свет, далекий свет. “Это звезда падает, Лем, — сказал он, — гаснет, умирает”. Он увидел звезду еще до того, как она упала, и после этого я поверил ему во всем. Кейтен видел как Бог. Что он сейчас видел, куда вел меня с закрытыми глазами, спрашивал я себя по сто раз в минуту.
Не думаю, что все это длилось очень долго, но когда он положил руки мне на лицо, взял мои руки в свои, и когда я, наконец, открыл глаза, я чуть не закричал. Перед моими глазами, как в прекрасном сне, открылась вся гладь озера. Большая вода. Будь я проклят, это была Большая вода. Она опять была так близко, клянусь, она была в нас. Я принял ее как самое дорогое в жизни. А она все приближалась, неся светлые краски, тысячи голосов, многовековую печаль. Нужно состариться на сто веков, чтобы сохранилось детство.
— Кейтен, — прошептал я. Я хотел передать печаль ему, но это было не нужно, он был во мне, знал мое сердце, каждую мою мысль. Как будто он был моим близнецом, как будто мы прожили вместе всю жизнь. Будь я проклят, всю жизнь.
— Будь человеком, малыш Лем, — сказал он, — будь человеком, держи себя в руках, мы уже не одни, — и он показал на Большую воду.
— Будь человеком, малыш Лем, — Большая вода повторила его слова, — будь человеком, малыш Лем, владей собой. Молчи.
— Прости, — сказал я приятелю. — Прости, Кейтен, прости, Большая вода, — сказал я, вытирая слезы. Я опять чувствовал себя свободным пусть и с ненавистным мне именем Лем, чувствовал, как рождается Сентерлева вершина, как я иду к ней, как поднимаюсь, и что это не напрасно. Будь я проклят, я поверил. Кейтен, поняв мою мысль, сказал:
— Слушай, Лем, слушай, дурачок, — так он обозвал меня, — это место никто не знает, кроме тебя, и никто не должен знать, пока не заслужит. Слушай, малыш, — добавил он, — только ты и я знаем про это место, никому про него не рассказывай. Это место надо заслужить, Лем, — произнес он серьезно, с предупреждением.
— Что значит, — спросил я, — заслужить.
— Да, — сказал он, — как будто знал заранее, о чем я спрошу, — ты не понимаешь, Лем, но потом поймешь. Потом, через несколько тысяч веков, все станет известно.
— Через сколько веков? — спросил я, как будто не расслышав. — Через сколько веков все станет известно?
— Не смейся, Лем, — сказал Кейтен, — не старайся показаться умнее, чем ты есть, не думай, что ты можешь знать все. — Он задумался и, отняв руку от острого подбородка (он вс е время рукой держался за подбородок), махнул в сторону Большой воды и сказал веселым голосом: — Спорим, ты не знаешь, чем ты заслужил это место. Так ведь, Лем? — спросил он и взглянул на меня красивыми светлыми глазами.
— Нет, искренно ответил я, — но конечно заслужил, тысячу раз заслужил на него право, — хотел я добавить, но промолчал, чтобы не рассмешить его.
— Ты мне понравился, малыш Лем, — сказал он, ему хотелось об этом рассказать, — ты мне понравился еще тогда, когда ты упал на землю, — горькая усмешка скользнула по его лицу, — когда ты лежал в пыли, поднял голову и спросил папочку — за что вы нас бьете, мы были у Большой воды, будь я проклят, ты поступил храбро, малыш. Такой отваги я еще не видел, пусть ты только пробормотал, но это было смело. Никто другой не мог такого ни подумать, ни сказать. Это и мне помогло не встать на колени. Но это не все, Лем, не только это, друг. Нет! Ох, Лем, чертяка ты эдакий! Он почесал растрепанные рыжеватые волосы, спутавшиеся, как у овцы, и, улыбаясь, сказал: — Другим ты заслужил это место, Лем. Заслужил в те дни, когда ты не уходил от стены и искал пролом, чтобы взглянуть на воду. Я думаю, на всей громадной стене нет места, которое ты бы не осмотрел. Ты искал, малыш Лем, — сказал он, положив руку мне на плечо, — ты искал такое место, и вот теперь оно у тебя, к счастью, есть! Ты заслужил его, Лем. Оно твое, — произнес он и чертом скользнул по чердаку, оставив меня одного. В этот миг он сам как будто стал частью воды, потонул в ночи.
Вот она — одна из счастливейших минут в доме. Будь я проклят, самый радостный час всей моей жизни. Признаюсь, ни тогда, ни позднее мне такого пережить уже не довелось. Одно такое мгновение стоило любого наказания. С того дня жизнь в доме для меня полностью изменилась, ушел всеохватывающий страх, живший в каждом углу дома, я смог вновь думать о Сентерлевой вершине, о вершине, где рождается солнце. Будь я проклят, это и было счастьем.
Лучшим временем в доме были ночи, проведенные на чердаке. На свободе, с тысячами звуков, красок и желаний. Ты чувствуешь их, упиваешься ими и из ползучего черного ужа сразу становишься огромным, чудесным, живым. В испуганном сердце растет гигантская волна. Смотришь, как рушится стена, и душу переполняет радостное предчувствие — желания исполнятся. В тебе поет чудесная птица с золотым оперением, она вылетает из слабой детской груди к небу. Потом мы часами летаем над водой, и запретить это не может никто. Крылья сильны, как у молодого голубя, родившегося здесь, в теплом гнезде на старом утесе. Громовой рокот волн, страшная буря той ночи, когда ты появился на свет, страх, неизвестность пропадают, когда светлое, легкое крыло касается волшебной бесконечности пространства. Летать без устали, без конца. Безрассудно. Тебя зовут невиданные, волшебные пределы, один другого краше, ярче. Ничего подобного ты еще не видел, как магнитом тебя влечет туда, к прекрасному, светлому, вечному. Будь я проклят, вечному. Мчась, встречаешься со смертью. Слышишь, как кто-то из детей во сне, в тихой глухой ночи вскрикивает, как будто ему приставили нож к горлу. Видишь беспокойные лица на смрадных постелях, в сонном бреду. В лихорадке. Тогда как безумный бежит к заветному месту на чердаке. Спрашиваешь себя, продираясь через паутину — где же та вершина, та проклятая вершина, которую дети называют Сентерлевой?