Из старых обитателей больницы в доме остался только звонарь. Как выяснилось, наш «Светоч» раньше назывался «Мир», специальное заведение для душевнобольных. Одним из них и был звонарь, товарищ Анески. Нельзя сказать, чтобы он был совсем помешанный. Еще меньше его можно было упрекнуть в том, что он не знал своей работы. Клянусь, это было его давнее ремесло. Господи, как он выдержал, вот настоящее чудо. А если уж говорить правду, он был такой ловкач и проныра, товарищ Анески, такое веретено, что перед ним надо шапку снять и ему поклониться. Хитрец явно видел, что его безумные выходки нравятся папочке, и ему не было удержу. Наш звонарь прекрасно понял, как не испортить характеристику.

Раз он целую ночь не мог заснуть. У него болел коренной зуб с левой стороны, и он места себе не находил. Чего только ни пил, прикладывал корень крапивы, откуда-то и самогончика нашел, но боль никак не переставала. Всю ночь стонал, будь я проклят, ходил из спальни в спальню, громко охая, чтобы и мы не спали. А когда кто-то в шутку тоже охнул, он совершенно спятил. Хотя было совсем уже поздно, за полночь, он приказал нам построиться во дворе. Была зимняя декабрьская ночь. Зима стояла сухая, суровая, трещал мороз. Все вокруг было глухо, только свирепый ветер острой косой летел над землей. Мелкий снег колол лица, как шипами, завывало все вокруг, стонала земля. В эту ночь пусто было на всем свете. Мороз приковал нас к земле. Клянусь, звонаря сразу отпустило, боль прошла, он выздоровел. Вы скажете, что это невозможно, но он излечился. Будь я проклят, если бы он не кончился тогда так неожиданно, он бы далеко пошел. Ну и что, что он был умалишенный, даже лучше, он любое указание исполнял без рассуждений. Нет, клянусь, я не шучу, из него бы вышел человек, созидатель и все такое, если бы он не помер тогда.

Его покорность, приниженность, безропотность и дисциплина быстро вынесли его наверх. Именно так, вынесли наверх. В случае чего он мог представить и отличную биографию. Одно время говорили, что именно он, товарищ Анески, организовал какой-то бунт в больнице и все такое прочее, что нельзя недооценивать. А вообще-то он был человеком скромным и к тому же до смерти влюбленным в свой колокольчик. Он, действительно, никогда не расставался с колокольчиком, которым нас будил. Некоторые дети чего только ни делали, чтобы он бросил эти глупости, но он продолжал поступать по-своему. Ничего не попишешь, было у него такое постоянство в характере. Колокольчик и колотушку он хранил в постели, как брачные реквизиты. Нет, на самом деле товарищ Анески был не такой уж и помешанный, просто он очень хорошо разобрался и в душе нашего папочки Аритона Яковлеского и, конечно, в существующем порядке. Ну, например, он знал, что начальство ведет постоянную войну с Кейтеном, и каждое утро он подлетал к его кровати, как безумный. Боже, как он горемычный, страдал, что ни разу, ни единого разу не смог застать его спящим. Будь я проклят, он сам накликал беду на свою голову.

Подъем проходил в два приема: первая половина нормальная, когда звонарь был настроен миролюбиво. Будь я проклят, что за выдумка — нормальный подъем. В определенное время звонарь поднимался на подмостки, сколоченные посреди двора, и оттуда принимался звонить, да так, что и мертвых мог разбудить. Я уверен, что от звуков в доме просыпалась вся округа. Вторая часть подъема была связана с бдительным характером звонаря. Как всякий подневольный и подобострастный человек, он смертельно боялся за свое несчастное будущее. Любое опоздание в строй он считал направленным прямо против него, чтобы испортить его характеристику в глазах папочки. Таких людей переполняет страх, они стараются прыгнуть выше головы, вечно ждут подвоха, и день ото дня становятся все более бездушными и слепыми. Именно поэтому звонарь, вопреки порядку и вопреки всему, изобрел подъем из двух частей. Наверное, он ночи не спал, пока не додумался, не дошел до этого. Если бы его помутившаяся голова прояснилась хоть ненадолго, для него это было бы убийственно. Будь я проклят, какая ужасная слепота, какое невообразимое наказание.

Когда звонарь появлялся в спальнях, казалось, пришла чума. Он был настолько суров и в то же время хитер, что с ним никакое штукарство не проходило. Представьте человека, страдающего бессонницей, как он будет блюсти сон других. А наши детские сердца со всех сторон были полны снами, струились ими. Представьте себе, что такой человек охраняет ваш сон, каким будет этот сон? Он не брезговал и под кровати заглянуть, всюду, в зависимости от того, что приходило в его больную голову. Он гнал сон отовсюду, как злейшего врага. Так оно и было, он боялся сна. Будь я проклят, боялся. Очевидно, он никогда не спал спокойно, а когда просыпался, то выглядел измученным и побитым. Производил впечатление человека, вернувшегося с каторги. Естественно, все его поступки доходили до крайности, что поначалу казалось даже забавным. Иногда он не верил и собственным глазам, предполагал, что и они могут его обмануть. (Бедняга, он во всем сомневался — в себе, в других, в дне, в ночи, даже в земле, по которой ходил). Он искал в уборных, рылся в шкафах, заглядывал под кровати, везде, везде. Хоть он и был с придурью, но действовал с выдумкой и расчетом. Мы быстро поняли, что со звонарем шутки плохи. Потому что, если случалось, что кого-нибудь заставали где не положено, то ему приходилось туго. Даже со справкой от врача было рискованно оставаться в постели. Этот ненормальный, ничего не спрашивая, вытянет железякой — и тут уж что Бог даст. Будь я проклят, что Бог даст. Но страшнее всего было, когда он вдруг приходил в ярость, бесился без всякой причины и начинал кого-нибудь изводить.

— А ты, скотина, в подвал, — бесновался он, — в подвал, разбойник!

А если кто осмеливался спросить, за что, то он молча смотрел таким страшным и ужасным взглядом, который хуже любого наказания. Хватал без слов за шкирку и тащил в подвал.

В доме было немало неприятных мест, таких, которые, если можно, лучше обходить стороной. Но подвал — это было другое, никто не знал, что это, никто не знал, что там скрывается. Никто никогда не заглядывал в эту часть дома, звонарь был полным и единственным хозяином подвала. Ключ висел у него на груди как крест. Одного этого уже хватало, чтобы ощутить всю тяжесть страха. Товарищ Анески как для этого и родился, он был фабрикой страха. Это Кейтен так его называл, фабрика страха. Может поэтому папочка, и не только папочка, а все начальство так полагались на звонаря в установлении порядка. В этом звонарь был царь и Бог. Клянусь, Бог. Безумцы. Проклятые безумцы с шорами на глазах. Слепцы.

Лишь однажды этот дурень подобрел. Прозрел. Будь я проклят, прозрел. Стал добрым, как ягненок. Это был его день. Он праздновал, ошалел от счастья. На то была и причина, настоящая причина. Он сумел навести такой порядок, что это вызвало всеобщее воодушевление. То, что веками не давало покоя умным, глубоким людям — самосознание, человечность — наш звонарь сумел постичь за один год. Будь я проклят, слепцы.

В тот день была буря. Всю ночь дул сильный ветер с дождем. С берега долетали ужасные предсмертные крики птиц. Их встревоженные, страшные голоса разбудили нас. В спальнях никто не спал. Казалось, что буря бушевала в самом доме. Кейтен, конечно почувствовавший бурю раньше всех, еще с первого звука, ушел из спальни. Его постель была пуста.

— А где Кейтен? — спросил кто-то. — Кейтена нет!

Тут вошел Кейтен, вымокший до нитки. Видно было, что он счастлив, лицо его светилось. Дети сразу соскочили с кроватей. Поняли, что Кейтен что-то видел. Он был бледен и необычно тихо и счастливо улыбался.

— Скажи, что там? — стали расспрашивать мы его, — откуда такой ветер?

Но выражение счастья быстро угасло. Слабыми, прозрачными руками он раз, другой вытер мокрое лицо и, казалось, тем самым стер всю красоту, принесенную с улицы, его лицо опять стало безобразным, уродливым. Чужим. Будь я проклят, чужим. Ребята столпились вокруг него, высокого, некрасивого, а Методия Гришкоски, свой человек в управе, поддерживаемый приятелями, осмелел и толкнул его сзади, нарываясь на ссору.

— Эй ты, мудрец, невидимая сила, скажи нам, что видел? Видел своего черта, водяного духа, какой он? На тебя похож, а? — бросал в лицо тяжкие оскорбления и, расхрабрившись от спокойствия Кейтена, стал задирать его еще сильнее.

— Отстань от него, продажная ты душа! — закричал я, другие тоже закричали, комната превратилась в сумасшедший дом.

На удивление, Кейтен на этот раз остался совершенно спокоен, как будто ничто вокруг его не интересовало. Он напоминал прохожего, который зашел случайно, ненадолго и торопился, очень торопился в дорогу. Тенью пролетел он по спальне и исчез. Тогда ребята, как глупые овцы, бросились за ним… А он вскочил на трибуну во дворе и ловил капли дождя. Будь я проклят, ловил капли дождя. Прекрасного весеннего дождя. Светлого.

Вот и утро. День. В просвете между двумя большими тучами блестел новым светом тонкий слабый лучик. Никто уже не хотел возвращаться в смрадные ядовитые спальни. Клянусь, просто так вышло.

Этим утром звонить надобности не было, все как один вышли на двор. Звонарь глаза вылупил, они у него прямо выпали, как отстегнутые пуговицы, он вытер лоб, внутри у него все горело, он не верил. Он стал бегать из класса в класс, принюхиваться, как борзая, глядеть на каждого с таким выражением на лице, как будто спрашивал: — Ты где, скотина, в строю или нет? — Ты где!? — и наконец, когда совсем уверился, он обезумел от счастья. Будь я проклят, он выронил из рук колокольчик и сломя голову помчался в управу, чтобы сообщить радостную весть. Можете сами представить себе, как прозвучала новость в управе. Папочка не успел даже застегнуть штаны и ходил из класса в класс, придерживая их руками, с тем же бодрым выражением, которое незадолго до того читалось на лице звонаря. Подстриженные усы папочки сияли, как позолоченные. — Значит, все-таки мы сумели, вот как значит, в конце концов, — подмигивал он сонным воспитателям. А они как будто и не испытывали никакого счастья, наверное, еще не проснулись, им хотелось спать. Им было немного обидно, что их разбудили до времени, клянусь, и если их оставить в покое, они проспали бы еще неизвестно сколько. Единственная, кто и тогда и потом, и всю жизнь не потеряла бдительности и, понятно, как всегда застегнутая на все пуговицы сверху вниз, была заместитель директора товарищ Оливера Срезоска. Очевидно, она не слишком радовалась, ее как будто точил некий червячок.

Тем не менее, на звонаря невозможно было смотреть спокойно. Бедняга! Этот случай совсем разбил его, попал ему прямо в сердце. У него засветились глаза, будь я проклят, в этом существе было что-то человеческое. Кто бы поверил, что в его сердце осталось место и для ветра и для других подобных глупостей. Я верю теперь, будь я проклят, в любом человеческом сердце обязательно есть хоть какая-нибудь теплая капля весеннего дождя, даже если оно застыло, окоченело от холода. Я видел это своими глазами и верю в это как в светлый день, клянусь.

В то утро выглянуло солнце. Может, и оно узнало о нашем празднике, район уже известили, там требовали предоставить сведения, чтобы распространить опыт; папочка потом застегнул штаны (немножко отвернулся и застегнул). Тут же вынесли флаги, украсили трибуну, все сделали в минуту. Откуда-то нашлись цветы, пришли товарищи, референт по спорту и культуре Дервутоски, референт по общим вопросам Вецески, Елимоски, Лажоски, мы провели митинг в честь товарища Анеского, нашего Звонаря. Будь я проклят, митинг. Мама моя, в момент он стал разумен, проснулся. Все мы это видели, у него и глаза стали другими, он глядел на нас с такой добротой, с такой нежностью. Будь я проклят, безумие куда-то подевалось, он смотрел ясными человеческими глазами. Лед в его груди растаял, как тает капля весенней росы от яркого луча, жаркое пламя золотым пауком ползло по его измученному и несчастному лицу. Клянусь, в это время он не слышал речей, аплодисментов и всей той бестолковщины, которая ослепляет человека, жадными глазами он всматривался в нас, в каждого из нас. Бедняга, сейчас в нем невозможно узнать звонаря-тирана, в тот момент каждое детское сердце было с ним, молилось за его бедную жизнь. Он это видел и не мог этого вынести. У несчастного больше не было сил.

— Он умирает, — сказал мне Кейтен, — околевает, как бешеная собака.

— Замолчи, — взмолился я, — он один. Он наш.

— Ох, несчастный, ему казалось, что он высоко взлетел, — сказал Кейтен с горькой улыбкой, — и вот, теперь он тонет в черной бездне, из которой ему уже не выбраться.

В тот день звонарь окончательно сошел с ума. Неизлечимо. По целым дням он не мог ни есть, ни спать. Он ходил между детьми и только смотрел на них своим остекленевшим мутным взглядом. Потом его прихватило еще пуще, и он начал убегать, скрываться, плакать, кричать, катался по земле, бился головой о стену. Чтобы он не мучился так сильно, его связали веревкой и оставили, связанного, спокойно умирать. Мы смотрели, как он кончается. Будь я проклят, никак он не мог умереть побыстрее, как ему хотелось.

Он умер в обычный день. Рано утром, до того, как на него налетели мухи. Клянусь, он победил мух.

После смерти звонаря дом опять впал в знакомую глухоту. Страх поселился в каждом углу. Другой страх. Никто больше не вспоминал Сентерлеву вершину, как будто ее покрыл снег, а солнце умерло. В эти безрадостные дни пропал и голос Большой воды, все опустело, добрый сон улетел безвозвратно. В воздухе пахло смертью, казалось, в доме поселился злой дух. Дети, прослышавшие о страшном духе, ужасно испугались. Они просыпались самой глухой ночью и бегали, прятались по дому, как будто кто-то их гнал. Они искали выход, способ освободиться из этого проклятого места, как убежать от холодной тени стены. Но не находили. Со всех сторон они были надежно и накрепко огорожены. Для тех, кто в конце концов сумел это понять, избавиться от кошмаров, все заканчивалось благополучно. Очнувшись, они возвращались в постели сломленными, но все же живыми и невредимыми. Но если кошмар продолжатся чуть дольше, они могли выкинуть любой фокус. В таком состоянии Климоски, маленький и тихий, как букашка, мальчик, ребята так и звали его Букашка Климоски, до того дошел, что сумел долезть до самого верха стены, изрезал руки о битое стекло и повис там, как в капкане. Утром мы нашли его, трепыхающегося, окровавленного, обезумевшего, пойманного.

Мы понимали, что нас ждал долгий и трудный путь до Сентерлевой вершины. Будь я проклят, длиной в целый век, в целую жизнь. Будь я проклят, в целую жизнь.