В дом не реже трех раз в месяц приезжали ответственные товарищи, доброхоты, благородные люди, граждане, отцы и матери в поисках своих детей, активисты по разнарядке, докладчики, артисты, поэты, моряки, всякие говнюки, потом еще какие-то товарищи Лажоские, муж с женой или брат с сестрой, настоящие чудовища, инспектора по здравоохранению и гигиене, вечно голодные людишки. Будь я проклят, им накладывать не успевали, когда они обедали. Ладно, пусть лопают, плевал я на это, все крали. И воспитатели, и учителя, все подряд. Но тех я ненавидел больше всех в доме за их крайнюю бесчувственность, лицемерие, бессовестность. Будь я проклят, их, похоже, только одно волновало — миска, чтобы жрать, постоянно жрать. За дело, как говорится, мы их ненавидели. Самая естественная вещь, такая ненависть. Хоть какие они умные и ученые, хоть в тысячу раз лучше знают новые законы, и по ним выходит все правильно, но на такое нет у них права ни по какому закону. Будь я проклят, в каком законе может быть такой черный параграф, что воспитатели самым наглым, самым грубым образом могут красть то малое, что следует ребенку? Открыто и бесстыдно они воровали детский хлеб; таскали его в своих сумках. Вряд ли они в этих огромных сумках, будь я проклят, таскали какие-нибудь научные книги. Не правда ли, так только подлецы поступают, кто посмеет украсть у голодных детей, отломить от их куска? Что это за люди, какое у них поведение? Будь я проклят, поведение. Как мог такой впихнуть в душу что-то доброе, пусть хоть всем скопом заталкивают в тебя свою науку — ничего не задерживается в голове, в одно ухо вошло, из другого вышло. Душа не лежит к его, быть может, поучительным, полезным словам, вроде слушаешь на уроке, а сам просто видишь, как он у тебя ворует, как ненасытно жрет. Все мысли об этом, он тебе, мол, солнце, свет, ангел, небо, а ты думаешь, ад, тьма, грабитель, подлец, вор, у тебя учиться, да не бывать этому, лучше всю жизнь проживу слепцом да неучем. Будь я проклят, так мы думали. Все равно мы видели, как они едят; а случалось, что и говорили им, когда они зевали: На здоровье, долгих лет! Или: Приятного аппетита, больших успехов, полная чаша. Хоть ты неразумен и неучен, но несправедливость и тиранство все равно чувствуешь. Кажется, что они душу твою украли, залезли в нее своей ненасытной мордой. Что за людишки — гигиенисты! Клянусь, содержание всех их отчетов было одинаково. Состояние отличное, особенно улучшилось в третьем квартале, стопроцентно. Эти Лажоские были настоящие фабриканты, только тем и занимались, что плодили отчеты, как гнилые макароны. Будь я проклят, на всех уровнях вранье расцветало пышным цветом. Клянусь, стопроцентное вранье. Многие таким макаром получили прекрасные характеристики. Будь я проклят, отличились.
Должен признаться, из всех тех, кто по какой-либо надобности бывал в доме, я сегодня только старого Лентеноского вспоминаю с живой радостью. Будь я проклят, с неизмеримой радостью. Каждый день он приезжал в дом и привозил хлеб на маленькой двуколке, запряженной шустрой, как мышка, лошадкой. С отрадным чувством я сейчас вспоминаю замечательного старика и тот черный хлеб, который он привозил в своей телеге. Но примечательно было кое-что еще, рядом с дядей Лентеноским папочка как будто терял свою страшную силу и суровость. Сколько раз он останавливался в своем безумстве и безрассудстве, как только слышал звонкий стук копытец лошадки по мостовой, веселый, напевный голос дядюшки Лентеноского. Каким-то чудесным образом он укрощал его злобу, грубого человека превращал в доброго, взбесившегося — в благоразумного. Дядя Лентен был единственным обычным, незначительным человеком, имевшим такую власть над папочкой. Да, именно так, огромную, чудесную силу, которая могла остановить его бешенство.
Самым удивительным было то, что время от времени он куда-то пропадал, исчезал. Его не было днями, месяцами, иногда мы думали, что он никогда не вернется. Куда он ходил, почему так мучился, никто не знал. Один Господь знает, как говорится, и его слабая душа знала. Но когда мы думали, что он точно уже не вернется, он вдруг, совсем неожиданно появлялся, как будто восставал из праха. Однажды ранним утром вас разбудит долгожданный топот лошадки, и непрерывное веселое напевное бормотание. Даже через стену мы как будто видели, что он едет, будь я проклят, как какой-нибудь знаменитый маршал. О, дядя Лентен, какое чудесное пробуждение. Слышно было, как дети говорили: Дядя Лентен вернулся, — и все, как по команде, тотчас летели к воротам, чтобы его встретить.
— Эгей, дядя Лентен приехал! — кричали они, чтобы никто случайно не проспал, чтобы каждый с ним поздоровался.
— Лентен, Лентен! — со всех сторон неслась веселая разноголосица, все вместе, в беспорядке, каждый хотел первым пожать ему руку. Мы здоровались как старые верные друзья.
Со временем мы привыкли к его все более частым исчезновениям, к его странной жизни. Тогда старые обитатели дома придумали ему особое прозвище, его назвали странник времен года. Он всегда, когда возвращался после своего, неизвестного нам пути, обязательно рассказывал нам какую-нибудь историю, и она всегда была связана со временами года. Если было лето, то человек в его рассказе шел по пыльной дороге, по сухим, пустым полям, через выгоревшие деревни. Дядя Лентен все деревни знал на память и перечислял миллион неизвестных мест. Человек шел долго, без остановки. Будь я проклят, измученный жаждой, часами без воды, с исстрадавшейся душой. Клянусь, он всегда был в дороге, один.
— А куда шел этот человек? — спрашивал кто-нибудь из ребят, трепеща, со слезами на глазах.
— Ну, человек этот, милый мой, — нежно отвечал дядя Лентен, — человек этот ходил по деревням и селам, по всем городам и домам.
О, мы уже знали, клянусь, сколь трудна и мучительна ни была эта дорога и сколь немилосердно ни палило солнце, он все перенес, ничто не могло его удержать.
— А что искал этот человек, дядя Лентен? — тихо, испуганно спросил кто-то.
— Человек что искал, хм, — дядя Лентен покрутил генеральский ус, весело подмигнул, посмотрел, размышляя, на спросившего и, наконец, сказал: м— Да ничего, милый мой! Такой уж он бродяга!
В такие минуты он всегда уводил разговор в сторону, пускался на всякие хитрости, заставлял лошадь наклонять голову по-ученому, здороваться с детьми, такими умными, знающими, ведь ребята — это те же добрые, благородные лошадки. Потом начинал мяукать по-кошачьи, подражать то сойке, то кукушке. Придумывал тысячи, тысячи других игр, только чтобы увильнуть от ответа. Но это было невозможно, со всех сторон его окружали горящие вопрошающие взгляды. Наши взгляды молили его, говорили ему: скажи нам, старик, скажи нам, дядя Лентен, скажи нам — что искал этот человек?
Через некоторое время мы узнали и это. Человек искал свою семью, свой дом, своих детей, мать своих детей. Будь я проклят, вот что искал человек.
Потом кто-то из детей с дрожью в голосе осмеливался спросить:
— А нашел тот человек своих детей, дядя Лентен?
Тут дядюшка Лентен шутливо качал головой влево-вправо, нашел, не нашел, не поймешь. Потом опять начинал рассказывать своим мягким, добродушным голосом.
— По дороге человека настигла осень, милый мой! Страшная осень!
— Ох, проклятая, — вырывалось у нас из груди, — проклятая осень, сокрушались мы.
— Чертова осень, — шептал и старый Лентеноски, — чертова непогодь, — по его лицу скользнула быстрая далекая улыбка, как случайный луч на небе в бурю, как радуга весной над полями. Будь я проклят, у старого Лентена в глазах была радуга.
И тогда следовал рассказ про осень. Шли проливные дожди, черные, мутные. Переворачивалась земля, исчезали дороги. Человек продолжал путь, как будто ему нипочем страшные холодные ливни. Как будто человеку нипочем глухая осень, темные и уродливые деревья, голые, мертвые. Его как будто и не тревожила осень, он продолжал путь как ни в чем ни бывало. Через холодные страшные воды, через грязь и заросли. Всюду, куда он ни приходил, вокруг него собирались люди, удивлялись, какой он грязный, нечистый, откуда он, кто он, черт возьми, никто не решался подойти к нему поближе. Боялись с ним говорить, боялись пустить его на порог, боялись смотреть ему в лицо. А он ничего, будь я проклят, ничего не хотел от людей. Ни хлеба, ни воды, ни крова, клянусь, ему нужны были только его дети.
Ему не верили, с недоумением мотали головами. Избегали его, говоря:
— Что ты нас спрашиваешь, несчастный! Вон тебе власть, иди к власти, она знает!
— Иди, иди!
— Вот неразумный человек, верно грешен в чем-то, — говорили люди, — да животное и то быстрее бы поняло, гляди, как смотрит, какими глазами!
— Взять вилы, сразу поймет!
— Может, он и не человек вовсе, — отплевывались тихонько женщины, а потом, квохча как наседки, собирали вокруг себя детей и запирались дома.
— А он, дядя Лентен, — спросил кто-то, всхлипывая.
Дядя Лентен тогда надолго замолк; чудно выглядел этот маленький человечек в предвечерний час среди детей, в пустом и глухом доме. Он молчал, похожий на пойманного воробья. Маленькими быстрыми глазами он смотрел на нас, переводя взгляд то на одного, то на другого, мы тоже молчали. Наступал самый глухой час в доме. Будь я проклят, все стихло. Казалось, в тот миг дядя Лентен будто постарел на тысячу лет сразу, невозвратимо. Будь я проклят, тысяча лет потерянной жизни. Сколько раз мы сговаривались не задавать ему таких вопросов, но никогда не могли сдержать слово. Какой-то черт нас подзуживал, не давал нам покоя.
Однажды мы все же услышали историю целиком.
Это было зимой, первой послевоенной зимой, человек вернулся домой с войны и не нашел дома. У него были жена и двое детей. Ему сказали, что они ушли в какую-то дальнюю горную деревню. Там остались до весны, сказали ему, а жену нашли мертвой в горах с вязанкой дров, засыпанную снегом. Наверное, им было холодно, они жили в хижине на краю деревни. Будь я проклят, наверняка детям было очень холодно, раз мать в такой ужасный вьюжный день пошла по дрова в горы. Матери не боятся снега, ничего не боятся матери, когда холодно детям. Будь я проклят, у матерей нет страха, у них только один страх, за своих детей. Золотые матери, золотая наша мать. Клянусь, единственный страх, живущий в них, это страх за детей. Весной пропали и сыновья. Перед самой весной, когда задули ветра, когда начал таять снег. Первым потерялся младший, не вернулся однажды в хижину. Может, он пошел на поиски матери, будь я проклят, может, пошел за ней. Потом его нашли в поле, на пашне, когда снег сошел, какой-то крестьянин во время пахоты, он лежал на земле, как птичка со сложенными крыльями, замерзшая на лету, убитая северным ветром. Как будто спал, лицом к теплой земле, среди желтых полевых травинок, среди крошечных, только народившихся букашек. Будь я проклят, пахарь думал, что он спит. Тогда пошел и старший, один, маленьким облачком несло его по дороге. Быстро-быстро прошел по дороге, живой и здоровый. Куда шел, зачем шел — не знали и не спрашивали. Ребенок, что его спрашивать. Он вместе со своим разношерстным щенком Буби весело бежал по подтаявшему снегу, светило солнце. Будь я проклят, солнце.
Потом, бегая так друг за другом, они добрались до другой деревни, пошли в город, его видели на берегу у большой воды, он часами бродил там с песиком, играя с волнами, его отвели в какой-то дом…
В тот вечер мы не слышали звона, звавшего нас строиться. Никто не хотел уйти, оставить дядю Лентена одного. В тот вечер, будь я проклят, и последний трус мог выдержать любое наказание.
— Что с вами, черти окаянные? — как ненормальный кричал дежурный воспитатель. — Построитесь вы или нет, всех накажу, останетесь без ужина!
Он мог звать нас всю ночь, как будто этому глупцу больше делать нечего, он был слеп, не видел. Клянусь, нас уже не было в доме. Мы были далеко, очень далеко, в пути. Мы шли через поля, через деревни, через пещеры, через снег, через воды, через неизвестные города и села, через все дома, везде, где прошел этот человек. Будь я проклят, везде мы были с ним, вместе. Нас сек черный дождь, нас жгло беспощадное солнце, мы пробивались через страшные снежные бури, нет, ничто не могло сбить нас с пути, отделить нас от этого человека. Всюду, где бы нам ни повстречались люди, знакомые и незнакомые, добрые и злые, всем мы называли имя матери, имя отца, имена сестер и братьев, наши тайные отметины. О, Господи, может быть, у них теперь другие имена, другие отметины, может, они теперь венгры, русские, поляки, французы, чехи, немцы, мы рассказывали им прекрасный сон о родном крае, неужели не помните, где он, там есть вершина, над которой утром восходит солнце, потом речушка, отсюда она становится рекой, дальше пролегает лес, серебряный, золотой лес, и небо над ним такое же, неужели не помните… А может, наоборот, мы все вместе в одном доме, в одной комнате, будь я проклят, может, Методия Гришковски и есть твой брат, этот выродок, нет, это невозможно… Клянусь, мы не узнавали своих сестер и братьев, о, мы должны разыскать их, ничто не собьет нас с этого пути.
— Всех запру в подвале, — бесновалась Оливера Срезоска, заместитель директора.
Никто не встал, все были сыты по горло. Переполненные чувствами, как слепые, мы разбрелись потом кто куда по двору и спальням. Места себе не находили, то поднимались в комнаты, то выходили, клянусь, мы шли вместе с тем человеком.
В ту же ночь дядя Лентен исчез. Было позднее лето, может, уже осень, птицы улетали, точно не знал никто. Клянусь, все дети были с дядей Лентеном, больше всего нам хотелось, чтобы он вернулся. Вернулся еще раз вместе с сыном и, если он хочет, может больше никогда не приходить в дом. Будь я проклят, каждое утро только проснешься, глядь, все дети, как зайцы, навострили уши, не возвратился ли дядя Лентен, слышится звук приближающейся телеги и манит, все думают, опять вернулся, и очертя голову бросаются во двор. Не одетые, не обутые. Сердце едва выдерживает, пока открываются проклятые ворота, и все ждут, хоть уже знают, что это не он. Так продолжалось века.
Он вернулся зимой, 15 февраля. Было утро, мы стояли в строю. Пели гимн. Будь я проклят, гимн. Но когда через ворота тихо, как мышка, юркнул дядя Лентен, когда мы увидели его невысокую сутулую фигуру, все замолкли, как по команде. Он помедлил у ворот, как будто хотел отдохнуть. Тогда один из детей, чертенок, стрелой вылетел из строя и отчаянно крикнул придушенным голосом:
— Папа Лентен! — будь я проклят, он изо всех сил обхватил его и повис у него на шее, — папочка Лентен, — лепетал он, — я знал, что ты вернешься, — не переставая лепетал он, — я знал, что ты мой папа!
— Сынок, сыночек, милый мой, — дядя Лентен прижал его к себе и, не произнося больше ни слова, потихоньку, потихоньку, как вор, шмыгнул за ворота.
Папочка Аритон Яковлески, как ни в чем ни бывало, подал нам знак продолжать петь гимн. Будь я проклят, в первый раз мы запели его от всего сердца, в первый раз с любовью. О, надо было видеть Кейтена. Он так воодушевился, так увлекся, что не заметил, что мы кончили петь, что флаг уже развевался. В своем порыве он продолжал петь. Будь я проклят, он пел.
Чудесно, нереально, волшебно звучал его слабый хрипловатый голос. Будь я проклят, когда поют гимн, то стоят по стойке смирно, Кейтен пел свободно, пел счастливо, а все мы стояли в строю навытяжку. Он, наверняка, нас не видел, наверняка, он витал в одном из своих таинственных странствий… О, большая, свободная вода! Сердце билось от радости.
Засуха. Засуха стояла века. Будь я проклят, высохла вся земля. Все выгорело, клянусь. Пока длилась засуха, все вокруг онемело, обездвижело. Солнцу угодили прямо в сердце, оно плавилось. Истекало кровью. Каждый день мы смотрели, как солнце умирает. Будь я проклят, солнце умирало. Что будет, если солнце умрет, — такие дурацкие мысли рождались у нас. Если солнце умрет, правда ведь, на землю опустится тяжелая вечная тьма — погибнут и деревья, и зеленая трава и, конечно, не будет видно полета птиц и течения прозрачных вод. Все превратится в лед: деревья, травы, растения, воды, воздух, которым мы дышим, а, может быть, и само солнце. О, Боже, как мы боялись! А у солнца есть мать, — спросил какой-то простак. У всего на свете есть мать, — сказала нам матушка Верна Яковлеска, — и у солнца тоже. Да, конечно, у всего, мать — это самое прекрасное на свете. Но папочке Аритону Яковлескому такое объяснение не понравилось. Послушай, старая, — сказал он ей строго, едва сдерживаясь, чтобы не взбелениться окончательно, нечего мне тут святость разводить, знаешь же, что мы всех святых начисто. Будь я проклят, начисто. Тогда старушка ушла в свою комнатку и долго не появлялась. Засуха длилась сто, тысячу веков. Мы не видели ни Сентерлевой вершины, ни Большой воды. Все убегало, исчезало. Наверняка поэтому царила такая глухота, мы боялись. Будь я проклят, это был настоящий страх.