— Тамара-а-а!
— Тамара-а-а!
— Тамара!!
— Ой, ну что такое?!
— Иди сюда, я тебе что-то скажу!
— Ну что?
— Иди сюда, не могу же я разговаривать с тобой на расстоянии!
— Ну, мама, потом!
— Тамара!!!
А июльский вечер так хорош, так темен, так тепел, что просто удивительно, как мама этого не видит, не понимает.
Впрочем, только ли Тамарина мама? Вот уже слышится со всех сторон на разные голоса:
— И-и-иго-о-рь! И-и-иго-о-орь!
— Еле-е-ена-а-а!
— Сере-о-ожа! Домой!
В домах одно за другим зажигаются окна, и чудится, кто-то играет на стене светящимся домино.
За доминошным столом остается человек, может, семь мальчишек.
О чем говорят всё позднеющим вечером мальчишки нашего двора? Постепенно замирающие эти беседы страшно нравились мне, когда я был мальчишкой, сейчас же, когда я стал взрослым, они кажутся мне еще интереснее.
Они похожи, наверное, на гаснущий костер.
Вдруг вспыхивает огонек — взгляды устремляются к нему; подвижный этот язычок огня, посветив, поиграв, то исчезая, то появляясь снова, гибнет; но вот загорается в белой груде пепла еще один огонек… Исчезнув, он оставляет в пепле маленький колодец жара.
Однажды я вынес маленькую скамеечку и пристроился под стеной трансформаторной будки, недалеко от доминошного стола. Может, меня и видели вначале, но потом перестали обращать внимание.
Говорил Петя. Петя переехал сюда совсем недавно — из пригорода, где началось строительство завода и посносили домишки с голубыми стенами, выкорчевали сады.
Петя среди наших четырех- и пятиэтажные домов выглядит пока пленником: высокие стены — не для него.
Петя худ — оттого, что, как лоза, пошел вдруг в рост; рот его щербат: выбили зуб на хоккее, он веснушчат, непоседлив, к одежде безразличен, ибо видит достоинство в другом; когда говорит, шевелит по-боксерски плечами, словно уклоняясь от ударов: он немного занимался боксом, но секция вдруг закрылась (тренер уехал)…
Это то, что видно всякому.
— …мы были сиу, — услышал я, — а пацаны с Виноградной — дакоты. Меня звали сперва Ястреб, а потом — Озверевший Тигр: я первый набрасывался, если что. А вождь был — Быстрый Олень…
Голос Пети негромок, глух и как будто печален: он рассказывает о том, что было и что никогда не вернется. Он сидит сгорбившись; слушают его замерев.
— Про ужа я не рассказывал?
— Нет, нет, расскажи!
— Ну так вот: у нас там был дуб, старый, с дуплом — Черное дупло называлось, мы в нем всё наше прятали; мы под дубом на Совет собирались… вот еще про галку расскажу… А метров двадцать от дуба — посадка. Наша считалась, сиу. Мы сидим на Совете, трубку курим, а Однорогий или Трусливая Сова в засаде. Чтобы дакоты неожиданно не напали. Они всегда из посадки выскакивали.
Сидим мы раз: я, Быстрый Олень, Однорогий, Меткий Сокол и Колька, а Трусливая Сова из засады как заорет! Мы за томагавки и — туда. А он палкой по земле лупит. — Змея! — кричит, — чуть не ужалила!
Мы смотрим, а это уж. Сова ему хвост уже перебил. Он вертится, шипит. А на голове — желтые пятна, любому видно, что уж. Взяли мы его, положили в фуражку. Быстрый Олень к себе домой понес: вылечу, говорит, будет наш.
Чуть не забыл: у сиу закон был — чье имя носишь, того не тронь. А мы Кольке, новенькому, еще имя не дали, всё думали — какое дать. А тут уж… Мы и подумали: назовем Кольку Ловким Ужом — он ползал хорошо. И ужи тогда будут под защитой…
Ну, Быстрый Олень ужа и вылечил. Шину ему наложил, перевязал. Мы его в сарае держали, в старом аквариуме. Лягушат каждый день таскали. Большой был уж. Мы приходим, а он голову поднимает, смотрит на нас…
Хвост у него сросся, и Быстрый Олень стал брать его на Совет. Сидит — а уж у него на шее. И не двинется, пока мы говорим.
Мы говорим, трубку курим. Не затягиваемся, так просто…
А когда Совет принимает решение и вождь поднимает руку, ну, чтобы, значит, сказать, одобряет он или нет, уж тогда по руке вверх, обовьется, а голова — над рукой, и шипит…
Петя поднимает руку над столом — все смотрят на его руку.
— И никто его не учил — сам он так делал: раз по руке — и шипит…
— Здорово! — слышится за столом. — Ух, здорово!
— Это еще что, — продолжает Петя. — Этот уж один раз Зубра от смерти спас.
В таком рискованно-интересном рассказе очень важно не перегнуть.
— Петь, — раздается просящий голос, — ты это… не ври только, ладно?
— Ты сперва послушай, — веско, без обиды отвечает Петя, — а потом скажешь: вру или нет…
Мы задумали нападение на дакотов. Они в своей посадке, мы в своей. Все пошли, а Зубра оставили у Черного дупла. У Зубра коленка была разбита, он ползти не мог, его и оставили. Олень ему ужа дал — уж всех наших знал, спокойный был.
Ну, мы ушли, а Зубр улегся, лежит. Уж у него на груди свернулся, греется. Зубр на солнце смотрит — щурится, чуть не уснул, говорит. А уж вдруг голову поднял. Заволновался, будто почуял кого-то. Зубр думал — мы идем, — а уж с него и в траву!
Зубр вскочил, смотрит — а там гадюка! Прямо к нему ползет! Уж ей навстречу. Они только вставать, — Петя показывает руками, как, встретившись, вырастают над землей две змеи, — а Зубр в нее томагавком. Она тогда шмыг в кусты. Понятно? Если б не уж, конец был бы Зубру…
— А что — ужалила бы — и все.
— Конечно, он же лежал.
— Гадюки, я читал, сами никогда на человека не нападают. Только если наступишь нечаянно…
— Читал! А вдруг он на ее норе лежал? Или где она яйца прятала? Ты не говори — не нападает. Если б она к тебе ползла…
— Зубр говорил — в метре была, — поясняет Петя. — А уж — ей навстречу. Уж-то — он гадюк знает!
— Уж, конечно, знает, — соглашаются за столом.
— Петь, а за что этого, ну, как его? — Трусливой Совой прозвали?
— А-а. Он самый маленький был. Алик. И в засаде, когда один, всегда трусил. И глаза у него круглые и желтые. Мы ему и дали это имя. Он говорит: «Я пока достоин этого имени, но я заслужу другое…»
— А какое?
— Чуткой Совой должны были назвать, если перестанет трусить.
Волшебно исчезают со стен светящиеся костяшки домино; во дворе настаивается тишина; город слышен далеким гулом. Рядом побренькивает гитара. Я давно уже слился с темнотой, обо мне забыли.
— Петь, а где сейчас уж?
— Отпустили. Генка же и отпустил, Быстрый Олень. Он на Боюканы переехал. Все переехали. Мы тогда же и томагавки зарыли. Под дубом. И ужа отпустили.
— А он это… сразу уполз?
Это был бы и мой вопрос, сиди я за столом.
— Где там! Он сперва просто свернулся, а когда увидал, что мы уходим, за нами пополз. Мы уходим, а он за нами. Мы уходим, а он ползет. Потом остановился, голову поднял и смотрит…
За столом тишина. И я тоже вижу, как уж, подняв голову, смотрит вслед уходящим сиу. Вслед сиу, покидающим родные места.
— Жалко, — говорит кто-то.
И я понимаю, что это слово относится ко всему: жалко и ужа, и сиу, жалко вместе с ними тех мест, жалко, что окончился рассказ. Жалко Петю, опустившего голову, жалко даже себя: что ты не был сиу…
— А вот у нас раз было, в лагере, — начинает кто-то свой рассказ, но его обрывают:
— Подожди ты со своим «было». Было! У всех было, да ведь молчат же!
Центр внимания сегодня Петя. Он рассказывает о том, чего нет и не может быть в нашем дворе; он рассказывает о жизни, о которой можно только мечтать.
— Ты про галку обещал… Расскажи.
Силуэты покачались, устраиваясь поудобнее, и застыли.
— Галку Зубр поймал, Вовка. Она еще маленькая была, галчонок. Из гнезда выпала. Он ее и подобрал. На крольчатнике у него стала жить. Он ее шпагатом за лавку привязал. Как увидит его, кричит, клюв раскрывает.
Ну, выросла. Зубр ее на плечо сажает, она сидит, не улетает.
У Быстрого Оленя — уж, у Зубра — галка.
Потом, когда совсем выросла, улетела. А поселилась знаете где? Как раз на нашем дубе. Самец прилетел, они гнездо сделали. Нас не боялись.
Они с самцом во двор к Зубру прилетали. Она сядет к нему на плечо, а самец на заборе дожидается. Он на плечо, конечно, боялся садиться. Хоть и дикий, но все равно близко подпускал. Только дотрагиваться не позволял. Сразу улетал. Он же дикий, не то что галка.
Мы как раз тогда с дакотами каждый день воевали. То на озере, на плотах, то в посадке. Сидим под дубом, а они крадутся. А галки — вот не поверите! — им же сверху все видно — сигнал нам подавали. Чуть заметят дакотов — и давай кричать. Мы и готовы. Сразу рассыплемся — и с флангов на них. Как дадим!
Понятно? Галки у нас вроде наблюдателей были. Обе: и она и он. Дакоты и так и этак прячутся, а мы все о них знаем. Гнездо-то на самой верхушке…
Поймаем кого — скальп снимем…
— Как — скальп? — тревожится кто-то.
— А так: ножницами с макушки. По договору. Потом приклеим клок к бумажке и в дупло. Ихнего Костю Волчье Ухо почти наголо остригли — пять раз ловили. Его в засаде оставляли, а мы к нему сзади: рот зажмем и тащим. Он хоть и Волчье Ухо, а слышал плохо. У него в одном ухе ватка всегда была…
За столом смеются:
— Ничего себе — Волчье Ухо!
— Волчий хвост он, а не ухо!
— …оттащим его подальше, привяжем к дереву, чик! — и нет скальпа! — добавляет смеху Петя.
Потом он снова серьезнеет:
— Сказал кто-то про наших галок дакотам. Сами они бы не догадались. Кто-то нас предал, — заключает он. — Раз приходим мы к дубу, а гнездо на земле валяется. Яйца разбились, насиженные уже. Галка вокруг летает. А самец на ветке сидит, молчит. Нас как увидал, крикнул ей что-то. Она рядом села на ветку. Зубр ее зовет: галка, галка! — а она не слетает к нему. Потом взяли и улетели…
— А как ее звали, галку? Ты сказал: «Зубр ее зовет». Он что, так ее и звал — галкой?
— Так и звал. Сиу не дают имен животным. Потом расскажу, почему.
— И они не вернулись, Петь, не вернулись галки?
— Не. Не вернулись. Перестали верить людям. Ни разу больше Зубр ее не видел. Перестали верить — я ж сказал!
И опять за столом воцаряется молчание.
— А вот у нас было… — начинает кто-то, но на него прикрикивают:
— Заткнись ты — «у нас, у нас!» Рассказывает же человек. Получше, чем у «вас». Петь, а кто гнездо разорил?
— Дакоты — кто! Мы все узнали. От Волчьего Уха и узнали. Он раньше чуб носил, а потом стал ежик носить — чтоб нечего было срезать. А мы ему хотели все равно кусок выстричь, а он говорит: расскажу тайну про галок. Это, говорит, мы разорили, чтобы не было у вас наблюдателей. Нам, говорит, сказали, что у вас наблюдатели, вот мы и разорили. У нас же, говорит, нет наблюдателей. Мы тогда спрашиваем — а кто вам сказал? А он не говорит. Хоть, говорит, наголо стригите, не скажу. Ну, мы увидели твердость и отпустили его. — Петя делает паузу и честно добавляет: — Дали, конечно, ему… немного. — Чтоб знал.
— Надо было как следует дать, — сожалеют за столом. — За галок стоит.
— Нельзя, — возражает Петя, — он же один. А дакоты все были виноваты. Мы тогда сразу войну им объявили. А вот кто нас предал — это мы должны были узнать!
— Узнали? — спросило сразу несколько голосов.
— Не успели, — Петя вздохнул. — Дома сносить стали. Надо было переезжать… Ох, если б узнать! — Петя стукает кулаком по столу. — Надо будет к Черной Коре поехать, к Мишке, — он вождем у дакотов был. На Ботанике сейчас живет, в крупнопанельном… Должен сказать, он ведь уже не дакот. Надо поехать! — окончательно решает Петя.
— Ну и что, что узнаешь! — раздается голос. — Галки все равно улетели, ни сиу, ни дакотов уже нет; зачем старые счеты сводить? Может, он и не предавал, а просто похвастался: мол, у нас вот кто есть… Мог ведь он так сказать мог! Уверен!
— Ты-то уверен. Ты всегда так, — слышится с другого конца стола. — Про дядимитину тележку кто сказал? Ты! Тебя что, спрашивали? А про ящики? «Пожар мог случиться»! Хоть раз случился?
— Много ты знаешь про пожары!
— А ты знаешь? Ты что — пожарник?
— Кончай, ребя!
— Чего — кончай! А чего он все доносит! Если б у нас было племя сиу, я б его ни за что не взял. Пускай в дакоты идет!
— Чего вы, — вступает Петя. — Дакоты — они тоже хорошие, Почти как сиу. Мы ж воевали, чтобы интереснее было. У нас стрелы были с резиновыми присосками. И раз в неделю мы трубку мира курили. Вот бледнолицые, те — гады.
— Какие бледнолицые?
— Ну, на наше озеро приходили. Рыбаки на машинах. Пижоны разные. Они у Доброй Бабушкины сливы воровали. Туристы всякие — они деревья в посадке рубили, костры жгли. В сад лазили. И Колодка еще.
— Какая колодка?
— Это дядька один. Фамилия это — Колодка. Настоящий бледнолицый. Котят весной хотел утопить. Собак бьет. Пьяница он. Весной рыбу запрещено ловить — он ловит. Хваткой. А мы его окружим, хватку порежем. Ух, ругается! Один раз, пьяный, четырех бабушкиных кур застрелил. Они в его огород забрались. А бабка что — она только плакать и умеет. Мы сразу же собрались. Быстрый Олень говорит:
— Мы должны отомстить за подлый поступок!
Пошли мы к нему домой. Давай его дразнить. Он за нами. Пьяный ведь… Мы убегаем — и все к дубу, к дубу… А там окружили, я набросился, скрутили его. Он не сильный, худой такой. Привязали к дубу, сбегали за водой. А он ругается… Ведер семь вылили на него. Отрезвел, стал проситься: отпустите, говорит, ребята, стыдно, говорит, я уж не маленький, чтоб меня так… А мы ему: а куры? Он говорит: не буду, я, говорит, за кур заплачу.
Отпустили. Веревку развязали, разбежались. Он пошел. Сгорбленный такой, мокрый. Метров десять отошел — обернулся: аж синий от злости.
— Хулиганы, — кричит, — я в милицию пойду, расскажу, какими вы разбойниками растете!
А мы ему:
— Иди, иди — там тебя давно дожидаются! — И в ведро барабаним. Мол, не забудь — про ведро-то!
«Ведро» нравится всем. Его одобряют дружным коротким смехом. Эти сиу просто молодцы! Так ему и надо, Колодке!..
В нашем дворе есть свой Колодка — пустой и, конечно, громкоголосый мужичонка, дядя Леня, всегда пьяненький, смотреть и слушать которого и неприятно, и до смерти скучно. Стоит у магазина с самого утра и пристает ко всем. Его обходят и морщатся даже…
Я как бы тоже участвую в беседе: у меня на языке вертится вопрос, но я все боюсь выдать себя и нарушить естественное развитие рассказа. И все же не выдерживаю:
— Петя, а скажи — почему все-таки сиу не дают имен животным?
Весь стол оборачивается ко мне. Обо мне было забыли, а я вдруг заговорил.
Я встал, подошел.
— Ты уж извини, но мне тоже интересно — почему. У вас какой-то закон был? Насчет животных?
— Да… был… — не сразу и будто отмахиваясь, отвечает Петя.
Так и есть, я все испортил. Петя сник, смешался: взрослый — он одним словом может разрушить все, что строилось и темнотой, и голосом, и фантазией.
— Был… — скучно говорит Петя. — Только это долго рассказывать. Да и поздно уже.
Не хочет. А я не имею права говорить, что еще не поздно: уже без четверти одиннадцать, детям пора домой.
За столом еще некоторое время неподвижность.
Тут поднимается один.
— Ну, — сообщает он тем известным тоном, каким прощаются на ночь, но еще и нарочитым, — я — домой. Спать пора.
За ним встает другой.
Петя пока медлит. Ему неудобно уходить, потому что на эти минуты я как бы остаюсь его собеседником. И все же он решается.
— Пока, ребята! — говорит он громко, встает и сразу же исчезает в темноте.
За ним поднимаются остальные.
Я остаюсь за пустым столом. Я, бледнолицый.
Я иду по двору. Двор населен. То тут, то там разгораются на мгновение угольки сигарет; вспыхивает спичка. Гитара, негромкие слова. Неожиданно во двор заглядывают фары; пошарив, осветив стену, увидев кого-то, ослепив, пятятся и исчезают.
Доносится хор лягушек с зеленого пруда за школой.
Вдруг хор смолкает. Это кто-то, проходя мимо, швырнул комок земли в пруд.
Потом раздается первый лягушачий голос.
— Меня-а-а-аю! Ква-ква-артиру!
— Ка-а-а-кую?
Хор подхватывает. Пруд — это квартирный базар.
— Базар, — говорю я вслух.
Улыбаюсь и иду домой.
Отчего сиу не дают имен животным?
— Пашк, — спросил я голосом зевающего от скуки человека, — ну, ты еще не сиу?
Пашка стоял у подъезда и грыз яблоко. Он тут же подошел ко мне и сел рядом: я с ним разговаривал почти как со взрослым, кроме этого, я всегда выслушивал его до конца, может быть, единственный во всем дворе.
— Не-а, — сказал он, — еще нет. Мы сказали Петьке, что можно было бы и у нас сделать племя, но он говорит, что еще не знает. Тут, говорит, и леса близко нет, и озера, а бледнолицых, говорит, полно… Там у них даже олень одно время был, а здесь даже ежа не увидишь. И защищать, говорит, кроме собак, некого. А сиу, — безмятежно выдавал тайны Помидор, — братья животных. Они их спасают от бледнолицых…
— Пашка! — раздалось вдруг с балкона четвертого этажа. — Ты что с моим велосипедом сделал? Пяти спиц не хватает! — Кричала его старшая сестра Нина.
Помидор застыл. Он поднял голову и зажмурился, будто от солнца.
— А что я сделал? — завопил Пашка на одной ноте. — Ничего я не сделал! Сама где-то потеряла!..
Тут и воробью станет ясно, что спицы — его рук дело.
— Говори, где спицы! — закричала, свешиваясь с балкона такая же румянощекая Пашкина сестра. — Я тебе сейчас такое сделаю! Я папе скажу!
— Под ванной они, — неожиданно сообщил наверх Пашка. — Можешь забирать. Подумаешь — раскричалась. — Это уже мне.
— А для чего спицы? — спросил я.
— Стрелы, — ответил Пашка и откусил яблока, — Ух, летят! Только искать потом долго надо.
— Петя научил?
— Не-а. Сами придумали. Пока племя будет…
— Паш… А почему сиу не дают имена животным, Петя не рассказывал?
Помидор откусил еще яблока.
— Это как в книге, — начал он. — Мы подумали, что это они вычитали где-то, а Петька говорит: было. Я, например, нигде про это не читал…
И Пашка рассказал:
— У них Пушистый был, ну, хорек. Или ласка. Они не знают. Пушистый такой. Они его и назвали — Пушистый. Это еще давно было, еще даже до оленя.
На озере кто-то их нору разорил, хорьков. И убили всех. А один детеныш остался. Маленький. Он вылез из норы — в самой глубине, наверно, прятался — и ищет своих. А тут сиу. Они ему есть дали, у них еда с собой была: бутерброды с колбасой. Он колбасы и поел.
Они тогда нору замаскировали — сучьями накрыли, и он стал жить в своей норе.
Они приходят, кричат:
— Пушистый! Пушистый! — он и бежит к ним. Они ему колбасы или еще чего.
Пашка говорил без запинки, будто отвечал хорошо выученный урок.
— Он любил колбасу… Ну и вырос. Сиу его охраняли. Они всем сказали: чтоб никто не трогал — а то будет иметь дело с ними…
А его никто и не трогал. Он красивый был. Тогда бледнолицые еще на озеро не ходили. На озере все свои были, маленькие все. И Пушистого все гладили и кормили.
И он стал всем доверять, понятно?
Это был, очевидно, важный момент рассказа, и я простил Пашке его фамильярное «понятно».
— Только кто позовет его: «Пушистый! Пушистый!» — и он сразу бежит.
Помидор по-настоящему выкрикивал «Пушистый», словно зверек был где-то здесь, во дворе.
— И вот… один раз…
Голос Пашки прерывается.
— Один раз… идут сиу на озеро… а навстречу им маленькие — бегут и кричат, — Помидор делает порывистый вздох, — что Пушистого… убили.
Черт побери! Мне и самому жаль его.
— Ну, — говорю я, — ну, ну, Пашк!
Пашка делает еще один порывистый вздох. И голос его становится тих и ровен.
— Дядька один убил. Ребята с ним играли, а он подошел, взял камень и убил. Вон, говорят, где он лежит.
Сиу бегом туда. И видят: лежит. У норки. И голова разбита. Мертвый. Пушистый…
Пашка глубоко-глубоко вздыхает.
— Колодка Пушистого убил. Ну, вы слышали. Они с ним давно ссорились. Он и убил. Нечисть, говорит, разводят. Ну, закопали они его. И вот что с ними случилось? Как идут они на озеро, всё им хочется позвать: «Пушистый! Пушистый!». Они привыкли, сиу.
Подходят к озеру и переглядываются друг с дружкой: мол, так и хочется позвать…
А Зубр однажды не выдержал и позвал…
— А он, — Пашка наверняка повторяет Петины слова: — а он, конечно, не выбежал. Он же мертвый, — добавляет Помидор. — Быстрый Олень всех тогда обогнал — ушел вперед… а когда его догнали, Петька говорит, глаза у него красные были… Он Пушистого больше всех любил.
И тогда сиу поклялись: никогда не давать имен животным. Потому что обидно… Ну, больно. — Пашка произносит эти слова, как формулу чувства, и поспешно ее объясняет: — Они же, ну, животные, если им дать имя, будут совсем как братья. И если его убьют, так когда имя скажешь, он вроде снова живой. А он мертвый. И обидно. Понятно? Лучше, когда без имени. Легче…
— Понятно, — говорю я, — понятно, Пашк. Ты не беспокойся — я все понял. Легче, конечно, когда без имени. Ведь убить-то действительно каждый может. Взял камень и…
— Они себя звали, знаете как? Доброе племя сиу. Они сперва просто индейцами были, сиу. Ну, воевали. А потом к ним олень пришел. Серьезно, Из лесу. Он наступил на что-то и ногу между копытцами разрезал. Глубоко: кровь идет, он ослабел… Может, он на стекло наступил. На бутылку на разбитую, — сердито говорит Пашка.
Ну, вышел из леса. К людям. А там как раз сиу. Видят — хромает. Еле жив. А боится! Весь дрожит. А в лес не идет. Там бы он умер, без помощи.
Сиу его на руки — и домой. К Петьке.
И вылечили. Петькина мама вылечила.
И Зубр тогда предложил: давайте называться Доброе племя сиу. Будем защищать всех животных.
Оленя они еще никак не звали. Так и отпустили. Он к ним из леса часто выходил. Поиграет, и опять в лес.
А потом они Пушистого приручили…
Пашка сидит опустив голову. Гибель Пушистого для него и теперь еще не слова.
— Слушай, Паш… а почему Петя мне не хотел рассказывать про это? Помнишь — я подошел?
— А-а… они тогда Колодке… — и тут Пашка спотыкается. — А знаете, — говорит он, поднимая на меня глаза, — а знаете, — говорит Пашка совсем уже другим голосом, — как у сиу наказывают тех, кто проболтается?
— Как? — спрашиваю я по инерции.
— Крапивой, — выразительно сообщает Пашка. — Привяжут к дереву, голышом, ну, в трусах, и крапивой! Чтоб не забывал.
— Паш, да ты разве уже сиу?
— Думаете, легко? — говорит Пашка. — Я вот животных люблю, а муравьев пока боюсь. Я уже пробовал…
— Что пробовал?
— Ох, кусаются! Жуть! — Пашка трясет головой. — А щекотно! Но можно привыкнуть, Петька говорил, все сперва боялись. А потом — хоть бы что. Даже улыбались.
— Постой, постой! Какие муравьи? При чем тут муравьи?
— Под мышкой муравьи! Возьмут горсть с муравейника — и под мышку тебе. Стойкость воспитывать.
— Вон оно что, — размышляю я вслух. — Они, смотри-ка, — серьезный народ, эти сиу.
— А вы думали, — подтверждает Пашка. — Очень серьезный. Сиу быть трудно…
Пашка молчит минуту-две, глядя на что-то в стене, и вдруг, весь повернувшись ко мне, спрашивает:
— Вот, а вы сами, если бы у вас Пушистого убили, вам было бы легко?