На колени даже новых Максимкиных штанов нашивают толстые, чуть ли не шинельного сукна заплаты. Ни один другой материал не выдерживает трения Максимкиных колен об асфальт, о стены, заборы, лестницы — обо все что угодно с утра до ночи.
Максимка — махонького росточка энергичный второклашка. Своей неутомимостью он напоминает часовую пружинку. И если бы из Максимки можно было наделать каким-то образом часовых пружин, износу не было бы таким пружинам, — и часы ходили бы вечно.
Вот он стоит, Максимка, посреди двора, вертя головой, — он опять что-нибудь придумывает. С ним не соскучишься — это точно. И ему самому не бывает скучно. Он всегда чем-то занят.
Две недели Максимка искал миллион рублей. Искать миллион было легко, потому что везде на улице были осенние листья. Под ними миллион долго мог оставаться незамеченным. Да и где же еще лежать миллиону, как не среди осенних разноцветных листьев.
Максимка не раз уже находил на улице деньги — когда гривенник, когда рубль, а раз даже нашел три рубля. И если валяются посреди улицы три рубля, то ведь должен где-то лежать и миллион!
Если бы Максимку спросили, почему именно миллион, он ответил бы: потому что миллиона хватит на все. На мяч, на велосипед, на джинсовый костюм. На мамино зимнее пальто и на цветной телевизор.
С той поры, как уехал куда-то надолго отец, Максимка на все свои просьбы «купи то, купи это» слышит в ответ:
— Нету денег.
— Подожди…
— Вот скоро буду больше зарабатывать…
И что это за беда такая — нету! Обязательно надо зарабатывать! Это ж столько ждать! Это ж столько терпеть! Деньги ведь можно просто… найти!
Надо только поискать хорошенько — никто не занимается этим специально.
Листопад кончился, все листья смели в кучи, а кучи подожгли. В этих листьях миллиона быть не могло, дворник наверняка увидел бы…
А мама, как узнала, что Максимка ищет миллион, сказала:
— Да разве ты взял бы миллион себе? Ведь он не ничей, он чей-то! И даже не чей-то, а государственный. У человека не может быть столько денег. А государство на этот миллион, может, собиралось построить школу.
Так-то оно так, но когда Максимка в очередной раз попросил маму купить ему велосипед, а мама опять ответила, что надо подождать, Максимка ждать не согласился. Он сказал, что заработает на велосипед сам.
У их соседа, поэта, вышла книжка стихов. Поэт пришел домой — Максимка как раз возился с поэтовой дочкой Ладой — и с порога еще швырнул в комнату, к люстре, розовую пачку денег. Деньги разлетелись по комнате, как осенние листья.
Поэт поднял Ладку и подбросил ее к потолку.
— Проси чего хочешь! — крикнул он.
В тот же день Максимка решил, что будет отныне писать стихи. Он и написал их в тот же день. Вот что он сочинил:
Максимка показал стихотворение поэту, поэт прочитал и похвалил. Он похвалил, но сказал, что детям денег за стихи не платят, даже за самые хорошие…
Максимка, конечно, огорчился. Но он из тех людей, что огорчаются ненадолго. Он всегда изобретет что-нибудь. Нет велосипеда — и не надо…
Во дворе есть беседка. Вернее, будет. Пока стоит ее скелет. Максимка достал где-то веревку (наверняка бельевую), привязал один конец к шпилю беседки, а на другом сделал петлю. Он встал на скамейку, схватился за веревку, сунул ногу в петлю и оттолкнулся. Он раскачивался, вылетая за пределы беседки, и вокруг него собиралось все больше и больше мальчишек.
Качели во дворе были, но разве это качели! Они, можно теперь сказать, девчоночьи качели. Благополучные и неопасные. То ли дело эти! На них качаешься рискуя. На них можно проверить смелость — и свою и друга. И это было как раз то, что нужно мальчишкам.
Мальчишки встали в очередь на максимкины качели.
Шпиль скрипел, беседка потрескивала и покряхтывала.
И вот подошел черед Эдика. Он тоже сунул ногу в петлю, оттолкнулся… И на обратном пути ударился о стойку. Упал — его проволокло по грязному полу беседки: Эдик изгваздался, как, наверное, никогда до этого, набил синяк на скуле, на руках ссадины…
Максимка, чуя плохой конец, полез отвязывать веревку…
Прибежала Эдикина мама…
И Максимке попало. А был ли он виноват, скажите?
Во дворе снег. Он случайно выпал вчера, белей его нет ничего на свете. Завтра снега уже не будет, поэтому им вовсю пользуются сегодня.
Максимка вынес во двор санки — старые, ржавые, половины планок нет. Он выжимает из санок все, подгоняя их и руками, и ногами, и воплями, — и санки его — самые быстрые.
Из подъезда на лыжах показывается Эдик. Лыжи стучат, палки высекают искры. Он ступает на снег, и лыжи разъезжаются. Лыжи новые, Эдик на лыжах впервые.
— О! — счастливо кричит Максимка. Он бросает санки и бежит Эдику навстречу. — Лыжи! Купили? Дай покататься!
Эдик, еле держась на ногах, сопя и пыхтя, шествует мимо. Чистенький, аккуратненький, на новых лыжах Эдик. Не глядя на Максимку, он сообщает в такт своим неуверенным шагам:
— Это мне… специально… чтобы я с тобой… не играл… купили. Не дам…
— Ну и не надо! — Максимка на самом деле ни капельки не огорчен: его взгляд уже наметил что-то, а в голове блеснула очередная идея.
Он мигом составляет трое санок в «поезд»; «поезд», разогнанный множеством ног и рук, катится далеко, весело — во дворе визг, крики, смех.
Эдик, взобравшись на горку, съехать боится и с завистью смотрит на «поезд». Максимка о нем уже позабыл и не оборачивается в сторону Эдика.
Эдик наконец решается и делает шаг вперед. Его качнуло, он раскорячился — поехал. Одна лыжа тормозит, другую уносит — Эдик шлепается животом на снег. Подниматься он не спешит, словно поняв тщетность своих попыток научиться кататься на лыжах. А «поезд» опять проносится мимо него.
Затем происходит то, что и должно было произойти. Эдик сам предлагает лыжи Максимке и, счастливый, садится на санки в «поезде». Вот он уже весь в снегу, вот уже расстегнут пальто, Эдик уже без шапки, хохочет…
А Максимка, отдав кому-то вторую лыжу, пытается съехать почему-то на одной…
Открывается окно, и на весь двор раздается:
— Эди-и-и-ик! Эдик!! Боже мой!..
Таков Максимка, человек, которому никогда не бывает — и не может быть! — скучно.
Однажды я увидел в нашем дворе бой. Это был необыкновенный бой. Спорю на что угодно, что никто из вас не догадается придумать такое. Два войска, надев на себя большие картонные ящики из промтоварного магазина, как латы, а маленькие — как шлемы, славно бились на асфальтовой площадке деревянными мечами.
Максимка, самый маленький и верткий, сражался впереди. Стучали мечи, громыхал под ударами картон. Максимка вопил:
— Падай! Падай! Я тебя проткнул!
Но падать в этом бою никто не собирался. Взрослые не останавливали бойцов: теми были приняты все меры предосторожности — в шлемах проделаны дырки для глаз, а концы мечей притуплены. А что до ссадин на руках, так они не страшны мальчишкам.
Мужчины-доминошники, зажав в руке костяшки домино, так и не опустили на стол первую кость: они смотрели на битву.
Среди бойцов был, конечно, и Эдик — я это понял, увидав неподалеку его маму. Маленькая, худенькая, круглыми от ужаса глазами она искала своего Эдика среди одинаковых лат и шлемов. Каждый раз, когда на кого-нибудь обрушивался крепкий удар, она вздрагивала и негромко и неуверенно вскрикивала:
— Эдик!.. Эдик!.. Эдик!..
Я потом спросил у мальчишек — кто придумал надеть картонные ящики, как латы?
— Кажется, Максимка, — был ответ.
— Сперва он, а потом и мы тоже, — была поправка к ответу.
Возле Максимки всегда народ. То ли он опять что-то придумал, то ли что-то показывает с таинственным видом (фонарик, например, который в темноте еще лучше светит…»), то ли Максимка рассказывает.
Рассказывает он так:
— А вот у нас в Темир-Тау…
Или еще так:
— А! Вот у нас в Темир-Тау…
Я, услыхав как-то Максимкино «Темир-Тау», усмехнулся: «Живет в Кишиневе уже третий год — что он там помнит про Темир-Тау!»
…В это утро мне вдруг захотелось уехать. Куда-нибудь. Хоть ненадолго. У взрослых это настроение называется «надо сменить обстановку».
Чаще всего взрослые так никуда и не уезжают. Их, во-первых, не отпускают на работе.
Целый день взрослый переживает свое желание уехать. Говорит о нем с приятелями, которым это настроение знакомо. И, наговорившись всласть, отводит душу и вечером приходит домой почти в обычном своем настроении.
Итак, и умываясь, и завтракая, и помешивая кофе, я думал: ох, как хочется уехать! Я чуть не постанывал от своего желания.
С той же мыслью я сбежал по лестнице. Вышел во двор.
И тут я увидел железную дорогу! Она начиналась прямо от крылечка. Она сворачивала в проход между домами и исчезала за поворотом.
Железная дорога — рельсы и частые шпалы поперек — была нарисована мелом на асфальте.
На крылечке был круг, а в нем написано — «Кишинев».
Оказывается, чуть сделав шаг во двор, я очутился на вокзале!
Оставалось сесть в поезд.
Так я и сделал. И двинулся по белой железной дороге, не зная, куда она меня приведет и чем окончится мое путешествие.
Через пять шагов (а может, через 500 километров?) я увидел Киев. Слово «Киев» было написано на асфальте. Я остановился перед ним. Этот город я знаю, мне всегда хочется побывать в нем снова.
Я постоял на тротуаре над написанным на нем словом «Киев». Я видел то знакомую улицу, то дом, то блеск широкой реки и желтую полосу пляжа, то булыжную мостовую… Киев был то летним, солнечным, то зимним, снежным; передо мной вдруг открывалась дверь в знакомый дом, загоралась в прихожей лампа, и мой друг, удивляясь и улыбаясь, протягивал мне руку…
Я снова был в Киеве. К нему меня привела белая железная дорога.
Потом дорога спустилась на мостовую. Она нырнула под автобус — мне пришлось его обойти — и пролегла (кажется, так принято говорить про железную дорогу?) дальше.
За автобусом я увидел Ригу. В Риге я не бывал, Ригу я не видал.
Тогда я вспомнил рижанина, товарища по флоту.
Его звали Ивар. Он не был похож на других прибалтов, которые стояли на правом фланге нашей роты, — здоровенные, не очень складные, медленно и неправильно, но верно говорящие парни. Ивар не был похож на них — небольшого роста, изящный, быстрый на ум и на слово… Я повспоминал, стоя над «Ригой», Ивара, и себя заодно, и свою службу на флоте, и море…
Я решил, что мне непременно надо побывать Риге — в ближайшее же время.
Сразу за Ригой был Львов. Львов я знаю. Там я боролся на первенстве Украины по классической борьбе среди юношей. Я занял второе место.
Я сошел с дороги, чтобы не мешать машинам и постоял над Львовом. Мой взгляд бегал по его улицам, может быть, похожий на солнечного зайчика.
Второе место… из семнадцати, между прочим. Я проиграл только Зимину, по очкам, и то я свалил его под конец «бедром», он еле выкарабкался, а в остальные минуты стойки грубо «оттолкался». А я еще не знал, что оттолкаться — это тоже прием борьбы…
Но не это, не второе место (хотя оно тоже очень важно) было главным тогда.
На соревнования во Львов провожала меня Она. Та самая, в кого я был впервые и сильно… Я учился в девя…
— Дядя Алексей, скажите, пожалуйста, который час? — Это, конечно, наш вежливый Эдик. Я оглянулся. Эдик стоит на железной дороге, локти прижаты к бокам. Он чуфыкает — спускает излишки пара.
— Двадцать минут девя…
— Спасибо!
Эдик зачуфыкал чаще — чуф-чуф! — и побежал: ранец на его спине запрыгал.
— Понятно, — сказал я сам себе. — Значит, опять как-нибудь в следующий раз?
Львов. Львов… Но кому придет в голову еще раз написать это слово на асфальте и как раз в тот день, когда мне снова захочется уехать?
А следующий город был Москва! С ним у меня не было связано ничего и в то же время все. К тому же, знал я, Москва у нас всегда впереди, — мы в ней обязательно еще побываем, поэтому я улыбнулся, помахал Москве рукой и поехал дальше, прямо в Ленинград, который, конечно же, был в трех шагах.
После Ленинграда железная дорога сворачивала к… школе.
Вот оно что!
Кто-то, какой-то человек, для которого без выдумки и один шаг скучен, взял да и провел железную дорогу от дома до самой школы. Белую железную дорогу со множеством шпал.
Теперь он не просто ходит в школу, хотя до той каких-нибудь двести метров, а ездит туда на поезде! Он останавливается в знакомых городах.
Наверное, это Максимка.
Я свернул к школе. Здесь дорога заканчивалась. Она упиралась в круг, а в нем было написано «Темир-Тау»…
— Тим-там! — сказал я.
И тут я понял, что Максимкин Темир-Тау значит для него не меньше, чем для меня мой Львов и другие знакомые города.