Михаил Афанасьевич — он живет в 37 квартире — мальчишкой был давно, лет тридцать с лишним назад. Он слесарь-ремонтник на автобазе. Рационализатор, изобретатель. На автобазе чуть что — обращаются к нему:
— Афанасьич, давай помозгуем вместе…
И не было еще случая, чтобы он не решил технической задачи.
Потом хвалят: золотая голова!
Я с ним хорошо знаком, я расскажу, какой была эта золотая голова тридцать с лишним лет назад.
Мишка перешел в пятый класс и сказал другу Сеньке, что скоро будет знать три языка: русский, молдавский и немецкий.
А через два дня немецкий язык сам пришел к Мишке, да только не тот, который он хотел. Началась война.
Наши отступали.
Наши прошли через село не задерживаясь, скорым маршем. Сказали: ждите, мы немцев остановим, а потом погоним назад. И ушли.
Улеглась за нашими пыль — лето было жаркое, сухое — и село ненадолго затихло. И вдруг понеслось тревожное: немцы идут! Немцы… И все стали хорониться по домам.
Немцы появились в селе часов в одиннадцать дня. Самые первые были на мотоциклах. Сидящие в колясках держали наизготовку автоматы.
Мишка и Сенька сидели на чердаке Сенькиного дома и смотрели на немцев сначала в окошко, а потом, испугавшись автоматов, — в щели.
Мотоциклы подняли пыль. Пыль над дорогой казалась живой: клубы ее шевелились и вздрагивали, вдруг выбрасывая из себя еще машину, еще… Потом пошли танки.
Поначалу ребята считали машины и танки, чтобы, когда понадобится, сказать, сколько их, а потом сбились со счета. Немцев было очень много. Через село шла, наверное, целая армия.
Пыль поднималась все выше и выше, закрывая село от солнца; беспрерывно ревели моторы; слышалась немецкая речь, похожая на окрики.
Ребятам надоело сидеть на чердаке, они спустились во двор и подошли к забору, у которого уже стояли и бабка, и дед, и Сенина мама.
Лица у немцев были красные, пыльные, чужие. Немцы торопились. Иные и не смотрели на них, стоящих за забором, другие смотрели. Смотрели, показывая на них друг другу как на что-то смешное, один зачем-то погрозил кулаком, другой что-то крикнул, еще один прицелился, пугая, автоматом…
Дед застыло смотрел на немцев, словно что-то вспоминая, а когда немец пугнул автоматом, ушел в дом. У крыльца остановился и сердито позвал всех. Бабка осталась. Она долго стояла у забора, не в силах оторвать от него оцепеневших рук.
И на другой, и на третий день через село шли немецкие и румынские войска. Канонада на востоке глохла; только вечерами и ночами там вспыхивало и светилось небо.
Войска прошли, но мальчишек еще день-два не выпускали на улицу. По селу расхаживали трое полицаев — двое незнакомых, а один — и ихнего села, Митька Савранчук. Незадолго до начала войны он куда-то пропал; вернулся и сразу же стал полицаем. Всегда его звали неуважительно — Митькой, хотя ему было лет 28, прибавляли: «пустой парень». И вот он полицай.
Вышли мальчишки, стали смотреть — и то село, и не то. Вывеска на сельсовете — Рostul de jandarmi. Солдат с винтовкой. На школе вы вески никакой. Магазин — с открытой дверью пустыми полками. От всего прежнего в магазин остался только запах — муки, одеколона, мыла и селедки. По магазину шныряют мыши.
Самое главное — долго было неизвестно, что теперь можно и чего нельзя. Неизвестно даже — можно ли пойти на ставок купаться, можно ли играть в цурку. Как теперь играть в самую главную игру — в войну?
В доме у Мишки поселился офицер. Он был высокий, черный и злой. (Сколько ни пытался Михаил Афанасьевич вспомнить, рассказывая еще что-то про немца, не вспомнил. Помню, говорит, высокий, помню — такой: Михаил Афанасьевич выпячивал грудь, задирал голову, помню черный. И злой. Он сестренку чуть не убил).
Немец прогнал бабушку и Аньку с их кровати, и денщик заново ее застелил. Анька взяла да и забралась на свою кровать, да еще с козленком — кровать-то была ее, откуда маленькой знать, что теперь у немца все права. Немец увидал — козленка за загривок да об дверь — из козленка и дух вон. Аньку — за ним, об ту же дверь. Она ударилась, упала — кричит. Немец за пистолет, орет: швайне! Швайне! Бабка к немцу, — она ему как раз еду готовила, — просит, не надо, ребенок ведь… Немец рявкнул еще что-то и спрятал пистолет.
Съехал скоро. Из дому вышел — не обернулся. Высокий, злой, — немец.
Жили слухами. Слухи были один другого страшней. Из Дубоссар вывезли евреев вместе со всем скарбом; людей постреляли над ямами, а скарб поделили… Скарб давали в награду за то, что стреляли. Стреляли и полицаи. Утром после расстрела люди видели, как во дворах полицаев сушили и проветривали полученную за кровь одежду. Кто больше стрелял, тому больше и дали…
Румыны от немцев отличаются. У них можно все купить, даже жизнь. Один человек, колхозный активист, не успел уйти с нашими. Его схватили. И должны были расстрелять. А жене его кто-то посоветовал: ты вон к тому кривоносому подойди, дай ему денег. Она вечером подошла и дала кривоносому денег. И тот через час выпустил ее мужа. А наутро тех, что схватили, расстреляли…
В конце августа на доске объявлений у жандармерии появился приказ: всех детей школьного возраста записать в классы.
И опять пошли по селу слухи. (Самое страшное было то, что слухи потом оказывались не слухами, а правдой). Что в школе будут новые порядки: сечь будут, как в старые времена, ставить в наказание коленями на горох или на кукурузу (смотря что уродит), будет снова закон божий, и еще, и еще…
Кто записывал своих детей, а кто говорил, что рано, семи лет не исполнилось.
Школа открылась 15 сентября. Учеников пришло мало, кое-как их построили, перед строем выступил новый директор. Он поздравил всех с началом нового учебного года, с новыми порядками и новой — все теперь в ней будет по-другому, по-новому, — школой. Он сказал, что с этого дня они будут проходить закон божий, и познакомил с преподавателем нового предмета. Его звать, сказал он, отец Петр.
Отец Петр — небольшого роста худой человек в потрепанном черном костюме. Худой он был, наверное, из-за какой-то болезни, лицо морщинистое и недовольное, хотя он пробовал улыбаться и старался казаться приветливым. Он сказал, что на Покров откроет закрытую большевиками церковь и что школа пойдет на торжество открытия и будет петь молитву.
Первый урок был уроком закона божия. Школа собралась в одном классе.
Отец Петр сказал, что его надо называть «батюшка». Он спросил, кто знает какую молитву. Молитв не знал никто никаких. Лицо «батюшки» нервически задергалось, но он сдержался. Он только постучал некоторое время пальцами по столу и сказал:
— Так, так. Так, так… Начнем с «Отче наш». Эту молитву мы будем петь на открытии храма.
И стал говорить о боге. Видно, ему с детьми говорить еще не приходилось, он подлаживался, и тогда его рассказ о боге походил на бабушкину сказку; на сказку — если бы он не требовал верить тому, что рассказывал.
— Дети, — говорил «батюшка», — бог всюду: на земле и на небеси. Он все видит и все слышит… Если кто-то только лишь задумает грех, бог уже знает об этом. Он и сейчас знает, что у каждого из вас на уме… — Отец Петр поднимал палец вверх, школа поднимала глаза и видела портрет Гитлера, который висел над головой учителя закона божия.
Класс был не полон, но Мишка и Сенька сели все равно подальше. Скоро они уже потихоньку толкались локтями и даже корчили рожи, стараясь скопировать недовольное лицо «батюшки».
И на следующем уроке закона божия отец Петр говорил, как они пойдут открывать церковь. Кажется, только об этом он и думал. Школьники понесут иконы, рассказывал отец Петр, а он сам, идя впереди, понесет портрет Гитлера. Адольф Гитлер вернул им бога и тем сам уподобился ему…
Про отца Петра в селе говорили, что раньше он был попом, но церковь закрыли. Он перешел в другую, но и ту скоро закрыли. Тогда он встал перед закрытой оградой и начал призывать кару небесную на головы большевиков. Много еще шумел везде и угодил в конце концов в тюрьму. Из тюрьмы его вызволили немцы, и он на открытии церквей слегка помешан, а в Гитлере, «освободителе», души не чает… С отцом Петром здоровались, но разговаривать не останавливались: поп с его заботами был далек от них.
Стали учить слова молитвы. «Батюшка» нахмурился и начал:
— Отче наш, иже еси… «Иже еси», — пояснил он, — значит «который есть».
— Да святится имя твое, — пел «батюшка», — да приидет царствие твое…
«Приидет царствие» — вот это Мишка понял. Враз Мишка почему-то вспомнил, как ехали на мотоциклах через село первые немцы. Вспомнил, что они привезли с собой, и ему показалось, что поп поет именно об этом «Царствии», и он рассердился. Царствие — от слова «царь», жандармерия, полицаи, новые порядки, которые совсем не новые, а наоборот старые, — Гитлер, закон божий — все выдается за новое, — как тут не разозлиться!
И однажды на уроке закона божьего, когда «батюшка» снова затянул молитву, Мишка потихоньку запел: «Дан приказ — ему на запад ей — в другую сторону…»
Отец Петр завертел головой, услыхав боевую песню, но все никак не мог понять, откуда она. Потом, оборвав молитву на полуслове: «Да будет воля твоя…» — бросился к Мишке и стал хлестать его по лицу.
Все оцепенели. Поп хлестал Мишку обеими руками и кричал:
— Партизан! Негодяй! Как ты смеешь!
Сенька вскочил, прижался к стене.
Отец Петр запыхался и опустил руки. Мишка сидел, закрывшись ладонями.
— Партизан! — кричал поп. — Я тебе дам! Я тебя в жандармерию отведу! Встать!
Мишка не встал. Было видно, что он и не встанет.
Уроков в школе было один-два; учеников в классе — раз-два и обчелся: иной раз пять человек, другой — трое. «Батюшка» рассказывал о боге, — причем Мишка никак не мог отделаться от впечатления, что им рассказывают, сказки, но почему-то сердитым голосом и — заставляя в них верить. На Мишку отец Петр не смотрел, даже не замечал его.
Математик Евгений Михайлович проводил уроки, не произнося лишнего слова. Если кто-то не сделал домашнего задания или не мог ответить у доски, он говорил:
— Ну, как хочешь, — и отправлял на место.
Евгений Михайлович раньше ходил по школе франтоватый, насмешливый и недоступный. У него было много всяких любимых словечек, которые знала и повторяла вся школа. Теперь ребята частенько видели белую щетину на его подбородке, а все свои словечки он будто позабыл.
Мишку Евгений Михайлович с первых же уроков стал называть «коллега», и это было единственное его нематематическое слово на уроке.
— Коллега, идите к доске и объясните вашему приятелю его заблуждение… — и все знали, что Евгений Михайлович обращается к Мишке.
Мишка выходил и объяснял.
Елена Матвеевна преподавала историю. Елена Матвеевна была высокого роста, стройная и гордая женщина. Она сразу невзлюбила маленького тщедушного «батюшку» с вечно недовольным лицом, а он — ее. Он заходил во время ее урока в класс, садился за парту, следил, оглядываясь на класс, — как слушают. Лицо Елены Матвеевны мгновенно покрывалось красными пятнами, а голос становился жестким и отрывистым. В его сторону она не смотрела и никого, пока он был в классе, не вызывала, а только рассказывала все тем же жестким и отрывистым голосом историю великой Румынии.
В церковь старушки сносили со всего села иконы, убирали ее; выпололи весь бурьян во дворе; наняли богомаза подправить облупившуюся краску, подновить царские врата. Богомаз, помахивая кисточкой, пел веселые песенки, которых знал множество. Он сейчас неплохо зарабатывал.
Мишку увидели в лавке — он покупал портреты Гитлера, штук пятнадцать портретов… Мишка был насупленный, важный, ни на кого не смотрел. Лавочник, когда он вышел с трубкой портретов под мышкой, постоял в дверях, смотря ему вслед.
Мишка прошел по улице до своего дома, прошел двор и огород…
Сразу за огородами начинался овраг, а за оврагом, между ним и холмом, на узеньком выгоне, валялся на пригорке Сенька. Они вдвоем пасли бычка по имени Бужор. Бычок был уже большой (Мишкин отец никак не мог дождаться ноября, чтобы зарезать его).
Мишка крикнул. Сенька помахал с пригорка, а Бужор оглянулся.
— Купил, — сказал Мишка, подходя, и швырнул бумажную трубку наземь. Она развернулась.
Бужор, привлеченный белым на траве, подошел, понюхал пахнущую керосином бумагу.
— Ты полижи его, — сказал Мишка, — для тебя куплено. Будешь теперь политике учиться.
Бужор понюхал еще раз, мотнул тяжелой головой с небольшими острыми рогами и отошел.
— Не спрашивали, зачем покупаешь? — спросил Сенька.
— Не. Вытаращились только.
— А если б спросили?
— Сказал бы — чтоб на всю жизнь хватило.
Сенька хохотнул.
— Давай начинать? — сказал он.
— Начинать так начинать, — сказал Мишка.
Он взял один портрет и подошел к Бужору.
— Видал? Посмотри, посмотри на него хорошенько. Запоминай… Сенька — ну!
Сенька подошел к Бужору сзади и поймал его хвост. Мишка отступил на шаг, держа портрет в вытянутых руках.
— Заводи! — крикнул он.
Сенька скрутил бычий хвост. Бужор мукнул и скакнул вперед, ударивши мордой портрет Гитлера. Мишка отскочил.
— Получается, — сказал он.
Эти дни для Бужора были черными. Он даже пытался бежать, но ребята стреножили его, как лошадь. Мишка вставал перед быком и показывал портрет Гитлера. Сенька крутил быку хвост. Бужор кидался вперед…
Первое время после этих «дрессировок» бык носился по всему выгону и никого к себе не подпускал. Потом он стал обоих гонять — приходилось иной раз лететь в овраг и приземляться куда попало, то в куст, то на глину. Сенька говорил:
— Ну его к черту, этого дурного быка, все равно его ничему не научишь!
Мишка отвечал:
— Надо еще попробовать.
А потом еще и еще…
— Должно получиться, — говорил Мишка. У Мишки получалось все, что он задумал.
Скоро бык стал как-то странно задумчив, когда к нему подходили. Увидев портрет, он вздрагивал, но не двигался с места. Кажется, Бужор пытался понять, чего от него хотят. Пытался — и не мог. Политика, видать, не для бычьих мозгов. И он однажды лег наземь и поднять его нельзя было никакими силами.
Ребята и сами сели возле.
— И что тут трудного! — сказал Сенька. — Гитлер! Это ж каждому понятно — враг. Не будь его, разве б мы крутили быку хвост? Это ж Гитлер виноват, если подумать!
— Если подумать, — сказал Мишка. — А он не может. Он же бык.
— Что будем делать? — спросил Сенька. — Я б ему его хвост проклятый оторвал прямо!
— Оторви, — сказал Мишка, — возьми и оторви.
— А чего он! — сердился Сенька. — Сколько денег на портреты потратили!
Мишка потянул Бужора за рог.
— Тут кто кого упрямее, — сказал он, — понял? Кто кого. Не может быть, чтобы какой-то бык мне не поддался! Ты что, сдаешься, что ли?
— Ничего я не сдаюсь. Просто зло берет.
…Только на десятый день Бужор уловил, что к чему. Гитлер возникал перед ним одновременно с болью, значит он и был в ней виноват! И вот наконец бык поддел Гитлера рогом, раздался треск — и Мишка в радости отдал ему всю мамалыгу. Бужор с портретом на роге недоверчиво обнюхивал мамалыгу, он даже мычал, задрав голову, не решаясь ее брать, а ребята гладили его вздрагивающие исхудавшие бока и называли Бужорчиком и умницей.
Скоро Мишка понял, что купил мало портретов, видя, как Бужор, насадив очередной лист на рог, в злости мечется по выгону, а скинув, еще и топчет его копытами.
Мишке приходилось теперь уворачиваться или даже бросать портрет — так зол стал на Гитлера бык…
Прошло несколько хороших дождей, трава ожила после жаркого лета. Бужору дали волю, и он, не отрываясь, щипал траву.
Утра были уже холодными, росными. Только к полудню земля нагревалась настолько, что можно было на ней лежать и самим. Ребята выбирали пригорок потеплее и ложились. Валялись на траве, грызли сухой стебелек и разговаривали. Их дело было наполовину сделано.
О войне говорили и о довоенных днях. О немцах, которых так много шло, ехало и летело на восток. О наших, что где-то там, далеко отсюда, пытались остановить поток краснолицых, шумных, запыленных, спешащих на восток чужеземцев. Пробовали представить бои…
В селе о войне говорили разное. Одни говорили — что всё. Что немцы победили. Может, только на сибиряков еще надежда. Другие, которые где-то что-то слышали, рассказывали о кровопролитных для обеих сторон боях. Но и первые, и вторые соглашались, что сила пока у немца.
Зато Сенин дед не сомневался, что немцев погонят. Дед в последнее время много курил, табак у деда был крепчайший, дед от него кашлял, кашель походил на треск дерева, когда его раскалывают клином, к тому же дед весь дымился, будто его подожгли… Он ничего и никого не боялся, махал рукой, рубя дым, и говорил, что было уже, когда и немцы, и шведы и кто угодно шли на Россию, и все уходили побитые, и так будет, и на этот раз, потому что Россию нельзя завоевать; вот как разозлится народ по-настоящему, полетят тогда немецкие танки и вся их техника вверх тормашками…
Хорошо было слушать деда в эти минуты!
В другие он ходил молчаливый и все покряхтывал, как деревянный мост, по которому везут тяжесть.
Класс пел молитву вполне сносно уже, когда отец Петр объявил, что послезавтра, в воскресение, будет открытие церкви.
Сенька толкнул Мишку, Мишка толкнул локтем Сеньку.
В тот же день Мишка показал Бужору последний портрет Гитлера. Бужор, ни секунды не помедлив, как снаряд полетел на фашиста. Они снова отдали быку всю мамалыгу и вдвоем гладили его холку и бока. Он теперь хорошо разбирался в политике, Бужор.
В субботу пошел мелкий дождь, но скотину все равно погнали пастись, потому что дома ее кормить было нечем. Ребята надели на головы мешки и сидели в овраге, разведя в печурке, сделанной в стене оврага, огонь. К вечеру Мишка расчихался, и другу пришлось бежать к «батюшке», чтобы предупредить его, что Мишка Сандул заболел и не сможет завтра пойти с хором на открытие церкви. Отец Петр разговаривал с двумя старушками-сестрами, которые собирали по селу иконы для церкви. Он отмахнулся от Сеньки, погрозив, однако, что еще узнает, чем это заболел Сандул, он еще проверит… и прогнал его.
В воскресение с утра моросил дождь; открытие было назначено на двенадцать дня. В десять ученики в выходной одежде собрались у школы.
Отец Петр вынес из школы четыре иконы, раздал их. Сам взял портрет Гитлера в золоченой раме, найденной им в школьной кладовой.
— Пусть знают все, — сказал он, подняв над собой Гитлера, — чьим именем снова открыты храмы божьи. Его именем!
Все посмотрели на Гитлера, потом на ризу, потом на испачканные грязью сапоги под ней. «Батюшка» как бы состоял из трех частей — Гитлера, золоченой ризы и грязных сапог.
Он выстроил учеников по три в ряд, сам встал впереди. Строй двинулся к церкви.
Церковный двор и ограда были, приведены в порядок, двери покрашены, возле церкви толпился народ. Во дворе шушукались черные бабки в белых платках. Они поглядывали в ту сторону, откуда должен был появиться с хором школьников священник. Бабки часто и дружно крестились — одна начинала, другие подхватывали.
Дождик все моросил, и небольшая площадь перед церковью блестела.
Из полицаев дежурил Митька. Он присел у церковной ограды под акацией. С акации потихоньку опадали листья. Карабин Митька зажал коленями и лузгал семечки, поглядывая то на серое небо, то на черных старух за оградой, то сбрасывал с колена мокрый лист.
Еще пришли посмотреть на праздник двое немцев: офицер и солдат. Они стояли под следующей за Митькиной акацией. Вчера крытая машина немцев остановилась в селе из-за поломки, немцы заночевали, а утром от нечего делать, прослышав о празднике открытия, пришли поглазеть. Шофер и второй солдат остались возле машины.
Савранчук угостил было солдата семечками, тот попробовал, но ему не понравилось. Он откупился от Митьки сигаретой и заговорил о чем-то с офицером, отвернувшись от полицая. Митька постоял, постоял и отошел от немцев. Снова устроился у церковной ограды.
Школьный хор, скользя и падая, шел по улице и повторял вполголоса «Отче наш». Отец Петр, зажав Гитлера под мышкой, дирижировал. Получалось пока плохо, потому что поешь, к примеру, «на небеси», а тут как раз ноги твои разъезжаются, и ты летишь носом в землю.
Приближался поворот к церкви. «Батюшка» подровнял строй и выставил Гитлера на животе.
— Как махну рукой — начнем в полный голос, — скомандовал он.
За заборами у самого поворота стояли люди и смотрели на процессию. Поп покосился на них и собрался было благословить народ, но никто ему не поклонился, и он раздумал. Он только сделался еще важнее и даже не стал обходить лужу, чтобы не путать строй, а пошел прямо. Дождь бросал в лужу тонкие колечки. Строй раздвоился и обошел лужу, потому что не у всех были сапоги, соединился, «батюшка» поднял руку — они завернули к площади. Стала видна церковь, блестящий от дождя купол. Вдруг отец Петр остановился, так и не махнув рукой.
Перед ним стоял рыжий бык. Он стоял наклонив голову и мрачно разглядывал попа.
— Ну, пошел! — сердито крикнул на быка «батюшка».
Бык мотнул головой и кинулся на него. Поп еле увернулся. Хор рассыпался.
Бык, пролетев, затормозил и развернулся. Поп не успел убежать: он стоял согнувшись и вытянув перед собой портрет Гитлера — единственную свою защиту. Бык задрал хвост и кинулся на попа…
Хор занял места за забором.
Укрыться от быка было негде, показывать спину «батюшка» боялся, ему оставалось увертываться.
От церкви к месту события бежал народ, изо всех сил семенили черные старушки, подобрав на коленях платья. Бежал Митька Савранчук, и тронулись, чему-то заулыбавшись, оба немца.
Бык разозлился неудачей. Он теперь, промахнувшись, быстро поворачивал и кидался на «батюшку». Тот по-прежнему защищался портретом, как щитом. Рамка была уже сломана, в руках у попа оставалась только верхняя планка с портретом. Он подставлял его под рога вместо себя. У Гитлера был испуганный вид.
Один раз отец Петр, поскользнувшись, шлепнулся в грязь, бык опять кинулся на него, но поп так быстро отъехал на заду, отталкиваясь одной рукой, а другой протягивая, будто моля, портрет, что в толпе показались улыбки. А немец-офицер вдруг расхохотался.
— Das ist eine naturelle korrida! — закричал он, хлопнув себя по бедру. Он показывал пальцем на попа и быка.
— Sih, Karl, so sheint genau wie in Spanien!
«Батюшка» пятился, держа перед собой спасительный портрет. Бык набирал силы для нового броска и не сводил глаз с Гитлера.
Митька Савранчук подбежал к офицеру и показал на свой карабин. Он спрашивал у него разрешения застрелить быка. Офицер, хохоча, помахал рукой: нельзя. Мол, рано еще…
Бык ринулся вперед, поп выставил портрет. На этот раз рог пронзил Гитлера. Бык, сшибив боком попа, скакал по площади, яростно мотая головой. Поп, не тратя времени, на карачках уполз в ближайший двор.
Бык сбросил портрет с рога и принялся топтать его передними ногами.
Только теперь офицер протянул руку к Митькиному карабину.
— Састрелить! — скомандовал он. — Шнелль!
Митька побежал к быку. На площади грохнуло. С деревьев вокруг церкви поднялись галки. Черные старушки стали креститься.
Офицер отдал какое-то распоряжение солдату и пошел к машине. Отец Петр показался из-за забора. Он был весь в грязи. Его трясло.
— Чей бык? — крикнул он.
Никто ему не ответил. Хор по одному слезал с заборов.
— Чей?!
— Чего теперь спрашивать, чей, — ответил ему, еле сдерживая смех, дядька Тимофей, хозяин двора. — Бык он бык и есть. Божья, как говорится, тварь.
Старушки обирали грязь с попа и причитали. Хор топтался возле. Подошли Митька с немцем. В руках у Митьки были обрывки портрета, которые солдат приказал ему собрать.
— С первого выстрела шлепнул! — кричал Митька издалека. — Раз — и копыта кверху! Бык-то Афанасия, кажется был. Теперь можно на печеночку приходить к Афанасию — заработал.
— Какого Афанасия? — спросил поп.
— Да Сандула же. Он его резать собирался.
— Сандула? Это у которого сын Михаил?
— Ну да. Вам, отец, тоже с него причитается — ухмыльнулся Митька.
«Батюшка» отмахнулся от старушек.
— Говоришь — Сандула?
— Сандула. А что, отец, боишься, что не даст? Твоя доля тут точно есть. — Митька заржал.
— Я не долю-у, — пронзительно запел поп. — Я тут у-умысел вижу!
— Что он тебя по площади погонял? Так то ж бык! Кто его знает, что у него на уме, у быка-то! Да и кто сейчас скотиной рисковать станет? При такой-то власти! — Митька хлопнул ладонью по прикладу карабина.
— Это не Афанасия умысел — сына его, вот чей! — крикнул поп.
— Сын-то его болен лежит, — подала голос тетка Мария, Мишкина соседка. — Вот скотина без присмотра и оказалась. Ты, отец, не гневайся понапрасну, не горячись. Да и гляди — время: уже храм открывать…
От отца Мишке, понятно, влетело. Так влетело, что лучше и не рассказывать.
Но разве не суждено было быку умереть этой осенью? На полмесяца раньше погиб Бужор, зато как героически!..
Все учел в этом деле Мишка. А что от отца попадет — на это закрывал глаза: уж больно был заманчив замысел — увидеть корриду с Гитлером на рогах.