Мама у Аленки гример. Она работает в театре.

Каждый гример немного художник. Один больше, другой меньше. Каждый гример учился в театральном или художественном училище, рисовал, писал этюды, возможно, ему говорили, что у него есть талант художника. Или — что в нем пропадает талант художника.

Но гримеры чаще всего — скромные люди, и хоть они и верят, что в них есть (или пропадает) талант художника, за кисть берутся редко или никогда не берутся.

Разве что в крайнем случае.

Аленка заболела. Маме позвонили из школы на работу и сказали, что у Аленки высокая температура.

Аленка с мамой живут вдвоем в однокомнатной квартире.

Третий день у Аленки высокая температура, третий день мама не ходит на работу.

А в этот вечер температура поднялась сперва до тридцати девяти, а потом и выше. Маме стало страшно. Как бывает страшно мамам, когда у Аленок тридцать девять и выше, не расскажешь. Ни пером, ни кистью.

Когда приехала «скорая», у Аленки было сорок градусов. Врач, осмотрев Аленкино горло, сказала:

— Страшного ничего нет, — лицо у нее было спокойное и усталое, — давайте ей пирамидон с анальгином — это сбивает температуру. И компрессик на лоб. А мы сделаем укол…

Двое молодых санитаров стояли в дверях и смотрели на Аленку, на маму, на комнату — на парики на стене, на букет желтых кленовых листьев в вазе. Они за ночь бывают в десяти, наверное, квартирах и всё у разных людей. Им интересно смотреть, как живет тот или другой. Кто шофер, кто писатель, кто продавец, кто директор, а кто, может, и просто пьяница.

Потом они все ушли, и Аленка и мама снова остались одни. Аленка пылала. Она сама чувствовала, как у нее горит лицо. Странно только, что ничего не болело да и лежать ей не хотелось. Она даже не понимала — что страшного в температуре сорок. Наоборот: ей хочется разговаривать, играть… Хочется поговорить с мамой о враче, у которой из-под белого халата выглядывало такое старенькое пальто. И почему сразу три золотых кольца? И почему она прошла в комнату, не сняв в прихожей сапог? Ведь все снимают…

— Молчи, Аленушка, молчи, — говорила мама, — помолчи хоть десять минут.

Аленка помолчала и ей захотелось спать. Она закрыла глаза. И тут же открыла, потому что у нее закружилась голова.

— Мама, — лампа!

— Что, девочка?

— Лампа качается… ой! — Аленка заплакала.

— Что, родная, что с тобой? А? Ну говори же!

— Паук! — закричала вдруг Аленка. — Я боюсь! Убери его! — Она смотрела на потолок: пауки были ее постоянным страхом.

Аленка бредила.

Потом она, кажется, ненадолго потеряла сознание, очнулась, открыла глаза.

— Мама, — город, — сказала она, показывая на стену.

Мама снова испугалась.

— Нет, девочка, нет.

— Город, — упрямо сказала Аленка, — смотри — город!

Мама посмотрела. После недавней побелки в стене появились какие-то трещинки, сплетение линий.

— Вон дом — смотри, а вон башня, — показывала пальцем Аленка.

Мама увидела и дом и башню. Аленка была в сознании. Дом и башня были из тридевятого царства.

— А во-он еще башня, — показывала Аленка. — А прямо перед нами — дом. Большой, красивый… Мама, — такой город!

— Аленушка, давай компрессик сменим? Повернись на спинку…

— Я хочу смотреть на город.

— А спать ты не хочешь?

— Я боюсь… Мама, покрась вон ту крышу, вон — видишь?

— Как — покрась? Чем?

— Красками, мам, покрась.

— Но ведь это же стена, девочка…

— Ну и что? Это город, город! — Аленка перевела глаза на маму; глаза наполнялись слезами.

— Ну хорошо, сейчас, только дай я сменю компресс…

Краски у Аленки были хорошие — «Нева», в тюбиках. И кисти тоже — мама купила их в художественном салоне.

Мама приготовила воду, вырвала лист из альбома для рисования, взяла коробку с красками…

— А какого цвета крыша?

— Мам, я не знаю… красная. Скажи сама. Какую хочешь. А другую сделай зеленую.

— Где крыша?

— Вон — разве ты не видишь?

— Я буду рисовать, а ты пока поспи, ладно?

— А ты меня разбудишь, когда нарисуешь?

— Конечно, девочка, ты только спи.

Аленка закрыла глаза.

Мама выдавила из тюбика краску, другую, обмакнула кисть в воду…

В самом деле — целый город. Как это она раньше его не заметила? Крыши, стены, окна, улицы, деревья — рисунок был. С чего начать?

— Мам, ты рисуешь?

— Рисую.

Мама наклонилась и тронула краской крышу.

— Рисую, девочка, ты — спи.

Похоже было, что город, чуть видный в предутренних сумерках, серый еще и прозрачный, раскрашивается восходящим солнцем, — это сравнение пришло на ум Валерии Александровне, когда она покрыла скат крыши розовой краской; Оно подсказало ей, каким должен быть город: раннеутренним.

Аленка спала тяжело: дышала неровно, часто, стонала, ворочалась, всхлипывала. Потом проснулась.

— Мама, паук! Паук!

И вдруг увидела город.

— Какой красивый. Мама, рисуй!..

Мама сменила компресс, измерила температуру: тридцать девять. Дала таблетки.

— Мама, рисуй!

— Буду, буду, а ты закрой глаза.

— Хочу смотреть.

— Поспи немного, а когда проснешься, он будет еще лучше.

— Я хочу смотреть.

Аленка не была капризной девочкой, но она была больна.

— Но, девочка, ты же знаешь, что художники не любят рисовать, когда на них смотрят. И потом, пусть это будет как в сказке, помнишь? — за одну ночь был готов дворец. Ты закрой глаза, а когда откроешь, будет целый город. Договорились?

— Да, — сказала Аленка. Она устала от разговора. Губы у нее обметало.

Работая, Валерия Александровна увлеклась. Аленка спала.

Город уходил в глубь стены. Над ним голубела полоска моря. Над морем всходили горы розовых облаков.

Прямо у пола начиналась булыжная мостовая.

Город, заметила вдруг Валерия Александровна, получается очень тихий. В нем слышно только Аленкино дыхание. Валерия Александровна обрадовалась, когда отыскала в нем еле заметный контур человека на улице. Она тронула его кистью, раз-два — человек пошел, шаги его отдавались в стенах домов.

— Мама, это кто? — Аленка опять проснулась.

— Человек. Ляг, Аленушка, тебе нужно еще поспать.

— Он идет к нам… Мама, а он кто?

— Ну… врач. Это врач, девочка.

Аленка задумалась.

— Нет… Опять таблетки пить, И уколы. И врачи приезжают на машине. Пусть это будет не врач. Пусть это будет лучше дядя Даня.

Дядя Даня был их с мамой знакомый. Больше Аленкин, чем мамин.

— Пусть, — согласилась мама. — Это будет дядя Даня, лежи, Аленчик, поспи еще, солнышко…

Аленка уснула (надолго ли?), и Валерия Александровна снова осталась как бы одна в комнате. Было тихо, тикали часы. Шел пятый час ночи. Валерия Александровна, чувствуя усталость, села — впервые, показалось, за ночь. Стала смотреть на город.

Моментами ей представлялось, что маленький и привычный мирок их комнаты исчезает и она стоит на каком-то высоком балконе и смотрит на город перед ней. Она и стояла когда-то на таком балконе и смотрела на город, — сейчас это почти уже забытое маленькое событие вспомнилось.

Она тогда училась в театральном училище, была худой некрасивой девчонкой (красивее-то она, правда, и не стала) и на высокий балкон попала вместе с хорошенькой своей подругой Иркой, за которой ухаживал парень, хозяин квартиры с этим балконом.

Дом был «старый» — с мраморными полуосвещенными лестницами и дубовыми перилами, с высокими дверьми и лепными потолками комнат, с изразцовыми печами и камином, с темным выщербленным паркетом, с тусклым светом большой старой люстры.

Дом стоял в толпе таких же старых домов и старых высоких деревьев; оранжево и желто светились высокие окна; на глухом стене одного из домов было небольшое окно, которое притягивало к себе какой-то грустью, — той, что возникает, когда представишь там человека, похожего на себя, или когда читаешь Андерсена. А потом ей показалось, что эти высокие дома сродни чем-то старым книгам с пожелтевшими страницами…

Она тогда вышла на балкон и долго стояла одна. Города отсюда было видно много, и ее существо вбирало его в себя, как фотопленка вбирает в свою плоть свет и тени предметов.

Она завидовала тому, кто может часто выходить на этот балкон и думать, глядя на город, думать и владеть им, населять, кем и чем хочешь — событиями, музыкой и счастьем, обидой, которую легко выплакать…

Она уже совсем забыла обо всем этом, а сейчас вспомнила, да так, что кожи словно бы коснулось тепло того вечера, а сознания — его грусть. Вспомнила, как спускалась — одна — по мраморной лестнице, как дрожали губы, а внутри разливалось что-то горькое… Неужели это тот город, город ее грусти? Да нет же, чепуха! Чушь, чушь! Просто у нее сейчас такое настроение — как будто кто ее обидел. Ну конечно: Аленкина болезнь, ночь не спала, устала… Город совсем другой. Другой! Она увидела его, когда приехала однажды с каникул рано-рано утром.

Город был чист, тих, прохладен и пах молоком.

Она шла, испытывая радость оттого, что, оказывается, впервые за всю свою жизнь видит утро города — такое: когда все еще спят, когда он не наполнился шумом, грохотом, лязгом металла, машинами, людьми, пылью, солнцем, когда он пахнет молоком, когда краски его мягки, а окна доверчиво открыты…

Конечно, она рисовала этот город!

А впрочем, какое это имеет значение! Аленка попросила — и вот она нарисовала город на стене. Аленка больна! Она нарисовала город, какой знала и какой ей нравится, — южный город с полоской моря над крышами. Город, где она училась. Город, который она мечтала написать акварелью, но все не решалась. И вот наконец решилась…

Усталость вдруг стала тяжелой, как свинец, а сна еще не было. Валерия Александровна сидела, опустив руки, глядя на город и уже не видя его.

На улице прошумел, мчась на всех парах, первый троллейбус.

И вот уже чей-то петух, чей-то крик…

Надо закрыть тюбики, чтобы не засохла краска. И вымыть кисть. Сварить кофе?

Аленка спит уже второй час, не просыпаясь. Может, миновало?

…И чего она только не напридумывала!

Это ведь просто город для Аленки! Он из сказки, из тридевятого царства. Просто город для Аленки!

Валерия Александровна встала и подошла к дочери. Потрогала лоб — прохладный! Спала температура, спала! И дышит Аленка ровно, глубоко. Только ямка на горлышке неспокойна. И губы сухие, измученные.

Валерия Александровна раскрыла свою постель, легла. Вытянулась и — бросила взгляд на город.

Что подумают?! Надо забелить. Конечно, забелить…

Впрочем, как Аленка скажет. Это ведь теперь ее город.