Когда мы расставались, Редактор высунул язык и ткнул в него пальцем.
— Вот твой враг! — так объяснил он причину нашего прощания и этим же самым сказал напутственные слова.
Я оказался на улице. В прямом смысле слова — меня выкинули и из принадлежащей редакции комнатушки в полуразрушенном доме.
На улице громоздила сугробы февральская метель. Она со свистом носила меня от одного знакомого дома к другому, где я спрашивал о временном прожитье. Как-то сунулся к приятелю, который не упускал возможности зайти ко мне и провести час-другой под моей крышей, а то и весь вечер, сунулся в надежде хотя бы переночевать у него. Но семья его и он сам показали лицами и намеками такое нежелание гостеприимства, что я ушел, так своей просьбы прямо и не сказав.
Все мои знакомые были относительными праведниками, и откуда у них хоть один лишний или запасной метр жилой площади! Но они взялись за телефоны и, ширя круги поиска, обнаружили, что существует незанятая в эту непогоду крыша и стены.
В двухкомнатной квартире жила с престарелыми родителями женщина тридцати с лишним лет. С замужеством у нее не получалось, а жить как-то надо, и вот приобрела она она на одной из низкорослых кишиневских улиц хату-развалюху. Ее упросили дать на время метели хату мне, попавшему в беду журналисту, хозяйка развалюхи самолично привела меня на Кузнечную.
Первый дом был фасадный — вполне приличного вида одноэтажный дом. Второй, пристроенный к нему ради экономии одной стены, — похуже и пониже. Третий — еще победнее, четвертый — та самая хибара. К ней была приткнута мазанка с разрушенной стеной и выбитой рамой, а заканчивался этот понижающийся грустный ряд пустой собачьей конурой. В 5-6-ти метрах от нее возвышалась деревянная будка нужника.
Пахнущая хорошими духами домовладелица отперла дверь, мы вошли. Комната, низкий, на уровне головы потолок, разложенный широкий диван, тумбочка, пустые бутылки от коньяка и марочного вина на полу… Штукатурка (обмазка) потолка в центре обвалилась, дыра накрыта набором фанеры. Низенькая печь, сложенная из кирпичей…
— Труба разломана, — предупредила меня хозяйка, — дымоход завален, так что топить не пытайтесь. Вот электрический камин. — Она была немногословна и за беспорядок, как принято, не извинялась. Она входила в мое положение, а я должен был понять ее.
Стекло в раме было одно, от второго остался уголок, междурамье забито снегом.
— Ну, все, — попрощалась женщина, в руках ее была большая сумка, — белье я забираю. Когда комната мне понадобится, нужно будет освободить.
— Спасибо, — ответил я.
Она вышла, сильно захлопнув старую дверь; в комнате остался аромат хороших духов.
После громов, гремевших во мне последние дни, вдруг наступила тишина. Что-то закончилось, какой-то путь, а новый еще не начался. Был промежуток, не заполненный ничем, никаким делом, пауза, провал, пропасть — и мой безмолвный и долгий, одинокий полет вниз…
К нужнику была протоптана в снегу скрипучая тропинка. Чтобы предупредить идущего к нему о занятости помещения в этом дворе было принято петь. Ветеран войны, ходивший по двору в галифе и русских валенках, с наградными колодками на душегрейке, пел в сортире сердитым голосом "Дан приказ — ему на запад, ей — в другую сторону…"; полная молодая женщина, выходившая по нужде в мужниных ботинках, тоненько выводила "Зачем вы, девушки, красивых любите…"; кто-то, нарушая хорошее правило, услышав скрип шагов, кашлял…
Конечно, я немедленно простудился, схватил ангину, за лекарствами не пошел, потому что не знал даже, есть ли поблизости аптека, только обвязал горло полотенцем.
Шел четвертый или пятый день моего одиночества. Двор завалило снегом. Чтобы открыть дверь, нужно было отодвинуть сугроб. Несмотря на метель, швырявшую горсть за горстью снег в мое окно, несмотря на мороз, по фанере мокрицами ползла вода, собиралась в тяжелые капли и падала в подставленный таз.
Я сидел на разложенном широком диване и зачарованно следил за ползущей по фанере мокрицей, за тем, как обвисала она, становилась каплей, полнилась, тяжелела, обрывалась, летела и звонко плюмкалась в воду. На смену ей спешила следующая мокрица.
Мокрицам не было конца, они выползали из трещины в фанере, бежали, многоногие, одна за другой к провисшему центру листа и спрыгивали вниз.
Нашествие, бормотал я, нашествие, нашествие, нашествие мокриц…
Все это, однако, слишком походило на кино: полностью, до конца поверить, что в заносимой снегом хибаре сижу с полотенцем на горле я, снова безработный и бездомный (в 34 года), и смотрю на нашествие мокриц, было невозможно.
Окончательное осознание беды только нависало надо мной, как навис тяжелевший с каждой минутой потолок, залатанный фанерой.
Это мое время отбивали капли, безостановочно и звонко падавшие в таз.
Темнело быстро; я зажигал интимный хозяйкин ночничок (верхняя лампочка из-за сырости не горела), мокриц уже не было видно, всякие звуки во дворе прекращались, оставалось только тикание воды, да все сильнее слышались первобытные свист и шорох метели. Вдруг на что-то рассердившись, она с маху налетала на мой домик — звякало черное с белым стекло, мигал ночничок, по ногам пробегала ледяная волна.
Город, окружавший хибару, не давал о себе знать ничем, словно его и не существовало.
Мною овладело странное оцепенение, обратившее все мое внимание в слух; звон капель настолько загипнотизировал меня, что, кажется, сердце билось в его ритме. И еще казалось, что перестань они капать, и оно остановится.
Внезапно метель так ахнула в дверь, что я вздрогнул и испугался за прочность домика. Удар повторился, и я понял, что кто-то стоит за дверью. Кто?!
Я встал, подошел к двери и без страха откинул крючок..
На порог ступил в заснеженном полушубке, раскрасневшийся от холода, улыбающийся Генка Осетров, журналист, прозывемый среди своих Крокодилом.
— Привет! — знакомый хрипловатый голос заглушил и прогнал все остальные звуки. Генка потопал ногами, сбивая снег, снял очки. Близоруко оглядел комнату. — Еле тебя отыскал. Ты что, заболел? — кивнул он на мое перевязанное горло. — Я тебе лекарство принес, — и вытащил из-за пазухи бутылку водки.
Нас связывало приятельство, не более близкое, чем с остальными, составлявшими наш круг, но Генка — один — понял, что нужно сделать в метельный и сугробистый февральский вечер.
Этот вечер я провел в его доме, где собрались все наши, их голоса отодвинули мою хибару далеко-далеко, в какой-то, скорее всего, случайно увиденный фильм, где перед тазом с мутной водой нахохлился человек с перевязанным горлом и не сводил глаз с кругов от падающих с потолка капель
Настоящий я, вчерашний и завтрашний, сидел за наскоро накрытым столом, видел развеселые лица вокруг и время от времени поднимал рюмку за то хорошее, что непременно случится уже в этом году.
Таково было чудо Генкиного стука в дверь развалюхи, затерянной у черта на куличках…
Крокодилом Гену прозывали за имя, но больше, я думаю, за то, что собирал он в своем доме людей, которые превыше других богатств ценили дружбу, и круг их долго не распадался.
…А потому, верно, не дает мне покоя то воспоминание, тот жутковатый вечер и тот стук в дверь, что здесь, Нью Йорке, не дождаться мне ни свирепой февральской метели, заметающей окна и грозящей завалить стены, ни — и это главное — неожиданного прихода старого приятеля, что не мыслит мужского визита без традиционной русской водки.
Бог его знает, как он передается — сигнал бедствия, но то, что он передается, сигнал бедствия, я знаю не только по этому случаю.