ТАКАЯ ДОЛГАЯ ВОЙНА
— Вам куда, молодой человек? — спросила дежурная по этажу у мужчины лет тридцати в замшевой куртке и рубашке без галстука, который спешил обогнуть угол.
Он обернулся, раздосадованный тем, что на него обратили внимание.
— Добрый вечер,— сказал он, словно опомнившись.— Мне в 136-й.
— Только не забудьте — до 23 часов! — крикнула дежурная, провожая удалявшуюся фигуру взглядом из-под административно сдвинутых бровей.
— О господи! — донеслось из длинного, как пушечное дуло, гостиничного коридора.
Подойдя к 136 номеру, мужчина толкнул дверь, видимо зная, что она не заперта. Вошел, послышался щелчок запираемой двери.
— Ч-черт! — раздраженно сказал вместо приветствия мужчина.— До чего же неприятно проходить мимо дежурной! Так и сверлит глазами!— Он снял куртку и бросил ее на спинку стула.— Здравствуй, Юля.
— Я ей сегодня конфеты отнесла,— тихим голосом, почему-то оправдываясь, ответила женщина. Она сидела на кровати с иголкой в руке над приспущенным чулком.— Вот, порвала чулок. Упала. Ушиблась... Поцелуй, Алеша...— в голосе ее странно сочетались просьба и повеление. Взгляд был напряжен и испытующ.
Алексей наклонился над коленкой, отошел к окну, сел там. Достал сигарету.
— А чулки почему не купила? — критически оглядывая комнату и женщину, спросил он.
— Не успела. Ведь должен был прийти ты... Сколько мы не виделись?
— Недели две.
— Три с лишним! У тебя все в порядке? Алексей хмыкнул.
— Как всегда...
— Я так соскучилась...— Хотела, кажется, спросить: «А ты?», но не спросила, а снова впилась в него сухим напряженным взглядом.— Смотри, что я тебе привезла,— подтянула к себе сумку, лежащую тут же, на кровати, вынула целлофановый пакет с рубашкой.— Примерь. Это Зоя достала... Алексей, мельком глянув на рубашку, бросил:
— Как раз. Спасибо, Юля.
— Тебе не нравится? — а смотрела так жадно, будто боялась пропустить что-то в нем.— Что с тобой?
— Ничего,—пожал плечами.—Ничего со мной. Юля готова была вспыхнуть.
— Да ничего — что ты! Я еще от работы не отошел,— лавировал он.
Что несколько портило Юлю, худенькую пышноволосую женщину с миловидным лицом,— это сухая, пороховая нервность, мгновенно менявшая лицо и лишавшая его миловидности. Она была старше Алексея лет на шесть-семь и любила его последней, а может, и единственной,— отчаянной— любовью. И беда ее была в том, что она не хотела ничего замечать — того, что видно любому. А если и замечала что-то — не хотела в это верить. Не хотела — потому что поверить равносильно было смерти.
— А вот еще,— Юля держала на ладони инкрустированный деревянный мундштук.— Ты такой хотел?
— Такой, такой,— усмехнулся Алексей.— Только зачем ты...
— Как это — зачем? Помнишь, как ты жалел тот, потерянный?
— Ну и что? Я же сам, в конце концов, мог...
— Сотрудник поехал в Москву, я ему заказала. Ты что, не хочешь? — и уже готова была вспыхнуть.
— Да нет. Я... ну просто неудобно мне: каждый раз ты что-то привозишь.
— Это чепуха,—спокойно сказала Юля.—Но вот о чем я подумала. Ты сказал, что тебе трудно проходить мимо дежурной. А каково мне —ты опять не подумал. Ты даже не спрашиваешь меня ни о чем.
— Я не успел!
— Хоть бы раз спросил — каково мне в этой гостинице. Каково мне...
Он повернулся к ней и молча, пристально смотрелна нее несколько мгновений. Юля поежилась.
— Не люблю, когда ты на меня так смотришь,— только и сказала она.
— Ты на три дня? — спросил Алексей.
— Да. Семинар.
— А дома?
— Он молчит, а Валерик все спрашивает — почему я в последнее время так часто уезжаю. Я ему показывала твою статью в газете. А он знаешь о чем спросил? Пишешь ли ты про собак. Так и спросил: а про собак он пишет?
— Про собак,— усмехнулся Алексей.— Нет, не пишу. Я пишу про коров. И про коровники...
— Ты устал?—догадалась Юля.
— Намотался. Попусту гонял три дня по району.
— А что?
— Должен был писать об одной передовой ферме. Приезжаю, а ни председателя, ни заведующего нет. Говорят: вот-вот должны быть. Я жду целые сутки — нет. В конце концов, ловлю их в райцентре— на совещании. Их там... как раз прорабатывают за неправильные методы работы. Звоню в редакцию: может, мол, вот так и написать? — Нет, говорят, так нам сейчас не нужно.
— Понимаю.
— Езжу много в этом году. Один раз показалось, что не на автобусе я, а на карусели: будто вовремя не слез... затошнило даже... Захотелось вдруг долго-долго смотреть на что-то неподвижное,— вспомнил о рыбалке: поплавок, круги по воде...
— Ты, по-моему, совсем уж...
— А знаешь,— оживился Алексей,— я ведь, оказывается, пишу про собак! Ну пусть это называется—про собак. Вот,— вытащил блокнот. — Хочешь?
— Ну конечно, читай.
— Тоже был как-то на ферме, кого-то ждал, бродил по территории. Вижу: конюшня. Захожу. Во дворе солнце, а там темно,— я отворил дверь пошире. Лошади —два ряда: крепкие, сытые — повернули ко мне головы. Захрапели, забили копытами. И тут я увидел, Юль: у них стали загораться глаза. Ярко, зелено. А знаешь, на что это было похоже? Нет?— Торжествуя:—На огоньки такси!.. Езжай, мол! Куда угодно, только садись!.. Красиво!
— Да. Неожиданно и... верно.
— Ну вот.— Удовлетворенно захлопнул блокнот.— Вот тебе «про собак»... Да, там же у меня еще «про рыбу»! Из другого, правда, цикла. Был в селе. Разбирался с одним делом в школе. Сидим с директором в кабинете, разговариваем. Вдруг вбегают: товарищ директор, помогите!
А директор —из правдолюбов. Где в селе какая беда — он там. Такой, говорит, у меня человеческий долг.
— Ты говоришь о нем, как о невидали.
— Ты слушай. Кричат: пруд грабят! Директор за шляпу, я, конечно, с ним.
По дороге выясняем: из колхоза пришла машина — четверо мужиков с рыболовной сетью. Хотят завести ее в пруд. А пруд — общественный. В нем всего помаленьку, удочкой рыбу полавливают. Время — май, нерест. Мало того, что грабят, так еще и браконьеры. Представляешь?
— Представляю.
— Прибегаем: у пруда куча народу, крики, а те четверо уже растягивают сеть; шофер — председателев — руководит. На людей ноль внимания.
Мой директор — весь побелел уже — к ним. К шоферу.
На этом «высоком уровне» выясняется: в колхоз, в гости, едет районное начальство. Начальству захотелось свежей рыбки. И вот председатель отдал распоряжение:- завести в пруд сеть...
Юля кивала головой.
— Директор встал на берегу, раскинул руки — не пущу! Белый, как школьный мел.
Начался крупный разговор. Шофер все пытается объяснить директору «уровень мероприятия»: уж вы-то, мол, должны понять, кому понадобилась рыба! А тот ни в какую, хоть стреляй в него. И люди все плотнее вокруг...
— Ну, это уж свинство,— вставила Юля.— Даже не верится.
Ну, поняли те, что не выйдет — здесь — ничего, поругались, погрозили, свернули сеть и уехали. Идем мы с директором в школу. Вот такие, говорит он, бывают у нас дела...
— И ты оставил это так?
— Целые абзацы в голове громоздились... Дома доложил заместителю редактора. Он мне в ответ: сейчас не время, оставь на потом, как-нибудь используешь...
— И ты больше ничего не пытался сделать?
— Ах ты моя умничка! Ух — тебе бы мое перо! Ну-ка скажи — кому бы ты не спустила? — С издевкой:— Шоферу, разумеется?
— Председателю! Такие, как он... Ироническая улыбка Алексея остановила ее.
— Знаешь, мне с некоторых пор стало жаль тратить себя понапрасну. И ужасно надоело разбиваться на каждой ухабине. А особенно — переть на рожон. Я хочу себя поберечь!
— Для чего?
— Для себя самого! — мгновенно разозлился Алексей.— Для повести! Для романа! — Вскочил:— Я...— Продолжал говорить, жестикулировал, но с какого-то момента Юля перестала его слышать. Смотрела на него широко раскрытыми глазами, замерев, прислушиваясь к чему-то другому — к тому, что происходило внутри ее.
— Ты что? — опомнился Алексей.
— Иди ко мне,— изменившимся голосом позвала она. И опять послышалось в ее голосе повеление, которому невозможно не подчиниться.
Утром, еще в постели, Юля вспомнила историю, которую надо было рассказать Алексею, но как-то не получилось.
Фотограф был маленького роста, суетливый шестидесятилетний раздраженный человек. Он выскочил из темной каморки — дыбом стоящая седая шевелюра, подтяжки, засученные рукава непонятного цвета рубашки, большой кривой нос я большие желтые уши.
— Это вы? — спросил он, сразу выделив Юлю из всех, ожидающих очереди в ателье.
— Я,— оторопело созналась Юля.
— Прошу вас,— сказал он и взбежал по ступенькам в студию.
Юля, мельком взглянув на себя в зеркало рядом с кассой, прошла за ним.
— Садитесь! — скомандовал фотограф, стоя у громоздкого деревянного аппарата.
Юля села, сощурилась от света, ударившего сверху в лицо, постаралась освоиться.
— Хм,— произнес мастер, мгновенно впав в некую профессиональную задумчивость.
— Что? — забеспокоилась Юля.
— Знаете...— он почесал нос.— Это...
— Что? — опять спросила Юля.
— Подождите.—Мастер подошел к боковому экрану и подвинул его вперед. Вернулся к аппарату. — Поднимите чуть голову, — командовал он.— Нет, много. Вот так. Наклоните вправо. Хм... Вы можете улыбнуться?
Юля послушно улыбнулась. Фотограф покачал головой.
— Это не улыбка.
Юля подняла было брови, но смирила себя и попробовала улыбнуться еще раз.
— Нет, нет! — почти испуганно закричал мастер.— Извините, но это тоже не улыбка!
— Что такое?! — вспыхнула Юля.
— Заменитель! Заменитель! — Фотограф тут же, однако, опомнился и извиняюще развел руками: он не виноват, что ее улыбка — заменитель.— У вас хорошее лицо,— начал объясняться он.— И должна быть хорошая улыбка. Но где она? — снова вскричал он, впадая в привычный для себя раж.— Где? Куда люди девают свои улыбки, когда оказываются на людях?
Он снова опомнился. Виновато улыбнулся.
— Вы не торопитесь? Два слова... Мы, фотографы, рано или поздно начинаем узнавать человека без документа, без телефонного звонка. Вот вы, например, начальник. Почему? — Он задавал вопросы вместо нее.— Я вам скажу. Пост, должность— это как скульптор. Он лепит человека... Вы не обижаетесь?
— Нет, отчего же. Говорите.
— Пост лепит человека. Со временем в нем появляется что-то такое...
— Разве во мне оно уже есть?
— Вы отдаете распоряжения,— продолжал развивать мысль мастер,— это накладывает на вас отпечаток. С некоторых пор вы не терпите возражений — и это отпечаталось. Кто-то с вами спорит, пусть даже правильно — вы считаете такого человека упрямым, неприятным,— и даже не замечаете, как ваше лицо каменеет при разговоре с ним. Каменеет — вы понимаете? Становится каменным, как у скульптуры.
— Я не думала, что фотографы так наблюдательны,— только и сумела сказать Юля.
— Работа!
— И никак не думала,— приходя в себя, проговорила Юля,— что попаду под такой рентген.
— Извините,— опомнился фотограф,— извините! Просто мне понравилось ваше лицо! Извините! — попросил он прощения и за это.—У вас есть еще минута?— Не дожидаясь ответа, мастер прошел за спину Юли и вернулся с большой фотографией в рамке.
— Я вам говорил — я ценю настоящее. Посмотрите внимательно.— Мастер обеими руками держал портрет плачущей девочки.— У нее слезы,— он высвободил правую руку, чтобы помогать ею рассказу,— спелые, как виноград.— Рука его взлетела вверх.— Это не какие-нибудь скучные мутные слезинки, это прекрасные яркие слезы, полные горя! Мы с вами понимаем, конечно, что это за горе... Посмотрите! Вам нравится?
Юля кивала, улыбаясь.
— Но знаете, что произошло? Я повесил эту фотографию на витрину. И вот приходит ее папа и говорит, чтобы я снял ее. Почему?! Потому,— говорит он.— Ему неудобно: что люди могут сказать о его семье, если девочка так плачет! Так по-настоящему! Вы поняли? Вот какие это слезы! Посмотрите сами! Нет, вы посмотрите внимательно. А? А? — нетерпеливо спрашивал мастер.
Юля подняла на него глаза.
— Вот так! — вдруг вскричал он.— Вот так! Я вас поймал! — фотограф хлопнул по ящику аппарата.— Теперь вы никуда отсюда не денетесь!
— Что? — опомнилась Юля.— Ах вы хитрец!
— Что делать! — довольно улыбаясь и показывая зубы трех сортов, говорил мастер.— Что делать! Не всех же веселить птичкой. А вы не хитрите на своей работе? Чтобы все было хорошо?
Об этом смешном эпизоде и готовилась рассказать Юля Алексею. Она знала, что ему понравится. Но у эпизода было продолжение, о котором хотелось умолчать.
Фотография должна была пойти на стенд работников горисполкома, участников войны. Вчера, перед отъездом, ее вызвал председатель. Только войдя в кабинет, она увидела на столе стопку фотографий и все поняла. Впрочем, если сказать точнее, уже в ателье она знала, что с этой фотографией не все будет ладно.
Кивнув Юле, Николай Федорович расписал завтрашнюю ее командировку: семинар, ее выступление, напомнил, к кому надо зайти, куда позвонить, о чем напомнить, кому передать личный привет. Когда же его рука легла на стопку фотографий, Юля чуть напряглась — попыталась угадать, что скажет Николай Федорович о ее фотографии.
— Еще один вопрос,— гладко начал председатель, но вдруг замолчал. Он рассматривал ее фотографию. — Понимаете... — Николай Федорович подыскивал нужные слова и не находил.
— Понимаю,— неожиданно пришла на помощь Юля.— Я снимусь еще раз.
— Так-то лучше, Юлия Викентьевна,— обрадовался председатель и даже улыбнулся оттого, что сложная ситуация разрешилась так просто. И заторопился высказаться:—А то увидят и скажут: что, мол, за киностудия тут?
— Я возьму ее домой.
— Вот-вот — домой. Дома она будет на месте. Прямо скажу: вы на ней кинозвезда, а не исполкомовский работник, заведующий отделом. Кадр, так сказать, из фильма. Слишком уж, понимаете...
— Я понимаю, Николай Федорович,— поспешила еще раз согласиться Юля.— Я и сама так думала...
— Сфотографируйтесь еще раз,— распорядился председатель.— И знаете, так...—Николай Федорович показал как, и Юля вспомнила разговор в ателье.— Ну, не так, разумеется,— поправился председатель, увидев что-то в ее лице.— Короче, вы сами знаете.
— Хорошо, Николай Федорович,—сказала Юля, подумав, что ей предстоит трудная встреча с фотографом.— Не беспокойтесь.
— А фотография очень хорошая.— Председатель тряхнул головой, протягивая ее Юле.— И как он вас это?.. Или вы сами такая? Не знал, не предполагал...
— Ох, Николай Федорович, давно уж я не такая! Это он меня заставил побыть такой.
— Умеет...— сказал председатель, шевеля уже бровями, переключаясь, видимо, на другое.— Значит, вы все поняли? Тогда до понедельника. Георгию Анисимовичу мой персональный. Скажите: ждем в гости.
— До свидания, Николай Федорович.
Вечером они встретились у дверей гостиницы. От камня стен несло дневным теплом, было душно, время прохлады еще не наступило.
— Здравствуй. Пошли?
— Куда?
— Все равно...— и сам выбрал направление. Шли не в ногу, долго молчали, Алексей что-то
насвистывал, держа руки на груди, был независим, отдален.
— Скажи, ты помнишь, как мы встретились? — спросил вдруг.
— Конечно, помню. В исполкоме. У меня в кабинете. Я как раз Сонина чистила. Ты вошел без спроса, а я его чистила...
— А как именно, не помнишь?
— Обыкновенно...
— Не совсем... Это тебе казалось, что обыкновенно. А я сразу обратил внимание на чистку твою. Хочешь, напомню?
— Напомни.
— Слушай. «Павел... там Петрович!»
— Фомич.
— «Павел Фомич! Как тебе не стыдно! Ну пусть кто угодно, но чтобы ты!..» Я сразу обратил внимание, во-первых, на это «ты». Он ведь старше тебя...
- Ну, мы с ним так давно работаем!
Слушай дальше. «Пусть кто угодно, но чтобы ты! Фронтовик!...» Он сначала готов был сопротивляться, но как услыхал твое «фронтовик», запыхтел, засопел — прижала ты его этим к стенке— не вырваться.
— Так он же...
— Не в этом дело. Я о другом. О том, что всех вас, воевавших, отличает.
— Что?
— Ну, тут двух слов не хватит. Многое. Главное, наверно, мерки. У вас на все прежние мерки. Внешне вы — как все, а чуть копнешь — и на войну наткнешься. А ведь с конца войны — сколько? Семнадцать лет. Есть у меня знакомый — генералмайор в запасе. Я с ним запросто: Пал Василич, Пал Василич, чуть ли не по плечу хлопаю. А чувствую— только терпит. И такая у него иной раз тощища в глазах при виде этих разноцветных, разногалстучных, разнопиджачных штатских! Так бы, наверно, и рявкнул однажды: смир-но! Почему беспорядок? Где командир? Построиться! Доложить!.. А меня бы в первую очередь: р-разговорчики, р-рядовой! Как стоите?
— К чему ты об этом заговорил? — насторожилась Юля.— Может, хочешь сказать, что я такая?
— Ну что ты! — рассмеялся Алексей.— Ты ведь не кадровая. Но тоже, наверно, спросила бы меня при удобном случае: а по болоту ты ходил? С пулеметом?
— Глупости.
— Так ли? Впрочем, ты права: ненужный разговор. Просто я хотел рассказать тебе, что я тогда, в кабинете, о тебе подумал.
— Что?
— Что мне с тобой будет трудновато.
— Ты... разве ты тогда уже знал, что мы будем вместе?!
— А как же! — рассмеялся Алексей.— Ясно, знал. По тебе же все сразу видно!
Юля подняла к нему голову.
— Чего ты от меня сегодня хочешь? Не пойму. Чего ты добиваешься?
Алексей не ответил. Шел, все так же держа руки на груди,— обособившийся, отдалившийся, чужой.
Пройдено еще сколько-то кварталов, сказаны еще какие-то слова, разговор изменился, стал мягче: Юля опять уступила.
— Может быть... может быть... Наверное, ты прав,— говорила она.— Я и сама себя ловлю на этом. Недавно ехала в троллейбусе, задумалась— и вдруг краем глаза увидела окно, оклеенное полосками бумаги. Как в войну, чтобы сохранить при бомбежке — крест-накрест. И я вздрогнула: показалось — война. Не успела от нее защититься, и на какое-то мгновение перенеслась туда. Туда— там бомбежки, солдаты, костыли, хлебные карточки, радио: «От Советского Информбюро...», ужас, холод...
— Знаешь,— разоткровенничалась она,— меня даже запахи переносят в прошлое. Валерик, помню, маленький еще был, придет домой — мокрешенек,—на санках катался. Я его раздеваю, носочки стаскиваю... И как пахнет на меня мокрой— от тела — одеждой,— так сразу переношусь туда. Там костер в снегу, от моей шинели валит пар, я переобуваюсь — с задания пришла, вокруг все свои, даже голоса их слышу... Сколько тебе было в сорок втором?
— Десять.
— Вот ты говоришь — меряем военными мерками... Не знаю... Наверно. Это сильнее нас... Не придирайся, пожалуйста, ко мне. Ты так часто меня осаживаешь, что я уж и не знаю, где я права, а где нет. Конечно, что-то осталось. Но разве это так уж страшно? Да и ведь не начальник мы и подчиненный.
— Не дай бог! — опять засмеялся Алексей.— Я из строптивых, Юля. А таких военные особенно не любят. У них, знаешь, зуд появляется от желания переломить упрямца во что бы то ни стало. Будь я твоим подчиненным, ты б однажды, глядя на меня вот так вот,— показал,— с прищуром, процедила: «Попадись ты мне в партизанском отряде, я б тебя...»
А ты мне как раз там и попался...— Это прозвучало так неожиданно, что Алексей остановился.
— Что ты, Юля?
— Я тебе не говорила. Не знала, как ты к этому отнесешься.
— К чему? Что за фантастика?
— Когда я увидела тебя в первый раз, у меня сердце оборвалось. Понимаешь... ты — это был он. И столько же лет. И все, все — походка, улыбка, голос, взгляд...
— Да кто ж он такой?
— Он... партизан. Я была тогда девчонкой, а ему было столько же, сколько тебе сейчас. Понимаешь? Прошло столько лет — и я снова встречаю его — неизменившегося. И сейчас мне трудно разобраться: ты? он? Я постарела, а когда увидела тебя, показалось: нет. Стареешь ведь не душой— лицом, телом... Когда я с тобой, забываю, сколько мне; кажется — снова семнадцать...
— Вон оно что,— протянул Алексей.— Влюблена была в него?
— Он не знал. Что я? — девчонка. Его все любили. Я только мечтала о нем.
— А где он? Он не...
— Он погиб. Долго шли молча.
— Смотри-ка,—нарушил наконец молчание Алексей,— я и не знал, что кому-то другому обязан твоим вниманием. Неисповедимы пути господни.
Юля остановилась.
— Я устала. Идем назад.
Алексей круто, почти по-военному повернулся.
— Оказывается, ты и тут была верна военному времени...
— Ох, ну что ты? Подумай — в чем меня обвиняешь. Алексей...— остановилась в темноте,— поцелуй меня.
Потребность в ласке приходила к Юле всегда неожиданно — Алексей не всегда был подготовлен к ней.
— О господи,— вздохнул он, но все же прижал ее голову к себе, погладил волосы.— Вот уж тутто ты, как все...
— Как все? Как кто? У тебя кто-то появился?!— резко, кулаками, оттолкнулась от него.
— Вот чудачка! Опять ты... Ну разве можно так?
— А как?! Скажи—как иначе? Я иначе не умею!
— Ты вспыхиваешь, как девчонка. А ты...
— Хочешь сказать, что я старше? Да, я не переменюсь. Тебе не нравится? Не нравится?
— Да!—не выдержал он. — Не нравится! И вообще, знаешь, давай покончим со всем этим. Я давно хотел тебе сказать...
— Что!? Что ты хотел мне сказать?! Ты собираешься меня бросить? — Резко:—Говори!
— Когда-нибудь это должно произойти.
— Боже мой! — схватилась за голову.— Я все время забываю, что ты обо всем уже подумал: когда начать, когда бросить...— лицо Юли нервически подергивалось.
— Ну вот, ты опять...— протянул к ней руку. Юля отбила ее.
— Собираешься меня бросить? Бросай!
— Говори тише: люди...— На них уже оборачивались.
— А мне наплевать! Ты скажи — зачем тогда начал? Поиграть? Развлечься? Любопытство? Ах да, я чуть не забыла: ты ведь изучаешь людей!
— Ну зачем ты так? Все можно назвать иначе...
— Как «иначе»? Объясни мне — как? Я не понимаю!
— Тише: люди. Пойдем,— он увлек ее со света в темноту. Встали у стены. Он прижал ее к стене, упершись в стену руками.
— Понимаешь...— он оглянулся, боясь, что их разговор подслушают,— понимаешь... у тебя муж, дети... У меня... Нет, я не то говорю. Понимаешь: ты все-таки меришь двумя мерками: да, нет.
— А ты нашел третью? Отпусти меня! Отпусти сейчас же! Боже, в кого я превратилась! Отпусти!—нырнула под его руку. —Я действительно забылась. Какая дура! Я все думаю: что он придирается, боится дежурной...
Алексей остался в темноте. Прислонился к стене, снова сложил руки на груди. Поза не оставляла сомнения: зол, ее слова мало его трогают, сейчас он уйдет, выслушает неизбежное — и уйдет.
Послушай, Юля,— отчеканил Алексей.— Скажи еще одно слово и поставь наконец точку. Не надо лишнего. Вложи в него все свое негодование и презрение...
— Ты...— выдохнула Юля.— Ты... Эх, ты!..— Резко повернулась и пошла.
Алексей закурил, вышел на свет. Затянулся раз, другой — глубоко.
— Ну — все,— швырнул окурок и зашагал в обратную сторону.
Юля вошла в вестибюль гостиницы. Направилась было к лестнице. Сначала быстро, потом замедлила шаг. Ступила на первую ступеньку. Постояла. И, повернувшись, пошла к креслу: села. Руки на коленях, взгляд невидящ.
Встала, медленно пошла к двери. На крыльце остановилась. Увидела фигуру мужчины в белой рубашке, стоящего возле памятника, встрепенулась. Тот стоял спиной. Юля пристально вгляделась в него, напряглась, сделала шаг к нему, другой...
Мужчина обернулся — это был не Алексей!
Войдя в номер гостиницы, села у стола. Отрешенно включила и выключила лампу. Включила и выключила...
Почти все окна фасада гостиницы светились в этот вечер. Среди горящих и потухших вечерних окон одно мигало: раз — два, раз — два, будто подавая сигнал беды...
Муж Юли был успокоившийся человек. Порожистое русло для него кончилось; он давно уже плыл по широкой с ровным течением воде, не ведая тревог и страха, доверившись ей, не беспокоясь за себя. Да и прошел опасный возраст обоих супругов, и дети уже взрослые...
Этот успокоенный человек сегодня был встревожен.
На диване, под светом торшера, шелестел газетами Иван Артемьевич Шитов. В очках (для чтения), полноват, хотя и не стар; был он в пижаме, в уютных домашних тапках... Что-то, может, и представлял собой в молодости Иван Шитов — помнил себя черноволосым, кудреватым, смуглым,— с возрастом же полысел, отросли щеки, сделался мордат. Сорок три года — можно кое-что и позволить.
Треск разворачиваемой Шитовым газеты походил на гром — что-то не давало ему покоя. Да и читал он с пятого на десятое — только, кажется,
для того, чтобы избавиться от упорно точившей его мысли.
Вышел из своей комнаты сын Валерка.
— Па, я все уже сделал, можно гулять?
— Все ли? — усомнился Шитов.— А что ты ел?
— Котлеты...— Сын был худоба, в маму.
— А макароны? — придирался отец.
— Па, я потом макароны... когда приду.
— Съешь, тогда пойдешь! — отрезал отец и с треском развернул новую газету.
Сына прямо скорчило от вынужденности есть макароны в то время, когда надо бежать играть! Но он поплелся на кухню. Дверь толкнул ногой.
— Я тебе толкну, я тебе толкну! — бросил, не поворачиваясь, отец.
Вдруг шелест газеты прекратился — Шитов чтото услышал. Даже голову приподнял — на лестнице стучали шаги. Скрежет ключа... Шитов сбросил ноги с дивана. В прихожей открылась дверь, щелкнул выключатель. Это дочь.
— Пап,— раздалось из прихожей,— мама не приехала?
— Нет,— снова лег Шитов.
— Вот везет ей,— раздеваясь, говорила дочь,— всюду ездит, на банкетах бывает, икра, крабы, французы,— мне бы так!
— Успеешь еще,— буркнул с дивана отец.
— Ой, успею! Надо, пока молодая, потом-то уже что? Вон мамка приедет — устала, говорит, и больше ничего. Я один раз с ней была — ни капельки не устала, и мне руку целовали — правда, пап!
— Слышал уже.
— И значков надарили! И сувениры... «Пти презент, мадемуазель...»
Из кухни появился Валерка. Он слышал разговор и успел проникнуться к нему презрением. В руках у него сковородка с макаронами и вилка.
— Бонжур, мадемуазель Натали!
— Ты бы еще с кастрюлей вышел. Спрячься! — скомандовала она Валерке.— Культура... Па, я в кино иду.
— Мама же сейчас придет.
— Пятичасовым автобусом не приехала — значит, на такси... Уже билеты куплены.
С кем идешь? Со Станиславам?
— Ну его. Со Светкой и Юркой.
— А что Стасик? Чем он тебе не угодил?
— Скучно. Он такой точный... как часы. Ничего непредвиденного. Школа — институт — инженер — заведующий отделам... Квартира — машина — двое детей (он даже это запланировал, представляешь?).—Наташка содрогнулась.—Я как услыхала про «двоих детей», думаю: все! Ну и тип!
— Зато спокойный,— неопределенно выразился отец.
— От такого спокойствия — знаешь — повеситься захочешь. Да ни за что! Олька тоже говорит: а что тут такого? Я хочу — чтобы ничего не было известно. Хочу, чтобы как у мамы. Раз — звонят: «Юлия Викентьевна, голубчик, два дня вам на сборы — и в Югославию с делегацией. Все бросайте—надо!» Вот как я хочу!
— Оба что-то вы одно заладили: «Как мама»,— проворчал отец.
— А что,— появился все с той же сковородкой Валерка,— она и в войну партизанкой была, и сейчас...
Тут Шитов взорвался.
— Хватит! — он отшвырнул газету, сорвал очки.— Надоело! Ничего вы не понимаете! У человека должна быть жизнь! Жизнь,— он обвел комнату рукой, и стало понятно, что жизнь, по его мнению, это мир квартиры, совместные вечера, тишь, шелест газет, разговор, телевизор.— Я тоже воевал! И тоже, между прочим,— это он дочери,— инженер и начальник отдела. Думаете, маме это нравится — мотаться? Или, может, мне?! И вы туда же: «Пти презент!» Сейчас же на кухню, Валерий!— Вскочил, показал рукой.— А ты когда сядешь за уроки, Наталья?
— Я уже все кончила, папа,— спокойненько, вразумляя, ответила Наталья,— еще у Светки,— и сделала бровками.
— «Хочу, чтоб не было ничего известно!» Знала бы ты, что это такое — когда ничего не известно! Ты ведь не знаешь этого! Когда сидишь, как на мине, когда...— Шитов швырнул и очки на диван.— Узнаешь — вспомнишь мои слова!
Валерка появился из кухни.
Па, я все съел. Можно, я пойду?
— Иди!
— Я тоже пойду, пап,— сказала Наталья.
— А не поздно?
— Мне уже шестнадцать,— этаким юридическим голоском ответила дочь.— Я уже не ребенок.
— Это тебе так кажется... А! — Шитов махнул рукой.
Дети вышли вместе. Хлопнула дверь. Ссыпался по лестнице Валерка, простучали торопливые каблучки Наташи. Звуки затихли, Шитов включил телевизор. Подвинул кресло, сел. Звук он убрал; на экране был некто в очках, пишущий на доске формулы и объясняющий их. Шитов его не слушал, но смотрел. Шитов внимал шагам на лестнице, каждый раз поворачивая к ним голову.
Телефонный звонок буквально сдернул его с кресла.
— Да?
В трубке булькал женский голос. Шитов отвечал:
— Здравствуйте. Нет. Еще нет. Сегодня вечером. Нет. Спасибо — прекрасно. Передам.—Раздраженно:— Да нет, все в порядке! Что там с ней могло случиться! Вы думаете, могло? Ну и что, что она женщина! Что вы имеете в виду?.. До свидания.
Озадачен.
— Черт побери... Сел у телевизора.
— Черт побери...
И еще немного погодя:
— Вот дура...
Встал, походил по комнате — обеспокоен.
Подошел к торшеру, стал механически включать его и выключать, то освещая, то погружая в темноту лежащие на диване газеты «Правда», «Известия», «Красная звезда».
Вдруг направился в прихожую. Открыл дверь на площадку, выглянул, прислушался. Пусто, тихо, только в самом низу слышны детские голоса.
— Черт побери...
Вернулся к телевизору, где на экране, широко разевая беззвучный рот, стоял у рояля пожилой певец во фраке. Включил на секунду звук, услышал вопль, резко убрал.
Переключил на другую программу. Там — взрыв, пулеметные очереди, окоп. Стал смотреть. Дал звук — громкий...
И все-таки услышал сквозь шум боя скрежет ключа в замке. Она. Юля. Усталая, безразличная. Заглянула в комнату.
— Здравствуй,— сухо. Сняла плащ, туфли, на него и не взглянула.
У Ивана гора с плеч.
— Устала?
— Чуть жива. Наталья пришла?
— Она в кино. Валерика видела? Я ужин приготовил. Что там новенького? — Как он рад ей был, как суетился!
— Ничего. Семинар, взбучку получила, сидела красная как рак.
— Ужинать будешь?
— Сперва ванну.
— Я подогрею котлеты.
— Не надо — я сама. К нам никто не придет?
— Нет. А что?
— Так просто. Не звонили?
— Подружка твоя,— с неодобрением,— звонила.
— Кто?
— Полина.
— А-а... Больше никто?
— А кто должен был звонить?
— Да никто, что ты ко мне пристал?
Он пожал плечами и снова, на этот раз успокоенно и законно, сел за телевизор. Юля сняла жакет, хотела было повесить, потом, раздумав, взяла его с собой в ванную.
...Шитов смотрел кинофильм.
Юля вышла из ванной в той же одежде.
— Ты почему не переоделась? — оглянулся Шитов.
— Иван, нам надо поговорить.— Юля подошла к столу, оперлась об него рукой.— Дай мне сигарету.— В голосе ее Шитов почуял незнакомое напряжение.
— Ты куришь?
— Да. Снова. Второй год. А ты не замечал?
— Нет. Думал: балуешься.
— — Ничего не замечал?— голос Юли стал еще выше.
— Нет. А что я должен был заметить?
— Что я слишком часто в командировках, не замечал?
Он повернулся, уставился на нее.
— Что я слишком часто болею — это тебе не было заметно? — уже злясь, крикнула Юля.— Ничего не замечал? Нет? Ну и получай —я тебе изменяю!
Иван не шевельнулся.
— Что ты молчишь? Говори! Ну!
— Ты лжешь.— Голос у Шитова стал хриплый, вмиг осипший.
— Нет!! Все правда!! Правда, черт бы ее побрал, правда! —и стукнула кулаком по столу.— Правда!
Он не двинулся с места.
— Это Алексей?
— Да.
— Я думал, ты не допустишь. Думал: пусть, ведь это тоже нужно — флирт, внимание... Думал, не допустишь.— И взорвался:—А ты оказалась сволочью! Уходи! Убирайся!
— Куда? Куда я пойду?
— К чертовой матери! — кричал Шитов.— Уезжай! Чтоб я тебя не видел! — Вскочил — щеки тряслись, размахивал руками, подступал все ближе к ней...
Глянула внимательно, прищуренными глазами, резко повернулась, пошла в прихожую. Взяла сумку, сняла плащ.
— Валерик меня видел,—сказала голосом, отдающим распоряжение.— Скажешь детям, что... что заболела Полина. Что ей очень плохо —я ночую у нее. Завтра... завтра постараюсь в двенадцать быть дома.
— Зачем?
— Будем говорить.
— О чем нам говорить?
— Не теряй головы, Иван.
— Ах ты...
Перестань! — У Юли нервно, болезненно дернулась щека.—И не вздумай проболтаться детям...
— Да ты...
— Я все понимаю, Иван. Все... И спрячь, пожалуйста, от детей свое лицо! — хотела еще что-то добавить, может, даже обидное, но сдержалась. Вышла; прочно захлопнулась за ней дверь.
Шитов пошел по комнате. Попалась под ноги Юлина домашняя туфелька — со злобой пнул ее. Послышался звон разбитого стекла — окно. Кинулся посмотреть.
— Па! — донеслось снизу Валеркино.— Это у нас?
— У нас,— ответил Шитов,— это я...— в отчаянии обернулся, не зная, что придумать, обыскал комнату глазами, вдруг увидел на стене бабочку, невиданно большую и красивую.— Это бабочка влетела, я ее хотел поймать и...
— Ты не порезался?
— Я? — потянулся рукой к острому краю стекла, хотел порезаться, но не решался — отдергивал руку, потом снова тянулся; наконец, зажмурившись, ширкнул рукой по облому. Появилась кровь на ладони.— Немножко! — ответил он сыну.— Не беспокойся! — Сел на стул, сгорбившись, сникнув, смотрел на руку, на кровь. Кровь, накопившись, начала капать на пол. Шитов смотрел, как капает кровь.
В душе его происходило что-то похожее на это, и ему непременно надо было видеть, как из пего, Шитова, вытекала кровь...
Потом встал, пошел на кухню. Смазал рану зеленкой, обмотал бинтом. Вытер в комнате пол. Собрал стекла. Вынес крупные в кухню, возвратился с совком — нетороплив был Шитов, даже замедлен, подробен в движениях, и очень жалел порезанную руку, морщился, если случайно задевал, гримасничал — словно кто видел его,— и на лице была написана боль.
В прихожей раздался звонок.
— А где бабочка? — чуть не с порога спросил Валерик.— Поймал?
Оба оглядели комнату: бабочки не было. Улетела.
Назавтра Шитов, взлохмаченный и небритый, стоял у окна, выходящего во двор. По какой-то инерции, оставшейся со вчерашнего вечера, прислушивался к шумам и шагам на лестнице, поворачивая время от времени к ним голову, хотя двор, по которому должна пройти Юля, виден из окна
весь.
Трагедия Шитова усугубилась: он знал, что будет говорить, но не знал, что делать. Шитов был растерян, неуверен, нервен, зол. Лицо его менялось от каждой новой мысли.
Начал было некий возбужденный круг по комнате, но, вспомнив, бросился к окну: нельзя пропустить появление Юли.
Пошел зачем-то в кухню, зачем-то заглянул в холодильник, но, опять вспомнив, выглянул в окно.
Вот она! Юля!
Тоненькая фигурка, четкий стук каблуков.
Шитов бросился к стулу, сел. Нет, не то! Поспешно лег на диван, заложил руки за голову. Снова — не то! Встал,— растерян. Побежал в кухню, открыл шкафчик. Посмотрел в него, не зная, за что взяться. Слушал приближение шагов на лестнице — и боялся их. Щелкнул замок, открылась дверь. Юля разделась в прихожей. Вошла... Шитов громко захлопнул дверцы шкафчика, вышел.
— А-а, это ты? Сел на диван. Юля молчала.
— Мне все ясно,— продолжал Шитов с прежней угрозой.— Может, ты что скажешь? Добавишь, может?
— Если тебе все ясно, что ж добавлять?— механически отпарировала Юля. Разговор, однако, этим ответом завязался.
— Мне все ясно, только вот неясно, как ты, жена, мать двоих детей, как ты могла? Ты у всех на виду! Да если я пойду...
— Иван, не будь бабой!
— Бабой?! — и вскочил по-вчерашнему яро.
- Бабой! — взорвалась Юля, и посильнее, чем Шитов.—Если ты решил —не тяни канитель! Мне нечего мораль читать — я свой грех получше тебя знаю! Если решил — говори.
Шитов нашел наконец оскорбительное слово: ...валялась там!..— Задохнулся.— В гостиницах, наверно. Он тебя домой не пригласит. Домой он только молоденьких...— Вдруг новая мысль:—А с чего это ты решила признаться? Замуж он тебя берет, может? Или... бросил он тебя? Бросил, да? Ты же стара для него! А я смотрю — что это стала молодиться — костюм новый, прическа, духи! Белье заграничное.—Злорадно:—Значит, бросил? Поздравляю,— вскочил с дивана.— Правильно сделал. Руку ему пожму, когда встречу: так, мол, и надо им, ста...
Юля, качнувшись, вдруг села. Лицо ее посерело, она съехала со стула — обморок. Шитов смолк, смотрел, еще не решаясь броситься на помощь.
Потом рванулся в кухню.
Принес валерьянки, столовую ложку, стакан воды, дрожащими руками налил...
Юля лежала на диване, глаза были открыты, смотрела в потолок неподвижным взглядом.
Шитов сидел неподалеку на стуле. Молчал, глядя на Юлю, не видел ее. Его охватило какое-то наркотическое оцепенение, усталость, которые облегли плечи и лицо, не давали двинуться, склоняли к покорности. Ни мысли, ни чувства в нем — только это оцепенение.
А глаза Юли были сухи. Такими глазами смотрят в потолок приговоренные. Плачут, когда есть надежда; когда ее нет, глаза сухи.
— Ну,— вдруг поднял голову Шитов,— что будем делать?— голос был усталый и безразличный.
Юля не ответила.
— Что будем делать, говорю? — через некоторое время повторил вопрос Шитов.— А, Юля?
И в этом «А, Юля?» было примирение: так оно мягко, снова по-семейному прозвучало.
Юля попробовала ответить, но не смогла — не было голоса; только пошевелила губами.
— Что? — наклонился к ней Шитов.
— Поедем,— еле слышно проговорила Юля.
— Поедем? Куда?!
— На Смоленщину. Туда.
— В леса, что ли? Она кивнула.
— Зачем? — недоумевал Шитов.— Юля, зачем?— тронул ее за плечо. Оставил руку на плече.
Юля повернула к нему глаза—чужие, отчужденные, страшно незнакомые.
Лицо Шитова нависло над ней — в сложной гримасе обиды, сострадания и недоумения, небритое, измученное, некрасивое, но все-таки родное, привычное... Она подняла руку, тронула его щеку.
— Помоги мне, Иван, помоги... Только ты... надо поехать... Туда... Надо...
— Ну, поедем,— согласился он, поднимая брови— Можем поехать.— И весь недоумение.
— Я посплю... можно? — и Юля тут же закрыла глаза.
Звякнул в прихожей звонок. Иван пошел открывать. Сын.
— Чш-ш,— прикладывая палец к губам, сказал отец. —Мама спит. Она не спала целую ночь...
Оба на цыпочках, оглядываясь на Юлю, прошли в кухню.
А во дворе, на асфальтовой площадке, развешивая белье, разговаривали о случившемся у Шитовых две пожилые женщины.
— Слышала — ух и кричал вчера! — кивок на окна Шитовых.
— Кто?
— Да этот, начальницы-то муж.
— Да неужели?
— На нее, видать. Стекло вчера разбил. Она-то выскочила как ошпаренная, а там стекло — дзынь! И сегодня крики.
— Доездилась.
— Вот-вот. Когда много ездят, всегда так.
— И ведь дети, дети ведь!
— Дети. Она, может, считает, что вырастила уже. Самой, видать, захотелось погулять. Одевается, разъезжает, по неделе дома нету —все хозяйство на муже.
— Он-то хороший?
— Да золото — не человек. Ни выпьет, ни на работе не задержится. И ковры выбьет, и в магазин сходит, и с детьми возится — никогда его никаким не видела.
Таких-то всегда и рогатят, золотых. Ох, не говори! Она с ним за дом-то спокойна, вот и разъезжает. А запей он или заведи кого на стороне —ей бы тогда не до дури, некогда было бы хвостом-то вертеть. Вчера и не ночевала даже — выгнал, видать.
— Значит, за дело... Было, значит...
— А сегодня сперва покричал, потом затихло. Ничего не слыхать.
— Неужели простил?
— Да кто их знает? Он-то мягкий, добрый, может, и простил.
— О-ох! Как подумаю о своем. Он ведь все время в рейсах; кто его знает, что там... Раньше-то козел был. Вот и думаю: узнаю — что буду делать? Это ж какой надо быть, чтоб отрезать...
Из подъезда выбежал Валерик, дожевывая чтото на ходу.
— Валерик,— позвала его одна из женщин, сложив лицо в гримасу сочувствия,— что мама — не заболела ли?
— Не. У нее подруга заболела — она у нее была, ночь не спала.
Женщины многозначительно переглянулись. О, как многозначительно и понимающе!
Потом обе дружно наклонились к тазам с мокрым бельем, дружно достали и начали развешивать простыни... Они стояли спиной друг к дружке; слепяще белы их простыни; они влюблены в снежную белизну белья,— руки их ласкают поверхность ткани, одергивают складочки...
Иван сидел на кухне, глядя во двор, на женщин, развешивающих белье.
Мурлыкал, как кот, холодильник.
Тикали часы на столе в гостиной, где спала Юля.
Бесшумны были снующие в аквариуме рыбы.
Не слышно дыхания спящей Юли.
Но во сне ее грохотала гроза.
Гроза застала Юлю посреди необозримо широкого поля пшеницы. Резвился, скакал по полю ветер, валял дурака на пшенице.
Юля побежала, испуганно оглядываясь по сторонам, со страхом смотрела на небо; бежала, спасаясь от грозы. Одна в поле, одна под грохочущим, кажется, на нее одну ополчившимся небом...
Перун бушевал. Он был страшен сегодня — пушечно оглушительны раскаты его гнева; Юля при-
седала даже, накрывая голову при очередном ударе; молнии ослепительно ярки, молнии похожи на выстрелы — по ней...
Юля озиралась — искала хоть какого-то укрытия.
Заметила вдали, посреди поля, дуб и бросилась по пшенице, вяжущей ноги, к нему, под его крышу...
Но вот снова лопнуло небо над ее головой — она увидела, как молния ударила в дуб — он вспыхнул, загорелся свечой.
Юля остановилась, прижав руки к груди; дождь обливал ее, платье прилипло к телу и по лицу бежали струи дождя...
Она вздрогнула во сне, застонала.
Иван услыхал стон, поднялся, вошел в гостиную. Смотрел на Юлю, смотрел, не трогаясь с места...
Звонок в прихожей заставил его вздрогнуть. Шитов пошел открывать.
— Да здравствует домовитость! — раздалось громкое, чуть приоткрылась дверь.— Я, в общемто, знал, что вы должны быть дома, но все равно рад! — объявил, входя, некто, кого лучше всего назвать Холостяком.— Я к вам с бедой,— сообщил он деловито.
Это был высокий черноволосый с сединой мужчина— из тех, что всегда в галстуке, но не всегда в свежей рубашке. Умница, трепач, бабник, выпивоха. Инженер, ставший таковым, как он говорит, по роковой ошибке. Холостяцтво — его убеждение. Он о нем любит поговорить, эта тема — его конек и выход остроумию.
— Ты не можешь себе представить, Шитов, как мне тяжело! Я в отчаянии...— Гость рассчитывал, кажется, на то, что его услышит Юля,— он поглядывал на дверь гостиной.— Я заметил сегодня страшную вещь...
Тише, Юля спит,— мрачно оборвал его Иван. Аркадий только начал снимать туфли — и остановился.
— Спит? Что с ней?
- С подругой провозилась ночь,—повторил ложь Шитов,—заболела.
- Вот неудача! —не скрывал огорчения гость.
Замешкался, не зная, оставаться или нет.— Ну... ладно,— царственно выпрямился,— принимай ты...
Не рискнув проходить через гостиную, сели в кухне.
Высокомерно и критически разглядывая небритого и поникшего Шитова, Аркадий рассказывал то, что он приготовил, очевидно, для Юли:
— Ах, Шитов, тебе этого не понять, но все равно поделюсь... Сегодня воскресенье, я хотел поваляться... Лежал, читал, зевал... и вдруг, Шитов, краем глаза я заметил в комнате движение...
Шитов вынужденно слушал.
— Движение, Шитов,— странное и страшное! Это было движение пыли — сплошное движение материи сверху вниз. Она спускалась на меня — с неотвратимостью и постоянством радиоактивного распада. Пыль меня погребала, Шитов! Я вскочил. Я испугался! Это был медленный Везувий,— в глазах Аркадия появился театральный ужас.— И я сбежал из комнаты! Я кинулся к вам, Шитов!
— Побелить комнату надо,— механически заметил Шитов.— Или жениться... тогда не будет пыли.
— Ну, это ты брось! — энергично отверг совет Аркадий.— Жениться для меня — пострашнее пыли. В моем возрасте женятся, спасаясь от одиночества, а я редко бываю одинок.— Приподнял руку, пошевелил пальцами.— Сейчас я тебе расскажу...
Недавно в командировке я шел пешком... ну, скажем, от пункта А в пункт Б. Дорога была рядом с лесом, я подумал, что приятно пройдусь... Но не учел жары. В лесу оказалось неинтересно: душно, сухо, пусто — мертво.
Шитов был погружен в свое.
— И вдруг вижу — на перекрестке дорог уютненькое строеньице — этакая харчевня Трех пескарей. Я спешу туда. Тишина, прохлада. На буфетчице чистый белый халат, у нее милое черноглазое лицо. Я здороваюсь и говорю ей: «Милая девушка, мне еще далеко идти, я очень нуждаюсь в двух спутниках — не в одном, а в двух...» — и смотрю на нее выжидающе.
Шитов поднял глаза на Аркадия: на кой, мол, черт ты мне рассказываешь эту чепуху? Аркадий не захотел заметить укоризны.
— Она, конечно, не сразу понимает меня, хлопает ресницами... потом, сияя улыбкой догадки, наливает мне два стакана вина. И вот я снова иду по пыльной и скучной дороге,— продолжал Аркадий,— но мне уже не скучно. Где там! Я рад: во-первых, тому, что меня так хорошо, так. я бы сказал, талантливо поняли. Рад начинающемуся действию вина... Мне славно думается, мне напевается, мне так хорошо, Шитов, словно я на самом деле с теми, кто мне и был нужен!
Шитов кивал, но неизвестно чему. Рассказ получился, Аркадий доволен. Он подобрел к Шитову.
— Послушай, Иван,— а не пройтись ли нам с тобой? А? Какое-то у меня нынче неопределенное настроение... Давай, Шитов, поднимайся! — и сам поднялся, окончательно решив.— Тебе, я вижу, тоже нужен свежий воздух. Пошли, пошли,— не дал опомниться,— Юля не успеет проснуться.
— Куда идти? — сопротивлялся Шитов.— Зачем?
— Идем выпьем немного. Одевайся.
Шитов колебался — слишком все неожиданно. Он неуверенно тронул небритый подбородок.
— Да ладно тебе! Причешись, надень пиджак, и все. Мы недалеко. Чуть-чуть греха твоей могучей репутации не повредит.
Шли по двору.
— Знаешь, Иван,— и тут не умолкал Аркадий,— я только недавно понял, что стал инженером по ошибке... Только не вздумай сказать об этом шефу. Я ведь, в сущности, художник...
Шли по улице.
— ...А недавно снова взялся за глину и вижу:
уже не получается. Ушло. А ведь получалось: мне
говорили, что я —талант...
Сидели вдвоем в кафе за бутылкой сухого вина.
...всему свой час,— вещал Аркадий,— и время всякому делу под небесами. Время разрушать и время строить, время отыскивать и дать потеряться...— Разлил вино.— И время выпить... Глотнул вина:
— Ах, какое я вчера пережил красивое огорчение, Шитов!.. Бог ты мой — ну и лицо у тебя сегодня! Ну, все равно —слушай...
Еду из командировки, автобус полупустой, на одной из остановок входит девушка... Я как-то там глянул на нее — оценивая... может, даже игранул бровью: хороша! — и вот она — при наличии пустых мест — садится ко мне...
Нет, нет — плохого не думай, она... она смущена— по-настоящему, неподдельно... Я начинаю разговор. Студентка, была у родителей, возвращается в институт.
Взволнована необычайно. Я не отношу это на счет своей персоны, Шитов, нет. Я был лишь некий мужской силуэт; все дело в ее фантазии. Она что-то там нафантазировала, навоображала — а тут я... этакий Мефистофель...
Шитов поднял на Аркадия горестные глаза — Аркадий их не заметил.
— Едем, болтаем... Приезжаем. Стоим некоторое время на автовокзале... Я ей называю кое-какие книги — она записывает.
И тут к нам подлетает цыганенок. Клянчит «копеечку» — но так неотвязно, так, понимаешь, настырно, что я заподозрил неладное. И тут, Шитов, я вдруг опомнился. Я увидел себя со стороны — себя, молодящегося сорокаслишнимлетнего холостяка рядом с прелестной девушкой. И вмиг понял, почему подскочил к нам этот маленький фининспектор,— взять с меня налог! Мама-физиономистка научила этого дьяволенка, к кому подходить. Я, Шитов, выглядел обыкновенным обольстителем — и с меня причиталось! Ох, Иван, — ох и ах! Понимаешь,— оправдывался Аркадий,— я ведь ничего не хотел; была некая инерция, было приятно смотреть на нее, видеть ее волнение, вызванное своей особой, видеть, как дрожат ее пальцы, когда она записывала мой телефон... А общественность в виде чумазого цыганенка немедленно оштрафовала меня...—Аркадий замолчал, глядя в сторону. Вздохнул, повернулся к Шитову.
— Кто-то, когда я валялся у себя на диване, произнес: «Зайди к Шитовым». «Почему к Шитовым?» — спросил я. «Там узнаешь»,— ответил мне голос. В чем дело, Иван? Кто из вас меня позвал? Уж не ты ли?
Поднял было Шитов глаза на Аркадия, но не выдержал— покатились из глаз слезы...
— Эй, Шитов! — вскричал Аркадий.— Ты что это?! А я-то болтаю. Что там у тебя? Ну-ка выкладывай.
Шитов тер глаза.
— Брось ты... Никто мне не нужен... Это я просто... Нервы...
— Налить? — спросил Аркадий. Не дожидаясь ответа, налил.— Ну вот... а я-то думал, будет мне спутник...
— Я уйду сейчас! — капризничал Шитов.
— Сиди,— спокойно осадил его Аркадий,— тебе высказаться нужно. Умер у тебя кто-то?
Шитов мотнул головой.
— На службе у тебя ажур... Дети здоровы? Шитов кивнул.
— Может... Неужели, Шитов? Юля?
Шитов кивнул, да так и оставил голову поникшей.
— Уходит, Иван?
— Да нет,— подал голос Шитов,— не уходит. Изменила она мне.
Гамма гримас пробежала по лицу Аркадия, пока он не стер их все, крепко проведя по лицу ладонями. Воззрился на опущенную голову Шитова.
— Тогда...— сказал он скорее себе, чем Шитову,— тогда...— Встал и пошел по направлению к буфету.
В кафе зашли четверо парней, заняли соседний
столик.
Аркадий вернулся с графинчиком коньяка.
— Тогда надо выпить коньяку, Шитов.— Разлил в стаканы.— Выпей. Выпей, Иван.
Шитов опрокинул коньяк.
Один из парней подошел к музыкальному автомату, опустил пятак, нажал на кнопку. Шитов начал говорить.
Аркадий слушал то Шитова, то музыку, одинаково кивая головой в ритм не то музыке, не то исповеди Шитова.
Шитов хотел подозвать официанта, чтобы заказать еще вина, но Аркадий не дал: во-первых, потому что напиваться было не в его правилах, а во-вторых — пьяный Шитов? — не дай бог! И он решительно вынул бумажник.
Шитов напиться не успел и на воздухе скоро протрезвел.
— Выложил все,— сказал он,— а теперь жалею.— Тем не менее, этим самым он начал недоговоренный разговор.
— Да...— не к месту ответил Аркадий. Впрочем, он ответил своей какой-то мысли. Опомнился:— Что ты говоришь, Иван?
— Жалею, говорю, что сказал.
— Брось ты. Это ли главное?
— Как мне теперь — не знаю...
— Господи!
— Тебе-то что...
— Ох, Шитов! Разве ты первый? Или последний?
— Что мне другие! — вскричал Шитов.— Я теперь первый! И последний я!
Аркадий, что шел чуть сзади, приостановился.
— Извини, Иван... Понимаешь, я в свое время выбрал пыль... и сейчас так далек от этого...
— Я ж тебя как человека спрашиваю.
— А я как человек и отвечаю. На мой взгляд, ты должен идти домой. И с миром, с миром.
— Ты что?!
— Домой,— повторил жестко Аркадий,— домой! При всем моем, так сказать, уважении к твоей ситуации, при всей моей мужской солидарности, я тебе говорю: иди к Юле. Ты один, как я, не сможешь— это не для тебя. И Юле одной с детьми нельзя...
— Она, понимаешь... Ну...— затруднился с ответом Иван.— Он-то ее...
— Кто он?
— Да нет,— так и не высказал Шитов той мысли.— В общем, она без меня... Нужен я ей!
— Ну, прощай.
— Пока. Вот...— топтался на месте Шитов. — Ты... молчи об этом. Сам ведь понимаешь...
— Иди, иди, Шитов,— повелел Аркадий,— иди.
— Пока.— Шитов зашел во двор. Аркадий проводил его взглядом.
В купе они были четверо, вся семья. Валерка и Наташа вверху, Юля и Иван внизу: Юля смотрела в окно, Иван сидел с книжкой на коленях, в которую время от времени заглядывал.
В окне то перелесок, то луг, то деревенька, то дорога с машинами перед опущенным шлагбаумом.
— Совсем забыл,— встрепенулся Иван,— Аркадий приходил.
— Когда? — безучастно спросила Юля.
— Ты спала тогда,— многозначительно ответил
Иван.
— Ну и что? — насторожилась Юля.
— Прошлись мы с ним... Пустомеля он, по-моему, твой Аркадий. Пустомеля и... как его... фат, Фат он и больше никто!
Юля обеспокоенно глянула на мужа — что он затеял этим разговором? Двое сверху прислушивались.
— Па, а что такое фат? — спросил Валерка.
— Это который строит из себя... больше, чем сам стоит,— мстительно ответил Иван.— А сам гроша ломаного... А некоторые,— тут уж появилось и раздражение,— и не видят, что он на самом деле из себя представляет.
— А мне,— заявила Наталья сверху,— Аркадий нравится.
— Дядя Аркадий,— поправил отец.
— Ну, дядя. Он...— поискала Наталья слово,— с ним никогда не скучно. Он... ну, необычный. Интересный.
— Ты от таких... интересных подальше бы держалась!— рассердился отец.— Интересный! Чем он тебе интересный?
— Он много знает. И он... Вот, знаешь, есть такие люди, которые остановились где-то и дальше уже не развиваются и не хотят развиваться...— излагала Наталья едва ли свою мысль.— Время идет, а он стоит там, где остановился когда-то и только и делает, что перебирает старое, а на новое и не посмотрит. Новое — оно не для него. Оно... ересь,— убежденно произнесла она.— А Аркадий не такой.
Дядя Аркадий,— механически поправил Иван.
— Ты что там несешь? — вовсе уже забеспокоилась Юля.— Наташа!
— А что— неправильно? Вот старики, например. Им все новое не нравится. И одеваются, мол, не так, и поют не то, а танцуют — как папуасы! И не старики тоже, бывает...
Иван смотрел не на Наталью, а на Юлю: теперь, мол, видишь?
— Остановись, Наталья!— повысила голос Юля.— Что ты такое говоришь?
Откуда было знать Наталье, к какой опасной, болезненной для отца с матерью теме она приблизилась!
— Кто тебя учит этому? — грозновато уже спросил отец.
— Иван, ну кто ее может учить? — защищала дочь Юля.— Они сами... Ты ведь помнишь, как умничают в десятом классе, сколько среди них будущих гениев, а на поверку — просто петухи.
— Я и сама так думаю,— фыркнула Наталья,— подумаешь!
— Иван,— переключила разговор на другое Юля,— скоро станция—может, что-то надо купить?
— Ма,— свесился с полки сын,— а какая станция?
— Кажется, Волховское.
— Сыроватино,— поправил отец,— пять минут стоим, ты что, хочешь, чтобы я остался?
— Я пить хочу,—сказала дочь.
— И я,—вторил Валерка,— па, купи...
Поезд замедлил ход. Иван, обувшись, вышел из купе. Юля выговаривала дочери:
— Прекрати ты эти многоумные разговоры — видишь ведь: папа раздражен.
— Он раздражен, а я при чем? Что я — молчать все время должна? Скучища!
— Ну хоть об Аркадии не говори — знаешь, что отец его не любит.
— А что с ним такое? Уже три дня не в себе. И ты тоже. Поссорились?
— Немного,— ответила мать.
— Папа не хотел сюда ехать? Пауза.
— Не хотел.
— А почему? Это ты настояла?
— Я.
— Ты здесь воевала, да?
— Да. В сорок втором — сорок третьем.
— Двадцать лет прошло,— сказала Наталья, глядя в окно.
— Ма,— позвал сын,— а там, куда мы пойдем, что-нибудь осталось? Ну, от войны?
— Не знаю. Все, наверное, осталось. Это ведь в самой глуши. Там болота непроходимые, гиблые места... Ой! Где папа?
Поезд тронулся, Юля бросилась к окну. Отворилась дверь купе, вошел Иван с тремя бутылками; две воды, одна пива.
— Чуть не опоздал,— ворчал он,— и сдачи не взял. С двух рублей...
Автобус, напылив, остановился на небольшой площади напротив сельмага. Из магазина вышел дед, приложил руку ко лбу козырьком, остановился рассмотреть, кто приехал. Выпрыгнул из автобуса парень и, не оглядываясь, заспешил по улице. Вышла, обтягивая платье, Наталья, соскочил Валерка, спустилась Юля, показался с двумя чемоданами Иван.
Автобус, пыля, укатил дальше, четверо остались на площади. Деревня словно вымерла. Только дед стоял у магазина, рассматривая приезжих.
Юля направилась к нему.
— Здравствуйте, дедушка!
— Здравствуйте.
— Скажите нам, где здесь живут Валенюки.
— Это Марья-то? Вон там. Покажу. А вы откуда? — Вдвоем пошли к остальным.
— Из Молдавии. Пошли,— обратилась к своим. —Дедушка проводит.
Дед и Юля зашагали впереди.
Дак ты воевала здесь, значит? — перешел уже на «ты» старик.
— Воевала.
Совсем еще девочка была?
— Семнадцать лет.
Помню, помню партизан. Люди о вас говорили много. Потом на вас каратели пошли... Вы и это знаете?
Мы здесь все знаем, все помним. А чем кончилось тогда? Сколько машин понаехало!
— Отступали мы. Гибли... Пробились.
— Гибли,— согласился дед.— Мы после хоронили ваших, там, в лесу... Вот Валенюки, их изба. Знакомая, что ли?
— Нет. В райкоме адрес дали. Мы здесь пожить собираемся.
— А что. Здесь хорошо. Зимой только скучно. А летом здесь хорошо. Воздух... Хоть, говорят, с собой увози. У нас он дарам...
Изба Валенюков была старая, позади избы пруд, наполовину покрытый ряской, над прудам склонились высоченные вязы. Хозяйка стояла у крыльца, всматриваясь в пятерых, идущих к ее избе.
— Гостей к тебе веду, Марья!—издали еще крикнул старик.
— Здравствуйте, Мария Ивановна!—сказала Юля, подходя.— Нас к вам Василий Никанорович послал. Пожить у вас хотим.
— А входите, входите,— заговорила, жадно переводя глаза с одного на другого, хозяйка,— входите, у нас места много, мы с Надей, с дочкой, вдвоем, входите, места нам всем хватит...
Вошли: сени, кухня с громадиной-печью, стол, деревянная длинная лавка у стены...
— ...входите, входите,— не переставала говорить Мария Ивановна,— старшая моя, Нина, значит, в городе живет, а мы с Надей здесь, вдвоем...— Вся она была движение — что-то поправит, что-то переложит с места на место, глянет туда, сюда...
Надя уже стояла в дверях кухни, разглядывая гостей,— хмуроватая, небольшого роста, крепкая девушка лет семнадцати.
— ...ну и Надя уедет, учиться поступит или работать — а я-то как? Дом жалко, отец его еще строил, а что делать?—мимоходом она наводила порядок в кухне: спрятала ухват, убрала полотенце с лавки, смела со стола крошки.— Вот Надя выйдет замуж — может, возьмет мать-то к себе? Возьмешь, Надь?
— Да ну тебя, мам! — ответствовала дочь, все так же стоя на пороге и разглядывая гостей.
— Проходите, проходите в комнату,— приглашала хозяйка, посмотрите. Мы с Надей в маленькой живем, а вы, значит, в большой будете. А вы откуда? Из Молдавии. А-а... Ну, здесь вам хорошо будет. Магазин, правда, небогат, да ведь корова у меня есть и куры... А в случае чего дак ведь и в город съездить можно... недалеко тут, все рядом... И Наде, значит, будет веселее...
Девушки встретились взглядами и тут же отвели глаза друг от дружки.
— ...вот кроваточка для дочки вашей, а мальчику раскладушку поставим — есть у нас раскладушка, есть, прошлым летом еще ставили... Вашей-то сколько? Шестнадцать. А Наде семнадцать уже. Я-то старая уже, Надя вроде внучка мне,— а ведь дочь. Муж-то пришел с войны раненый, побитый весь, он Надю мне и оставил. Умер он скоро, сильно поранили его на войне. Надю мне и оставил. А сам умер...
— Да вы располагайтесь,— не кончалась ее скороговорка,— здесь и будете жить. Комната большая, поместитесь. С дороги-то устали? У меня здесь прохладно. Вот. И пруд рядом. Купаться можно — ребятишки тут купаются...— Все вроде сделала, выпрямилась наконец.— А я побегу, у меня сено сушится. С Надей мы побежим, а вы располагайтесь, отдыхайте. Комната большая...
— Ма, можно, я на пруд? — спросил сын.
— Успеешь,— сердито ответил отец,— только приехал.
— Об ужине надо подумать,— сказала Юля.— Здесь примус или керогаз?
— Па, а леску мы не забыли?
— У нее огород есть. Огурцы, помидоры... Впрочем, помидоры-то здесь не вызревают. Забыла,— вслух рассуждала Юля.
— Пить хочу,— капризничала Наталья.— Я думала, на море поедем, а тут...— и недовольным взглядом обвела комнату с двумя маленькими окнами, закрытыми со стороны улицы подсолнухами.
Море — это когда все в порядке,— сказал вдруг Иван, доселе молчавший.— А когда наоборот...
Юля резко повернулась к Ивану, но вмиг обмякла.
— Не надо, Наташа,— попросила она дочь,— здесь ведь очень хорошо. Вот увидишь, тебе понравится.
— Ма, можно, я пойду на пруд? — не отставал Валерка.— Я только посмотреть.
— Да иди ты, ради бога! Давайте разберем вещи, переоденемся...
Вечером ужинали — вшестером на кухне. Тетя Маруся нажарила картошки в огромной чугунной сковороде, сделала салат из огурцов и недозрелых желтых помидоров; Иван выставил на стол бутылку «Столичной», сухую колбасу, рыбные консервы, сыр... Картошки они попросили вдобавок. Тетя Маруся накладывала с удовольствием.
— Дак вы, значит, из Степанова,—узнавала тетя Маруся.— Слыхала я про Степаново, да не была там. Это туда, за центром, в ту сторону,— махала рукой.— А в нашем-то лесу как оказались?
— Через райком,— отвечала Юля.— Просилась. Не хотели сперва брать, мала, мол; да ведь я активистка была, комсомолка... Вот и взяли. А ваш лес — он самый подходящий для нашего дела.
— Подходящий,— вздыхала тетя Маруся и кивала, кивала.— Да, подходящий...
Надя ела молча и только поглядывала на гостей исподлобья.
— И потянуло, значит, сюда,— продолжала расспрашивать тетя Маруся.— А в нашей-то деревне раньше была?
— Наши бывали, а мне не пришлось. В Потылихе была.
— Сожгли ее. Начисто сожгли! Ничего по сю пору нет.
— Так и не отстроили?!
— А кому отстраивать-то? Деревня,— да вы ведь помните, верно,— маленькая. Людей немцы повывезли, побили, избы сожгли. Угольки только и остались от всего,— тетя Маруся поднесла кончик платка к глазам.— Кто остался в живых, как увидел головешки — так в другие деревни и подался.
— Что, еще картошки положить? — заметила она Валеркин взгляд.— Ешьте, ешьте, картошка у пас вкусная...— и продолжала, разговорившись:— А и наша деревня пустая почти. Молодые — те в город уехали, старики — иные за ними, внуков растить. Дома заколотили — продать-то уже некому— и уехали. А кто умер — тоже дом заколочен стоит. А кто и в одиночку живет. Вон как соседка моя — одна осталась. Посмотреть — сердце разрывается. И ждать-то некого, а станет на крыльцо и смотрит на дорогу...— снова поднесла к глазам кончик платка.— Зовет меня: Маруся, идем, мол, чан ко мне пить! Я и иду... Вот Надька-то уедет, как я буду здесь?
— А Нина? — осторожно спросила Юля.— Не зовет к себе?
— Они со свекровью живут. Двух-то матерей им не надо, да и не уживемся мы. Она — то, я— — это. Ох!..
Иван разлил водку в толстые зеленого стекла рюмки, поднял свою.
— Ну, Мария Ивановна, что тут сказать? В таких случаях за одно пьют — за здоровье.
— Правда, правда,— кивала тетя Маруся,— за здоровье. Чтобы деточки были здоровы, чтоб не обидел их кто...
Наталья поглядывала на Надю, та опускала глаза, стыдясь почему-то за мать.
— Тетя Маруся, а вы знаете, где наш лагерь был? — спросила Юля.
— Л как не знать? Знаю. И Надя знает. Она у меня грибница. А вы-то забыли уже дорожку?
— Столько лет прошло...
— Надя с вами сходит, Надя. Она проводит. Я бы сходила, да скотина не отпустит. А Надя сходит. Кому еще картошки? Ешьте, и салат кушайте...
Ночью блестят от луны, проникающей в узенькое оконце, никелированные набалдашники кровати, часы Ивана на стуле возле кровати, пряжки на туфлях Юли.
Тишина. Пошевелится только в хлеву рядом с домом и вздохнет корова, хрюкнет спросонок свинья. Сверчок. Ровное дыхание Натальи и Валерки.
Ну вот,—раздался в темноте голос Ивана,— приехали... Юля промолчала.
- А что дальше будет?—не отставал Иван. Опять молчание.
— А?
Молчание.
— Ты спишь?
— Нет.
— Что дальше будет, я спрашиваю. В ответ ровный голос Юли:
— Ничего.
— Тебе это зачем — сюда ехать? Тот же ровный голос:
— Надо.
Иван пошевелился, повздыхал.
Юля вытянула руку — рука стала ослепительно белой, мраморной в лунном луче,— взяла часы. Смотрела с минуту; положила на место. Спрятала руку под одеяло.
— Сколько? — послышался голос Ивана
— Полдвенадцатого. Лежали некоторое время молча.
— Так не должно быть,— снова заговорил Иван. Юля и сейчас промолчала.
— Не должно быть. Ты мне чужая. Я тебя... простил, а ты все равно чужая. Так не должно быть. Я хочу знать.
— Что ты хочешь знать? — хрипловатым после долгого молчания голосом спросила Юля.
— Вот хотя бы — зачем мы здесь. А то я вроде провожатого. Так и это меня обижает. Ты, значит, едешь забыться, а я — я! — тебя сопровождаю. Жалеть тебя должен. Интересную роль ты мне подобрала! Думаешь, у тебя есть на это право? Какое — скажи. Нет у тебя такого права, чтобы — так.— В голосе убеждение.— Нет!
Долгая пауза, потом сдавленно:
— Забыться приехала?
— Нет,— ответила Юля,— не забыться. Вспомнить.
— Что?
Опять молчание.
— Что? Для чего? Снова молчание. Потом:
— Иван, не надо... Не надо так, до дна... Оставь что-то мне. Да это и неинтересно. Я ведь тебя тоже не обо всем спрашиваю.
— А ты спроси! Спроси! (в этом, пожалуй, весь он).
— Не хочу. Мне все не нужно.
— А-а, вот ты какая!
— Иван,— говорила, успокаивая,— я обыкновенная. Я виновата перед тобой—дважды, трижды, но все равно не надо меня до дна... Если способен, можешь, помоги мне — не трогай. Ты пойми... не могу же я перемениться в один день...
На этот раз замолчал, словно насторожившись, Иван.
— Что-то ты... каким-то другим языком, по-моему, говоришь... Я раньше за тобой его не замечал... То ты...
— Не мучай меня, Иван! — почти вскричала Юля.— И себя не растравляй. Я устала. Дай мне поспать.
Пробормотав что-то, Иван резко отвернулся.
Юля лежала, глядя на сверкающий под лунным светом никелированный шарик. Шарик светил гипнотизирующе.
Подныривая под кусты лещины, раздвигая малинник, походя срывая самые спелые ягоды, шла по лесу Надя. Следом за ней Юля, а чуть поотстав, Валерик, потом — вместе — отец и Наталья.
— Мама! — крикнула Наталья, остановившись у куста малины.— Ну не спешите вы! Малина-то какая!
— Ее, чем дальше, тем больше будет,— подала голос Надя.— Самая пора.
— А что,— кричал, обирая ягоды, Иван,— не собирают?
— Городские еще не прознали, а нашим некогда. Работы сейчас много.
— А ты что же не ходишь?
— Одна-то я куда пойду!
Юля остановилась, оглядывая лес — высокие зеленые покои и золотые от упавшего сквозь щели в зеленой крыше солнца ветки. Лес был празднично, пышно зелен.
Спустились в низину, по дну которой тек узенький ручеек. Там осока, высокая, по пояс. А змей тут нет? — спросил Валерка. - А гляди под ноги,— посоветовала Надя. Сама она вооружилась палкой, раздвигала траву впереди себя.
— Осторожнее, Валерик, иди след в след за нами,— предупредила Юля.— Иван, и ты тоже возьми палку.
— Еще не узнаете? — обернулась Надя к Юле.
— Кажется... этот ручей я вспоминаю...— неуверенно ответила Юля.— Там дальше сосняк будет? Такой высокий?
— Да. Значит, узнаете понемножку...
— Узнаю...
Поднялись по невысокому склону, исчезли один за другим в лесу. Выпрямилась примятая ногами трава.
На старый пенек взобралась потревоженная людьми змея. Свернулась в кольцо, блестящее на солнце, как металлическое: черный вороненый металл.
Начался сосняк: толстым слоем лежала рыжая хвоя на земле, много сухих веток. Юля и Иван шли теперь рядом.
— Так чего-то боюсь,— проговорила Юля.— Все время кажется, что здесь мины остались. Или чтото еще притаилось...
— А еще вояка... Надя! — крикнул Иван,— а про мины здесь не слыхали?
— Чего? — издалека.
— Мин, говорю, здесь не осталось?
— Не-ет! Были, да убрали! Мама говорила: сразу после войны-ы!
— Давай догоним их,— предложила Юля.
— Грибов здесь должно быть...
— Это в августе, в начале сентября. В июле редки: жарко... Ну, пошли,— и ускорила шаг.
— Смотри — сколько малины,— сказал он, но она не остановилась.
— Тетя Юля! — позвала Надя.— Смотрите: вон справа речка, а лагерь ваш наверху, да?
Они остановились перед подъемом на невысокий холм; лес здесь был — сосны.
— Вон еще малина! — закричал Валерка и устремился наверх.— Наташ, бежим!
— Валерик, осторожно! — вскрикнула Юля.
— Мы там были,—рассказывала Надя,— полшколы ходило, нас партизан какой-то сопровождал. Такой, дядька...
— А как зовут, не помнишь?
— Нет. Он в партизанском отряде рядовым был; рассказывал, как вы здесь воевали. А вам сколько лет тогда было?
— Семнадцать,— Юля, пристально вглядываясь во все, поднималась наверх,— Столько же, сколько и тебе. А он откуда, этот дядька?
— Приехал... К лагерю подходим.
Высоки и величественны здесь колонны сосен, храмовая торжественная тишина стояла в лесу.
Осознав тишину, Юля остановилась. Нащупав ладонью сосну, оперлась на нее. Рука заскользила по стволу. И вдруг ладонь наткнулась на чтото. Посмотрела — острый кончик ржавого осколка, ранившего когда-то тело сосны.
Под зелеными сводами летала птица, вскрикивала, и эхо, отталкиваясь от невидимых стен, металось между соснами.
Юля поискала птицу глазами и не нашла ее.
Кто-то окликнул ее.
— А? — Юля резко обернулась. Нет, тишина. Послышалось. Еще раз поискала ладонью осколок, нашла, потрогала.
Глаза напряженно шарили по земле, подножию сосен в надежде отыскать когда-то виденное, знакомое.
Всполошенно крича, вылетела из куста птица — Юля остановилась испуганно. Застрекотала в ответ сорока...
Юля сделала еще несколько шагов и остановилась— перед ней была полузасыпанная, заросшая папоротником глубокая когда-то яма, в которую провалились сгнившие бревна. Наверняка это партизанская землянка, взорванная, как видно, немцами.
Подняла глаза — вот он, их лагерь. Еще одна такая же яма, и вон прямо из земли дыбится бревно...
Глаза продолжали шарить по лесу, узнавая то искривленную сосну, останавливаясь на ней, то пенек...
Наклонилась, раздвинула рукой куст — ложка... потемневшая, заросшая грязью. Потерла пальцами — что-то нацарапано. Стала видна фамилия: Никульшин.
На мгновение предстал перед ней — неясно—парень в треухе, сосредоточенно обтесывающий топором кол,— Никульшин?
Снова лес.
Толстое, сгнившее, темное от времени бревно.
И снова — так же неясно — увидела она троих в полушубках, сидящих на бревне, занятых едой,— держат алюминиевые миски на коленях и хлебают, переговариваясь.
Увидела — и тут же исчезли они, словно растаяли.
И так же на мгновение увидела (вместо заросшей папоротником ямы) освещенную керосиновой лампой землянку, стол, пожилого человека, сидящего во главе стола, приглаживающего волосы, перед тем как заговорить.
И пропала картинка — я снова перед ней заросшая папоротником яма и нависшие над ямой обломки бревен...
Сделала шаг вперед — громко и сухо треснул под ногой сучок. Выстрелом треснул — Юля вздрогнула, даже отшатнулась, но вслед за этим выстрелом в лесу раздалась гулкая автоматная очередь. Она еще не кончилась, как послышалась другая, а вот еще — справа, слева...
Юля ступила назад, глаза были полны ужаса, оглядывалась затравленно,— а автоматы били уже отовсюду. И со всех сторон раздавались крики немцев, сжимающих круг:
— Holla! Holla! Партизанен — сдавайсь!.. Вдруг кто-то закричал на нее:
— Чего стоишь как чучело! Патроны давай, патроны! Мигом!
Словно сорванная с места этой командой, Юля кинулась вперед. Но это была уже другая Юля: этой другой Юле было семнадцать; и все вокруг стало партизанским лагерем 1942 года, стало зимой, стало сражением. Произошло то чудо, которым иногда награждает нас наше сознание, — чудо возвращения в прошлое.
Юля в шинели, в шапке-ушанке.
Скатилась в землянку и через мгновение показалась оттуда с двумя дисками для ручного пулемета.
— Быстрей, быстрей! — торопил ее пулеметчик. Схватил диски, побежал, пригибаясь. Скрылся за соснами.
Юля осмотрелась. Стрельба охватывала лагерь полукругом. Туда, где разгоралась перестрелка, бежали, на ходу готовя оружие, партизаны.
Прячась за деревьями, стреляя из автоматов, оголтело крича, к лагерю приближались немцы. Их было много. Они шли цепь за цепью.
Партизаны, кто из окопа, кто из-за дерева, повели ответную стрельбу, не давая немцам перебегать от дерева к дереву, останавливая атаку.
Огня со стороны партизан становилось все больше, немцы остановились, ведя перестрелку и лишь изредка пытаясь перебежать простреливаемое пространство. Раздалась команда немецкого офицера— стрельба со стороны немцев стала реже— прицельнее. Атака захлебнулась.
Реже и прицельнее стал и огонь партизан.
Командир и парторг были в одном окопе.
— Потапьев,— позвал командир,— иди-ка сюда. Не может быть, чтоб они с одними автоматами пришли. Сейчас, видать, из минометов гвоздить нас станут. Надо решать...
И тут же рядом ухнул первый взрыв. Разговаривающих осыпало землей.
— Продолжать стрельбу! — высунувшись, закричал командир.— Не дать немцам приблизиться!
Оба присели.
— Все ясно,— сказал командир,— мины. Загвоздят сволочи, а их не достанешь. Ну?
— Ничего не поделаешь...— непонятно ответил парторг.
— Придется отходить, Потапьев,—решил командир. И, жестко:—И немедленно! А то они быстро нас минами посчитают. Передавай команду: отход. Прикрытию держать огонь «на марке», командирам взводов собраться в командирской землянке,
Атака, сорванная быстро организованной обороной, остановилась. Немцы залегли, кое-где даже отошли.
Командиры взводов собрались в командирской землянке.
— Немцев не меньше батальона,—говорил командир.— Автоматы, пулеметы, гранаты, минометы. Окружают. Решение: будем отходить. Пойдем на северо-восток в сторону Измайловки. Они,— показал руками,— кольцо смыкают, да, видать, не дотянули. Першиков, у тебя их нет? Не слыхать?
— Вроде нет,— отвечает Першиков.— У меня ребята не глухие.
— Вот туда и пойдем. Першиков, организуй разведку. Можешь идти. Что, Потапьев?
— Продовольствие под немцами. Не взять теперь. Пустые идем.
— Какое под рукой — захватить. Да... Ну, ладно. Никольчук! Оставишь своих пулеметчиков там, где и стоят, в ельнике на западном склоне. Остальным — отход. Можешь действовать. Кальсин! Где Кальсин?
— У меня землянку разнесло! — крикнул, стоя в дверях и прислушиваясь к стрельбе и взрывам наверху, Кальсин. Снаружи раздался взрыв, посыпалась сверху земля.
— Немцев Гриневич держит?
— Он. В секунду сообразил, что делать. Армия...
— Поможешь Гриневичу, Кальсин,— отдавал распоряжения командир.— Дашь еще двоих с пулеметом. Немцев держать и держать. Прорвутся — десятки у нас лягут. Сам знаешь... Отходим, товарищи. Четвертый взвод — раненых. Идем в направлении Измайловки. Там болото, там немцев не должно быть. Кальсин, передай Гриневичу: с темнотой заслону сниматься. Постепенно... Ну, его учить не надо... Удачи!
Отходили, слыша ожесточающуюся перестрелку за спиной. Отходили в те «ворота», которые не успели закрыть, смыкая кольцо, немцы. Снег был глубокий, шли цепочкой. Раненых несли на волокушах— двух деревцах с кронами, накрытыми плащ-палаткой.
Несли с собой только оружие: ручные пулеметы, автоматы, винтовки. Лишь у нескольких были за плечами, кроме оружия, вещмешки.
Шли, останавливаясь, оглядываясь: там, где они оставили лагерь, не затихала стрельба.
Мины сопровождали их отход: то тут, то там взлетала вверх черная земля, опадала на снег; снег, сбитый с сосен комьями земли, сыпался лавиной. Мины падали беспорядочно: немцы стреляли наугад.
Шли по тропинке, пробитой впереди идущими. Шли не быстро, заученными движениями дальнего перехода, привычно сберегая силы.
Длинная цепочка одинаково идущих людей, словно несущих один груз, одинаково согнувший их.
...Где же она тогда была? Позади кого шла? Кто шел за ней? Побежал Юлин взгляд вперед по цепочке, потом вернулся назад. Словно спрашивая, вгляделась в это лицо, в другое, третье...
Да вот же она! Стоит, сойдя с тропочки, и высматривает кого-то сзади.
За спиной у Юли автомат, на поясе кобура с маленьким браунингом. Шинель, сапоги.
Приближается к ней, идя так же неспешно, так же вооруженная автоматом, с вещмешком за плечами девушка.
— Ты меня, что ли, высматриваешь?—спросила она.
— Тебя,— ответила Юля.— Тебя...— А сама еще раз, словно бы по инерции, заглянула за ее спину.
Ступали шаг в шаг, молчали. Сзади слышна далекая стрельба — то сильнее, то тише, разрывы мин, гранат.
— Гриневич прикрывает? — спросила Юля.
— Да. Его взвод.— И снова пауза, наполненная только скрипом снега под ногами.
- Олещука убили — знаешь? — сказала Нина.
— Знаю... И Приходько.
— Да, миной. Там и остался. Сзади все еще стрельба.
— Когда-то вернемся еще сюда...
— Вернемся ли? — усомнилась Нина.— Мы ж к нашим идем. Командир сказал: наверно, будем пробиваться.
Да ну? К нашим? Правда? — оживилась Юля. - Это что же —конец партизанской жизни?
Господи! Встану под горячий душ — и так и умру под ним!.. Нин, а ты что будешь тогда делать? - Как —что? Воевать. Не в разведке, так санитаркой пойду. В разведку-то там уже не возьмут...
В лесу становилось темнее; даже снег потемнел.
— Стой, Нин. Слышишь? Кажется, кончилось...
Обе остановились. Остановились и идущие сзади них, прислушались.
За спиной была тишина. Протрещала еще одна очередь, но какая-то приглушенная, спокойная, как бы для острастки.
Кто-то из шедших позади пояснил:
— Шабаш. Немцы ночью не воюют.
— Дядя Семен, а наши как там? — спросила Юля, будто дядя Семен, идущий рядом, обязан был знать.
— Догонят — узнаем,— вразумляюще ответил тот.
— Дядя Семен, а с ними ничего не...
— Типун тебе на язык! — сердито оборвал ее дядя Семен.— Гриневич если берется за дело... да и ребята у него как на подбор.
— Дядя Семен, давайте их подождем! — и рванулась даже назад.
— Ты — иди. Здесь тебе не экскурсия. Назарова, возьми над ней шефство: столько километров впереди, а ей бегать хочется. Привал будет, все узнаешь. Шагом марш!
Снова двинулась вперед черная цепочка людей, теряющаяся в уже потемневшем лесу.
Шли, шли, шли как заведенные, похожие в сумраке на тени, почти бесплотные...
Издалека спереди донесся голос:
— Стоя-а-ать!
Команда передавалась по цепи:
— Стоять! Стоять Стоять! Остановились. Это три минуты отдыха.
Кто оперся на винтовку, а кто, качнувшись раздругой, застыл без всякой опоры, закрыл глаза.
Кто прислонился к молоденькой ели, согнув ее, почти лежал.
Этот присел было на корточки, но сосед поостерег:
— Встань!
— А чего?
— Ноги затекут. Потом не выпрямишь.
— Полцарства бы сейчас отдал, только б полежать.
Ты его отвоюй сперва, полцарства-то, а потом лежи...
Девушки остановились у дерева. Прислонились спиной, не снимая поклажи.
— Устала? — спросила Нина.
— Нет. Я до войны в лес любила ходить. По грибы, по ягоды. Километров пятнадцать за день оттопаю —и ничего.
— Еды мы не взяли —ах беда, беда!
— А что — по дороге так никого и не встретим?
— Не дай бог. Каждый дымок стороной обойдем: всюду, наверно, немцы.
— А у меня дома шоколад остался. Целая плитка. Знаешь, кто мне его дал?
— Ну?
— Женя. Гриневич. Он с задания вернулся, подошел— на, говорит.
— Ты же у нас самая маленькая... Ах, какой парень! Была б я покрасивей, ни за что не упустила бы!
Юля молчала.
— Вот как ты была бы — да мои годы—никуда б не ушел!
— Он... он там ведь...— кивнула Юля в ту сторону, где недавно затихла стрельба, где теперь — неизвестность.
Обе прислушались.
— Знаешь,—шепотом сказала Юля, — он мне снится...
— Кто? Женя? Ну —влюбилась. Все! —заключила Нина уверенно.— Все! — то есть нет тебе уже спасения, Юля, ты — погибла. И часто? Снитсято часто?
— Часто.
- Да,—сказала Нина, подводя итог.—Ну и дела: война, а люди все равно люди...
Пошли! — побежала по цепочке команда.
Нехотя отрывались от дерева, продолжали движение.
Темнота. Скрип снега. Все почти уже исчезло в темноте — слышится только скрип снега — равномерный и равнодушный, как жвачка. Кажется, это ночь равнодушно жует людей, вступивших в ее царство.
И вот привал! Костры. Уже совсем ночь, лес глубок, можно не бояться.
Костры раскиданы по большому участку леса. Партизаны греются, сушат кто полушубок, кто обувь, кто портянки; едят...
За этим костром сидело четверо. Нина, Юля, дядя Федор Кузьмичев, хозяйственный мужик лет пятидесяти. В спешке отступления он не забыл ни вещмешка, ни котелка, ни даже саперной лопатки, но... оставил винтовку... Четвертый был — словоохотливый парень Петя.
Девушки жались друг к дружке, уставившись на огонь.
Командир взвода никак не мог решить, что ему делать с бойцом, потерявшим в отступлении винтовку. Вот он опять подошел к костру. Распекал:
— ...хоть бы ее разбило — тогда понятно! Вон — котелок даже не забыл. А винтовку оставил — надо же! Чего молчишь?
— Может, и разбило ее,— надеялся дядя Федор.
— А патроны? Ты ж, наверно, и патроны выкинул? А ну показывай сидор!
Дядя Федор нехотя развязал вещмешок. Командир взвода выкладывал: банку консервов, мешочек с пиленым сахаром, солидный брус сала, завернутый в тряпочку, аккуратно свернутые чистые портянки, теплую рубаху...
— Да тебя раскулачивать надо, Кузьмичев! — изумился командир.— Все есть, только патронов нет!
— Есть,— хмуро отозвался дядя Федор.— На дне они.
Командир запустил руку поглубже, пошарил там, достал одну-единственную обойму.
— Вот, по-твоему, патроны? — потряс обоймой.— По тебе трибунал плачет, Кузьмичев!
— Ежели по-снайперски стрелять, товарищ командир,— втесался Петя,— тогда и пяти патронов хватит.
— Из чего стрелять-то? — саркастически спросил командир.—Из чего? А? — Сказал бы, да девушки мешают...
Все четверо сидели, виновато замерев, будто судили всех, а не одного дядю Федора. Только
Петя не забывал доставать из-за спины ветки и подбрасывать в костер.
— Сколько воюю,— командир совсем не стар, скорее — молод, но как скажешь иначе? — Сколько воюю, а таких бойцов не видал.— Резко повернулся, ушел к другому костру.
Вокруг этого костра все сразу зашевелились. Дядя Федор стал укладывать в мешок снедь и прочее, Петя подкинул новую порцию веток, девушки придвинулись ближе к огню... Но тут снова появился командир.
— Дай сюда мешок! Реквизирую к чертовой матери все! — забрал консервы, отрезал своим ножом две трети сала, из мешочка отсыпал часть рафинада девушкам, остальное сунул в карман шинели.
— Там ребята пулемет перли и автоматы, между прочим, не забыли, а ты — так только о жратве и помнил!
— Зато ребятам есть теперь чем подхарчиться,— опять подал голос Петя,— благодаря Кузьмичеву...
Командир несколько мгновений изучал взглядом Петю.
— Он у меня боец, а не интендант! Это что? — достал очередной мешочек.
— Мука,—не поворачивая головы, безучастно ответил дядя Федор.
— Муку оставляю,— принял решение командир. Встал, ушел, унося в обеих руках еду к своему костру.
— А что с мукой-то делать? — спросил Петя.
— Блины,— тем же голосом ответил дядя Федор.
— Какие блины? На чем? На ладони? Ты еще шутить можешь, дядя Федор?
- На лопатке.
— Ты что, дядя Федор!
— Поживи с мое, да с мое победуй,— рассердился теперь уже дядя Федор,— дак в ладони щи сваришь! — Рассердясь, он ожил, стал энергичным. Закомандовал:—Возьми котелок, натопи снегу. А вы, девки, сучьев еще наломайте. Да посуше, чтоб без дыму горели!
вот на саперной лопатке, сунутой в жар, печется первая лепешка. Все четверо не спускали с нее глаз.
— Это ж надо,— бормотал будто бы про себя Петя,— вспоминаю отряд, как курорт. Землянки, нары, столы! Баня! Медпункт, парикмахер! По утрам зарядка, на ночь зубы чистили! Не ценили, ох, не ценили! Дядя Федор, может, готов блин?
Дядя Федор на Петины слова не обращал внимания.
— Петя, а наши... они скоро должны подойти? — это Юля.
— Если без раненых, налегке... Должны бы, пора...
— А как ты думаешь...
— Что мне думать! Наши пулеметы до конца били. Вернутся ребята. Ты что — боишься за кого?
— Скажешь тоже! — вмешалась в разговор Нина. —Ты что — сам не болеешь?
— Я-то болею, может, побольше твоего! Женька ведь там! Мы с ним из окружения вместе выходили. Ох, быстро соображает! Раз мы подходим с ним к хутору, думаем, пустой. Вдруг выходят из дома—немцы! Тут Женька мне:—Руки вверх! Как я послушался — до сих пор не понимаю... Поднял— идем; Гриневич вроде ведет меня: автоматом в спину тычет. Немцы, вижу, ждут. Тут Женька шепчет:—«Дойдем до окопа — прыгай!» Тут только я замечаю метрах в десяти окоп... Мы-то шли по открытому пространству... Во как надо соображать!
— Этот вернется,— заметил дядя Федор,— этот— солдат. На-ка,— поднес Юле лопатку,— готов!
Дядя Федор скинул горячую лепешку в Юлины руки.
— Сала только на подмазку и оставил,— сокрушался он, смазывая лопатку куском сала. Передразнивал:— Рек-ви-зи-рую! А что бы он без моего харча сейчас делал?
— Снег бы жарил,— подхватил Петя, наливая из котелка жидкого теста на лопатку.— Совершенно правильно рассуждаешь, дядя Федор!
И вдруг раздалась над костром чья-то веселая скороговорка:
— Тетушка Варвара, меня бабушка прислала: дай сковороды да сковородничка, мучки да подмазочки; вода в печи,— блины хочет печи!
Подняли головы: стоял над ними высокий парень в армейской шинели, в шапке со звездочкой.
(И был это Алексей, вылитый Алексей — только одетый в военное!)
— Женька! — вскочил Петя.—Товарищ командир! Жив! Вернулись! — Хлопнул по плечу раз и другой.— Умница! Садись, нон твой блин печется.
— Иду от костра к костру,— проговорил, садясь на снег Гриневич,— везде по семи молодцов на один блин. А здесь, гляжу,— четверо. Дай, думаю, попрошусь: авось, не прогонят.
— Дядя Федор,— подгонял Кузьмичева Петя,— может, готов блин?
Кузьмичев, ловко перевернув блин на лопатке, ответил:
— Сейчас... сейчас... с пылу, с жару подам... Держи!
— Ну, что там было? — нетерпеливо спросил Петя.
— Если б не пулеметы... Много немцев. Пьяные...— Гриневич отламывал куски лепешки и ел, обжигаясь.
— Пьяные — значит, боялись,— рассудительно вставил дядя Федор.
— Минами он нам кровь попортил. Ух! Ух! Ух!— все ближе, ближе. Ну, думаешь, следующая твоя... У меня окопчик узенький, а то б... Ахнет рядышком, высунешься, очередью дашь — и снова в окоп. А потом за пулемет стал бояться — так и время прошло.
— А кто из наших там?...— дядя Федор не договорил.
— Много, Федор Степаныч. Приходько, Зайнуллин, Новиков — то ли убит, то ли ранен... Трое к нему пробирались — Никифоров, Улянич, Гулов — все легли. Синякина убило — миной. Словцова еле довели... Много.
Замолчали надолго.
— Устал? — участливо спросил Федор.— Поспи маленько.
- Угу. Сейчас, наверно, подъем скомандуют. Нам до утра шагать,— лег на спину. Закрыл глаза.— Всё, партизаны,— сплю. Как на тройке уносит. Пять минут — потом хоть потоп...
Замолчали. Замерли. Треснула ветка в костре— метнулся на ветку Юлин гневный взгляд.
— Юля! — вдруг позвал ее голос Гриневича.
— Что? — ответила шепотом.
— Сколько тебе лет?
— Семнадцать... уже. Восемнадцатый. А... что? Но Гриневич замолчал. Спит. Лицо его неподвижно.
Нина посмотрела на Юлю: понятно, мол, дуреха ты этакая?
А Юля смотрела на спящего Гриневича, словно спрашивая: что он этим хотел сказать?
А потом был переход через большак — ранним серым утром.
Та же длинная цепочка людей тянулась через лощину между лесом и дорогой.
Перед большаком немцами были сделаны завалы—передовой отряд растаскивал деревья, освобождая проход.
И вдруг в морозном плотном воздухе зазвенело, задребезжало: оказывается, вдоль большака, спрятанная в завале, была подвешена проволока с пустыми консервными банками на ней и прочим звонким металлом...
Над большаком, над лощиной протянулись длинные разноцветные очереди немецких пулеметов. Немцы били с двух сторон: по краям лощины были поставлены немецкие сторожевые посты.
Партизаны кинулись назад, в лес.
Пулеметные очереди скрещивались над ними, сталкивались, утыкались в снег, они настигали людей, и те оставались лежать на снегу черными пятнами, похожими на следы громадной птицы...
Партизаны скрылись в лесу, вслед им протрещало еще несколько очередей, и все стихло.
Тот же лес, та же лощина, только тянулась через нее узкая тропочка, только следами гигантской птицы лежали на снегу неподвижные фигуры убитых...
Занимался день, солнце взошло — мутное разлитое пятно в сером мглистом небе.
Партизаны ушли глубоко в лес. Выставив дозор, спали вокруг костров на еловых лапах, прижавшись для тепла друг к дружке. Тишина, только потрескивали костры да кто-то раскашлялся вдруг...
Во сне рука вытянулась к огню — Юля проснулась, отдернула руку, заворочалась. Открыла глаза. Светло и костры вокруг. И вдруг услыхала голос неподалеку:
— Сколько я здесь, а все не могу привыкнуть, что гражданский народ воюет.
Юля повернулась на голос — Гриневич с Петей, голова к голове, лежали у соседнего костра.
— Военной сноровки никакой,— продолжал Гриневич вполголоса,— самых простых вещей не знают. Новиков, как мишень, из окопа торчит, я кричу ему: «Спрячься! — а он точно в ярмарочном тире целится. Тут мина — я в окоп. Потом высунулся, а он уже... Сползает, сползает в окоп, уходит, седая голова, в яму, будто тянет его кто. Ну какой это боец?! И каждая такая вот смерть — мне как нож в сердце: будто я недосмотрел, будто я, солдат, виноват.
— Ты что — считаешь, что мы с тобой плохо воевали— правильно я тебя понял? — Петя приподнял голову.
— Наверно, плохо. Плохо, наверно... Это ведь все — дело армии, наше с тобой,— Гриневич обвел рукой костры, людей возле них,— а не их, так я считаю. А девчонки? Наравне с нами воюют! Знаешь— прямо вижу иногда в их глазах: что ж ты, армия, защитница наша, сплоховала? Смотри, сколькому народу под ружье пришлось встать...
Юля перевернулась так, чтобы удобнее было слушать.
— Ну,— сказал Петя,— кое-кто на тебя как на героя смотрит.
Гриневич ответил не сразу.
— Герой... Ты шоссе, наверно, с Юлей переходить будешь — присмотри. Не дай вскочить ей — понял? Шкуру с тебя спущу, если не убережешь.
Юля не шелохнулась.
— Есть, товарищ командир,—послушался Петя. И добавил:—И я говорю: красивая девчонка.
Да при чем тут красивая или некрасивая!— рассердился Гриневнч.— Семнадцать ей!
— Восемнадцатый... Ты ж сам говорил как-то:
красивая.
— Балда! Она только жить начинает — а мы ее под пулями таскаем.
— Ладно уж...
— Не «ладно», а «так точно».
— Так точно — балда, товарищ командир, хотя этого слова в уставе и нет.— Оглянулся на девушек, увидел, наверно, Юлины глаза — зашептал что-то Гриневичу на ухо. Смолкли оба, снова лежа голова к голове...
И чуть снова стало темнеть, партизаны были уже на ногах. Гасили костры, готовились в путь, проверяли оружие. Командир отряда отдал приказ:
— Всем отрядом не пройти. Командирам взводов: разбить взвода на группы, распределить питание; выходим из леса широким фронтом, переходим большак в разных местах. Направление — северо-восток.
Одна за другой, почти не видные в темноте, начавшей уже предутренне сереть, пригнувшиеся фигуры партизан шмыгали через большак. Пробирались через завал, в котором сделали проход.
За большаком снова широкая, метров семьсот, снежная, открытая с двух сторон поляна. За ней лес, темная стена леса.
Группа партизан, человек 10—12, ползла через поляну. Ползли, не поднимая головы, как кроты буравя глубокий снег.
Как медленно приближался лес! А утро все светлее...
Юля ползла предпоследней. За ней — Петя.
— Скоро уже? — не терпелось ей.
— Не поднимай головы, если жить хочешь! Передние были почти у самого леса, осталось
каких-то тридцать метров, как двое не выдержали — вскочили, побежали.
Сперва с одной стороны, а через мгновение и с другой протянулась между ними и лесом огненная проволока пулеметных очередей. Наткнулся первый — и упал, другой нырнул в снег.
А очереди уже рассыпались веером по всей поляне, прошивая снег, нащупывая лежащих там людей.
Юле все хотелось поднять голову — посмотреть, но Петя прикрикнул:
— Лежи!
Очередь прошла над ними, ушла вперед.
— А теперь ползи. И не вздумай вскочить, как те.
Ползла, не глядя вперед, прижимаясь к снегу лицом, вжимаясь в него, еле сдерживая желание вскочить и кинуться бегом, бегом, чтоб скорей добраться до спасительного леса...
Ткнулась во что-то головой. Сапоги. Потрогала рукой, дернула: двигай, мол! Ей не ответили. Убит. Оглянулась назад. И сзади тишина.
— Петя!
— Петя!!
— Петя, ты живой? Очередь в ответ.
Не помнит, как очутилась наконец в лесу, за деревьями. Встала. Побежала. Пулеметы сзади все били и били; бежала сколько было сил — все дальше и дальше в лес.
Стало жечь в груди, остановилась, схватилась за дерево. Чуть отдышалась — оглянулась. Лес. Она одна. Снег нетронутый, ни одного следа.
Редкие, приглушенные расстоянием, очереди сзади.
Пошла вдоль предполагаемой границы леса, оглядывая снег, ища следы. Ведь должен же кто-то быть здесь из двенадцати человек!
Следы!
Увидела их, вскрикнула от радости. Побежала по ним, вдруг остановилась: а если следы оставил немец? Стала оглядываться. От голоса вздрогнула:
— Юля! Кто? Откуда?
— Юля! Сюда!
Под деревом сидел Гриневич. Сидел спокойно; руки на коленях, к дереву прислонен автомат.
— Ой, Женя! — бросилась к нему. Бухнулась на колени рядом.— Товарищ командир, извините— я так обрадовалась вам! — Заплакала даже, ткнувшись ему в плечо.— А я уж думала, что одна осталась. Ой, как хорошо!
— Что, никого больше нет?
— За мной Петя полз, его... И впереди кто-то...
в сапогах. Его тоже...
— Вот ведь как! Не выдержали, побежали — и всех — всех! — открыли немцам! Неужели только ты выбралась?
— Не знаю. Может, покричать?
— Нельзя. Ты вот что: встань да походи, посмотри следы.
— Товарищ командир, а вы...— вдруг испугалась, догадавшись,— а вы что — ранены?
— Ранен,— ответил коротко, отрезал.
— Вы ранены?! — и таким ужасом наполнились глаза.— Давайте я вас перевяжу!
— Не суетись. Я все сделал, что нужно,—Обмяк вдруг, лицо посерело. Облизал губы.— Дай снегу.
Юля зачерпнула снегу, поднесла к его рту. Лизнул. Взял губами комочек, пососал. Поднял глаза.
— Слушай,— произнес с трудом,— пойдешь поищешь наших. Потом вернешься ко мне, я скажу тебе, что делать. Оружие есть? Иди. Иди, Юля.
Послушалась. Пошла. Оглянулась.
Он кивнул: иди, иди. Провожал ее взглядом, пока не скрылась за деревьями.
Шла по лесу, зорко всматривалась в снег. Ни следа. Ни звука. Никого. Метров через триста остановилась. Дальше идти было незачем. Постояла, послушала тишину, тихонько позвала:
— Э-эй! Э-эй!
И поспешила назад. Что-то услыхав, остановилась. Спряталась за дерево. Голоса! Немцы!
За деревьями ничего не было видно. Голоса приближались.
И вот очередь из автомата — это Гриневич. И две в ответ — немецкие. И тишина. И снова голоса немцев — возбужденные, на весь лес.
Прячась за деревьями, подобралась ближе. Увидела: двое волокли Гриневича за руки. Живого? Мертвого? Двое, поддерживая третьего, раненого, шли за ними. Еще один стоял, оглядывая лес, держа автомат на изготовку. Постоял, посмотрел, послушал — пошел за своими, все еще оглядываясь, все так же грозя лесу автоматом.
Утихли возбужденные—как на охоте — голоса немцев, в лес вернулась тишина. Как она страшна была, эта тишина!
Надо идти.
Северо-восток — где это.
Боже, какое одинаковое все вокруг! Деревья,
деревья...
Топталась под высокими деревьями, маленькая, в длинной шинели, беспомощная посреди нетронутого снега, смотрела на небо, ища солнце,— не было, потом увидела мох на дереве и вспомнила школьное: мох растет на северной стороне дерева. Выбрала направление (правильно ли?), пошла.
Где-то, может быть, неподалеку, все равно должны были быть свои — только это поддерживало.
Останавливалась, слушала. Даже снимала шапку, надеясь услышать голоса.
Но такая мертвая тишина стояла в этом лесу!
Сперва казалось, что свои близко. Вот стоит пробежать немного — и услышишь их голоса. Она так и делала — метров пятнадцать-двадцать шла быстро, почти бежала. Останавливалась, опять срывала шапку.
Но как страшно было услышать любой звук посреди звенящей и напряженной тишины! Упала с высокой сосны сухая ветка —обернулась резко, с отчаянием, готовая защищаться или хотя бы увидеть, от чего придет смерть.
Лес был враждебен. Вдруг настороженный взгляд замечал качание ветки — всего лишь освободилась от снега,— вскидывала автомат.
Страх приходил полосами. То боялась зверей — видя их за качнувшейся веткой в куче хвороста или сугробе, подозревая, что они прячутся, следят за ней, готовые напасть. Обходила страшные места стороной, косясь на гущину, держась за пистолет.
То вдруг боялась встретить немецкую засаду — тогда шла, прячась за соснами, стараясь не шуметь.
Это походило на игру,— но что было делать девчонке, оставшейся в лесу одной, окруженной страхами войны и одиночеством, с которыми не в силах было справиться ее почти детское сознание?
А когда проходило напряжение страха, чувствовала усталость и голод — тогда брела, еле передвигая ноги, опустив руки, не боясь уже ничего.
Встретив упавшее дерево, садилась, безучастно глядя в одну точку.
Спать захотелось, спать... Глаза сами находили уютное местечко в снегу — улечься бы и закрыть глаза. Даже видела себя свернувшейся на снегу калачиком, спящей... И уже делала было движение, чтобы улечься — хоть на полчасика! — как опоминалась: нельзя! Нельзя: замерзнешь.
И вставала с дерева. И брела дальше.
И вот пришла минута, когда сил больше не было. Даже на то, чтобы сделать шаг. И тут увидела упавшую сосну. Старое дерево рухнуло недавно, после снегопада, под его корнями чернела яма. Черная земля, значит тепло, вяло подумалось ей. Остановилась перед черной ямой. Подогнула ноги, села, съехала вниз, под корни. На лицо осыпалась с корней земля.
К яме шел человек. Шел медленно, он был ранен. Хромал, правая рука висела плетью. Он шел по следам Юли. Гриневич.
Вот он подошел к яме, наклонился, долго смотрел на Юлю, заметил наконец ее дыхание. Но не стал будить, походил около, собрал сучья, кое-как наломал, действуя одной рукой, развел костер. И лишь когда он разгорелся, стал будить девушку. Присел на корточки, негромко позвал:
— Юля!
Неслышно — только губы шевельнулись — ответила:
— Да.
— Вставай, Юля, я костер разжег.
— Я посплю еще.
— Вставай, Юля! — звал Гриневич настойчиво.— Вставай. Иди к костру.
— Еще минутку...— шептала Юля,— сейчас...
— Вставай, вставай! — повышая голос, звал Гриневич.
— Сейчас... сейчас...
— Вставай! — приказал он.— Вставай!
— Подчиняясь голосу — сомнамбула,—начала выбираться из ямы.
Как хорошо у костра! Юля протянула руки к огню, руки отогрелись, тепло поднялось выше и выше, вот запылало лицо, пододвинула ближе к огню натруженные ноги...
Гриневич сидел рядом, подбрасывал сучья в костер— огонь все больше, все жарче.
— Спать тебе нельзя, Юля,— говорил он.— Не дай бог уснуть, когда устал, на морозе. Не проснешься. Тут идти и идти надо...
— Я пойду,— обещала Юля.— Пойду, пойду. Вот только отогреюсь немножко. Еще капельку отогреюсь и пойду. Правда, спать ужасно хочется.
— Нельзя спать.— Голос Гриневича странно настойчивый.— Нельзя тебе спать. Ты разве не знаешь: если во сне тепло приходит, значит, замерзаешь. А тебе обязательно жить надо.
— Почему мне? — просто так спрашивала Юля.
— Потому что,— Гриневич обернулся к ней и посмотрел в глаза,— потому что я тебя люблю.
— Ой, Женя! — Юля ткнулась лицом в его шинель, счастливая, как только может быть счастлив человек.— Ой, Женя!...
Что-то заставило ее вздрогнуть, Юля стала поднимать голову.
— Женя, а ведь вы ране...
Юля, не открывая глаз, выбралась, отталкиваясь руками, из берлоги. Села на краю, готовая свалиться. Сон еще не оставил ее, она еще ощущала ладонями сукно шинели Гриневича.
Открыла глаза. Мертвая белизна снега вокруг, холодная тишина —и никого рядом! Ни-ко-го!
Юля оглянулась, не веря. Ни костра. Ни Жени, Снился! Он только снился!
Боже, как хочется снова съехать в черную берлогу и уснуть! И не тревожиться ни о чем! Уснуть! Спать! Она проснется!.. Сон кажется таким дорогим, что за него и смертью заплатить — не много. Может быть, как раз...
И Юля поддавалась. Сон наваливался медведем— огромным, тяжелым, душным... Юля сползала в берлогу, сворачивалась калачиком...
И тут же над ямой склонялся Гриневич;
— Ну что же ты, Юля! Тебе нельзя спать! Нельзя, понимаешь?
Снова вылезала из берлоги, сидела, с трудом осмысливая случившееся. Зачем это? Почему? К чему?.. И понимала: надо встать и идти. И начинала тогда плакать, всхлипывать. Как девочка — обиженно, долго, упрямо.
И все-таки поднималась. Шла.
Оглядывалась — казалось, что, каким-то чудом спасшись от немцев, Гриневич идет по ее следам. Останавливалась, вслушиваясь в тишину, надеясь услышать шаги. Даже один раз крикнула негромко, позвала:
— Эй! Эй!
Того, что призывало лечь и уснуть, было больше, чем того, что двигало ее вперед.
Бесконечность леса, бесчисленность деревьев, стоящих у нее на пути, неизменно резкая белизна снега—снег еще и вязал ее шаг, усталость нескольких дней и бессонные ночи, голод — о, как всего этого было много, как достаточно, чтобы согнуться, подчиниться, лечь и уснуть.
Но в уставшем теле, отравленном, пропитанном усталостью до последней клетки, пульсировал какой-то упрямый комочек, который снабжал ее искрами энергии.
Скоро Юля перестала видеть лес — не было больше деревьев, кустов, сугробов, темно-зеленых елей и светлых стволов осин, не было белых и черных ям, не было воздуха, неба — все стало однообразной серой массой, в которой она упрямо продвигалась вперед, в которой вязла, которую преодолевала.
Да и сама она к этому времени превратилась в механизм, способный, пожалуй, только на это, почти инстинктивное продвижение вперед. Все ощущения ее были погашены, кроме одного — регистрирующего шаги. Еще один, еще, еще...
Притупились чувства голода и холода, ушел страх встречи со зверем, ужас одиночества в огромном лесу оставил ее; в померкшем сознании теплился только огонек движения.
И стоило ей привалиться спиной к дереву и закрыть глаза, стоило только опустить веки, как сознание мгновенно погружалось в темноту. Но в то же мгновение вспыхивала перед глазами картинка, которую память вытаскивала из своей картотеки так же наугад, как ученый попугай —бумажку с предсказанием судьбы.
И столь неожиданна была в темноте эта вспышка памяти, что Юля пугалась — вздрагивала.
...Цирк! Смешной Карандаш бежит по арене, догоняя собачку, падает, спотыкается о собственную ногу,— а собачка хватает его котелок и убегает. Цирк смеялся. Сосед сзади хохотал так громко, что Юля даже оглянулась — разинутый грохочущий рот...
И вдруг издалека раздался знакомый крик:—Пошли!— Мужчина закрыл рот, привел лицо в порядок, даже проверил его рукой, потрогал подбородок и встал. И вся публика встала, направилась к выходу. И Карандаш, заметив, что все встали, вскочил. Одернул пиджак и пошел вслед за всеми... Оглянулся, увидел Юлю, поманил пальцем...
Юля открывала глаза — все тот же черно-белый, теперь, к вечеру, все более сереющий лес.
А в следующий раз, когда она закрыла глаза, увидела пламя: высокое —до звезд. Целая стена пламени. Это горит деревня. Вечер — и красно и желто освещен снег, по которому идет группа партизан. Они уходят, оглядываясь, от зажженной ими деревни, к лесу, к темной его полосе; тени их, отброшенные пламенем, ползут далеко впереди.
Желто и красно освещены сосны, за которыми стоят партизаны. Они глядят на пожар; их лица раскрашены пламенем; пламя словно бы сменяет гримасу за гримасой на их лицах...
А еще у одного дерева увидела она...
...Солнце, солнце, горячее солнце! На земле им обласкано все до последней травинки. Ослепительно блестит река. На песчаном берегу сидит на корточках спиной к ней девушка и плоско хлопает ладонью по воде. Из-под ладони вода выпрыгивает стеклянными шариками, которые катятся по поверхности, как бусинки.
Открыла глаза — девушка не исчезла. Повела взглядом по лесу — взгляд понес по деревьям тающую девушку, реку, солнце, пока не исчезли: остались деревья, снег...
После сказочно ярких и неправдоподобных видений страшно было снова оказываться среди тех же — неизменно тех! — деревьев и снега.
Уже темнело, и она ясно понимала, что еще одной ночи ей не выдержать.
Шла.
И когда уже совсем стемнело, Юля оказалась на широкой просеке. Даже отшатнулась — открывшееся перед ней белое пространство встало стеной. Стена будто опрокидывалась на нее, наваливалась.
Почти рядом с лесом шел санный след. Свежий. Юля потрогала след, сняв варежку.
Кто? Наши? Немцы? И куда идти? Налево? Направо?
Не могла по следам копыт определить направление— тут нужно умственное усилие, а она не была на него способна. Сидела на снегу, глядя на ясный след подковы, и все не могла выяснить, куда же шла лошадь. Злилась на собственное бессилие, даже всхлипывала, злясь. Потом — с трудом — поняла. И пошла по следу из последних сил.
Все больше темнело, надо было спешить. Идти теперь было легче, вот только сил уже не осталось.
Споткнулась — упала. И поползла, не в состоянии встать, плача от обиды.
Из-за деревьев вышла темная фигура с автоматом, голос произнес уставное:
— Кто идет?
Она приподнялась на руках.
— Свои! Здесь я! Партизанка...
Фигура приблизилась. Валенки, полушубок, шапка. Звездочка!
— Ну,— наклонился,— давай руку.
Подняла было, но подломилась другая рука — упала лицом в снег.
— Ох! Да ты, я вижу, без сил. Ну, давай... Подхватил под мышки, стал поднимать...
На солнечной поляне, чуть в стороне от бывшего партизанского лагеря, сидели, дожидаясь Юлю, дети и муж. Иван и Наташа скучали; Иван, нервничая, поглядывал в сторону, куда ушла жена; Наташа разделась и загорала, отгоняя комаров.
Хозяйственная Надя собирала малину в полиэтиленовый кулек. Валерка нашел ржавую саперную лопатку и пытался раскопать завалившуюся землянку метрах в двадцати от поляны. У него было полно трофеев: винтовочный ствол, патроны, осколок мины, котелок... Мать он увидел первый.
Юля медленно шла по лесу, то освещаемая случайным солнечным лучом, то почти исчезающая в зеленом сумраке.
Боже, как много, оказывается, было в ее жизни! Как далеко и как близко, оказывается, была война!
Она подходила к партизанскому лагерю, к останкам его, к кладбищу, похоронившему и хранившему ее прошлое, часть ее жизни, юность, ключ к жизни дальнейшей.
Лес помнил...
— Ма! — закричал Валерка издали.— Смотри, ма!— и потряс ржавым винтовочным стволом в одной руке и патронами в другой.
Беспокойно и вопрошающе смотрел на жену Иван.
— Что так долго? Ответила спокойным взглядом:
— Все в порядке, Иван.
— Мама, скоро домой? — кислым голосом спросила дочь.— Мне уже надоело здесь.
Юля подошла к сыну.
— Ну-ка покажи, что нашел. Это выбрось,—распорядилась, увидев патроны,— опасно. О-о, винтовка!— и вдруг оживилась:—Иван! Может быть, это та самая!
— Какая — та самая?
— Понимаешь,— смешно, конечно, но я вспомнила, что дядя Федор —он тогда рядом с нами шел — потерял здесь винтовку. Сало он не забыл, а винтовку оставил. Ох и ругали его! А вдруг это
она?
— Все вспомнила?
— Все, Иван.— Притронулась к его руке.— Спасибо.
— Мам, а что это за винтовка?
— Обыкновенная трехлинейка. Затвора нет... В армии давно уже другие.
- Мам, а мы возьмем ее?
— Ну, зачем...
— Домой? — спросил Иван.
— Да,— освобожденно, легко ответила Юля.— Да, домой. Домой,— чему-то подведя итог, сказала она.
— Ну, пошли тогда! — громко распорядился Иван и наклонился за сумкой.
— Если бы несколько дней здесь, я бы все раскопал,— жалел Валерик.— Может, нашел бы что.
— А что тебе нужно?
— Ну, пистолет нашел бы. Или еще что. Ма, я еще покопаю! — побежал к землянке.
Обвела взглядом лагерь. Бежало по цепочке воспоминание от звенышка к звенышку, бежало, не останавливаясь; ровно освещались звенья...
То видела она страшный лес, когда осталась в нем одна, то костер и лепешку на саперной лопатке. Спящего Гриневича, Нину. Партизанский лагерь до атаки немцев — воспоминание бежало назад.
Увидела, как они едут в поезде.
Потом — не в силах удержать инерции — увидела еще раз разгневанное лицо Ивана, в тот день, когда сказала ему об измене.
И наконец Юля увидела Алексея. Он стоял, прислонившись к стене, сложив руки на груди. Он был зол и ждал последнего ее слова. Она его произнесла. Увидела, как сощурились Алексеевы глаза...
Встревоженно позвала сына:
— Валерик! Валерик, иди сюда! Тот высунулся из ямы.
— Там мины могут быть! Ну-ка иди сюда! Валерик нехотя вылез.
— Какие тут мины! Нет тут никаких мин. Я, может, пистолет бы себе выкопал.
— Он тебе не нужен. Как можно — пистолет!
— Мы бы в войну играли. Пах! Пах! — водил он рукой, стреляя в разные стороны.
— Идем, идем, папа, наверно, сердится...
Замечательны звуки просыпающейся деревенской избы.
Еще рано, еще чуть только рассвело, но вот уже заскрипела, отворяясь, дверь. Лязгнула щеколда в сенях. Скрипнула половица. Зазвенело ведро. Звякнул тяжелый засов коровника. Встречая хозяйку, шумно вздохнула и промычала корова. Переступила ногами. И вот послышался звон бьющих в дно ведра упругих струй молока...
Звуки следуют друг за другом в строгой очередности; она вековечна, эта очередность, она почти обрядна. Неторопливые звуки рождают в душе удивительное чувство покоя; звуки мира, неспешного ежедневного труда, который своей неторопливостью и обязательностью на самом деле напоминает обряд, чье, может быть, вторичное назначение—лечить душу...
Еще сквозь сон Юля слышала, как прогоняли мимо избы стадо, звенели колокольца, мычали коровы, покрикивал пастух. Тетя Маруся вывела и свою корову, пустила ее в стадо, видно, подталкивала, напутствуя ласково:
— Ну, иди, иди уже, нечего тут, ишь, разленилась, иди...
Потом Юля услыхала и голос мужа:
— Доброе утро, Марья Ивановна!
— На рыбалку собрались?
— Ага. Вон червей каких накопали. Утро уж очень хорошее.
— Хорошее; день будет нынче ласковый, дай бог, дай...— слова тети Маруси, как обычно, перешли в неясное бормотание, с каким она и ходила по избе или по двору.
Юля открыла глаза. Шло то изумительное деревенское утро, когда каждый звук, каждая замеченная мелочь лишь добавляют к светлой и покойной радости, родившейся еще во сне и укрепившейся, стоило открыть глаза. Эта радость нарастала вместе с солнечным светом, все больше наполнившим комнату через маленькое окошко, заставленное геранью; солнце веселым блеском зажигало один за другим предметы: ножницы на подоконнике, пуговицу ее халатика, лежавшего на табуретке... Она нарастала с каждым вздохом, легким, свободным, сладким — в комнату лился воздух утра, чуть прохладный, приносящий влагу и запах близкого пруда, чистой листвы деревьев, травы, дыхание полей и леса...
Все было в порядке — на душе и в природе; и никуда не надо было спешить, что-то делать, о чем-то заботиться...
И мысли улеглись — каждая на свое место, и не было ни одной тревожной...
Приятно было ощутить босой ногой мягкий старенький половичок у кровати, приятен был даже скрип половицы, приятно было услышать тиканье маятника.
Выскочила кукушка, чтобы прокуковать шесть часов, но вместо нее, давно уже потерявшей голос, за окном громко заорал петух.
(Бог мои, как редки у нас такие утра,— может быть, одно пли два случается за всю нашу жизнь...)
Набросила халатик поверх ночной рубашки, вышла па крыльцо.
По дороге мимо двора важно шествовал к пруду отряд гусей.
Улыбнулась им, их важности и целеустремленности.
Поросенок направился было к собачьей миске, но пес выскочил из будки и — надо же защищать свое добро — тяпнул поросенка за ухо, а когда тот; кинулся, вереща, бежать, еще и куснул нахаленка за хвост.
Поросенок долго и обиженно жаловался в другом углу двора на обиду, а пес, немедленно позабыв пустячный этот эпизод, уже вилял хвостом, приветствуя Юлю.
И это вызвало улыбку.
Пруд был рядом, пошла неспешно к нему.
Половину пруда покрывала ряска: рыбаки сидели под старой ветлой, они были неподвижны, неподвижны были и поплавки. Рыбаков было трое: третий — соседский мальчишка Венька, с которым подружился Валерик.
Неслышно подошла к ним, присела, стала, как и они, смотреть на поплавки.
— Па, может, червяка сменить?
— Только что менял, хватит. Валера чуть подергал удочкой, поплавок проехал по воде.
— Вень, а ты говорил, что и карпы тут есть?
— Есть. Дядя Семен весной вот такого вытащил.
Так то ж весной.
— А что, летом нельзя, что ли?
Строй гусей подошел к пруду и стал опускаться в воду. Все трое повернули к ним головы и увидели Юлю.
— О, мама!
— Встала? — и отвернулись к своим поплавкам.
— Хорошо как сегодня! — ответила Юля.
Гуси поплыли. Они скользили по глади и были похожи на белопарусную эскадру.
— Просто чудо какое-то! — не выдержала Юля.— Да посмотрите же вы на них!
Гуси направлялись в их сторону.
— Рыбу испугают,— сказал Иван.— А ну прогони.
Валерик встал и швырнул в гусей комком земли. Всплеск встал перед флагманским гусем. Тот отвернул. Эскадра сломала плавную свою дугу.
— Недолет,—сказал Валерик и взял другой ком.
— Не надо! — остановила его Юля.— Очень красиво.
И тут на берегу появилась эта страшная старуха. Кое-как одетая, седая, растрепанная, с марлевым узелком в одной руке и палкой в другой. Старуха была чем-то взволнована.
— Надо людей позвать! — бормотала она, топчась на месте.— Надо людей позвать! Людей!..
Четверо испуганно уставились на старуху. А она, обведя всех взглядом, остановила на Юле зоркие, цепкие глаза, выделяя ее из всех,— глаза укоряющие, неожиданно трезвые. Сделала шаг к ней, схватила за кисть по-птичьи сильной, сухой и холодной рукой.
— Ты! — сказала она, забрасывая голову, чтобы видеть Юлины глаза.—Ты!
— Что, бабушка? — чувствуя, что теряет сознание, спросила Юля.
Но голова старухи запрокинулась еще больше, она бросила Юлину руку, взмахнула узелком.
— Людей,— забормотала снова.— Людей!..
— А мы что тебе — не люди? — вскочил Иван.— Вот карга!
Старуха резко повернулась и, нелепо размахивая палкой, словно отгоняя кого-то и судорожно забрасывая голову, ломаясь в поясе, ушла.
— Кто это? — чуть не закричала Юля.— Что с ней? — Жутко веяло от этой страшной всклоченной старухи, ворвавшейся в чистое, радостное утро.
— А, сумасшедшая одна,— охотно рассказывал Венька.— Она давно уже,— успокаивал он,— она с войны такая. Когда деревню бомбили, ее... это... контузило. Она не наша, ивакуиралась с дочкой, а тут немцы. Дочку убило, а она повредилась. Так и осталась в деревне. С узелком ходит — все ивакуируется с тех самых пор,— даже усмехнулся Венька, говоря про эвакуацию.— Избу ей дали, старую — так она окна крест-накрест бумагой заклеила, говорят, от бомбежки...
Юля не могла опомниться.
— Она... всегда такая?
— Всегда. Все ходит, ходит, все будто ищет кого-то...
— Боже мой!..— Но Юлино восклицание относилось уже к чему-то своему, а в глазах как бы повернулись внутрь себя зеркальца...
Иван приметил это и обеспокоенно и подозрительно посмотрел на жену.
— Черти ее принесли, эту старуху! — рассердился он.— Держали бы в сумасшедшем доме!
— Она тихая,— вставил Венька.— Ходит с узелочком, бормочет что-то. Людей все зовет. Только самолетов боится. Сразу садится, голову руками накрывает.
Юля повернулась, пошла.
— Куда ты? — Ивану не хотелось, чтобы жена опять ушла «к себе».— Подожди, я тоже домой.— Встал, смотал леску.
— Пап, мы с Венькой еще половим?
— Да ловите, сколько хотите! — Зашагал, догоняя жену.— Что тебе эта старуха? И вообще — что с тобой еще происходит?
— Ничего, Иван,— успокаивала, уходя от него, Юля.—Ничего со мной больше не происходит. Страшная она очень. Да и напряжена я здесь: будто все время на минном поле, не знаю, куда ступить.
— Пора уже успокоиться.
— Я сама знаю, что пора. Да видишь, как получается...
— Ну так поехали отсюда! — Он догнал жену.— Хватит! Или тебе еще что-то здесь нужно?
— Нет, Ваня, ничего. Можем и уехать.—Теперь они шли рядом.— Я думала, детям здесь хорошо будет: лес, ягоды, пруд, тишина...
— Им-то как раз шума бы побольше.
Дальше был завтрак. Сидели в кухне напротив огромной печи, ели жареную картошку из той же великанской сковороды, запивали молоком. Дети сидели у окошка, Юля и Иван — напротив. Валерка рассказывал о рыбалке.
— Два раза большая клевала — как потянет! Я — дерг — и нету. Не успевает заглотнуть.
— Ма,— одновременно с Валеркой говорила Наташа,— такая скучища — ну прямо сил нет. Вчера кино — событие. А картина старая! Тридцать восьмого года — представляешь? И смотрят!
Валерик гнул свое:
— Ее, может, на блесну надо... И крючок побольше — тогда бы раз — и готово. Наверно, это щука была. А у меня крючок маленький...
Юля кивала всем.
— На море хочется,— жаловалась Наташа.— Только зря купальник взяла!
— Ты в пруду купайся,— советовал, набив рот картошкой, Валерик.
— Что я — лягушка какая-то?—возмущалась Наташа.— Дно, наверно, сплошной ил, а сверху ряска—фу!
— На море я бы тоже,— соглашался Валерик.— Законно! Я бы нырял там. Ружье бы купили, подводное. Ма, а мы в лес еще пойдем?
Юля все кивала: да, да — и тому, и другому, иногда невпопад: и тому, что скучно, и тому, что в лес пойдем.
Иногда же переставала слышать голоса и уходила в себя.
«...Почему мне так кричать хочется? И чтоб ничего, кроме моего крика, не было! Ничего! А ведь что случилось? Разве что-то случилось? Ах Да! Эта старуха... - Ма! — позвал ее — уже во второй раз — голос сына.— Ма, а мы сегодня куда пойдем? В лес
пойдем?
— Вы по малину сходите. Я дома побуду, обед приготовлю, постирать немного надо.
— Ура! — сказал Валерка.— Наташк, идем? Па, идем?
— Надоели мне ваши ягоды. Ма, я лучше останусь. Я загорать буду.
— Как хочешь. А ты? — спросила у Ивана.
— Па, мы в лес! Па, в лес, да?
— Да, да — в лес,— нехотя согласился Иван.
— Ура-а! — так же вполголоса прокричал Валерка.— А тебе бы только валяться, Наташка!
— Не твое дело.
Завтрак окончен, Наталья скрылась в соседней комнате, Валерка убежал во двор, Иван вышел в сени.
— Сумку взять, что ли? — спросил оттуда.— Корзины что-то не вижу.
— Тетя Маруся, наверно, взяла. Бери сумку.
— Еды не надо?
— Сейчас сделаю бутерброды. Намазала хлеб маслом, нарезала сыр. «...Ну что мне эта старуха? Что она мне?.. Психопатка! Возьми себя в руки!»
И все же пробилась мысль, оформилась: «...Неужели и я все еще больна войной, как она?»
Уложила бутерброды в кулек.
— Вот. Во сколько вернетесь?
— Часам к двум, к трем... Наталья вышла, застегивая халатик,— под ним
купальник.
— Мам, я пошла.
— Ну, мы ушли,— сказал и Иван.
— Счастливо. Одна.
Села на скамью, уронив руки.
Ушла в себя, оцепенела. Не заметила, как навалился— утром! — сон. Уснула мгновенно; мгновенно же увидела, что...
...снова она партизанка, снова в сапогах, с автоматом. Идет по лесу, приближается к лагерю. Лес по-летнему зелен и густ. Издали еще она слышит шум в лагере — веселый, праздничный шум,
Вот чье-то «ура», вот кто-то рванул гармонь. Юля не спешила, не понимая, почему нет часовых, почему шумно.
Партизаны — весь лагерь — толпился у командирской землянки.
- Ой, Юля! — окликнули ее из землянки. Знакомый голос... Нина.— Иди скорей сюда!
— Что случилось?
— Помоги, ради бога. Не могу развязать.— Сунула ей туго завязанный вещмешок, а сама побежала в глубину землянки, на ходу стягивая с себя гимнастерку.
— Да что случилось-то?
— Ты что, не знаешь? — даже остановилась.
— Не знаю...
— Немцев разбили под Курском! Сотни тысяч! Самолеты — тысячами! Танки, орудия...
И только тут Ника, приглядевшись к Юле, всплеснула руками.
— Юля, что с тобой?!
— А что?
— Да ты ведь... я тебя узнать не могу! Что с тобой?— со страхом смотрела в лицо...— ты будто... постарела. Это ты, Юля?
— Постарела? Дай зеркальце! Посмотрелась в зеркальце Юля.
— Боже мой! Сколько же мне? А-а, теперь знаю,— и сразу успокоилась, узнав свое теперешнее лицо. Произнесла непонятное:— Какая она, оказывается, долгая...
— Кто?
— Война.
— Юля, это ты?
— Я, не беспокойся, я. Пойдем наверх,— приказала вдруг.— Я тебе все объясню. Потом.
— Пойдем,— подчинилась Нина, так и не переодевшись, все так же глядя на подругу широко открытыми недоверчивыми глазами.
Вышли — Юля закрыла лицо рукой по глаза. В толпе у командирской землянки кого-то качали.
Навстречу им бежал Женя Гриневич.
— Ты куда? — крикнула ему Нина.
Сейчас увидишь! — и скрылся в землянке.
— Ой, я ж не переоделась! Подожди!—Нина снова нырнула в землянку.
Юля сделала шаг, другой к ликующей толпе партизан.
— Юля! Подожди! — На ходу поправляя галстук, к ней в светлом гражданском костюме бежал Женя. Женя? Нет, это Алексей! Алексей?! Здесь?!
— Ну вот... пошли! — сказал он.— Ты что закрылась?
— Губы... обметало вдруг.
Юля так и шла, не отнимая руки от лица, взглядывая на идущего рядом. Кто он?
— Женя...— позвала неуверенно и тихо. Он не ответил — весь устремлен вперед.
— Алексей!
— Ты что?—обернулся он.— Ты что-то сказала? Пристальные глаза. Кто же он все-таки?
Она покосилась направо, налево. Партизанский лагерь. И ликующие крики ее товарищей. Женя. Но почему он смотрит на нее холодным взглядом Алексея?
И тогда она решилась. Отняла руку от лица и впилась взглядом в его лицо. Он посмотрел на нее — его лицо не изменилось.
— Алексей!! Как ты попал сюда? Усмехнулся — так знакомо!
— Я ведь журналист. Прилетел писать о вас. Вдруг кинулась вперед, к толпе.
— Ребята! — дергала за рукава, толкала даже, показывала пальцем на Алексея.— Товарищи! Он не Женя! Это совсем не Женя! Это Алексей! Я его знаю! — кричала как в исступлении.
— Какой Женя? — Обступили. Молчали. С недоумением смотрели на нее.— Ты что, Юля? Женя ведь погиб. Ты разве забыла? Еще зимой... Это Алексей Горяинов, журналист...
— Но ведь он совсем другой! Они только внешне похожи! Внешне! — истерично и непонятно кричала она (не наш! не наш! — слышалось в ее голосе).— А он совсем другой! Я думала... Как вы не понимаете!
— Юля.—Это командир.—Юля! — Наклонился к ней.— Ты ошиблась? Идем со мной. Ты хорошо сделала, что пришла к нам. Успокойся, девочка.
Тебе плохо?
— Да, да! — кивала головой.— Да, очень! Плохо!..
И он гладил ее волосы, прижимал ее голову к себе, ласкал, как девочку, маленькую, плачущую, обиженную...
Откинувшись спиной к бревенчатой стене, сидела Юля на кухне перед неубранным столом: глаза были закрыты, руки лежали на коленях. Спала? Нет, не спала. Но почему же сон?
— Побудь немного здесь, с нами, побудь здесь, девочка,— явственно слышала она голос командира и снова оказывалась в лесу, в лагере, во сне.— У нас сегодня большой праздник, мы снова вместе, побудь здесь.
— Федор Иванович,— спрашивала она,— вы помните Женю?
— А как же.
— Какой он был?
— Гриневич? Такой, как все мы в те годы. Как ты, как я. Ты его любила?
— Да.
— Мы все любили его. Он стоил этого.
— Федор Иванович! А вот мы... вы и я... и они— мы все в чем-то не такие, да?.. Как все?..
— Конечно.— Рука его остановилась у нее на волосах.— У нас у всех одинаковое прошлое. Мы все помним одно и то же. Оно нас сроднило. Навсегда. Это наше счастье...
— Счастье?
— Да. Мы никогда не будем одиноки. Только последнему оставшемуся в живых будет страшно, как никому.
— Вы сказали: счастье. Разве только оно? Командир ответил не сразу.
— Нет. Не только. Не только. С войны, Юля, вернуться не дано. Ни мертвому и ни живому — не дано.
— Как?!
— Разве ты этого еще не поняла? Ведь все мы здесь только поэтому. Признаюсь: мы не ждали тебя. Я и обрадовался, когда увидел, и огорчился: ведь ты была для нас той, ради кого мы воевали. Знаешь, как мы смотрели на тебя? Что думали? Вот кому жить после войны! Жить, любить, ласкать детей, не зная ни выстрелов, ни мин, ни бомбежек. Не помнить о них. Мы берегли тебя от войны сколько было возможно, и не наша вина, что не уберегли. Через столько лет ты все-таки пришла к нам. Вернулась?
— Вернулась,— отозвалась Юля. Она встала. Поднялся и командир. Он был в потертой, плотно облегавшей его полноватое тело гимнастерке с орденом Красной Звезды. И совсем не такой пожилой, каким казался тогда, особенно из-за бороды.— Я не могла не прийти, Федор Иванович.
Потом она шла по партизанскому лагерю, шла, словно воротившись после долгого отсутствия домой. Ласкала взглядом и рукой все, до боли в, груди, до слез знакомое: вот ее землянка, скамейка у входа, умывальник, прибитый к дереву... А как выросла эта сосна, как высоко вознеслась ее верхушка!
Ей кивали, здороваясь, крепко жали руку, хлопали по плечу, махали издали, окликая. Они все были такие, какими Юля их запомнила. И она — разве не такая же в этот день, не та же, что все вокруг, не семнадцатилетняя?
Тяжесть, что давила па плечи еще сегодня, спадала, легче шлось, свободнее дышалось, слова срывались с губ по-давнему легкие, по-родственному приветливые.
И какие счастливые слезы набегали на глаза!
Она вернулась! Вернулась!
Вдруг услышала сквозь шум и гомон гитару. К ней сходились, сбегались отовсюду, видно, зная певца; Юля заторопилась к нему, на ходу вспоминая, кто же у них играл на гитаре и пел. Только очутившись перед ним, вмиг узнала Серегу из соседнего взвода. Как она могла забыть его! Песен он знал множество, подозревали, что иные сочиняет сам, но Cepera в этом не сознавался и, защищаясь, называл авторов и даже сборники, г якобы, он эти песни нашел.
Серега настроил гитару, поднял голову, подмигнул Юле, увидев ее перед собой, и начал:
Война и любовь не уходят из сердца...
У Юли перехватило дыхание: она поняла, что Серега поет для нее, про нее.
Война и любовь не уходят из сердца. Три жизни, наверное, надо прожить — Но бой свой последний вовек не забыть. В три жизни любимого не разлюбить — Любовь и война не уходят из сердца!
Она опустила голову, чтобы никто не видел ее глаз, но все равно замечала напротив окаменевшие лица, слезы и то напряженное внимание, каким окружили песню.
Стояли вокруг них, вытянувшись в струны, высокие сосны, строгие, молчаливые. Соединили плечи и головы там, наверху, тихонько покачивались, глядя на людей внизу, собравшихся возле песни.
А если любимого пуля сразит
В том самом, последнем и страшном бою...
Юля почувствовала на своей руке чью-то теплую и твердую ладонь, не оборачиваясь, узнала Нину. По-бабьи прижались друг к дружке, не стесняясь, заплакали, неизвестно — и известно — чему.
И если неведомо, где он лежит,—
Ничем не измерить кручину свою,—
Война и любовь не уходят из сердца!
Cepera кончил, сильно ударив но струнам, дал позвучать аккорду и разом заглушил его ладонью.
Прошумели, освобождаясь от напряжения, верхушки сосен.
Люди зашевелились, стали поднимать головы, словно сваливая с себя какой-то груз, завздыхали.
Кто-то произнес было первое слово, но тут послышалось невдалеке такое властное «ку-ку», что все снова замерли, как если бы опять началась песня. И Cepera застыл, подняв к кукушке голову, а обе его руки лежали на струнах, прижав их.
Тиканье ходиков дошло наконец до сознания. Открыла глаза, поискала, нашла часы на стене слева от двери.
- Тик-так! Тик-так!
Как и прежде, она сидела в кухне, привалившись спиной и головой к бревенчатой стене, перед ней неубранный стол.
Обеспокоенно взглянула на ходики. Полдвенадцатого!
Встала, спеша начала убирать на столе. Мыла тарелки, вытирала их, ставила на полку, рассовывала по местам вилки и ложки. Терла клеенку, прислушиваясь к звукам во дворе.
Оглядела кухню; задвинула под стол табуретки, расправила на вешалке полотенце.
Перешла в комнату. Постели, конечно, оставлены на нее,— застелила. На Валеркиной рубашке, что валялась на стуле, уже нет одной пуговицы — стала пришивать. Потом проверила мужнину, одна из пуговиц болталась, взялась за нее.
Из окна, заставленного зеленью, занавешенного, хоть и открытого, проникали в комнату звуки двора.
Переговариваются, расхаживая, куры.
Поссорились из-за чего-то и раскричались воробьи, и сердито рявкнула на них разомлевшая на солнце собака.
Закудахтала несушка, всей деревне сообщая о снесенном яйце.
Кто-то пронес мимо их дома поскрипывающие на коромысле ведра, с кем-то перекликнулся приветным словом.
Услышала приближающиеся к дому громкие голоса, подняла голову, встревожилась.
— Ма-ма! — еще не дойдя до двора, вопил Валерик.— Ма-ма-а!
Она бросилась через кухню и сени во двор, рубашка с воткнутой в ткань иголкой упала на пол.
Сын стоял у крыльца. В руках у него был большущий гриб-боровик: пальцы еле сходились на толстой ножке.
— Ма! — счастливо кричал он.— Смотри! Это я нашел!
Иван шел к ним через двор с двумя сумками в руках и тоже улыбался. Из-за забора завистливо глядели на гриб пятеро ребятишек, провожавших Валерку с его находкой от околицы до самого дома.
— Ма, слышишь? — захлебываясь, тараторил Валерка.—Я папке говорю: вон там должны быть грибы. А он говорит: какие там грибы, там же трава, говорит, низина. А я пошел. Мам, слышь, я смотрю — пенек. Даже посидеть на нем хотел... Подхожу ближе — а это гриб! Ма, хочешь подержать? Только осторожно...— И Валерик передал матери тяжелый, прохладный, с коричневой чуть влажной шляпкой и толстой твердой ножкой гриб.
Она взяла его обеими руками, поднесла к лицу вобравшее в себя запахи лета и леса дремучее чудо— и задохнулась, закрыла глаза...
— Он его всю дорогу на руках, как младенца, нес! — не меньше сына радовался Иван, глядя на жену.
Юля подняла от гриба глаза и засмеялась — легко и освобожденно...