Кабинет-министр Артемий Волынский

Чиркова Зинаида Кирилловна

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

 

Глава первая

овсем недолго пробыл Артемий в Петербурге. В Константинополе томился в плену в Семибашенном замке Шафиров, вместе с ним испытывал все тяготы Туретчины и сын Шереметева Михаил Борисович, хоть и был пожалован генерал-майором и осыпан золотом. Увидев Волынского при дворе в Петербурге, Пётр снова обласкал его, но назначил в Константинополь.

   — Поезжай, у тебя рука лёгкая, — сказал ему царь. — Всё торгуются турки, всё выбивают побольше. Ратификовать надо мирный трактат, договориться наконец с бусурманами. А для связи ты и будешь...

С ужасом подумал тогда Артемий, что не видать ему больше родины, что придётся проститься с русскими полями и лесами, ибо знал, как сурова и тягостна жизнь в Туретчине в заложниках.

Но делать нечего, сразу собрался, захватил верного Федота, отдал кое-какие распоряжения по доставшейся ему в наследство отцовской недвижимости и поскакал опять через степи и безводные пустыни Украины в Турцию.

   — Лёгкая рука, — по пути усмехался он.

А что может он сделать, когда сам всесильный Шафиров и тот томится в плену, и тот не может добиться ратификации того мирного трактата, который заключён был при Пруте? Тогда царь обласкал его, простого офицера связи, состоящего при Шереметеве и как сведущего и в грамоте сильного. А что теперь предстоит ему?

Великого визиря казнили, водили на цепи по Стамбулу, потом задушили. И прав или не прав был великий визирь, понимавший, что не сможет он разбить русские войска, тем более если янычары отказались идти в бой с одними ятаганами против русских пушек и два штурма были отбиты русскими так кроваво, что полегло на том поле больше восьми тысяч турок.

Но у султана были свои советчики, свои нашёптыватели. И крымский хан восстанавливал султана против Петра, и король Карл убеждал, что русских следовало побить и вверить ему всё турецкое войско. И только тут стало ясно султану, что Карл хочет завладеть турецкой армией, и куда он её заведёт, ещё неизвестно.

Артемия встретил отряд янычар, обезоружил, и под этим почётным конвоем прибыл он в турецкую столицу. Но почти ничего не увидел он в столице османов, поскольку везли его в закрытой рогожами походной коляске, а сразу по прибытии подселили к Шафирову и Михаилу Шереметеву.

Шафиров, толстый, едва двигавшийся из-за своей полноты, с горечью обнял офицера связи и грустно пошутил:

   — В нашем полку прибыло...

Через доносчиков и турецких посланных писал Шафиров царю, чтобы не торопился срывать Азов, даже если придётся им всем троим погибать в турецком плену. Тянуть время, изгнать Карлуса из пределов турецких, ибо он, как гнойник великий, подстрекает султана к новой войне.

И Пётр в своих грамотах султану всё жаловался на Карлуса, требовал выдворить его, и грамоты царя день ото дня становились всё более требовательными и угрожающими.

Почти два года просидел Артемий вместе с Шафировым и Шереметевым в турецком плену, познал все тяготы заложного житья-бытья. Но кончились и они, тяготы эти. В Адрианополе был подписан и ратифицирован наконец мирный договор, Карл выдворен из Бендер. И снова поспешно поскакал Артемий к царю в Петербург, везя ценную грамоту.

Обставив себя всевозможными удобствами, следовали за Артемием Шафиров с Шереметевым.

Запылённый, пропахший потом, измученный бессонницей, с воспалёнными красными глазами и руками, из-под ногтей которых так и выглядывал чернозём, прибыл Артемий в столицу. И попал на бал, который давал царь в честь свадебного контракта царевны Екатерины Ивановны.

Артемий не успел даже переодеться и умыться, как его уже провели в громадную двухсветную залу, залитую огнями тысяч свечей и гремевшую музыкой, заполненную облитыми золотом сановниками и приближёнными.

Едва показался Артемий из-за тяжёлых портьер, закрывавших вход в залу, как Пётр вскочил из-за пышно накрытого стола и скорыми шагами подошёл к Артемию. Тот преклонил колено, вынул из-за пазухи драгоценный акт и протянул его царю.

Пётр сломал сургучные печати на длинном свитке, тут же, стоя перед Артемием, прочитал статьи договора, затем частное письмо Шафирова и только тут поднял Артемия, расцеловал его потное усталое лицо, прижал статного красавца к своей длинной фигуре.

   — Голубчик ты мой, такую весть привёз...

Потом оторвался от пропылённого гонца и крикнул на всю залу:

Музыку в честь дорогого гостя, первый танец с царицей!..

Сияющая, вся в бриллиантах и парадной тяжёлой широкой робе, подплыла к Артемию Екатерина, протянула белую полную оголённую руку и повела за собою в круг.

Странная это была пара — прекрасная царица и запылённый, пропахший потом и пылью Артемий, резко выделявшийся своим армейским мундиром и стоптанными сапогами среди раззолоченного многолюдья царского двора.

С изумлением глядели на эту пару сановники и важные вельможи. Но Артемий не ударил в грязь лицом, он плавно кружил Екатерину, выделывал па танца с такой тщательностью и грацией, что все взоры постепенно смягчались. Он был строен, красив, его каштановые волосы свободными завитками раскинулись по могучим плечам, и не одна женщина, бывшая в этом зале, позавидовала Екатерине. Хоть и просто, по-солдатски одетый, Артемий не посрамил чести царской.

После танца Пётр увёл Артемия в свой кабинет.

   — Недаром я говорил, у тебя лёгкая рука, — возбуждённо сказал он Артемию. — Дарю тебе в Петербурге дом, умойся, обустройся, а потом...

Он призадумался, испытующе вглядываясь в ясные глаза Волынского.

   — Ничего, что на Пруте нас побили, невеликая то жертва... Скоро опять всё восстановим, хоть и жалко потерять Азов и Таганрог... Но надо искать другие пути на юг, удариться в другую сторону, обойти Туретчину...

Артемий во все глаза смотрел на Петра. Тот был в таком же мундире, как и Артемий, и даже, может быть, сапоги его были лишь немного меньше стоптаны, чем у Артемия.

   — Каспийское море воевать? — с боязнью ошибиться и не уловить мысли Петра робко произнёс он.

Пётр взглянул на Артемия. Быстро ухватывает мысли, чуть ли не читает. Разумный, смышлёный, лёгкая рука...

   — Отдохнёшь, а потом снаряжу я малое посольство в Персию. А ты всё там разузнаешь, планы великие строить будем, — загадочно сказал он. — Готовься к походу в Персию...

И тут же на своём стареньком походном письменном столе разложил белевшую неисхоженными пятнами карту южных границ России.

   — Балтийское море добыли, теперь твёрдой ногой стоим у брегов сего холодного моря, а надо поискать пути и к южным морям. Флот соорудить там и тогда уже начать...

Он опять внимательно поглядел на Артемия.

   — Будешь посольство править, не большое, долгое, а малое, думай, как всё обустроить, как снарядиться, да не мешкай, дело зело нужное...

На том и расстались они с Петром. Артемий был поражён грандиозностью планов Петра, и теперь все его думы были только об этом малом посольстве, с которым должен был он отправиться в чужую, неведомую страну.

Ещё до подготовки к посольству в Персию великий царь послал нескольких морских офицеров и навигаторов в Астрахань, чтобы осмотреть берега Каспийского моря и заметить удобные гавани и впадающие в Каспий реки. Сочинить правильную карту — таково было задание этих навигаторов. Для далёкой этой цели строились суда в Казани. Кроме галер и прочих морских судов строилось больше ста пятидесяти кораблей такой пропорции, чтобы можно было посадить на каждое до трёхсот человек да провианта положить до двух тысяч четвериков. Суда вскоре были отправлены в Астрахань. Но там случилось восстание, забунтовали тамошние казаки и крестьяне, убили губернатора Тимофея Ржевского, разорили весь флот, побив и офицеров, и матросов...

Восстание в Астрахани отодвинуло ближайшие цели царя, но Шереметев с большой жестокостью подавил бунт, и теперь опять восстанавливались суда, набирался состав морских людей.

В 1712 году на Шемаху напали лезгины, побили и ограбили русских купцов, торговавших с Персией. Гневно ответил царь на подобное выступление и снарядил вооружённую экспедицию под командой Бековича-Черкасского, «дабы хивинского и бухарского ханов в подданство привести и построить на побережье Каспийского моря крепости».

Ранним утром после встречи с Петром гонец привёз Волынскому царский указ: «Божиею поспешествующей милостью и ныне пресветлейший и державнейший великий государь, царь и великий князь Пётр Алексеевич... повелел Волынскому быть посланником к его шахскому величеству в Персиду...» Указ был длинный и подробный, всё, о чём говорили Волынский с Петром, расписано было в пунктах и инструкциях, и Артемий долго изучал все статьи царского послания.

Однако прежде всего необходимо было позаботиться о том, чтобы не остаться глухонемым при шахском дворе. Снесясь с губернатором Салтыковым, Волынский добился, чтобы Пётр предписал послать из Москвы в Персию из Монастырского приказа школьников для обучения турецкому, арабскому и персидскому языкам. Из Посольского приказа вытребовал Волынский толмача Зота Чегодарёва, а из греческой школы Алексея Куприянова, а также подьячих Лаврентьева и Власова. Толмачи были необходимы: сам Артемий не владел ни одним иностранным языком. Даже такие распространённые при дворе, как немецкий, на котором изъяснялось большинство свитских людей, а также и французский, не были ему знакомы. Он много тужил об этом, но дела, война, разъезды не позволили ему выучиться языкам. Но при посольстве должны были быть хорошие толмачи, а всеми языками не был обязан владеть даже и самый знающий человек Посольского приказа.

С замиранием сердца думал Артемий о том, что такое Персия, кто таков шах Султан Хосейн, каковы персы и их жизнь и что ему делать в этой дальней стране, о которой он никогда и не слышал.

Прежде всего он затребовал из Посольского приказа копии всех документов, относящихся к истории дипломатических связей между Россией и Персией за предыдущие 150 лет. И обнаружил, что только с 1566 года начались регулярные сношения с этой восточной страной.

Он хорошо представил себе всю историю отношений России и Персии, раскапывая материалы, справки, журналы посольств. И понял, что в то время государство Сефевидов, правящей династии Персии, являло собой просто сборище разных племён и народностей, связанных лишь завоеванием их территорий. Шах Исмаил I в самом начале XVII века объявил шиизм государственной религией, и почти целое столетие государство это лихорадило от внутренних распрей, невзгод и лишений из-за бесконечной войны с Османской империей. Узбекские ханы также беспрерывно нападали на молодое государство и лишали его возможности расти и развиваться. Господствовали в государстве кочевые знатные азербайджанские люди, которые постепенно захватывали всё более и более богатые области этой страны, потерявшей своё значение после монгольских завоеваний прошлых веков. Турки хотели поставить под свой контроль все пути вывоза шёлка-сырца из Персии, изгнать Россию с Каспийского побережья, разорить Астрахань и лишить Русское государство возможности вывоза ценного сырья из Персии. Страна как могла отстаивала свою независимость, и летом 1586 года полуслепой и неспособный к правлению шах Султан Мохаммед, по прозвищу Ходабендэ, то есть Божий раб, слуга Бога, обратился к русскому царю, послав в Москву своего приближённого Гади-бека. Русские назвали его Анди-беком. Посол смог пересечь Каспийское море только летом следующего года. В грамоте своей шах Султан Мохаммед писал русскому государю, чтобы тот был с ним в дружбе и любви, как были отцы их, и деды, и прадеды.

И просил Султан через своего посла Анди-бека, чтоб «в соединенье стоял бы против всех недрузей заодин и на вопчего недруга, на турского салтана, дал в помочь ему своих ратных людей с вогненным боем, а ему бы царским вспоможеньем свои города назад достать, а достав, города Дербень да Баку государю поступитися».

Анди-бека хорошо принимали во всех русских городах, через которые он проезжал на пути к Москве. Содержался он на всём государевом обеспечении, но караван его был ограблен на Волге беглыми казаками, и все дорогие шахские подарки были взяты. Царю Фёдору пришлось в три раза больше уплатить за этот разбой и казнить разбойников, разграбивших шахский караван. Государь пожаловал Анди-бека, «звал его к руке и руку положил на него».

Однако за то время, что Анди-бек путешествовал по Московии, власть в Персии захватил сын старого Мохаммеда, убив его, и на отчёты Анди-бека, а также на русскую миссию, высланную по просьбе старого шаха, новый правитель даже не ответил.

С таких вот противоречий начались русско-персидские отношения. И чем больше вчитывался Волынский в справки, отчёты, грамоты великих посольств России в Персию, тем в больший ужас приходил. А справится ли он, двадцатишестилетний полковник, с таким трудным делом, как заключение торгового договора с Персией? Но он вспоминал, как спокойно и легко отбивал все атаки на себя и русский двор Шафиров, какие чудеса изворотливости проявлял при всей своей тучности и неподвижности, как старательно и тщательно обговаривал каждый пункт Адрианопольского мира, и ставил его себе в пример. Но барон Шафиров был искушён в политике, каждое слово говорил веско и доказательно, явную ложь перемешивал с правдой, и речь его всегда звучала ровно, доброжелательно, хоть и ненавидел он порой собеседника. Нет, таким, как Шафиров, Артемий никогда не станет, не хватит у него ни характера, ни выдержки...

Материалы дипломатических миссий читал Артемий ночами, с трудом разбирая старинные рукописные свитки, а днём ездил по приказам и выбивал то, что полагалось для его малого посольства. И вечером едва мог отдышаться от словесных баталий и перепалок. Везде ставили ему зацепки. Государственная машина скрипела и тормозила на каждом повороте. Полтора года потребовалось, чтобы подготовиться к отъезду: то лес сырой поставлен для строящихся в Астрахани шняков и галер, то канаты гнилые, то провиант недогружен, к тому же подмокший, испорченный. И приходилось всего домогаться самому, за всем приглядеть.

Читая материалы великих посольств, Артемий понимал, с какими трудностями сталкивались посланники. А как насчёт приёма, церемониалов? Как быть, ежели потребует шах припасть к земле по мусульманскому обычаю, ползти к его трону, целовать полу его одежды или ногу?

Тут Артемий и вовсе терялся и твёрдо усвоил, что надо всё знать до мельчайших деталей, чтобы не посрамить чести великой России, не дать себя оконфузить и показать персиянам, что русский царь велик и могуч, что Россия — великая страна и что он, Артемий, не просто русский человек, а посол, представитель великой и сильной державы...

Но наконец был сформирован штат малого посольства — Волынскому придали в качестве секретаря Венигеркинда, учёного и философа, француза де Виллета и англичанина Белля д’Антермони — врача.

30 мая 1715 года Пётр подписал указ о малом посольстве Волынского, и через неделю Артемий выехал со своей свитой — дворянами Карцевым, Лопухиным, Кудрявцевым и иеромонахом Илларионом Рогалевским — и верным своим дворовым Федотом в Москву и только 4 июля следующего, шестнадцатого года на восьми судах с отрядом солдат Хрущовского полка отправился вниз по Волге.

Девять дней ушло на сплав по реке, а 13 июля посольство уже прибыло в Астрахань. Начались новые заботы: посольство перегружалось на три больших корабля и две баржи.

Каспийское море оказалось на редкость тёплым и светлым, ни одна волна не поднималась выше ватерлиний судов, и скоро отряд прибыл в Низовскую пристань, расположенную ниже Дербента.

Пока шла выгрузка, пока располагались на ночлег, от шемахинского хана прибыли представители. Они имели приказ составить конвой в двести вооружённых солдат-конников, чтобы сопровождать русское посольство по новой земле.

Артемий строго наблюдал за соблюдением ритуала следования посольства. И только тогда, когда убедился, что все мелочи выполнены, позволил двинуться в путь.

Впереди ехал литаврщик на немецкой лошади. Артемий проследил, чтобы все лошади были представлены ханом. За литаврщиком следовали три трубача на персидских лошадях, за ними конюший, и три егеря вели в поводу лошадь посланника. Гофмейстер двора посланника возглавлял шествие камердинеров, числом в двенадцать человек, отдельно за ними следовал верный камердинер Федот в белой ливрее с двумя помощниками — молоденькими пажами — на маленьких лошадках.

И только после всего этого шествия гордо ехал на арабском скакуне сам Волынский, разряженный в пух и прах, в белом пышнейшем жабо и ослепительных манжетах, в синем бархатном камзоле с золотыми галунами, с голубой андреевской лентой через плечо и всю грудь, в белых чулках и лакированных башмаках с громадными пряжками. Вся свита следовала за посланником на красивых лошадях по двое в ряд, за ними — вооружённый отряд Хрущовского полка, а за ними с белыми знамёнами — солдаты шемахинского хана.

Позади почти на версту растянулся обоз, охраняемый солдатами. Артемий ехал молча, вытянувшись в струнку. Это был его первый парадный выезд, и он старался сохранять важность и величавость. Но это плохо ему удавалось. Немилосердно жарило солнце, из-под красивой шляпы то и дело скатывались по лицу горячие капли пота, пыль от растоптанной в песок дороги повисала в воздухе туманным облаком и закрывала почти все окрестности. Но Артемий держал в уме секретную инструкцию царя — всё разузнавать, всё разведывать до полного описания, и он незаметно, кося карим глазом, вглядывался в окрестности, по которым двигался караван посольства.

Глинобитные стены скрывали дома и дворы, ничего не было видно, кроме этих голых глиняных стен. Кончались стены, чистое поле встречало посольство жарой, пылью и песком. Даже малейшего ветерка не было, чтобы обдуть потные раскрасневшиеся лица.

Однако всё на свете кончается, даже эта пыльная пустая дорога.

Завиднелись горделивые узкие высокие минареты, снова пошли глинобитные стены — посольство въезжало в столицу шемахинского хана. Перед самым въездом в город оно было остановлено целой толпой богато разряженных в парчовые халаты и разноцветные чалмы людей дербентского правителя Диван-бека. Загремели салюты из пушек, установленных на горбах верблюдов.

Вот и въезд в город, и опять Артемий не увидел почти ничего — голые глинобитные стены, и за ними возвышающиеся над стенами кроны деревьев да изредка крыша наиболее высокого дома. Но улица была довольно широкая, и хотя ни травинки не было на её середине и пыль также поднималась из-под копыт коней, но по сторонам улицы стояли люди в халатах и чалмах, тюрбанах и фесках, кричали и били в ладоши. А перед самым шествием плясали в облаке пыли мальчишки в разноцветных халатах и широких шёлковых шароварах: кружились, вертелись и приседали, задерживая движение каравана.

Посольство подъехало к отведённому ему дому. Широко раскрылись деревянные узорчатые ворота, и всё шествие въехало внутрь просторного двора, окружённого деревьями, с небольшим фонтаном посредине.

Однако Волынский сразу заметил, что шествие покинули представители дербентского правителя и шемахинского хана, остался лишь распорядитель, что-то лопочущий на незнакомом Артемию языке. Он бегал от одного всадника к другому и показывал, что дом полностью в распоряжении посольства.

Но Волынский запретил располагаться в доме: ему сразу показалось, что дом тесен и нехорош. Комнаты, низенькие и пыльные, не были обставлены никакой мебелью, лишь на полу лежали толстые кошмы да кое-где были развёрнуты маленькие столики.

Артемий спешился, обошёл все комнаты, не велел устраиваться на ночлег, потом знаком подозвал посланца хана и велел толмачу перевести его недовольство.

   — Дом тесен и пуст, мне негде расположить мою свиту и моих людей, — строго сказал он.

И по выражению его лица ханский посланный понял, что великий русский гневается.

   — Как его зовут? — спросил Артемий у толмача.

   — Наджаб-хан, — низко склонился перед Волынским посланец.

   — Скажи хану, — резко выговорил Волынский, — что я лучше пойду стоять со своими людьми в поле, чем расположусь здесь!

Толмач послушно перевёл слова посланника царя. Наджаб-хан, низенький и тучный, снова низко склонился перед Артемием.

   — Хан отвёл это помещение, — перевёл Артемию толмач.

   — Если через час нас не переведут в другой дом, я поеду в поле, — резко сказал Волынский.

Он приказал своим людям не рассёдлывать лошадей, а стоять в обширном дворе, окружённом глинобитной стеной, и ждать.

Наджаб-хан исчез.

Томительно тянулись часы. Жаркое солнце к вечеру, казалось, ещё больше накалилось. Тихонько ворчала струя фонтана, но и она не давала прохлады. Посольство стояло, сидело на конях, солдаты стояли в строю ровно, хоть и стекали из-под их шляп струйки пота.

Прошёл час, два, три — никто не являлся.

   — Отворяй ворота! — загремел Артемий. — Выйдем в поле, установим палатки.

Не успел он проговорить эти слова, как откуда-то из-за ворот клубком выкатился Наджаб-хан. Низко кланяясь, он подбежал к Волынскому и что-то затараторил, всё время показывая на ворота и махая рукой.

Артемий понял, что он приглашает в другой дом, однако повернулся к толмачу.

   — Переведи, — коротко бросил он.

   — Говорит, шемахинский хан отдал нам дом одного из своих придворных, его уже готовят к нашему въезду, — пересказал толмач быструю речь Наджаб-хана.

   — Пусть покажет, — кинул Волынский, и вся кавалькада тронулась за низеньким и юрким толстяком.

Новый дом оказался недалеко.

Тяжёлые железные ворота со скрипом отворились, и Волынский увидел большой резной каменный дом, не дом, а дворец, зелень кустов и деревьев осеняла обширный, выложенный разноцветными плитками двор. Посередине бил высокий фонтан, а сам дом был как игрушка — каменное кружево обвивало его, высокие и пышные веранды окружали со всех сторон. Мраморная лестница вела на второй этаж, а внизу можно было расположиться не одной роте солдат.

Но Волынский с французом и англичанином обошёл весь дом, прежде чем удовлетворённо кивнул головой Наджаб-хану.

В комнату, которую отвели самому Волынскому, слуги хана тут же принесли восточные сладости, печёный сахар, горы фруктов громоздились в высоких вазах.

Но только тогда, когда Артемий убедился, что все его люди устроены как нельзя лучше и всем достались и фрукты, и сласти, вернулся он в свои покои и уселся со всей своей свитой за стол.

Впервые за долгое время пути до Шемахи вся его свита, в том числе и француз с англичанином, с уважением и гордостью взглянули на своего молодого начальника. Он оказался настойчивым и потребовал уважения к себе, к России. И хоть пришлось им всем пожариться на южном солнце, стоять, не двигаясь, три часа под палящими лучами, но дело стоило того. В свите были люди много старше Артемия, но он сумел дать им урок, сумел заставить выказать уважение к великой России.

Наутро пришёл всё тот же Наджаб-хан и, низко кланяясь, подобострастно спросил, когда же посланник России посетит хана. Волынский, уже одетый по всей форме, строго ответил через толмача:

   — Прежде надлежит хану к посланнику приехать, подать визит яко гостю...

Наджаб-хан хотел было что-то возразить, но Волынский прервал переговоры движением руки и сказал толмачу, что аудиенция закончена.

И снова подивилась свита твёрдости и резкости Артемия. Но он знал, что делал: недаром долгими ночами изучал все церемониалы, справки и свитки о прежних российских посольствах в Персии.

Ещё первому русскому посланнику в Персию в 1589 году удалось установить порядок приёма шахским двором русских дипломатов по западноевропейскому, а не по азиатскому церемониалу. Шахский двор требовал коленопреклонения, целования ноги у шаха, полы его одежды или земли у шахского трона. Посольский приказ требовал неукоснительного и точного выполнения своих правил, и Артемию только приходилось следовать давнишним инструкциям и указаниям. Тем более что Москва всегда посылала к персидскому шаху людей родовитых, служилых, бояр, воевод, окольничих и стольников, а в качестве вторых лиц назначала опытных и знающих дьяков. В свите у Артемия тоже были знающие и опытные в дипломатии люди, однако он старался обдумывать всё сам, поменьше спрашивать свиту. Ночные его бдения не прошли даром, он точно знал, как ему поступить в том или другом случае.

Поэтому, когда Наджаб-хан попросил Артемия во время аудиенции у шемахинского хана быть в одних носках, он насмешливо ответил, что если уж к хану надо идти в одних носках, без башмаков, то при дворе шаха придётся остаться босиком. Да, Артемий знал, что все персы ходят дома в одних носках — так принято на Востоке, здесь устилали каменные и плиточные полы толстые персидские ковры. Но в России не вёлся такой обычай, а посольство своё Артемий считал частью Русского государства.

Артемий добился, что шемахинский хан сам приехал в резиденцию посла, сопровождаемый дербентским правителем.

По строгому церемониалу Артемий со своей разнаряженной свитой встретил хана в передней комнате, заменяющей здесь русские сени, почти у самого крыльца, и провёл гостей в приёмную залу резиденции. Ещё ранним утром, перед посещением хана, Наджаб-хан попросил позволения прислать к столу, за которым русские собирались угощать гостя, свои конфеты и человека, который сможет сварить кофе и чай.

Артемий надменно ответил, что и своих конфет довольно имеет, а уж чай и кофе сварит его, посланников, человек. Такие мелкие подачки он считал плохим тоном, хотя на Востоке, готовясь к такой аудиенции, считали нужным всё приготовить.

Но камердинеры и повара Артемия не опростоволосились: шемахинского хана и дербентского правителя ждал обильный стол со всевозможными сладостями и фруктами, нежными пирожными, крепчайшим кофе и свежезаваренным чаем. Артемий сам показывал, как заваривать кофе и чай, чтобы не ударить в грязь лицом перед знатоками древнейших рецептов этих напитков.

Артемий провёл гостей в приёмную залу и жестом руки попросил хана сесть на затканный серебром парчовый стул. Сам он сел на такой же стул и стал ждать вопросов хана.

Толмач переводил беседу вполголоса, и Артемий ещё прежде перевода догадывался, что скажет гость, и отвечал незамедлительно и любезно. Хан поздравил Волынского с приездом, пожелал здоровья всем членам русского посольства и справился о здоровье русского царя.

   — У нашего государя отменное здоровье, — степенно ответил Артемий.

Он знал, что Пётр в это время поехал в Карлсбад на водное лечение, что голова у Петра тряслась, а болел он постоянно и тяжело.

Чай и кофе удостоились похвалы хана и правителя, вежливый обмен любезностями продолжился.

Когда гости уехали, Артемий приказал верному Федоту как можно скорее приготовить ему ванну. Он был весь мокрый от напряжения и жары...

Хан пригласил Волынского со свитой на приём в свою резиденцию. И опять ехали по длинным глиняным коридорам, по пыльной и грязной дороге, не видя домов, города. Это и был город, но каждый окружённый стеной дом скрывал всё от постороннего глаза.

Огромные тяжёлые железные ворота со скрипом растворились, и людей Волынского встретила ханская стража — до двухсот солдат, вооружённых острыми саблями и пиками.

Волынский не счёл нужным слезть с лошади, пока не подъехал к самому крыльцу роскошного входа в передние покои хана. Два красивых дворца стояли в саду, осенённом тенью великолепных деревьев. Задний дворец был предназначен для женщин, семейной жизни хана, а передние покои использовались только для приёмов и парадных выходов.

Но Волынского провели прямо в сад, устланный богатейшими персидскими коврами. Тихо журчал фонтан, выбрасывающий в воздух большую струю поды, сверкавшую на солнце.

Толстый и мрачный шемахинский хан сидел у стены, вокруг него расположились правители и придворные. Волынский окинул свиту глазом: до шестидесяти человек зорко сторожили каждое движение посла. Хан восседал на богато убранном возвышении, рядом стояли два стула. По левую руку хана сидел дербентский правитель, Артемий занял правый стул.

После обычных приветствий и кофе хан принялся расспрашивать Волынского о том, что беспокоило персидское государство больше всего — об экспедиции Бековича-Черкасского. Зачем ходят в пустыню вооружённые люди, зачем обретаются на границах персидского государства?

Пётр послал экспедицию, чтобы разведать, а если надо, покорить силой заволжские племена, отряд его вплотную приблизился к границам Персии. Но Волынский спокойно, не торопясь, изложил причины, по которым царь послал отряд: убыточно русским купцам вести торг через пустыню, лучше, быстрее и выгоднее вести его морским путём, через Каспий. Вот и отправился Бекович разведать эти пути.

Хан надменно произнёс:

   — Каспийское море бурно и опасно, корабли могут потонуть, и купцам станет больше убытка.

Волынский ответил с тонкой улыбкой, что у русского царя есть морские суда, которым не страшна никакая буря.

Все эти разговоры сопровождала негромкая музыка и хор мальчиков. Хан только поднимал руку, делая знак к музыке, и заунывные напевы начинали звучать в воздухе.

   — Русский царь должен знать, что шах хочет начать войну против Индии, потому и беспокоят его вооружённые отряды в самом тылу, на границе с Персией.

   — Наш государь настроен миролюбиво и никак не собирается нападать на дружественную Персию, — учтиво ответил Волынский.

Он знал, что это не так, что Пётр готовится к большому походу в Персию, его секретные инструкции Артемий выучил наизусть, а в них значилось: разведывать все берега Каспия, военное состояние Персии, узнавать, какова численность армии у персов, способны ли они выдержать войну с артиллерией и конницей. Волынский это знал, и вопрос хана встревожил его: знает ли хан, а если хан знает, то и шах узнает, что Артемий посылал своих помощников снимать карту берегов Каспия, что сам отмечал границы и точки, в которых можно содержать войска. Но это должно быть тайной за семью печатями для хана и шаха, все свои записки Волынский снабжал примечаниями о нуждах купцов.

Волынского и всю его свиту хан попросил отобедать с ним. Перед ханом поставили длинный стол, покрыли его красным сукном, уставили дорогой серебряной и золотой посудой, под крышками которой дожидались едоков вкусные ароматные кушанья. Волынский хотел было уехать домой, но хан упросил его отведать восточной кухни, сам угощал своего гостя и называл кушанья на своём языке.

Обед был долгим и обильным, музыка играла шемахинские напевы, а мальчики в прозрачных шароварах и расшитых безрукавках кружились перед столом, изгибаясь в самых причудливых позах.

Хан проводил Волынского до крыльца.

Начало миссии казалось обнадёживающим. Все советники Волынского отмечали его твёрдость и безукоризненное поведение, точные ответы и умные вопросы. И Артемий распорядился послать хану богатые подарки. Резные деревянные ларцы и окованные медью сундучки содержали сорок соболей ценою по 300 рублей и меха горностая, узорчатые клетки заключали четырёх наученных охоте ястребов и пятерых балабанов. Восемь служителей в расшитых золотом ливреях доставили хану подарки, а кречетники, одетые охотниками, принесли птиц.

Хан прислал самого доверенного своего человека — Дюребин-бека — с ответной благодарностью.

Но тут обнаружилось, что русское посольство не всем по нутру. Местные жители из окон и воротных проёмов в глиняных высоких стенах бросали камни в русских людей. Одного из слуг принесли в крови: камень проломил голову.

Разъярённый Артемий послал к хану Матвея Карцева. Матвей был любезен и строг, требовал от хана «сатисфакции», и хан уклончиво ответил, что, возможно, то были пьяные люди, но Волынский знал, что Коран запрещает употреблять спиртные напитки, и перс всегда пьёт свою противнейшую водку у себя дома и не выходит пьяным под страхом строжайшего наказания палками по пяткам. Перс пьёт только дома и только ночью. Потому и не поверил Волынский уверениям хана и приготовился к другим недоразумениям и бедам.

Зато хан после этого просил Волынского дать точные факты нанесения обид русским купцам и взимания с них излишних налогов. Артемий отправил ему целый список с указанием дат, фамилий и имён купцов и местных мздоимцев. Хан обещал разобраться с теми, кто был поименован в этом списке. Палками по пяткам — вот и всё разбирательство было. Раз назван в русском списке, решил хан, значит, виноват. Брал с купцов лишнее, а с ним, ханом, не поделился — заслуживает наказания вдвойне...

Приказав седлать лошадей, Артемий отправился с небольшой свитой и конвоем на прогулку по городу. Он, в сущности, не видел Шемахи, не знал города и хотел собственными глазами удостовериться, что он собой представляет. Но смотреть было нечего — длинные узкие и грязные коридоры из высоких глиняных стен переходили один в другой, как настоящий лабиринт, и только в самом конце пути кавалькада выехала на главную площадь города с воинскими казармами в два этажа, также сделанными из глины и самана. Площадь была окружена солдатами-персами, а в середине шла порка.

Седобородый перс в богатом халате и тюрбане лежал на лопатках, а его босые ноги были привязаны к перекладине, положенной на два столба. Палач в чёрном ритмично взмахивал палкой, и глухие удары отдавались в глиняных стенах казарм шлёпающим звуком.

Волынский не был остановлен — казалось, его хотели уверить, что наказание постигло тех, кто чинил беспокойства и обирал русских купцов.

Но Волынский острым своим глазом заметил, что палач больше бьёт по перекладине, чем по голым пяткам. Немало заплатил, значит, перс палачу, раз тот бьёт так искусно, что кажется, будто пятки осуждённого принимают все удары. Но привязанный перс кричал так, что становилось страшно: он знал, что чем громче кричит от боли, тем меньше ударов достанется его пяткам.

«Даже и тут, кто более заплатит, тот менее наказан, — с горечью подумал Артемий. — Люди везде люди, и богатый всегда избежит праведного наказания». Однако он не стал поднимать этот вопрос: слишком уж пришлось бы вмешиваться во внутреннюю систему государства.

Кавалькада снова углубилась в лабиринт узких глиняных коридоров, скоро выехала к городским воротам, но здесь стражники остановили русских. Хан не дозволял выйти за пределы города никому, пока идёт казнь.

Артемий опять не стал спорить: свои законы в этой стране, хоть и хотелось ему осмотреть окрестности города.

Глиняные стены для артиллерии, пушек — ерунда: несколько разрывов — и города нет. И пусть себе персы думают, что надёжно защищены своими глиняными стенами от врага. Их вооружение — старые, потрескавшиеся от времени пушки на коротких и низких лафетах, тяжёлые и неуклюжие, кое-где стоящие у казарм, должно быть, захваченные где-то как трофеи. Настоящих пушек, насколько Артемий мог выяснить, у персов не было.

Но основные неприятности начались, когда Волынский затребовал лошадей для дальнейшего пути в столицу Персии — Испагань.

Под всякими предлогами оттягивал шемахинский хан выдачу скакунов, и Волынский потерял всякое терпение. Прибыв в Шемаху, посольство поступало на полный кошт персидского шаха, по всем договорам правительство этой страны обязано было не только давать лошадей для проезда, но и обеспечивать всё посольство пропитанием и фуражом. Денег Пётр выделил в обрез. И скоро Волынскому пришлось познакомиться с русскими купцами здесь, в Шемахе, и искать путей для займа денег. Хан денег не давал, провианта не присылал, отделываясь фруктами и сластями, и больше всего старался узнать, каким путём будет добираться посольство до Испагани.

Когда Волынский заявил, что хочет поехать кратчайшим путём — через Гилянь, самую укреплённую и густонаселённую местность Персии, ему ответили, что это невозможно: в Гиляни эпидемия, и шах запретил всякие сношения с этой областью. Сколько ни настаивал Артемий, ему не удалось добиться разрешения проехать через Гилянь.

К тому же посольство надо было кормить — три тысячи рублей Волынский занял у одного из русских купцов. Только это и помогло ему наконец отправиться в путь.

 

Глава вторая

Рослая, статная, несколько располневшая, но свежая, с упругой высокой грудью, с пышной гривой густых чёрных волос, с серьёзным, хоть и немного попорченным рябинками лицом, Анна производила сильное впечатление на многих владетельных и сиятельных особ. Но ещё большее впечатление производило на них наследство Анны — курляндский герцогский престол. Правда, даже по поводу обеспечения вдовы-герцогини на курляндском сейме возник великий спор. С пеной у рта некоторые высшие сановники, заседавшие в сейме, доказывали, что брак Анны недействителен, потому что умерший герцог даже не достиг совершеннолетия. Его имения и владения были весьма обширны и богаты, занимали третью часть всей Курляндии, но из-за долгов были то в закладе, то в аренде у состоятельных курляндцев — у рижского епископа, у бранденбургского курфюрста, у других знатных и богатых бюргеров. Чтобы Анна могла пользоваться вдовьей властью, надо имения эти выкупить, а где взять деньги? Герцогская казна настолько пуста, что даже крысам нечем там разговеться.

Мог бы русский царь помочь выкупить имения, дать возможность Анне прилично содержать двор, а потом и благополучно выйти замуж, да Пётр был скупенек, заставлял Бестужева крутиться, выбивать деньги у сейма, экономить.

Нашёлся и герцог, который позарился на Анну и её Курляндию. То был мекленбургский мелкий герцог, которого долги и безденежье тоже доставали донельзя. Мечтал герцог, что с присоединением земель Анны, с добавлением к его короне ещё и курляндской короны станет он более значительным в Европе, владетельным монархом, а поддержка русского царя, особенно после его блистательных побед над Карлом, обернётся великим благодеянием для Мекленбурга.

И герцог начал действовать.

В январе 1716 года к русскому царю явился посол герцога Мекленбургского советник Габихсталь. Он предъявил грамоту, в которой герцог в самых изысканных выражениях, со многими льстивыми словами просил царя отдать за него одну из царских племянниц и даже называл имя своей будущей супруги — Анна Курляндская.

Перед самой отправкой посла в Петербург Карл Леопольд, мекленбургский герцог, хвалился перед своим советником бароном Эйхгольцем:

   — После этой женитьбы я в состоянии буду всем предписывать законы!

   — Но главная цель брака — это рождение детей, воспитание наследников, — возразил Эйхгольц, — а царские племянницы уже стары для этого...

«Стары» — странное понятие для нашего времени. Анне едва исполнилось двадцать, Катерине было двадцать четыре, но считалось, что в их возрасте уже невозможно принести детей...

   — Славное герцогство Курляндское заменит мне всех детей, — гордо ответил Карл Леопольд.

Эйхгольц только пожал плечами. Конечно, хорошо бы присоединить к крохотному клочку земли, каким было герцогство Мекленбургское, земли, в несколько раз превышающие его размеры, но Эйхгольц понимал, что размеры размерами, а династия требует своего.

Герцог так ждал ответа от царя, так горел нетерпением поскорее заключить брак с царской племянницей, что хотел было сам поехать в Петербург. Отправив своего посла в северную столицу великой державы, он не выдержал и поскакал в Штральзунд, где, как он прослышал, находился в это время государев любимец и царское око, генерал-прокурор Ягужинский. Герцог хотел выведать всё о намерениях царя, а вместо этого, не учтя характера хитрого и пронырливого Ягужинского, выдал обручальное кольцо и бланкет, свидетельствующий о том, что герцог согласен жениться на той из царевен, которую назначит сам царь.

Посол Габихсталь ничего не подозревал о действиях герцога. Он настаивал, чтобы в жёны герцогу была определена герцогиня Курляндская, поскольку просит о том герцог.

Между тем Ягужинский переслал бланкет и обручальное кольцо самому Петру. Конечно, Пётр мог бы согласиться с доводами Габихсталя, но неосмотрительность и нетерпеливость Карла Леопольда дали ему хороший шанс пристроить стареющую Катерину. Да и сосредоточить в руках герцога Мекленбургского, известного в Европе своим склочным характером и завоевательными замашками, сразу два герцогства, усилить одно из крохотных немецких княжеств не было в видах русского царя.

Призвав к себе посла, Пётр объявил ему, что намерен назначить в жёны герцогу Мекленбургскому любую из своих трёх племянниц. Габихсталь изумлённо смотрел на царя.

   — Но герцог настаивает на герцогине Курляндской, — возразил он.

Пётр показал ему бланкет и обручальное кольцо герцога.

   — Если и ещё станешь настаивать на Анне, — назидательно сказал Пётр, — то пойдёшь противу своего господина, герцога, и тогда место в нашей холодной Сибири будет твоим.

Габихсталю оставалось только молчать. С горечью подумал он, что своим нетерпением герцог похоронил самую свою заветную мечту.

В тот же вечер на большом приёме Пётр объявил Катерину Ивановну невестою герцога Мекленбургского.

Вот так мимо Анны пронеслось ещё одно сватовство. Как будто рок висел над ней: многие добивались её руки, но она старела и толстела, а дядюшка всё не выдавал её замуж...

Полный гнева и возмущения против своего повелителя, Габихсталь сообщил о случившемся герцогу Мекленбургскому. Он написал также, что царь сам скоро приедет в Данциг и привезёт с собою наречённую невесту. Герцог бегал по комнате, не ожидая такого поворота дела, и всё спрашивал Эйхгольца, как это могло произойти и что ему теперь делать.

   — Вы спрашиваете совета, а поступаете всегда по-своему. Зачем же я буду тратить попусту слова и увещевания, — хладнокровно говорил Эйхгольц. — Конечно, очень жаль, что вам не досталась герцогиня Курляндская и её княжество, но придётся смириться: русский царь не потерпит насмешки, если вы откажетесь жениться на Катерине Ивановне. Она, правда, слишком стара для того, чтобы воспроизвести потомство, но поддержка русского царя много значит.

   — Что делать, — со вздохом ответил Карл Леопольд, — значит, такая моя судьба! Сама судьба назначила мне эту Катерину. Что ж, надобно быть довольным, по крайней мере она любимица царицы Прасковьи и та не оставит её своими милостями. И сам царь любит эту царевну...

Герцог смирился, но всё ещё косился на Курляндию. Много вздыхала по этому поводу и Анна — вот и ещё один брак её расстроился, но была рада за Катюшку-свет.

Катюшке уже исполнилось двадцать четыре года. Она преждевременно располнела, каталась, как колобок, но лицо её было белым и чистым. Чёрная коса вилась кольцами, и косоглазие было мало заметно в её бесконечной болтовне ни о чём, пронзительном хохоте по любому поводу и той удивительной беззаботности, с которой она говорила всё, что взбредёт в голову. Иногда эти высказывания были странны и смешны, но окружающие принимали её слова за какие-то особенно умные вещи, и Катюшка наслаждалась свободой и даже умением парировать все сварливые и придирчивые слова матери. Они говорили на равных, царица, как и раньше, прощала Катюшке все её выходки, чего никогда не простила бы Анне.

Очень рано Катерина стала выделять своих придворных, ластилась к пажам, денщикам, секретарям. Её любимцами были все красавцы, и Прасковья косилась на Катюшку, изводила её попрёками, но той было наплевать, и мать она осаживала намёками на давнишнюю связь с Юшковым. И Прасковья отступала перед любимой дочерью...

Послу Габихсталю ничего не оставалось, как от имени герцога Мекленбургского подписать брачный контракт. На его основании герцог обязывался вступить в брак немедленно, свадьбу справить с подобающим торжеством и в том месте, что будет ему указано. Жена его, царевна Катерина, останется православной, весь её придворный штат также будет русским, а в своей резиденции она должна иметь православную церковь. Герцог обязан был выделять на содержание жены и её двора надлежащую сумму, а штату установить приличное жалованье. Стол в особые дни должен быть постным, а содержание стола в другие дни определялось специальными статьями. В случае своей смерти герцог обязывался закрепить за супругой замок Гистров и назначить содержание в год до 25 тысяч ефимков — серебряных червонцев.

Словом, Пётр предусмотрел всё в брачном контракте, но милостями он не обошёл и герцога. В приданое племяннице Пётр определил 200 тысяч рублей, обязался снабжать её гардеробом, экипажами. Но денежное довольствие царь давал только в том случае, если не удастся отнять у шведов город Висмар с Барнеминдом. Их Карл шведский отобрал у Мекленбурга по Вестфальскому мирному договору.

Пётр знал, что Висмар был весьма выгодным пунктом для морской торговли. Раньше он принадлежал к Ганзейскому союзу, поскольку находился всего в семи милях от Балтийского моря, и мог теперь служить складом для русских товаров, вывозимых в Европу. Владетель Висмара становился зятем русского царя, и Висмар был лакомым куском для Петра.

Однако многие неурядицы сопровождали брак герцога Мекленбургского с Катериной. Ещё жива была его первая супруга Софья-Гедвига, урождённая принцесса Нассау-Эрисландская. Брак ещё не был расторгнут, но детей у них не было, а ужиться с первой женой герцогу не позволял его нрав — грубый, своевольный и взбалмошный. Софья-Гедвига уехала сразу после свадьбы, она хлопотала о разводе, но его ещё не было, и фактически герцог стал бы двоеженцем. Но Пётр знал, как непрочны брачные узы монархов, и это его не беспокоило. Он только обязал герцога в особом сепаратном артикуле брачного договора предъявить до совершения нового брака точное доказательство о разводе с первой женой.

Царица Прасковья схватилась за голову, когда узнала, за кого выдаёт замуж Пётр её любимицу. Она слышала, как сварлив и деспотичен Карл Леопольд, и исходила слезами. Знала, что герцог ни с кем не мог ужиться, а больше всего со своими подданными: он преследовал их самым жестоким образом — хватал недовольных, бросал в тюрьмы и десятками отправлял на эшафот под одним предлогом: они готовили заговор против него.

И такого мужа нашёл Пётр для Катерины! Но слёзы слезами, а брачный договор подписан, Катерина обручена и сговорена, назад дороги нет. Попробуй лишь заикнись, что недовольна выбором мужа для любимой дочери, — лишишься не только состояния, но и жизни. А потому на людях Прасковья улыбалась и радовалась, а ночью плакала в подушку и жаловалась Юшкову на муку-мученическую, на которую обрекал царь её любимое дитя.

Посла Габихсталя, вместе с Шафировым подписавшего брачный договор, она приняла как нельзя ласково и хлебосольно, всячески старалась угодить ему и не только не показывала, что недовольна браком дочери, но и изображала на лице радушие и гостеприимство.

Единственное, чего добилась Прасковья, когда долго разговаривала с Петром накануне приёма мекленбургского посла, — чтобы выдал её замуж в своём высоком присутствии и просила строго-настрого наказать будущему супругу беречь и лелеять Катюшку. Сама она не могла быть на свадебном торжестве — недуги одолели её при известии о предстоящей жизни Катерины.

Государь взял с собою в Данциг Екатерину, свою племянницу Катерину, большую свиту и выехал из Петербурга.

В тот же день выехала из замка Кетлеров и Анна, чтобы встретиться с сестрой и присутствовать на её брачном торжестве. Но до этого ей пришлось много хлопотать и огорчаться: не было у герцогини ни настоящего герцогского выезда, ни нужных алмазов, ни приличной парадной робы. Каждый день устраивала она Бестужеву истерику, призывая своего любовника позаботиться о всём необходимом, и только накануне выезда Пётр Михайлович объявил ей, что всё готово.

В Данциге Пётр остановился у епископа Ерменландского. Сам царь, его свита и Екатерина разместились в большом дворце, и вся предварительная часть переговоров по брачному контракту и спорам проходила здесь.

Поздним мартовским вечером подъехала к дворцу епископа и карета Анны. Сопровождаемая свитой, Бестужевым и слугами, Анна вышла из экипажа и направилась к крыльцу. Здесь её уже ждали. Сам Пётр, Катерина, государыня — все вышли встречать Анну.

Она живо взбежала на крыльцо, припала к плечу Петра. Царь обнял и поцеловал племянницу и сразу ушёл. Расцеловавшись с сестрой, Анна упала на крепкое, налитое плечо государыни, теперь уже законной жены царя, и расплакалась.

   — Ну, ну, — говорила Екатерина, гладя мокрое от слёз лицо Анны, — успокойся, здесь все тебя любят, все желают тебе добра...

   — А я больше всех люблю тебя, государыню мою, — искренне, вся в слезах, отвечала ей Анна, — все твои слова помню, всё, как ты сказала, в жизни моей выходит...

Обнявшись, они вошли в залу, и Анна, несмотря на поздний час, на морозец, сковавший наледью оттаявшие утром дороги, увидела стол, накрытый по-русски, — мясо, стерлядей, квасы, меды. И снова она расплакалась, умиляясь тому вниманию, которое оказывали ей Пётр-дядюшка и его жена Екатерина Алексеевна.

Семь дней после этого Анна ждала вместе с Петром и Катериной жениха сестры. Он всё не ехал, и каждый день Пётр встречал Эйхгольца одним и тем же вопросом: «Когда прибудет герцог?» Эйхгольц не знал, что и думать о такой длительной оттяжке приезда герцога и мучился в сомнении: а ну как герцог, взбалмошный и легкомысленный, не приедет? Что, если отменит свадьбу? Тогда Эйхгольцу останется одно — царь отправит его в Сибирь...

Между тем в Данциг съехались не только уполномоченные от венценосных владетелей Дании, Пруссии, Ганновера, но и сам «великолепный» король польский Август II. Он много раз изменял Петру, но теперь царь не помнил его обманов и продолжал поддерживать с ним хорошие отношения.

Все они слетелись, чтобы сколотить грозный союз против Швеции, воспользоваться плодами победы Петра над Карлом. День-деньской заседали они, переговаривались, обсуждали статьи и пункты союзного договора, а по вечерам щеголяли перед русским царём роскошными празднествами и пирами.

Впервые после долгого постного сидения в Митаве присутствовала Анна на таких празднествах. Но и её беспокойство всё возрастало: что, если своенравный герцог Мекленбургский ославит сестру, возьмёт да и не приедет в Данциг на своё собственное свадебное торжество? И вместе с тем ей хотелось поглядеть на своего не сужденного ей супруга.

А Катюшка нимало не была огорчена отсутствием жениха. Она без конца танцевала и веселилась, и в её кудрявую головку не закрадывалось ни единой мрачной мысли.

Наконец герцог Карл Леопольд выслал к царю своего советника по другим вопросам. Но сам всё не ехал, и Пётр начал уже раздражаться. Приступ ипохондрии закончился у него, как всегда, на плече Екатерины, и Анна видела, как улыбка не покидала полное обаятельное лицо государыни, когда она три часа подряд неподвижно сидела на канапе с тяжёлой головой Петра на груди, придерживая его двумя руками.

Герцог приехал только на седьмой день. Эйхгольц тотчас повёл его к епископу Ерменландскому, у которого расположился в гостях Пётр со всем своим обширным семейством. Царь сидел за завтраком и, увидев Эйхгольца, встретил его тем же вопросом:

   — Где же герцог?

Но вперёд вышел Ягужинский, отступил в сторону и низко поклонился царю:

   — Герцог Мекленбургский Карл Леопольд!

Пётр вышел из-за стола. Невзрачный, низенький, брюзгливый Карл вошёл чуть ли не бочком, и хотя все его манжеты и пышные воротники были в полном порядке, он заметно волновался. Пётр подскочил к герцогу, обнял его, расцеловал и повернулся к Екатерине.

   — Матушка, вот наш зятёк наречённый, — обрадованно произнёс он.

Екатерина сделала книксен, встала из-за стола и Катерина, невеста. Герцог оглядел её, невысокую, толстую, как бочка, но с великолепными, сверкающими зубами.

Пётр представил герцога и Анне, герцогине Курляндской, и та увидела в глазах его мелькнувшую мысль: «Ах, зачем не ты моя невеста, а эта маленькая косоглазая хохотушка!»

Герцог был вежлив и любезен, едва не склонялся низко перед Петром, но слова, обращённые к невесте, цедил сквозь зубы. И Анна радовалась, что не отдал её замуж Пётр за этого немчика — хватит ей одного такого...

Эйхгольц нашёл нужным извиниться перед царицей и невестой:

   — Кажется, светлейший жених ещё не довольно познакомился, и от дороги тяжёлой не в весёлом расположении духа. Но это пройдёт, — поспешно добавил он, заметив признаки неудовольствия на лице Екатерины.

Со всех сторон начали подходить к герцогу иностранные и российские министры с поздравительными приветствиями.

Роскошный ужин ждал всех. Анна обратила внимание, садясь возле невесты, что герцог холоден и угрюм. Она взглянула на его советника Эйхгольца и увидела, как тот подошёл к герцогу сзади и тихонько прошептал на ухо:

   — Благоволите, ваше высочество, предложить тост за вашего нового родителя и вас как нового сына его величества...

Герцог встал и слово в слово повторил подсказку Эйхгольца. Пётр обрадованно вскочил с места и обнял герцога. Все кубки были осушены до дна. Гремели орудийные залпы...

Пиры на второй и третий день прошли без всяких странностей, а на четвёртый герцог вздумал спорить с Петром. Пётр высказал точку зрения, что для кавалерии лучше рубить саблями по-русски, нежели колоть по-шведски. Герцог, одевавшийся как шведский генерал, нацепивший большую шведскую шпагу, яростно защищал противоположное мнение. Анна заметила, что советника герцога Эйхгольца часто бросало то в жар, то в холод — он то бледнел как мертвец, то краснел как маков цвет.

И она поняла, насколько трудно услуживать такому господину, как её будущий зять, муж её сестры. Она тихо проговорила это Катерине, но та со свойственной ей легкомысленностью только рассмеялась в ответ. Всё ей было нипочём!

Анна не знала, о чём беседовали герцог и Эйхгольц, возвращаясь домой, но предполагала и была недалёка от верного ответа. Эйхгольц предостерегал своего господина:

   — Ради бога, берегитесь, ваше высочество! Вы имеете дело с таким государем, с которым надобно обходиться осторожно! Да и какое вам дело, что лучше — колоть или рубить? Конечно, вы приехали сюда, чтобы колоть, но иначе...

Герцог высокомерно ответил, что надо заблаговременно приучить царя думать так, как думает он. Эйхгольц только покачал головой. Переговоры по брачному контракту затянулись надолго.

Эйхгольц сетовал по этому поводу:

«Когда граф Горн сочинял брачный контракт между покойным герцогом и его супругою, то не имел другого труда, кроме составления выписки из прежних договоров герцогского дома. И за то ему дали 1000 червонцев да сверх того серебряный сервиз в 5000 гульденов. А российские министры и слышать не хотят о прежних договорах герцогского дома, говоря, что дело идёт об императорской принцессе, которую следует иначе обеспечить, нежели прежних герцогинь Мекленбургских. Прежним герцогиням, бывшим не одной веры с супругами, позволялось иметь только одного духовника. Русские же требуют содержания архимандрита и 12 человек певчих. Прежним обер-гофмейстеринам назначали 500 талеров жалованья, теперь русские требовали 3000 и в той же соразмерности жалованья придворным дамам».

Анна не понаслышке знала обо всех этих спорах. То и дело встречала она в длинных и узких переходах епископского замка Головина, Шафирова или Петра Андреевича Толстого и не то чтобы выспрашивала, а просто интересовалась их жизнью. И те ей, как сестре невесты, будущей герцогини Мекленбургской, рассказывали обо всех мелочах споров. Анна училась на этих рассказах, как говорится, мотала на ус все последние сплетни и новости. Сестре она ничего не говорила — той ни до чего не было дела, — Анна взяла на себя роль старшей сестры, хотя и была моложе Катюшки на три года. И мать здесь не крутилась: некому было отстаивать интересы сестры.

Впрочем, Пётр поручил тяжбы по денежным вопросам своим министрам, и они свято выполняли его указания. Споры были такими трудными, что едва не довели Эйхгольца до тяжёлой болезни. Впрочем, Эйхгольц зря старался защищать интересы мекленбургской короны. Едва заканчивал он спор своей победой в каком-нибудь мелочном деле и уходил домой довольным, как вечером все его победы оборачивались поражением.

Герцог, являясь перед Петром вечерами, соглашался на все требования российских министров. И все русские дамы стали люто ненавидеть Эйхгольца, считая его виновником всех затяжек по переговорам. Одна лишь Анна понимала, что герцогские интересы этот слуга Карла Леопольда отстаивает лучше всех, и молча соглашалась с Петром, защищавшим Эйхгольца:

   — Он прав. Он делает, что государь его велит, и соблюдает его пользу!

Так потихоньку проникала Анна в мудрую и дальновидную политику своего дядюшки.

Герцогу предложили заплатить 200 тысяч рублей серебром — по меркам Мекленбурга 400 тысяч талеров, — доставшихся Катерине по наследству от её родителя, царя Ивана. Но герцог отклонил это предложение, сделав вид, что не желает денег от невесты. Просил лучше гарантировать ему город Висмар. Эйхгольц пришёл в ярость:

   — Зачем было вашему высочеству отказываться от этих денег! У нас из-под носа ускользнули эти 400 тысяч талеров! Зачем было не взять этих денег в зачёт за несправедливые притеснения, претерпеваемые мекленбургским краем от российского войска!

Он уже прослышал, вездесущий Эйхгольц, что к Мекленбургу идут войска генерала Вейде и князя Долгорукова, чтобы соединиться с корпусом князя Репнина в Мекленбурге: Пётр подкреплял свои требования силой.

   — Берегитесь, ваше высочество, — встревоженно говорил советник герцогу, — как бы эти русские не пожрали целого Мекленбурга...

Но герцог, усмехаясь, отвечал:

   — Пустое, они нам ничего не сделают. Нет народа, который довольствовался бы столь малым. Русские едят траву и пьют воду...

Он ещё помнил, этот маленький герцог, какую превосходную дисциплину соблюдали русские войска в 1712 году, когда стояли здесь. И это не стоило ничего, кроме лучшего коня из герцогской конюшни со сбруей, купленной в Париже за 1800 талеров, и кошелька с 1000 червонцами, подаренными главнокомандующему князю Меншикову.

Наконец брачный контракт был подписан и день свадьбы назначен.

После подписания контракта герцог Карл Леопольд показал себя во всей своей истинной сущности. Мало того, что он одевался в шведский костюм и не расставался со своей огромной шведской шпагой — он вёл себя надменно со всеми сановниками русского царя, презрительно разговаривал с ними сквозь зубы, а невесту почти не замечал. И Анна скоро поняла, какая жизнь ожидает её сестру при дворе корыстного и высокомерного супруга.

Узнал и Пётр нрав своего зятя, но отступать не был намерен: как говорят, не давши слово — крепись, а давши — держись. И хоть надоел ему и сделался противен Карл Леопольд, однако свадьбу он решил не откладывать и провести её пышно и весело.

Эйхгольц не раз предупреждай! герцога:

   — Ваше высочество, с кем хотите драться, что всегда изволите носить столь большую шпагу? Не лучше было бы, если бы вы одевались одинаково с другими принцами — скромно и без особенного отличия? Взгляните на могущественного вашего тестя! Разве он блещет нарядами? Разве мундир его столь же блестящ, как ваш?

Но Карл Леопольд только обрывал своего преданного советника.

В день свадьбы герцог пообедал дома, а после обеда уселся в своём роскошном наряде, но без манжет, в карету генерала Вейде, чтобы ехать к царю. Перед ним в потрёпанных наёмных экипажах следовала его свита — Вальтер, Габихсталь, Берггольц и Эйхгольц.

Всё население Данцига высыпало на улицы — крыши домов, закоулки, обочины заполнили разряженные бюргеры.

Карета остановилась перед дворцом епископа, и герцог тяжело полез из неё. Ударившись головой о низкую дверцу кареты, герцог оставил на гвозде дверцы свой богатый, в три роскошных локона, парик. Он был лыс, и голая его голова отсвечивала в лучах солнца, пока верный Эйхгольц отцеплял парик и напяливал его обратно на голову Карла Леопольда.

Анна и придворные дамы наблюдали из окна за приездом герцога, и, увидев его маленькую лысую голову, блестевшую на солнце, все покатились со смеху.

С самого раннего утра дворец епископа напоминал растревоженный муравейник. Носились служанки с щипцами для завивки волос, грелись огромные железные утюги, всюду развешаны были на стульях и креслах, разложены на диванах и канапе наряды придворных дам и кавалеров, а в комнате невесты суетилась толпа прислужниц и придворных дам, даже сама Екатерина приплыла сюда. Все они одевали и причёсывали невесту, а шустрая Катюшка только посмеивалась, глядя на всю эту суету, и, пожалуй, нисколько не волновалась, словно и не её судьба решалась сегодня.

Анна сидела в уголке комнаты и ревниво следила, чтобы всё было сделано так, как в день её свадьбы, убирала волосы невесты бриллиантовыми перевязями и без конца примеряла княжескую корону. Бриллианты сверкали в чёрных, как смоль, волосах Катюшки, диадема переливалась всеми цветами радуги. А Анна с грустью думала о том, что весь этот блеск, вся эта роскошь только на один день, а потом наступят будни, и кто знает, что будет с её старшей сестрой? Слава богу, кажется, этот герцог не слишком прикладывается к вину, зато как он скуп, чёрств и невежлив по отношению к сестре, а её, Анну, даже не хочет замечать. Какая же судьба будет у Катюшки? Не такая ли, как у неё, бедной митавской узницы, когда каждый экипаж приходится выпрашивать, а каждую копейку беречь? И нет за спиной каменной стены, нет супруга.

Впрочем, хорошо, что подобного супруга обрела не она, Анна. Уж больно и по виду, и по внешности, да и по всем ухваткам герцог дурной человек. Но все свои мысли она оставляла при себе, желая своей сестре счастья и радости в браке. Может быть, и составят они хорошую пару, ведь Катюшка ничего не берёт на сердце, ничем не огорчается, и все беды проходят мимо неё, как мелочи. Счастливый характер у сестры...

Она сама уже давно завершила свой скромный туалет: придворные дамы высоко зачесали её густые волосы; платье, расшитое серебром, туго и ловко облегало её высокий стан; скромные изумруды на руках и шее дополнили наряд, и Анна была довольна, что может выглядеть на свадьбе сестры прилично.

В покоях, отведённых Петру, собралось много народа. Между всеми выделялся своим высоким белокурым париком и камзолом, расшитым золотом, польский король Август II, у стен теснились нарядные придворные, а сам Пётр и Екатерина сидели на золочёных стульях посреди всего этого великолепия.

Вошла и расположилась у стен свита герцога, а сам он тяжёлой походкой медленно подошёл к царскому стулу.

Пётр встал, ласково обнял и расцеловал герцога, поздравил с важным в его жизни днём и наложил на его грудь орден Андрея Первозванного, самый почётный в России. Голубая андреевская лента пересекла наискось роскошный мундир герцога, а звезда ордена засияла всеми своими бриллиантовыми лучами.

Царь отступил от герцога, и вся свита бросилась поздравлять нового кавалера ордена Андрея Первозванного. Поздравили его и русские вельможи, но вежливо и холодно: все уже успели возненавидеть надменного герцога.

Потом Пётр возглавил процессию, которая через анфиладу комнат двинулась к помещению невесты. У Анны зарябило в глазах, когда она увидела всю толпу пришедших гостей. Пётр взял руки молодожёнов, соединил их, благословив иконой, а Екатерина поцеловала невесту в щёки, а жениха в лоб. Потом попарно процессия отправилась пешком через улицу в часовню, наскоро построенную специально для этого свадебного торжества.

Русский архиерей начал обряд венчания. Всё было, как на настоящей русской свадьбе. Так же держали над головами венчаемых старинные золочёные узорные венцы, так же пел православный хор певчих, так же ходили жених с невестой вокруг аналоя.

И только Эйхгольц хмурил густые брови: он советовал герцогу не венчаться по-русски, по православному обряду, поскольку греческая вера не принадлежала к числу принятых в Римской империи вероисповеданий и законность нового брака могла быть впоследствии оспорена. Да и процесс о разводе всё ещё продолжался в Вене, и первая супруга не давала согласия на него. Потому и советовал своему господину Эйхгольц поручить обряд венчания какому-нибудь неправославному священнику. Однако герцог только рукой махнул в ответ на все его советы.

Тонкими неземными голосами пели певчие. Пётр сам поднимался к ним и указывал, какие псалмы петь, часто переходил с одного места на другое, не в силах переносить это долгое, двухчасовое стояние на ногах.

Но вот обряд кончился, молодые прикоснулись губами друг к другу, священник объявил их мужем и женой, и сразу все в тесной часовне задвигались. Всем хотелось поскорее выбраться из пропахшей ладаном часовни на воздух, обсыпать молодых зерном и забросать цветами.

Анна шла сразу за Катериной, слёзы ещё стояли в её глазах, и она не видела почти ничего. Грустные мысли вселились в неё во время свадебного обряда — она вспоминала свою весёлую свадьбу, карлу и карлицу, выскочивших из свадебного пирога и танцевавших на столе менуэт, и думала, что все эти роскошества не обеспечивают людям счастья, если женят их вот так, насильно, не давая созреть чувствам.

Она чувствовала себя старше Катюшки и всё хотела подать ей советы, поделиться своим грустным опытом, но Катюшке было некогда выслушивать сестру, она уже закружилась в водовороте празднеств и пиров.

Вечерний стол был накрыт в узкой мрачной комнате, и Анна увидела, что ни роскошь, ни множество яств не были приготовлены к свадьбе сестры, это не было русское изобилие. Она прежде заглянула в брачную комнату молодожёнов. Она была убрана в японском стиле, здесь стояла масса японских лакированных безделушек, да и сама брачная кровать была лакированной. А запах лакировки, как слышала она от придворных дам, был герцогу нестерпим.

На площади, перед домом епископа, начался фейерверк. Огненные струи взлетали под самые небеса, и искры летели во все стороны. Пётр бегал по площади, сам поджигал потешные огни, руки его были перепачканы сажей и копотью. Герцог со своими приближёнными ходил за Петром, как привязанная к нему собачка, восторгался, и советник Эйхгольц опасался, что ему упадёт на голову и сожжёт его пышный парик какая-нибудь шальная искра.

Было уже поздно, почти два часа пополуночи, когда советнику удалось убедить герцога пойти в спальню к молодой жене. Она ждала его там уже с десяти вечера, но Эйхгольц никак не мог увести герцога с площади. Тот не хотел пропустить минуты общения с русским царём и польским королём Августом.

Герцог вошёл в спальню, но недолго задержался там. Скоро он выбежал оттуда и принялся трясти советника, прикорнувшего возле спальни молодых. Эйхгольц увидел герцога и сильно испугался. Он тотчас подумал, что случилось то же самое, что и с разведённой женой герцога. Тогда Карл Леопольд напился пьян, избил и изругал свою светлейшую герцогиню, не выдержавшую его грубого обращения.

Но герцог приложил палец к губам и шёпотом заявил, что хочет лечь в постель советника. Эйхгольц уступил своему господину место и пошёл досыпать в другую комнату.

Всё это узнала Анна из недомолвок и шёпота придворных дам и захотела поговорить с сестрой. Но Катерина вовсе не казалась обиженной, она шутила и весело смеялась со всеми сколько-нибудь пригожими придворными, выделяя особливо высоких и белокурых. Она ничего не сказала сестре о своей первой брачной ночи, и Анна заключила, что Катюшка не будет несчастлива при её неунывающем характере.

Однако утром герцог пошёл к Катерине и вручил ей подарки, а потом велел развезти уведомительные письма к цесарскому величеству и ко всем курфюрстам немецких земель.

Так что всё обошлось тихо и прилично, и Анна уже готовилась отправиться в Митаву, когда разразился грандиозный скандал.

Сразу после брачной ночи Пётр угощал всех своих придворных по случаю свадьбы племянницы. Молодожёны присутствовали на этом обеде, и всё было как нельзя лучше. Но на третий день герцог обедал дома, и здесь он показал, на что способен.

Катерина имела при себе трёх фрейлин русского происхождения и гофмейстерину. Герцог спросил своего советника, допускались ли к столу фрейлины при прежних герцогах. Эйхгольц ответил утвердительно. «Ладно, — махнул рукой герцог, — пусть едят за одним столом с нами». Но когда пошли к столу, Карл Леопольд, подозвав Эйхгольца, приказал ему разместить фрейлин за маршальским столом. И добавил:

   — Надлежит этих, — он криво поморщился, — заранее учить, какими им быть...

Напрасно убеждал советник своего повелителя, сколь это фрейлинам будет обидно, он не добился успеха. Тогда он объявил, что сам сядет к маршальскому столу, и повёл под руку одну из фрейлин, объясняя, что здесь им будет лучше и непринуждённее, нежели у стола герцога.

Девушки сразу почувствовали своё унижение, ничего не ели, а после обеда убежали к герцогине Катерине Ивановне и плакали. Вопли, рыдания, шум огласили весь дом.

Одну из фрейлин отозвали от двора герцога, а Пётр страшно разгневался, но вступиться за свою племянницу, когда она уже стала замужней дамой, не мог. Это было уже не в его власти.

Недовольство своё царь изъявил очень своеобразно. Герцог щедро наградил российских министров, всем дарил перстни, даже служанкам при комнатных дамах герцогини. Российская же сторона ничего не подарила мекленбуржцам. Более того, из-за этих подарков разгорелась ссора.

Головкину и Шафирову вручили перстни в 4000 талеров, а Толстому, как младшему тайному советнику, — только в 3500 талеров. Толстой поднял шум, в злобе говорил:

   — Что герцог о себе воображает, что поступает со мною так подло!

Он даже не поблагодарил герцога по приезде в Шверин.

Во дворце Шверина уже были сделаны все приготовления к приёму новобрачных. Все комнаты были обиты красным бархатом и шпалерами, а войска выстроены для парада. Пётр с герцогом объехали все войска, и герцог остался чрезвычайно доволен похвалой русского царя.

Здесь Пётр начал лечиться водами и ввёл такие же порядки, как и у себя в Петербурге. Он спал в каморке камердинера под самой крышей, обходился малым числом слуг, старался как можно меньше бывать на виду.

Герцогу же, напротив, хотелось показать русскому царю, что его войска хороши, и он велел приходить к обеденному столу дворцовому караулу, состоящему из людей высоченного роста и с большими обнажёнными шпагами.

И царь посмеялся над мекленбургским герцогом. Однажды, когда комары стали слишком уж тревожить всю придворную компанию, сидящую за столом в саду, из которого открывался прекрасный вид на Шверинское озеро, Пётр сказал герцогу:

   — Вот эти мужчины с обнажёнными шпагами ни к чему не годны. Велите им подойти и отгонять комаров своими огромными усами...

Герцог обиделся на царя, но не показал виду. Зато гостившую здесь герцогиню Курляндскую изводил своим холодным видом и насмешками.

Анна не выдержала колкостей и намёков и уехала домой, не дожив в гостях у сестры недели.

 

Глава третья

С самого полдня у дома посланника России в Шемахе скопился целый рой мулов — катыров, верблюдов, лошадей. Солнце начало склоняться к горизонту, а толпы народа вокруг всё не рассеивались: всякое событие здесь — представление для простых персов, лишённых других развлечений. Небо становится светло-золотистым и пылает так, что глаза слепит, и назойливые лучи с него словно бы лезут в самые зрачки, нахально забираются во все поры даже под плотной одеждой, и кожа отвечает на это бесцеремонное вторжение невыносимым зудом. Над узкими кривыми улицами, с двух сторон закрытыми глиняными стенами, висит прозрачное облако пыли, поднимаемой ногами и копытами. А в уши беспрерывно льётся заунывный звон и гул от тысяч колокольчиков, привязанных где только возможно: по бокам, на сбруях, на шеях у лошадей и катыров.

Горячий спёртый воздух отдаёт пылью и нечистотами, но это не мешает толпе в ярких разноцветных халатах и с бородами, выкрашенными в ярко-медный цвет, виться вокруг слуг, погонщиков, лошадей и верблюдов. Все шумят, орут, поют и разговаривают так, что слышно на другом конце города. Изредка эту галдящую разношёрстную толпу прорезывают всадники, и раздражённый крик «Хабарда!» — «Берегись!» висит над ней.

Вдоль высоких глиняных стен, грязных и унылых, скользят безобразные фигуры женщин Востока — жемчужин гаремов. Закутанные в длинные чёрные покрывала — чадры, с белыми покрывалами или занавесками на лицах, они представляют собою овальные фигуры, пугливо прижимающиеся к стенам и пропускающие всех мужчин. Но жемчужинам тоже хочется посмотреть на отъезд посланника, и улица перед воротами жилища Волынского всё более и более заполняется этими безобразными фигурами, похожими на редьку хвостом вверх.

И в эту слепящую жару, прозрачную пыль выбирается со двора русского посланника странная процессия — двое всадников в военных халатах и небольших тюрбанах восседают на маленьких косматых лошадёнках и ведут на верёвках двух закутанных в такие же чадры, как у женщин Востока, но с открытыми испуганными лицами, русских полонянок. Увидев толпу, женщины поспешно обращают лица к своим конвоирам, и те откидывают на них полотняные белые занавески.

Эти русские полонянки несколько дней назад приползли на коленях в русское посольство и слёзно умоляли, воздевая руки к Волынскому, словно к богу, вернуть их на родину. Одну из них схватили в Тёрках татары, другую увели в полон калмыки в Тамбове и продали персам через Турцию.

Полонянки решились открыть лица перед посланником, и Волынский увидел ещё молодые, но уже с морщинами чисто русские физиономии.

Одна из полонянок — Анна Туманова — живо напомнила ему Анну. Такое же светлое лицо, чуть тронутое оспинками, чёрные соболиные брови, густые тёмные волосы, разделённые пробором посредине головы, правильный тонкий нос и полные розовые губы. Её продали, и она стала рабыней, но ещё и наложницей в доме богатого перса. Её дочь теперь басурманка, но Анна Туманова ни минуты не желала оставаться в плену. Она рвалась на родину, несколько раз убегала с купцами, но хозяин настигал её, бил, запирал в тёмном пыльном сарае, не кормил. Её измождённое лицо всё ещё не утратило своей красоты, и Волынский невольно вздохнул, сразу вспомнив ту прощальную охоту у царицы Прасковьи и девочку с волной волос на спине, с меховой шапочкой в руке, плывущую по глубокому белому снегу. Как давно это было, как далеко это было, а девочка-царевна всё не выходила из его головы, несмотря на время и опасности его жизни...

Он мог только предполагать, как натерпелись здесь полонянки, и дал себе слово обязательно доставить их в Россию, чего бы это ему ни стоило. А волнений по этому поводу было множество: шемахинский хан Кей Хосров сразу же заявил протест, послав ко двору Волынского своих толмачей. Его требование было грубым и категоричным — выдать немедленно русских полонянок: за них заплачены деньги, они собственность персов, и русский посланник может поплатиться многим, если не выдаст их.

Немало дней длились эти переговоры. Волынский не уступал. Но теперь стороны пришли к соглашению: до отъезда Волынского из Персии полонянки будут находиться у прежних хозяев, но едва русское посольство вернётся в Шемаху, женщины должны быть доставлены Волынскому. Артемий решительно заявил хану, что если и впредь станут приходить такие невольницы, то он всех принимать будет, сколько бы их ни пришло, поскольку во всех государствах так ведётся.

Теперь полонянок вели к прежним хозяевам. Знал Артемий, что их будут и бить, и издеваться над ними, но в Испагань он не мог их везти, придётся им дожидаться здесь возвращения посольства.

В самом начале почти полугодового сидения в Шемахе Волынский был настроен уехать обратно как можно быстрее, так как встретил самый враждебный приём. Но оказалось, что шемахинский хан почти не подчинялся персидскому шаху: как и в других местах, власть шаха была номинальной. Каждый хан в своей области делал что хотел. Однако на своё послание о посольстве Волынского Кей Хосров получил указ шаха: тот сообщал, что рад приезду Волынского, которого желает поскорее увидеть, а Хосрову надлежит во всём способствовать русскому посольству — выдать кормовые деньги, дать лошадей и фураж, погонщиков и охрану. И хоть заметно недоволен был Кей Хосров этим фирманом шаха, но скрепя сердце сделал то, что мог, — пригнал лошадей и назначил охрану, а деньги на пропитание посольства так и не выдал Волынскому.

Изменилось настроение в Испагани: от английского купца в Шемахе Волынский получил сведения, что к персидскому шаху явился турецкий посол и потребовал отдать Турции города Тбилиси и Ереван, прекратить торговать со странами, находящимися в состоянии войны с Турцией, и отправить к турецкому султану сорок тоев шёлка-сырца, для перевозки которого с ним прибыло десять верблюдов. Однако наглое поведение турецкого посла возмутило шахское правительство. Шах узнал, что Турция терпит поражение от христианских стран Европы, и потому на все требования Турции ответил решительным отказом. Потому и проявил он симпатию к русским и заинтересованность в торговле с ними.

Новость эта не изменила настроения Волынского — он скорее уехал бы на родину, но любезность шаха давала ему возможность не только осуществить свою миссию — заключить договор о торговле, но и проехать вглубь страны и выполнить секретную часть инструкции Петра — всё разведать, всё описать, узнать состояние персидской армии и пограничных крепостей, силу власти шаха. Пётр готовился к войне с Персией, и Волынский секретным кодом отписывал в Петербург всё, что ему удавалось увидеть и услышать.

Волынский не уставал тревожить шемахинского хана требованиями и протестами в отношении русских купцов. Нигде в России не чинили такого самоуправства с персидскими купцами, как здесь, в Персии, с купцами русскими. Снова и снова перечислял он в письмах и протестах все доводы и факты, с которыми столкнулся здесь.

«Российским купцам в Шемахе от басурманов в том великая обида, понеже по улицам и в редах (торгах) и по гостином дворе и у воды бросают в них каменьями, и бьют, и плюют, и ножами колют, а именно в 1715 году купец из российских Иван Антонов, приказчик господина Евреинова, был у себя в гостином дворе, к которому пришёл тамошнего судьи человек породой калмык и стал брать у него бочки без денежно, которых он ему не хотел давать и за то его, Ивана, оный калмык колол ножом...

Нашим российским купцам некоторым есть позволение шахова величества, чтоб в Шемахе покупать шёлк-сырец, которые и покупали как при Гусейн-хане, так и при Измаил-хане, а ныне запрещено и тот указ шахова величества оставлен неведомо для чего. А покупают не токмо российские купцы, но и других народов люди, точию те, которые домогались у хана и других знатных чрез дачи (взятки). Которые и купят российские купцы шёлк-сырец, то с них берут с каждого вьюка харчи (подать) по 14 рублей и 16 алтын, а с армян-джульфинцев с такова вьюка берут по одному червонному золотому, а в государстве Российском как подданным царского величества купцам, и так шахова величества купцам разделения никакого нету, но берут с них равную пошлину, а жемчугу и каменьев с них пошлины не берут, и оные вещи они продают без пошлины и досмотру, а нашим купцам здесь такого позволения нету.

А как приезжают в Шемаху с товарами на гостиный двор, и товар их не велят развязывать долгое время для своих взяток, да и с тех же товаров выбирают на хана и на диван-бека лучшие сукна и стамеды (шерстяные ткани) и другие товары и ценят самою малою ценою напротив продажной цены, но и тех денег не выдают им по году и больше, отчего им чинится великий убыток и остановка в торговом промысле, но ещё и с тех денег берут с рубля по 10 даяков».

Протесты посланника были настолько изобильны фактами и доводами, что Кею Хосрову пришлось пообещать Волынскому урегулировать все вопросы касательно торговли, поскольку персы-торговцы не только не терпели никаких притеснений от русского правительства, но даже получали льготы и выгоды.

Впрочем, Волынский уже давно понял, что на слова перса никогда нельзя полагаться, и потому продолжал протестовать на словах и письменно.

Кормовых денег на содержание своего посольства Артемий так и не получил. Между тем Россия свято блюла условия договора, по которому любое посольство в России обеспечивалось за её счёт. Персия же этот договор никак не соблюдала.

Перед отъездом Кей Хосров передал через своего командующего, назначенного в конвой русскому посольству, 2000 рублей и одну лошадь с полным убором. Однако он издевательски подчеркнул, что даёт деньги за те подарки, что преподнёс ему русский посланник. Волынский с достоинством ответил, что за подарки он денег не берёт, и вернул хану эти тысячи. Он снова потребовал выплатить посольству кормовые деньги. Но хану было жаль расставаться с большой суммой, и несмотря на фирман шаха, он так и не обеспечил русское посольство всем необходимым.

К вечеру закончились сбор и погрузка каравана. Солнце уже стало садиться за вершины близлежащих гор, когда от двора посланника тронулся нагруженный караван — он должен был заночевать вне города под охраной выделенного ханом вооружённого отряда и дождаться, пока утром тронется в путь посланник со всей своей свитой.

Затих неумолчный звон колокольчиков, улеглась пыль, поднятая копытами лошадей и катыров, смолкли голоса персов, с любопытством наблюдавших за суетой и сборами у раскрытых ворот посланникова дома.

В последний раз обошёл Артемий внутренний дворик жилища, омыл руки у фонтана и в своей комнате опустился на колени перед образком Пресвятой Богородицы, который всегда возил с собой.

   — Спаси и сохрани, — шептали его губы, в душе же всё росло и росло волнение перед трудным, неизведанным, далёким путём, перед встречей с шахом в столице Персии — Испагани. Каким увидит он шаха, как удастся ему выполнить все те наказы, что дал Пётр?

Все записи о Шемахе, о берегах Каспия, мимо которых он прошёл, о персидских провинциях, которые удалось ему тщательно исследовать, уже были отправлены в Петербург, написанные особым, секретным кодом.

На востоке уже побледнело небо, в открытые окошки задул резковатый прохладный ветерок. Артемий всё ещё не ложился: волнение оказалось непреодолимым, и сон не шёл на его усталые глаза. Затормошился в смежной комнате верный Федот, приготовляя всё для дальнего пути, и Волынский встал, разлепив словно присыпанные песком веки, и потребовал походное платье.

Многие вёрсты предстояло пройти ему и его большому каравану, и вёрсты эти шли всё больше по горным тропам, узким гористым карнизам, сдавленным каменистым лощинам.

Подали лошадь, приспособленную для долгого и трудного пути. Артемий взобрался в седло, ворота раскрылись, и целая толпа нищих, несмотря на совсем ранний час, протянула к нему руки, выпрашивая хоть несколько монет.

На прощание Артемий разбросал несколько маленьких монет по смуглым грязным рукам, но нищие не отставали и проводили выезд посланника до самых городских ворот.

Караван уже был готов тронуться в путь. Впереди важно выступала статная умная белая лошадь, которую под уздцы держал местный проводник, знающий все горные тропы и перевалы.

Белая лошадь — это вожак каравана, после неё следуют вооружённые всадники из охраны, и только потом устремляются за ними вся свита и сам посланник. А обоз — вьючные мулы и маленькие коренастые лошадки, почти не видные из-за притороченных к сёдлам грузов, — растянулся чуть ли не на версту...

Сначала путь проходил по такой красивой и богатой зеленью долине, что у Артемия разбегались глаза — он видел широкие рисовые и табачные плантации: свежая зелень и высокие стебли трав и растений были ухожены и обильно подпитывались ближайшей рекой. Потом начались громадные сады. Рощи тутовых деревьев врезались в сады и огороды, укрывая своими листьями почву под ними и давая густую тень.

Артемий знал, что именно здесь, в этих рощах, выращиваются огромные шелковичные черви, дающие белоснежные коконы — тот самый шёлк-сырец, за который непрестанно борются все страны и который служит самой доходной статьёй Персии.

Здесь, на рисовых, залитых водою полях, увидел впервые Артемий и открытые лица персиянок. За всё время пребывания в Шемахе он так и не понял, каковы они из себя: их лица и фигуры всегда были закрыты. Здесь же, на рисовых плантациях, персиянки трудились с открытыми лицами, и только лёгкая летняя чадра скрывала их фигуры. Однако работа по щиколотку в воде заставляла женщин высоко приподнимать платья, и их нисколько не заботило, что проезжающий караван может разглядывать их лица и фигуры, босые, заляпанные грязью ноги. Они даже приостанавливали работу, подбегали к дороге, по которой двигался караван, кокетливо хохотали и словно напоказ выставляли свои нежные, белые под чадрой тела.

Артемий отворачивался от этих бесстыдно-наглых взглядов, припоминал, как предлагал ему шемахинский хан взять себе временную жену, по обычаю персов, и как решительно отказался он от такого обычая.

Требование Корана — закрывать свои лица в присутствии посторонних мужчин — появилось после того, как Магомет заподозрил свою красавицу жену Айшу в измене. Он приказал ей набросить на лицо покрывало, и с той самой древней поры ни одна женщина Востока не смеет появиться в людном месте с открытым лицом. И не только посторонние мужчины не могут видеть лицо женщины — даже муж, брат, отец не станет смотреть на лицо жены, сестры или дочери где-нибудь в городе. Даже случайно встретившись, они делают вид, что незнакомы, и не узнают друг друга. Считается неприличным, чтобы женщина отвлекала мужчину от важных дум или дел.

Артемий уже знал, что все мужья-персы обращаются со своими жёнами, как с животными. Иногда состоятельному персу надоедают его гаремные, сварливые и крикливые жёны, и он или предпринимает длительное путешествие, или просто уезжает в другой город и устраивает себе «сигэ».

Это временный гражданский брак, заключаемый при всяком удобном случае, и идёт ли перс на богомолье, с товарами или даже на охоту, он может заключать «сигэ» — мулла венчает и расторгает эти временные браки, и контракт сводится только к уплате небольшой суммы денег. Все обязанности временного супруга ограничиваются только этой суммой, и даже если рождается ребёнок от такого брака, перс лишь уплачивает в пользу матери некоторую, очень скромную сумму. Разведённая же лишь выжидает определённый срок и может снова вступить во временный брак.

Перс дома — властелин, и он может развестись даже с гаремной женой, не указав никакого повода для развода. Дети всегда остаются с отцом. Правда, если жена принадлежит к знатному роду, то её дети считаются главными, законнорождёнными и имеют привилегии перед другими детьми — они наследуют имущество, дома, остальным же детям — незнатных жён — ничего не достаётся...

Артемий много раздумывал о положении женщины на Востоке и всё больше тосковал по России, где с женщиной можно было не просто переспать, а говорить, любить, где женщина совсем не похожа на забитую и покорную служанку мужчины.

За рощами тутовника дорога стремительно начала подниматься всё выше и выше. Холмы и узкие долины между ними чередовались чаще, и вот уже караван достиг первых подъёмов к синеющим на солнце снеговым вершинам.

Солнце уже снизилось над горизонтом и заливает все окрестности слепящим золотистым светом. Мимо каравана идёт целая процессия персов, они несут на продажу коконы тутового шелкопряда. На каждом плече короткое гибкое коромысло, а на концах его покачиваются плетёные камышовые коробки, набитые снежно-белыми коконами. Артемий с любопытством всматривался в эти коробки, в коконы, которые потом, после распускания, превращаются в чудесные шёлковые нити, а уже после — в ярчайшие и крепчайшие шёлковые ткани. Вот он, тот шёлк-сырец, ради торговли которым и прибыл сюда русский посланник.

Начинают блестеть базальтовые скалы на вершинах всё ещё далёких гор, сумерки наползают на долины. И Артемий подаёт знак остановиться на первую ночёвку.

Сумерки так быстро превратились в густую непроглядную тьму, что уже при свете факелов раскидываются на зелёной площадке шатры, сбиваются в кучу лошади и катыры, а по краям поляны, где разместился весь караван, замелькали, засветились огоньки, не дающие света, — это вылетели из чащи леса большие фосфоресцирующие жуки. И, словно дорогое ожерелье, блестит и переливается весь перелесок, а иные жуки поднимаются и улетают, оставляя за собой полосу яркого белого света.

Удивительная красота и неповторимый аромат лесных трав и полевых цветов заставили Артемия вглядываться в эту чудесную неповторимую ночь. Однако едва Федот приготовил ему постель на земле под покровом походного шатра, как все звуки куда-то пропали, сон смежил веки посланника, а на месте сверкающих зелёных кущ увидел он опять снежное белое покрывало с сумрачными соснами и елями и плывущую по снегу девочку-принцессу с распущенными по спине волнами чёрных густых волос...

В походе узнал Артемий многое из быта персов. В домах и в шатрах, полукругами расположившихся у городков и деревень, нет у персов иной мебели, кроме ковров и круглых валиков-подушек. Дорогие кровати, завезённые богатыми персами из Европы, здесь не играют никакой роли, кроме как украшения — красиво, но непригодно для жизни. Спят персы на полу, на коврах или тонких матрасах, подложив под голову валики. Весь свой домашний скарб персы хранят не в сундуках или комодах — они им попросту неизвестны, — а в маленьких окованных железом сундучках, главным образом русского изделия.

Первая ночь в шатре дала Артемию спокойный и глубокий сон. Лишь перед самым рассветом растревожили его тучи москитов, облепивших полог над постелью. Но пора было вставать, собираться в путь, и Артемий вышел из шатра в предрассветных сумерках уже готовый сесть в седло. Густые синие сумерки становились всё прозрачнее и светлее, прорвались наконец и солнечные лучи, и трава засверкала под ними. Позолотили лучи и окрестный лес, пронизали его яркими блестками и сверкающими бриллиантами заиграли в воде студёного ручья, шумно скатывающегося по камням.

Длинной вереницей растянулся караван посланника. Дорога делалась всё уже и уже, и наконец стало возможно ехать лишь гуськом — всё выше и выше в горы поднимались лошади и катыры, едва видные из-под больших вьюков — поланов.

Тропа взбирается по высоким откосам, закрытым богатым южным лесом. Густая тень его странно пахнущей листвы защищает от палящих лучей солнца, и теперь ещё, в зимнюю пору, жарящего всё живое вокруг. Во многих местах горные ручьи прорезывают тропу и с шумом скатываются по крутому косогору. Всё круче и круче подъём, леса редеют, горные склоны становятся всё более пустынными и приобретают странный мутновато-коричневый цвет. Далеко внизу виднеются клочки зелени, глинобитные постройки почти скрыты их плоскими крышами, и едва заметны целые деревни.

Дорога превратилась в тропу, идущую по узкому карнизу с почти отвесным уступом. Справа — высокие скалы, слева — глубокая пропасть. Караван почти вплотную прижимается к скале, и Артемий зорко поглядывает то вперёд, то назад: каравана почти не видно, только крупы лошадей свиты впереди, да сзади верный Федот.

И вдруг Артемий увидел, что навстречу идёт тоже караван — несколько десятков мулов, нагруженных так, что их почти не видно из-за громаднейших вьюков. Артемий разволновался: неужели передние охранники не могли остановить встречных, чтобы пропустить караван посланника, — но делать нечего — приходится прижаться к самой скале, чтобы катыры не сбили в пропасть.

Федот не выдержал, заорал во всё горло, но мулы шли и шли по тропе, заунывно звеня всеми своими колокольчиками. Федот хотел было перегородить тропу, отступил с лошадью чуть в сторону, и сразу же его оттёрли идущие катыры. Лошадь Федота подвигалась всё ближе и ближе к пропасти, оттираемая упрямо шагавшими мулами. Нигде не видно было ни погонщиков, ни охранников.

Лошадь Федота уже упирается задними копытами в самую кромку пропасти. Камни под ними не выдерживают, срываются вниз. Мелькают режущие воздух лошадиные копыта, и вместе с лошадью Федот летит вниз.

Взвился столб пыли, мелькнула лошадиная сбруя, кафтан Федота, и Артемий не успел ничего предпринять — Федота уже не было на тропе.

А встречный караван, звеня своими несносными колокольчиками, упрямо идёт и идёт навстречу. Погонщики усердно колотят животных по натруженным спинам, кричат, всё заволакивает тонкая пыль...

Ещё несколько минут, и караван проходит, остановленные лошади и весь обоз посланника могут продолжать путь.

Артемий подъезжает к самому краю обрыва — ничего не видно в этой прозрачной пыли, дно ущелья закрыто зелёными зарослями, — и слёзы выкатываются из глаз Волынского: сколько лет провёл он вместе с Федотом — с самого отрочества они не расставались. Хоть и попадало часто камердинеру от хозяина за жадность и стяжательство, но не забываются дни, проведённые под Лесной, в битве у Полтавы. Друг не друг, просто слуга, а прирос Федот к сердцу Артемия. Вставая, видел он простодушное курносое круглое лицо своего слуги, ложась, опять же от Федота слышал он пожелания приятных снов.

Почти всю дорогу до спуска Артемий не видел ничего — слёзы застилали его глаза: верный Федот столько лет служил ему, столько лет был всегда рядом! Найдётся и другой камердинер, станет служить ещё усерднее, но это будет уже другой...

Уже многих людей в своём посольстве недосчитывался Артемий. Он писал ещё из Шемахи канцлеру Головкину в Петербург: «И ныне живу в такой горести, что уже животу своему не рад. К тому же, которые при мне есть — все лежат больны, из которых и умерли капитан Деливер, и паче всего жаль — канцелярист Алексей Бехтеяров. Да из людей моих умерло 9 человек, а и другие многие при смерти. И теперь всего не осталось 10 человек здоровых. И не знаю, как и ехать отсюда. В Шемахе нет прямой язвы, однако ж зело нездоров воздух, а в иных местах в Персии великое поветрие, а паче в Гиляне и в Тавризе, где уже многие места опустели».

Вот и ещё один погиб...

А приобретений у Волынского было очень немного. Прибежал пленник генерала Чирикова, стоявшего в Астрахани. Человек был захвачен турками и продан в рабство в Персию. Он оказался таким ценным, что Волынский не мог нахвалиться: знал и турецкий, и персидский языки, свободно говорил и писал не только на русском, но и на этих восточных языках. А в посольстве у Волынского не было людей, знающих местный язык, — те, что были причислены к посольству, оказались негодны: мало того, что не знали ни одного языка, на своём-то с трудом могли составить грамоту. Одного такого боярского сынка Артемий уже отправил домой, в Россию, за негодностью, а других держал не за то, что помогали знаниями, а просто из человеколюбия.

Долго ждал Артемий со своими подданными разрешения шаха отправиться в Испагань, храбро отражал все дипломатические атаки, держал фронт по всем торговым делам, отстаивая интересы русских купцов, и добился многого — во всяком случае, защиты их от поборов и лишних пошлин. Наконец дождался и разрешения шаха отбыть в Испагань. Не раз и не два пытался вернуться домой — кормовые не получал, тяготился враждебным отношением шемахинского хана, но терпение его было вознаграждено: он ехал в Испагань пред очи шаха.

Едва караван спустился вниз, к ручью, прорезавшему узкую долину между горами, как Артемий отрядил людей и вместе с ними поскакал на поиски тела Федота — похоронить по-христиански обязывал и его долг и прочувствованная теперь любовь к верному слуге.

Артемий едва поверил своим глазам, когда увидел Федота, стоявшего возле скалы и сторожившего вьюки, снятые с лошади. «Уж не призрак ли?» — мелькнуло в голове у Волынского, и он судорожно перекрестился.

Но Федот, изрядно исцарапанный, слегка окровавленный и чуть прихрамывающий, подбежал к Волынскому:

   — Артемий свет Петрович, прикажи дать лошадь, моя-то вся на куски развалилась, а во вьюке одежда, обувка твои, барин, помяты все...

Артемий спрыгнул с седла, обхватил Федота:

   — Живой! Да как ты уцелел, с такой-то кручи, уж я похоронил тебя!

Федот отстранился:

   — Запачкаетесь, барин, я вон какой кровяной, а одежду-обувку вашу сохранил в целости, помята только вся...

Артемий ещё раз обнял верного слугу и снова заплакал, теперь уже от радости, что ловкость Федота обманула смерть. Падая вместе с лошадью, сумел он освободить ноги из стремян, броситься в сторону, уцепиться за какое-то дерево и сползти вниз по склону, а где и скатиться на заднице — его штаны висели клочьями.

Через несколько минут Федот уже как ни в чём не бывало возился с самоваром и распаковывал вьюки с дорожными припасами.

По всей форме произвёл Артемий дознание: почему встречный караван не пропустил посланника? Мехмандар — командующий персидским отрядом охраны — оправдывался тем, что встречный караван не мог повернуть назад на отвесной тропе, и Артемий понял, что хорошая взятка открыла путь купцам из встречного каравана. Но он не стал угрожать мехмандару, только перестроил окружение отряда: впереди поставил половину своих вооружённых солдат, а второй половиной замкнул караван. Персидская охрана осталась, таким образом, внутри. Впереди ехал лишь проводник...

Шемахинский хан так и не отдал Волынскому кормовых денег, отговорившись тем, что в деревнях посланник может сам собрать подать. Но как только караван подходил к какой-нибудь деревне, все жители покидали свои дома и убегали в окрестные леса. Отряд находил деревни пустыми, дома открытыми — в них не было ни крошки. Да и там, где оставались жители, ничего не хотели продавать каравану. Голод и бескормица сопровождали весь путь Волынского до самой Испагани.

Двухтысячевёрстный путь до Испагани изобиловал стычками и конфликтами. Караван остановился в двадцати вёрстах от городка Агарь. Квартирьеры посольства с десятью слугами мехмандара прибыли в городок, чтобы найти ночлег для посольства. Здешний староста — калантар — собрал в караван-сарае — приезжем доме — жителей и заявил квартирьерам: «Они в город посланника не пустят, а ежели поедет, то они всех людей порубят и сами все умереть готовы».

В своём донесении Головкину Артемий с горечью писал: «И бранили всех, и своего шаха, и жену его, и мать со всею его фамилией. Оттуда посланные наши с великим трудом назад уехали, ибо во всём городке жители-басурманы взбунтовались».

На переговоры приехал сам мехмандар Ага Кули, и калантар Агари согласился пустить посланника в город, заверяя, что жители не посмеют тронуть русских. Ага Кули-бек стал уговаривать посланника: мол, тот своими людьми себя сможет оборонить, поскольку довольное число солдат имеет, а также он, мехмандар, со своими людьми помогать будет. Но Артемий резонно ответил, что он «в государство шахово не воевать приехал, но искать любви и дружбы». Попытка же войти в город и вовсе оказалась безрезультатной. Улицы были завалены брёвнами, и возле них стояли вооружённые ружьями шестьсот человек, а часовые, расставленные вокруг, не пропускали никого. Засели взбунтовавшиеся жители и в садах. Караван обошёл город, но горожане стреляли в людей Волынского и только случайно ни в кого не попали.

День был студёный и ветреный, однако пришлось ночевать в поле, в шатрах, ложась спать на пустой желудок.

Не пустили в деревню и жители другого населённого пункта, отказались и продать что-либо из продуктов. Удивлялся Волынский порядкам в Персии и расспрашивал Ага Кули-бека, есть ли у них государь, которого бы за государя имели и по достоинству почитали, или только именуется он титулом шахов, поскольку в Персии вовсе не боятся шаха и бранят и его самого, и всю его семью, будто все тут самовластны.

Мехмандар только улыбался и отвечал, что их шах ни за службу не жалует, ни за вину не наказывает и того ради никто у них никакого справедливого суда не может сыскать. Слабость власти особенно виделась Волынскому на местах, и долгий путь его показал ему все пороки и недостатки династии Сефевидов.

Всё глубже, в самое сердце страны продвигался караван. Лошади уже были истощены, на горах и в лощинах лежал снег, и порой метель засыпала шатры так, что откинуть полог не было возможности. Но караван шёл и шёл, и Волынский мечтал, что наконец-то увидит шаха, выполнит все поручения и отоспится в мягкой чистой постели.

В двух вёрстах от Тебриза посольство встретил курьер местного правителя. Он представился Волынскому и предупредил его, что намечается торжественный въезд в город и что местный хан сам выедет навстречу русскому посланнику.

Волынский раздумывал: торжественный въезд — это уважение к державе, которую он представляет, но это и долгая задержка в пути, основательная подготовка, а у него истощены лошади, пали многие верблюды, а катыров пришлось зарезать в пути из-за голода. Ему же нужно всего лишь заменить негодных лошадей и верблюдов, остаться в Тебризе на возможно более короткий срок.

Поблагодарив за гостеприимство, Волынский отказался от торжественной встречи и объяснил, что он, русский посланник, не хочет затруднять хана и его войско, поскольку погода стоит плохая, дуют свирепые ветры со снегом и так далее.

Но торжественная встреча, хоть и без подготовки, всё-таки состоялась: в слободе, в пригороде Тебриза, Волынского ждали диван-бек, калантар и агасы. Двести солдат и тридцать человек свиты сопровождали этих правителей. От имени хана они поздравили посланника с приездом, извинились за отсутствие хана, сославшись на плохую погоду. Волынский и не предполагал такой встречи, поскольку отказался от торжественного въезда. Проводив Волынского до самого дома, встречающие разъехались, а посольство разместилось в огромном ханском дворце — бывшей резиденции султана. Дворцом Волынский остался доволен, но просил определить ему ещё несколько домов, поскольку всё посольство в одном разместиться не сможет. И тут пошли ему навстречу и выделили ещё несколько домов поблизости.

Волынский надеялся, что быстро закончит все свои дела здесь, но началась всегдашняя персидская волокита с предоставлением лошадей и вьючных верблюдов. Все чины города старались вымогать у Волынского подарки, взятки. Каждый день обещали они поставить ему лошадей, и каждый день оканчивался одним словом «завтра».

Целый месяц провёл Волынский в хлопотах. Чего только не пришлось ему пережить — и обмен любезностями, и подозрительные предложения открыть тайную продажу водки, и несносные обещания. Он не поддался на провокацию, любезно улыбаясь, сказал, что ему известно, что сам шах Султан Хусейн вина не пьёт и всем остальным заказано пить под страхом смертной казни. Но отказ этот привёл только к разным проволочкам.

Наступил новый, 1717 год, а Волынский всё ещё сидел в Тебризе. Он послал в подарок калантару две пары соболей, лапчатый куний мех, отрезы камки и сукна, и калантар клятвенно обещал, что через два дня будут подводы для обоза. Однако подвод и лошадей всё не было, а хан так и не показался Волынскому.

Тогда Волынский предложил калантару нанять подводы и лошадей за счёт посольства. Мера эта оказалась действенной. Через неделю собраны были лошади, верблюды и повозки, и хоть их и не хватало, всё же Волынскому удалось тронуться в путь. Многие вещи пришлось бросить, многое было пограблено в дороге, но все, кто отвечал за сохранность обоза посланника, остались безнаказанными.

Произвол здесь доходил до того, что местные богачи содержали свою клаку — лотов, натравливали их друг на друга, а зачастую и провоцировали бунты. Пока Волынский находился в Тебризе, вспыхнул хлебный бунт.

На городском базаре у некоторых торговцев оказались неверными весы. Мухтасиб — базарный надзиратель — приказал отрезать уши нескольким торговцам за обман. Но при следующей проверке весов для продажи зерна людей мухтасиба встретили выстрелами, побили и едва не застрелили самого мухтасиба. Ему удалось бежать. Усмирять восставших хан послал своего командующего — даруга — с солдатами. Но даруг испугался озлобленных людей, слез с лошади, толпа напала на него, сдёрнула верхний и нижний халаты и отпустила в одной рубахе.

Местная власть так и не устранила беспорядки. И тогда одна слобода поднялась против другой, восставшие перебили друг друга.

Волынский наблюдал за этими схватками и торопился уехать из Тебриза, когда к нему нагрянул иезуитский монах Ришель. Он говорил, что остался без документов — опасаясь турецкого обыска, выбросил их в море. Ришель называл себя папским легатом и пожелал Волынскому, чтобы русский царь благополучно завоевал Персию, потому что силы у персов вовсе нет, а у шаха давно уже во всех провинциях происходят восстания, и страна крайне ослаблена.

Артемий снова не поддался на провокацию: он объяснил Ришелю, что приехал с мирной миссией и ни о каких военных приготовлениях не знает.

Однако Артемий понял суть слов монахов-иезуитов: они много лет изучали внутреннее положение Персии и хорошо знали состояние народа и шахского двора. Для себя он запомнил это, но ничем не показал иезуитам, что согласен с ними. Каждое слово, каждая мелочь взвешивалась им в этой чужой стране, и скоро Артемий научился говорить не то, что думает, а думать не о том, о чём говорит, — он стал настоящим дипломатом.

Трудным был путь русского посольства от Тебриза до Испагани. Миане, Зенджан, Нехавенд, Савэ, Кум, Кашан — везде остановки, везде споры и ссоры из-за подвод и лошадей, везде конфликты, кончавшиеся одним и тем же: всякий раз Волынский сам нанимал подводы и лошадей, платил свои деньги. Сорок три дня шёл караван русского посланника, делая по тридцать вёрст с небольшим за дневной переход. Это была хорошая скорость, если учитывать, как величаво и медленно двигается корабль пустыни — верблюд, а к его шагу приноравливалась и вся процессия. Из самого центра страны умудрялся Волынский отправлять донесения канцлеру Головкину и жаловался на великие трудности пути. «Такое несчастие терпели, — писал он, — какие и ныне насущные шклявы (рабы) терпят, понеже уже меня редкая беда миновала. Люди наши многие пеши идут затем, что многие лошади померли по дороге, а 30 лошадей и несколько верблюдов стало по дороге».

Но не только качество поставленных подвод и лошадей мешало движению каравана. На дорогах Персии вовсю действовали шайки разбойников. Лишь за сутки до прохождения каравана недалеко от города Савэ был ограблен торговый поезд купцов. И ночью, хотя были предприняты все меры безопасности, стреляли по каравану. Волынский уже не доверял людям мехмандара и в особо опасных местах ставил своих людей. Солдаты посланника задержали двух стрелявших, один из них оказался местным жителем, а другой — разбойником. Волынский передал их мехмандару, но тот отпустил нападавших.

Бывали на пути до Испагани и торжественные встречи, выстраивался почётный караул, стояли в строю солдаты. И везде примечал Артемий, каково вооружение у персидской армии. Ружей было немного, и не у всех с фитилями. Вооружение старое, изношенное, солдаты мало обучены и плохо организованы, строя почти не соблюдают.

Эти военные замечания Волынского послужили потом Петру Первому, когда он начал готовить поход в Персию.

Непривычные к местному климату и персидской пище члены посольства стали болеть. От гнилой горячки умерло несколько человек. Особенно сожалел Артемий о своём секретаре Венегиркине, который хорошо владел русской грамотой и изрядно писал, а больше всего потому, что потерял в нём верного переводчика и смышлёного человека. Умер и дворянин капитан Якоб де Биллет, с которым Волынский привык советоваться по всем военным вопросам. Человек генерала Чирикова, Семён Аврамов, хоть и был «подлого» происхождения, скоро стал незаменим в делах Волынского. Он знал речь русскую и персидскую, свободно владел турецким, и во всех переговорах с персами стал «языком» Волынского. Умирали и другие члены посольства, и каждого из них заменить было трудно. «И как вступили в здешнюю проклятую область, — писал Артемий своему давнему покровителю и другу, барону Шафирову, — то властно как в пропасть... И я какой болезни не имел, а здесь такою посетил Бог».

Но болен не болен, а ты — начальник, тебе ответ держать перед царём, и Артемий крепился, невзирая на лихорадку, недуги и боль. Только богатырское здоровье помогло ему выстоять против всех трудностей долгого и утомительного пути до Испагани.

Но вот первые местечки перед столицей, вот едет посланник шаха, чтобы обговорить все детали церемониальной встречи русского посланника, наконец долгожданная Испагань, где Волынский надеялся справить все дела по посольству, предстать перед шахом и оправдать доверие Петра.

 

Глава четвёртая

Старый замок Кетлеров чистили и прибирали к приезду знатного гостя. Проездом из Петербурга в Копенгаген должен был прибыть сюда царевич Алексей.

Анна волновалась, как никогда. Впервые она должна была увидеться с Алексеем после долгих лет заточения в Митавском замке. Она так и называла свои пустые годы, проведённые здесь, на чужбине, где всё было ей немило, всё трогало душу воспоминаниями и сравнениями с милым Измайловом и даже с негостеприимным хмурым Петербургом. Она приказала вытащить свои старые платья, почти не ношенные, надетые только по разу на ассамблеи в Петербурге, на которых приходилось ей бывать. Но тело раздалось, шнуры не затягивались, а лифы выдавали складки жира, скопившегося под грудью и на животе. Вот и опять нет у ней красивого убора, вот и опять надо что-то придумывать, чтобы в глазах наследника престола не выглядеть бедной и убогой...

Кое-как прибралась Анна — велела перешить последний роброн, пришить новые кружева, уже пожелтевшие от времени, заменить воланы. Башмаков под платьем не было видно, поэтому она надела старые растоптанные туфли, слегка их почистив. Зато причёска удалась на славу: густая грива чёрных, как вороново крыло, волос легко укладывалась в затейливые начёсы, а скромные изумруды в диадеме лишь подчёркивали прелесть и блеск волос.

Последний раз взглянув на себя в зеркало, Анна осталась довольна. Высокая, слегка располневшая, но полнота шла ей, оспинки меньше выделялись на смуглом лице, глаза смотрели умно и проницательно, а перстни на пальцах и вовсе играли радужным светом.

Подкатила к крыльцу карета, за ней повозка, крытая рогожей, и Анна выплыла на крыльцо встречать неожиданного, но знатного гостя. Кто знает, как сложится жизнь и что будет потом, но теперь этот длинный и сухой, болезненного вида человек был наследником престола, хоть и не любим отцом. Кто знает, здоровье у самого Петра всё ухудшалось, только недавно перенёс он жестокую горячку, и весь двор провёл в томительной тревоге многие дни. Но могучая натура Петра одолела недуг, и ныне он разъезжал по Европе и лечился, пил воды, в силу которых верил свято, но между делами занимался и встречами с королями, герцогами, министрами самых влиятельных дворов, чтобы заключить наконец мир с беспокойной Швецией: война с ней уже разорила государство, все доходы шли на оружие и армию, и Пётр не чаял, как выбраться из этой двадцатилетней затяжной борьбы.

Анна помнила ещё, когда состоялась свадьба Алексея. Женили его, по всем видам Анны, насильно. Впрочем, сначала он было потянулся к высокой стройной Шарлотте, вольфенбютельской принцессе, сестра которой была замужем за австрийским императором. Петру льстила эта родственная связь, и он много хлопотал, чтобы устроить этот брак.

Но брак оказался коротким, холодным. Шарлотта возненавидела своего вечно пьяного мужа, «сердитовала», и Алексей привязался не к супруге, а к дворовой девке Никифора Вяземского Ефросинье. Девка была кругленькая, сдобная, мягкая, ласковая, и Алексей привык к ней как ребёнок. Он, впрочем, и был ребёнок — нисколько не возмужал в свои двадцать два года, витал в облаках, подкрепляя свои нелепые мечты обильными возлияниями.

В пятнадцатом году Шарлотта скончалась, родив Алексею сына, названного по деду Петром. Алексей ещё стоял над гробом вольфенбютельской принцессы, когда ему подали письмо от отца.

Пётр писал о том, что его снедает горесть, ибо видит он его, Алексея, «на правление дел государственных непотребного весьма». Бог не лишил его, Алексея, сына, разума, хотя и отнял крепость телесную. Но хуже всего то, что о воинском деле царевич и слышать не хочет, а воинским делом Россия из тьмы вышла, и те страны, которые раньше и не знали о России, теперь её почитают.

«Я не научаю, чтоб охоч был воевать без законные причины, но любить сие дело и всею возможностью снабдевать и учить, ибо сия есть едина из двух необходимых дел к правлению, еже распорядок и оборона», — писал отец сыну.

Царевич никогда не интересовался воинским делом, и это убивало отца. Потому и писал он Алексею, что может лишить его престола, если тот не одумается и не изменит своего поведения. Сам Пётр за своё Отечество и людей «живота своего не жалел».

Это было не первое и не последнее письмо Петра к Алексею, где царь высказывал свои горькие мысли.

История отношений отца и сына имела глубокие корни. Анна понимала, что Пётр не любил Алексея прежде всего потому, что царевич был рождён от нелюбимой женщины. Заточив её в монастырь, Пётр женился на беспутной портомойке, сумевшей заменить ему всех метресс. Она умела ладить со взрывным Петром, могла потушить его ярость, стала ему преданной женой. Но и Екатерина Алексеевна не любила пасынка и хоть и гасила конфликты сына с отцом, но не без задней мысли: её ребёнок мог царствовать после смерти Петра, а не этот никудышный, никем не обласканный царевич.

Маленькому Петру, рождённому Екатериной, шёл уже четвёртый год. Его любили, лелеяли, мечтали оставить ему престол и страну. Не этому же неучу, бездельнику, пьянице...

А Алексей словно бы оправдывал мнение царя и царицы. Ничем серьёзным не мог заняться, проводил время в пьянке и беспутстве, в среде своих друзей и приближённых, никакого дела не мог исполнить вовремя и верно. Впрочем, даже если бы и исполнял, царь никогда не был бы доволен сыном. И Алексей это чувствовал, знал, и тайная тоска снедала его душу.

Анна по-женски понимала и втайне жалела этого несчастного принца: она-то ведала, что значит нелюбимый ребёнок в семье, на своей шкуре испытала это. А Алексей был при живом отце и живой матери сиротой, рос под доглядом чужих людей, воспитывался вдали от родных и семьи, да и воспитатели ему были подобраны такие, что не могли привить ни добрых правил поведения, ни усидчивости в работе. Вот и вырос шалопаем, мальчишкой и даже сейчас, в зрелые годы, имея сына, не привык серьёзно задумываться о будущем.

Теперь отец призвал его в Копенгаген, позвал для дела, для того, чтобы приобщить к своей работе, хоть и дал Алексей слово отказаться от престола и постричься в монахи. Всё ещё думал Пётр сделать сына сподвижником, таким же, как он сам, работягой, чтобы вместе тащить воз, возложенный на него короной и Богом.

До своей поездки по заграницам отец ещё раз встретился с сыном, предложил обдумать своё намерение и окончательный ответ прислать ему в Копенгаген через полгода.

И вот прошли эти полгода. Пётр всё ещё колебался: не шутка позволить старшему сыну, наследнику престола, отречься от него и пойти в монахи. Да и верности в слове не ожидал: слишком хорошо знал, как умеет царевич юлить, притворяться больным, отнекиваться и отговариваться слабым здоровьем. Но оставалась ещё у Петра надежда: а ну как повзрослел сын, а ну как появится у него охота к делам государевым, а ну как исправится? Вот и вызвал его в Копенгаген.

В своём письме Пётр предложил ему либо приехать к нему для участия в военно-морских операциях против шведов, либо назвать монастырь, в который Алексей намеревался постричься. «И буде первое возьмёшь, — писал Пётр сыну, — то более недели не мешкай, поезжай сюда, ибо ещё к действиям поспеть можешь».

И теперь выходил Алексей из кареты в Митаве, у герцогини Анны, остановившись по пути. Нужен отдых — и людям, и лошадям, хоть и было у него с собой немного людей. Брат Ефросиньи да трое слуг, сама Ефросинья — вот и весь штат царевича.

Анна смотрела, как вылезает из кареты царевич Алексей, и размышляла о его несчастной судьбе.

На подножке кареты показались сначала длинные худые ноги в больших ботфортах, потом тощее тело в зелёном мундире Преображенского полка, и только потом осунувшееся лицо в треугольной шляпе. Перевязь на боку оканчивалась небольшой шпажонкой. И весь вид этого худого длинного тела и такого же длинного усталого лица вызывал сострадание. Казалось, что переломится его тело, как тонкая спичка, и упадёт шарф перевязи, и воткнётся в землю нелепая шпажонка, а громадные ботфорты так и останутся стоять подле кареты.

Но Анна подплыла к царевичу, низко склонилась перед ним и мягким воркующим голосом поздравила с приездом. Алексей взглянул на неё осоловелыми глазами и тоже слегка поклонился, забыв приложиться, по нынешней моде, к руке.

Анна сама показала царевичу покои, которые отвела ему во дворце, с отдельным входом и близко к людской, где поместились слуги царевича.

За обедом Алексей был сумрачен и тих, взглядывал на гофмейстерину Анны — Бенингну и, не выдержав, сказал:

   — И где ты откопала такую уродину?

Анна смешалась и не нашлась, что ответить. Она видела, что Алексей то и дело прикладывается к рюмке с токайским, и отнесла его слова на счёт опьянения.

Она хорошенько разглядела царевича. Теперь, в сентябре 1716 года, ему было уже двадцать шесть лет, но выглядел он стариком: длинное лицо ещё более удлинялось ранними залысинами, тонкие большие руки чуть тряслись, поднося рюмку ко рту, а губы были влажны, красны и пухлы. «Вроде от такой красавицы родился, — не к месту подумала Анна, — а какой же неприятный». Она никогда не видела Евдокию Лопухину, первую жену батюшки-дядюшки, но много слышала о её красоте.

После обеда царевич сразу ушёл в свои покои и попросил сходить в почтовую контору, узнать, прибыл ли Кикин, и позаботиться о наёмной карете.

Поздним вечером, когда дворец уже погрузился во тьму, в дверь палат Алексея проскользнул Александр Васильевич Кикин, одетый в дорожный плащ. Алексей сразу же вскочил с постели. Они обнялись.

   — Нашёл ли место, где я могу укрыться? — с ходу спросил Алексей.

Александр Васильевич Кикин раньше был денщиком Петра. Он смог так понравиться царю за свою расторопность и исполнительность, что Пётр определил его в интендантскую службу при Адмиралтействе. Но Кикин не сумел удержаться на этом посту: он беззастенчиво залезал в государственный карман, присваивал огромные суммы. Пётр сам поймал вора за руку и, беспощадный к казнокрадам, отдал под следствие.

Но случился по тому времени с Кикиным удар: он лишился речи, у него отнялись ноги, только руки ещё могли двигаться. Сердобольная Екатерина заступилась за бывшего денщика: что может теперь сделать человек, лишённый языка и ног, — только умереть спокойно. И царь доверился жене: он сместил Кикина со всех должностей, отобрал награды и отпустил на все четыре стороны.

Но Кикин не умер. Он отпустил бороду, стал вроде бы изгнанником и уехал в дальнюю деревню. Через год он получил право проживать в Петербурге, но Пётр больше не хотел знать вороватого денщика, и Кикин прозябал без помощи и сочувствия.

Тут его и подобрал Алексей, умевший находить таких же пьяниц, как он сам. И с тех пор души не чаял в бывшем царском денщике: Кикин был умён, властолюбив и умел заглядывать далеко вперёд. Дружеские пирушки ещё больше укрепили у Алексея уважение к нему, и без совета Кикина он теперь ничего не делал.

Кикин и дал Алексею совет постричься в монахи или по-настоящему влезть в дела государственные, когда Пётр строго спрашивал, чего желает сын.

   — Постригись, клобук не гвоздём к голове прибит...

Так-то оно так, но идти в монахи — значит, лишиться Ефросиньи, хоть бы и на время, пока смерть приберёт отца, да и вина в монастыре нельзя будет пить. И тогда Алексей отправил Кикина в Карлсбад — осмотреться и найти ему место за границей. Теперь он и спрашивал об этом своего посыльного.

   — Нашёл, — шёпотом отвечал ему Кикин, — разузнал всё. Поезжай в Вену, кесарь тебя не выдаст...

   — А я думал было в Рим, к папе, — раздумчиво произнёс Алексей.

   — Нет, там некому будет защитить, — резонно ответил Александр Васильевич.

   — А как же...

Алексей ещё только хотел спросить совета, а Кикин уже подсказал ему выход:

   — Поезжай в карете наёмной, за границей представляйся полковником али подполковником, фамилию себе изобрети. Ежели кто будет от отца прислан, чтоб от него уйти ночью, тайно, одному...

Алексей молча обдумывал слова старого советчика.

   — Да из Кралевца, из Польши, не забудь отцу письмо послать — как раз на пути, только тебе в другую сторону. Подольше поиск затянешь...

Алексей обнял Кикина.

   — Да гляди, — строго сказал тот, — ежели до тебя пришлёт отец, отнюдь не езди...

Так же тихо выскользнул Кикин из дворца Кетлеров.

Наутро к крыльцу дворца-замка подкатила наёмная карета. Анна изумилась: она собиралась дать и лошадей, и карету побольше и покрасивее, и слуг в сопровождение царевича. Но Алексей чмокнул её в свежую щёку и сказал тихонько, приблизив влажные губы к самому её уху:

   — Батюшка лишнего шику не любит, да и еду я шведов воевать, а не на гулянку...

   — Я уж и берейторов снарядила, — вскинулась Анна.

Но царевич словно отмёл её взмахом руки, забросил свои длинные ноги в карету и крикнул:

   — Пошёл!

Вслед за ним покатился и возок с Ефросиньей, её братом и слугами. Анна пожала плечами, приказала запереть ворота и принялась раздумывать о странностях посещения царевича — двоюродного брата.

На пустынной дороге между Кралевцем и Митавой в почтовую наёмную карету пересела Ефросинья, её старший брат Иван и все трое слуг. Возок с утварью и кое-какой одёжкой едва поспевал за каретой.

А через полтора месяца прискакали в старый замок посланцы от царя и приступили к Анне с расспросами, когда и куда отбыл царевич Алексей, поскольку до сих пор не появился у царя-батюшки в Копенгагене, и что случилось с ним здесь и далее по дороге. Анна слова не могла вымолвить от страха, но потом, оправившись, рассказала всё о странном посещении царевича, о наёмной почтовой карете, о нежелании брать с собой берейторов и других сопровождающих.

Царевич исчез, пропал. Но сообщение Анны навело Петра на мысль, что он убежал за границу, и теперь по справкам на почтовых дворах стали его искать. Царевича не было на этих дворах, но проезжал подполковник Коханский с супругой и поручиком, тремя слугами, а другой возок был с утварью. А на следующей почтовой станции зарегистрировался польский кавалер Кременецкий в усах и небольшой бородке, а сопровождал его полненький молоденький паж, трое слуг и друг семьи...

Анна ахала от изумления и восхищения перед удалью братца — сама она не решалась даже выйти из воли сварливой и придирчивой матери. Нет, смелостью она не отличалась, но поступок Алексея взбаламутил её душу.

Но потом пришло ясное осознание последствий поступка Алексея. Она знала, сколь длинны руки у её батюшки-дядюшки и сколь тонки ноги у её двоюродного брата. Так и виделось ей, как тянутся руки царёвы к горлу Алексея, и она трепетала от ужаса при одной мысли, что её могут заподозрить в сговоре с Алексеем. Тихонько, как мышь, сидела она в своей Митаве, писала низкопоклонические письма-грамотки Екатерине, смиренно и аккуратно отсылала грамотки и матери и боялась стронуться с места.

Уже после, стороной, из недомолвок и обрывков разговоров составила она своё представление о том, что произошло с её братцем, и чем кончился его страшный отъезд за границу.

Алексей прибыл в столицу Священной Римской империи поздней осенью 1716 года и сразу же приказал отыскать дом вице-канцлера венского двора Шенборна. Несмотря на поздний час, Шенборн принял русского царевича — тот стоял у подъезда и просил немедленной аудиенции.

Шенборн был изумлён: русский царевич озирался по сторонам, словно загнанный заяц, бормотал бессвязные слова и просил приюта.

   — Мой отец говорит, что я не гожусь ни для войны, ни для правления. У меня, однако же, довольно ума, чтобы царствовать. Бог даёт царства и назначает наследников престола, а меня хотят постричь в монахи, заключить в монастырь, чтобы лишить прав и жизни. Я не хочу в монастырь. Император должен спасти меня, — это было всё, что понял Шенборн из сумбурной речи Алексея.

Шенборн понял, что в его руки попала крупная козырная карта в большой политической игре, и приободрил царевича.

Но открытое политическое убежище означало бы и открытый вызов русскому царю, который мог не остановиться и перед войной, а вот воспользоваться его положением и выторговать кусок земель или поддержку войсками можно было бы. Шенборн доложил обо всём императору, и политическая война началась...

Прежде всего венское правительство упрятало принца в труднодоступную горную крепость в Тироле — Эренберг. Только его спутники, стража да несколько слуг — вот и все, кого видел в эти дни царевич в Эренберге. Полная изоляция — ни он не может никому писать или с кем-то встречаться, ни к нему никто не вхож.

А Пётр, прождав сына полтора месяца, начал подозревать истину, хоть и послал генералу Вейде, командующему русскими войсками в Мекленбурге, приказ организовать поиски царевича.

Но он понимал, что просто так Алексей не мог исчезнуть, и приказал находившемуся в Вене Аврааму Веселовскому, вызвав его в Амстердам, следовать по пятам за царевичем и найти место, где он скрывается, сообщая об этом срочными эстафетами.

Веселовскому же вручил Пётр письмо для римского императора и венгерского короля Карла VI. Там он писал, что беглец находится на территории Австрии, в этом нет никакого сомнения, и что из этого может выйти не нужный никому из сторон конфликт.

Но Веселовскому несколько месяцев не удавалось напасть на след Алексея. Только в январе следующего, 1717 года он установил, что ещё в октябре прошедшего года царевич был во Франкфурте-на-Одере, а оттуда выехал в Бреславль.

Везде находились отметины Алексея, везде он скрывал своё настоящее имя и имена своих спутников. Но Веселовский двигался от станции к станции по следам царевича и доехал до Вены. Здесь нить поисков оборвалась. Долго рыскал он по Вене и её окрестностям и всё-таки нашёл убежище царевича. В помощь ему Пётр прислал гвардейского офицера Румянцева.

Без конца добивался Веселовский аудиенции у Карла VI. Император отмалчивался, приказывая не принимать его, но дольше тянуть было невозможно: с русским царём играть в прятки долго не следовало.

Карл принял Веселовского. Тот передал послание своего царя и заявил, что царевич скрывается в Эренберге. Карл VI удивлённо поднял брови и высокомерно ответил, что ему ничего не известно о русском царевиче.

Не раз и не два наведывался Веселовский к кесарю, но австрийский двор занял позицию странную: вроде бы и здесь царевич, а вроде бы его и нет. А пока что Алексея срочно переправили в Неаполь, где заперли так, что возможности сообщаться с остальным миром у него не было никакой.

Но Румянцев проник в тайну местонахождения царевича, и снова Веселовский стал добиваться аудиенции у Карла VI.

Кесарь молчал до тех пор, пока не прояснил обстановку в Европе: ему важно было знать, как отнесутся другие государства к тому, что он взял под свою защиту русского принца, применит ли Пётр войска для освобождения сына. А пока что он составил туманное письмо к Петру. Признавая, что Алексей находится в его владениях, Карл между тем заверял царя, что будет относиться к царевичу со всяческим попечением, чтобы он не попал в какие-нибудь неприятельские руки.

Пётр, сжав зубы и хорошо зная коварный и лживый нрав Карла, отправил в Вену опытного царедворца и дипломата Петра Толстого. И в своём послании пригрозил Карлу, доказав ему неопровержимыми фактами, что ему хорошо известно, как был Алексей принят в Вене и отослан в Эренберг, а потом и в Неаполь австрийскими властями.

Под этим давлением Карл вынужден был согласиться на свидание Толстого с Алексеем.

Анна не знала в точности, как прошли все встречи запертого в крепком замке Алексея с Толстым. Вручая письма царя Алексею, опытный дипломат прибегнул ко всем возможным уловкам, чтобы привезти царевича в Россию. Он и грозил, и уговаривал, и обещал прощение царя. Он действовал и обманом, и подкупом. Даже австрийцы пригрозили Алексею, что отнимут у него девку. Только на эти уловки и сдался Алексей.

В страхе за себя, за своё благополучие, за благополучие всех родных, Анна тем не менее в душе сочувствовала Алексею, жалела его, но ни одна живая душа не услышала от неё ни единого слова по этому поводу. Алексей совсем было уже собрался ехать в Рим, под защиту римского папы, да этого ему не дала сделать Ефросинья. Подкупленная лестью и ложью Толстого, его деньгами и советами, она запросилась домой, в Россию. И судьба царевича решилась...

Правда, он заявил Толстому, что поедет в Россию лишь с условием, что ему дадут жить в своих деревнях, что он женится на Ефросинье. И снова написал униженное и жалостное письмо Петру.

Сопровождаемый Толстым и Румянцевым, выехал Алексей к отцу на верную погибель. Была у него ещё крохотная надежда, что отец всё-таки простит его. Надежда эта основывалась на письме царя, полученном Алексеем в дороге: «Мой сын. Письмо твоё, в четвёртый день октября писанное, я здесь получил, на которое ответствую: что просишь прощения, которое уже вам пред сим чрез господ Толстого и Румянцева письменно и словесно обещано и что и ныне паки подтверждаю, в чём будь весьма надёжен. Также о некоторых твоих желаниях писал к нам господин Толстой, которые також здесь вам позволятся, о чём он вам объявит».

В письме Толстому Пётр позволял жить Алексею, где он захочет, а также не расставаться с девкой Ефросиньей.

Никто в России не знал, где обретается Алексей. Но один его покровитель и друг, которого царевич даже не посвятил в тайну своего бегства, Авраам Лопухин обратился к австрийскому посланнику в Петербурге и, рискуя сложить голову, сказал ему, что якобы заговорщики подготавливают убийство царя, а кругом Москвы стоят бунтовщики, готовые поднять восстание в пользу Алексея. Ему, Алексею, показали это письмо, и это принесло ему радость. Даже ложные сведения о победе шведов над русскими вызвали у него небывалый восторг. И в болезни своего маленького сводного брата Петруши усмотрел он промысел Божий...

Но особенные надежды возлагал он на сенаторов и министров. Ему казалось, что стоит ему появиться, и все они, обязанные положением и чинами его отцу, переметнутся на его, Алексея, сторону. Он был никакой политик и наивный мечтатель. Но мечта у него была одна — восстать на российском престоле.

Анна только качала головой, когда ей рассказывали, как привезли в Москву её двоюродного брата.

Пётр уже прибыл в старую столицу вместе со всеми своими сенаторами, высшим духовенством и генералитетом.

Войдя в большую залу дворца, где находился царь, окружённый сановниками, царевич вручил ему бумагу и пал перед ним на колени. Пётр передал бумагу вице-канцлеру Шатрову и, подняв Алексея с колен, спросил, что имеет он сказать. Алексей тихо ответил, что умоляет о прощении и даровании ему жизни. Пётр сурово произнёс:

   — Я дарую тебе то, о чём ты просишь, но ты потерял всякую надежду наследовать престол наш и должен отречься от него торжественным актом за своею подписью...

Когда Анне рассказали об этом, она ни на миг не засомневалась в праве батюшки-дядюшки Петра отнять наследство у сына. И царевич выразил своё полное согласие. Пётр горько спросил:

   — Зачем не внял ты моим предостережениям, и кто мог советовать тебе бежать?

Царевич тихо подошёл к своему великому отцу и что-то прошептал ему на ухо. Пётр взял Алексея под руку, и они удалились в смежную залу. Царевич выдал всех, кто советовал ему бежать, назвал всех своих сообщников.

После этого разговора Пётр и Алексей возвратились в общую залу. Здесь Алексей подписал заготовленное отречение от престола, обещая «наследства никогда ни в какое время не искать и не желать и не принимать его ни под каким предлогом». И тут же, сразу, обнародован был манифест о лишении Алексея права наследовать престол.

«Несчастный брат», — жалела Алексея про себя Анна, но упаси боже было сказать о том кому-нибудь. Она заперла своё сердце и язык на замок и только вспоминала эти длинные тонкие ноги и красные, пухлые, мокрые губы.

Пётр решил сам производить следствие по делу сына. Он хотел проявить великодушие и действительно намеревался простить его, тем более что в первые же минуты Алексей открыл ему имена тех, кто подговаривал бежать. Александра Кикина и Ивана Афанасьева царь тотчас приказал арестовать, заковать в железы и прислать в Преображенское, не пытая кнутами, — чтобы не занемогли в пути.

Снова и снова расспрашивал отец сына, и всё новых и новых людей оговаривал Алексей. Круг подозреваемых расширялся. Генерал Долгоруков, Иван Нарышкин, брат и сестра бывшей жены — Авраам Лопухин и Варвара Головина — всех слали в Преображенское, где царь сам составил для сына вопросные листы.

Анна понимала, что Петра интересовали все люди, руководившие поступками безвольного сына. Пётр действительно призывал Алексея к полной откровенности:

   — Всё, что к сему делу касается, хотя здесь чего не написано, то объяви и очисти себя. А ежели что укроешь, а потом явно будет — на меня не пеняй, вчера пред всем народом объявлено, что за сие пардон не в пардон.

И вновь лгал, изворачивался Алексей, оговаривал других, и всё шире и шире расходились круги по воде. Росло, как снежный ком, число лиц, причастных к этому делу.

Доставили в Москву и Ефросинью, разрешившуюся от бремени в Берлине. Она открыла глаза царю, рассказала о всех тайных планах и мечтах, что вынашивал Алексей.

   — Предала его, подлая, — скрипела зубами Анна.

«И что с неё взять, разве можно раскрываться перед подлым народом», — делала она урок для себя. И молчаливость её становилась всё более и более суровой.

Анна узнала, что весь двор отъехал в Петербург. Туда же свезли и всех арестованных.

Пётр заподозрил сына и в связях с бывшей своей женой, матерью Алексея, Евдокией Лопухиной. Развязавшись с нелюбимой женщиной, Пётр забыл и думать о ней. Он считал, что она пострижена в монахини в Суздальском монастыре, но жива ли, как живёт — не интересовался. Но бегство сына заставило его обратить внимание на мать. Кто, как не мать, обиженная и обойдённая судьбой, могла натравливать сына на отца?

В Суздаль поскакал Скорняков-Писарев. Он произвёл обыск, изъял всю переписку, взял под стражу всех заподозренных людей. «Бывшую жену и кто при ней, также и кто её фавориты, мать её, привези сюда, — приказал Пётр, а допрежь разыщи, для чего она не пострижена, что тому причина, и какой был в монастырь указ о ней, как её Семён Языков привёз, и кто в то время был с нею, и кто о сём ведает — всех забери и привези с собою».

Скорняков-Писарев в точности выполнил приказание царя. Восемнадцать лет провела Евдокия Лопухина, в инокинях Елена, в стенах Суздальского монастыря. Ей давно было больше сорока, она обрюзгла и сморщилась, однако жила, ни в чём себе не отказывая. Пётр забыл о ней, а родня доставляла ей и пищу не монастырскую, и одежду не монашескую. А потом Евдокия завела себе и фаворита. Богатый помещик капитан Степан Глебов, посланный в Суздаль для набора рекрутов, увидел её, влюбился и стал её любовником.

Степан сам признался в этом Петру, призналась и бывшая царица: «Я с ним блудно жила в то время, как он был у рекрутского набору. И в том я виновата».

Петра не интересовали любовные похождения прежней жены — ему надо было узнать, не осуждал ли Глебов поведение царя, вторично женатого при живой жене, не пытался ли тот поднять бунт. Пётр приказал жестоко пытать Глебова. Три жесточайшие пытки перенёс этот человек, но ничего не могли от него добиться, кроме того, что он любил Евдокию и проводил с ней ночи. Пётр распорядился посадить Глебова на кол — мучительнее смерти нельзя было придумать.

Но никаких писем, записок, никаких связей сына с матерью не было обнаружено. Сын не общался с матерью, никогда не писал ей, никогда не вспоминал о ней.

Евдокии сохранили жизнь — Пётр распорядился отправить её в Ладожский монастырь, славящийся своими жестокими порядками, и посадить под строгий надзор. Она была там до 1728 года, когда из заточения её освободил внук — Пётр II.

Слухи, один нелепее другого, носились по Петербургу. Говорили, что царевич сошёл с ума, что утонул при наводнении в Петропавловской крепости, что бросился с ножом на Петра, производившего собственноручно пытки и допросы царевича. Всё это, искажаясь до невероятных размеров, доносилось и в Митаву, и Анна с ужасом ждала каких-нибудь невероятных событий. Узнала она наконец и то, что было правдой. Царевич оговорил и её мать, царицу Прасковью. С замиранием сердца ожидала Анна, что вот остановится перед старым замком Кетлеров дорожная повозка, соскочит с неё бравый гвардейский офицер и именем Петра повезёт её в Петербург на допрос и пытки...

Но дни проходили за днями, невестку Пётр даже не пытался допрашивать, и Анна поняла, что гроза пронеслась мимо. Снова и снова слала она из Митавы льстивые, подобострастные грамотки Екатерине, расспрашивала о здоровье малолетнего царевича Петруши, рассказывала о своём горьком житье-бытье, просила милости и заботы о ней, сироте несчастной, и ни словом не обмолвилась о грозных событиях, происходящих в Петербурге.

А Пётр допрашивал царевича уже с применением пыток. Только теперь узнал он, какие чудовищные планы вынашивал его сын. Он хотел, чтобы Россия забыла о флоте и войнах, желал смерти отца, мечтал вернуть всё старое, снова водворить старое боярство, возродить родовитую знать, почти уничтоженную Петром. Чем более узнавал о планах сына отец, тем более приходил в ярость. Кнут забегал по длинной белой спине царевича, дыба пошла в ход, и Алексей, задыхаясь от боли и ужаса, всё говорил и говорил...

И всё-таки Пётр старался быть справедливым. Он не решился сам вершить суд над сыном. Он составил два послания: одно — духовным отцам церкви, другое — светским чинам, которым надлежит чинить суд и расправу.

«Как отец и государь, я мог бы сам судить сына и вынести ему приговор, однако ж боюсь Бога, дабы не погрешить, ибо натурально есть, что люди в своих делах меньше видят, нежели другие в их. Також и врач, хотя б и всех искуснее который был, то не отважится свою болезнь сам лечить, а призывает других».

Он просил сделать суд нелицеприятным, в соответствии с виной осуждаемого, не глядя на то, «что тот суд ваш надлежит вам учинить на моего, яко государя вашего, сына».

Анне рассказывали, как зачитывались эти послания царя на совместном собрании светских и духовных чинов.

Когда все члены суда заняли свои места и все двери и окна были отворены, чтобы каждый мог приблизиться, видеть и слышать, царевич Алексей был введён в сопровождении четырёх унтер-офицеров и поставлен против царя, который, несмотря на душевное волнение, упрекал его в преступных замыслах. Тогда царевич с твёрдостью, которой в нём никогда не предполагали, сознался, что он не только хотел возбудить восстание по всей России, но ему пришлось бы истребить всё население страны, если бы царь захотел уничтожить всех участников бунта. Он объявил себя поборником старинных нравов и обычаев, так же как и русской веры, и этим привлёк к себе сочувствие и любовь народа.

После такой речи царь сказал, обратясь к духовенству: «Соберитесь после моего ухода, вопросите свою совесть, право и справедливость и представьте мне письменно ваше мнение о наказании, которое он заслужил, замышляя против отца своего». Пётр просил не обращать внимания на личность и положение виновного и вынести приговор, умеренный и милосердный, по совести и законам.

Пётр вышел, а царевича отвезли обратно в Петропавловскую крепость.

Духовные лица заюлили, не дав определённого ответа. Они ограничились выписками из Священного Писания. Один пример из него гласил, что сын, ослушавшийся отца, достоин казни, а второй — что Христос простил блудного сына и отпустил блудную жену. Царю самому предстоит решить, какими примерами воспользоваться.

Приговор светский был суров: достоин смертной казни.

Но казнь не пришлось производить: царевич умер через два дня...

Немало разговоров и брожение вызвала в столице ясная предсмертная речь царевича. И многие задумались впервые над тем, куда ведёт Россию великий самодержец, столь жестокий даже к своему родному сыну.

И Анна, может, в первый раз за свою короткую ещё жизнь стала раздумывать о судьбах своего Отечества, размышлять и сравнивать.

Жизнь в Петербурге, впрочем, вовсе не изменилась оттого, что умер царский сын, объявленный наследником престола. На следующий же день здесь была с большой помпой отпразднована годовщина Полтавской баталии, а в Адмиралтействе спущен на воду только что построенный военный корабль, названный «Лесной» в честь победы над шведами под деревней Лесной. И построен был этот корабль старанием самого царя, и веселились на празднике все министры и высшие сановники, и никто не вспоминал уже о трагическом конце молодого царского сына, как будто и не было всей этой истории с его бегством за границу и смертью от пыток...

Из Ревеля через месяц Пётр отправил Екатерине письмо, в котором ясно намекал, что царевич Алексей думал даже перебежать к шведам и добывать российский престол с помощью врагов России — шведов.

Затаилась в своей Митаве Анна — всё ещё ждала каких-нибудь отголосков оговора, который сделал Алексей на её мать. Но всё было спокойно, и вскоре успокоилась и она: значит, не принял в расчёт Пётр этот оговор, не поверил, что тихая жена его брата Ивана может быть замешана в крамоле. Даже и проверять оговор не стал — слишком был уверен в преданности царицы Прасковьи.

И опять одна забота стала у Анны: выдали бы уж поскорее её замуж, пока не ушла пора, ей так нужна крепкая рука, и не любовника, как Пётр Михайлович Бестужев, с замужней дочерью которого Аграфеной Волконской Анна была очень дружна, а настоящего мужа. Все заботы можно было бы переложить на мужские плечи, а самой лишь румяниться да белиться, да заниматься нарядами и драгоценными камнями, да следить за домашним хозяйством. Но видно, Бог не судил ей замужество, потому что все сватовства расстраивались, сколько ни хлопотал Пётр о выгодном браке для племянницы. Да и тётушка-царица Екатерина старалась для пользы Анны, но оборачивалось всё неудачей.

В конце года пришла из Петербурга и другая новость: четырёх летний сын Петра и Екатерины тяжело заболел и ровно через девять месяцев со дня смерти царевича Алексея отдал Богу душу...

Смерть этого мальчика, сразу после суда над Алексеем объявленного наследником престола, глубоко потрясла Петра. Анне рассказывали, что у царя начались припадки, страшные головные боли, горячка. Несколько дней не отходила от его постели Екатерина.

Но Пётр выжил, только голова стала трястись ещё больше, ярость его уже превращалась в бешенство, и он не щадил ни правых, ни виноватых.

«Верно, — думала Анна, — Бог покарал царя-батюшку, забрав этого мальчонку, такого пригожего и весёлого». Она сама, бывало, играла с Петрушкой, шутила с ним, дарила лошадок и игрушечные ружья. Он был резв не по летам, носился по дворцу так, что мамки и няньки не поспевали за ним. Жаль мальчишку, и она думала, кто же теперь сменит батюшку-дядюшку на престоле, когда придёт и его пора? Дочери его считаются незаконнорождёнными, они родились тогда, когда мать и отец ещё не были повенчаны. Правда, Анну Петровну уже пристроили, выдав замуж за герцога Голштинского, но Пётр не очень-то благоволил к зятю, а Аннушка и вовсе плачем заливается от своего житья-бытья, хоть и скрывает ото всех свои покрасневшие от слёз глаза.

«Ну да Бог рассудит, — думала Анна, — что впереди — увидим, а что было — забудем...»

 

Глава пятая

Упорно добивался Артемий почётного въезда в столицу Персии — Испагань. Ещё 3 марта 1717 года он известил первого министра шахского двора о скором прибытии посольства. Но великий визирь не откликнулся, и 12 марта Волынский снова послал гонца. Он резонно спрашивал, кто будет его встречать, где будет расположен подхожий стан — местность, откуда начнётся торжественное шествие. И в наказе гонцу не преминул Волынский упомянуть, что в обычае у Европы высылать для въезда кареты, а также лошадей и будут ли они посланы для него теперь или нет.

Гонца Волынского не допустили к первому министру, а принял его мехмандар баши — главный пристав по встрече и обслуживанию иностранных послов. Ответ этого баши не был вежливым: иранские власти, заявил мехмандар баши, будут поступать по своему обычаю, а в Персии не принято встречать посла посылкой лошадей. И от себя мехмандар баши грубо добавил, что посланник приехал сюда не учить, и действовать шахские подданные будут так, как у них заведено, а не тешить прибывшего.

Обидное начало для посланника, но Артемий понял, отчего это происходит. Мехмандар, сопровождавший посольство, заранее распространил по столице слухи, что у Волынского слишком большие требования и желание принизить персидские власти.

Но упрямство Волынского основывалось не на чём ином, как на стремлении не унизить свою великую державу и царя-преобразователя. И он держался своей линии твёрдо, изобретая всё новые предлоги, чтобы не остаться без торжественного въезда в столицу.

Сколько ни старались всякими путями персидские посланные лишить Артемия торжественного шествия, он не поддался на их провокации. Пять дней продолжались бесплодные переговоры, но Волынский уже научился разгадывать трюки и обманы персов и держался стойко. И пришлось ему дать наглядный урок персидским заправилам.

   — Даже если и нет в Персии обыкновения предоставлять иностранным послам лошадей, всё же надлежит смотреть, как поступали у нас в России и с их посланниками. Фазла Али-бека встречали двадцатью каретами на подхожем стане, а когда подъехал он к Петербургу, то прислана была для него яхта царского величества и несколько судов разных.

Тогда мехмандар баши стал настаивать, чтобы Волынский ночевал со своими людьми в шахском загородном доме в урочище Таухча, а поутру и начнётся въезд в столицу.

И опять не поверил персам на слово Волынский. Он согласился ехать до Таухчи, но только после того, как будут поставлены ему все лошади. И в то же время он направил в Таухчи своего человека, чтобы обезопасить себя от обмана.

Он оказался прав: мехмандар баши стремился провести караван посланника в город поздней ночью, чтобы избежать торжественной встречи, и повёл его совсем по другой дороге. Но Артемий не дал себя обмануть. Посланцы его вернулись и доложили, что шахский дом открыт, но не все палаты очищены, и показали верную дорогу. Ничего не сказал Артемий, который уже привык к уловкам персов. Подъехав к загородному дому шаха, он нашёл его запертым. Закрыть дом велел мехмандар баши, а Волынскому он сказал, что дом запер огородник и ключи унёс с собой, и продолжал настаивать на прямой дороге в столицу.

Уличил Волынский перса в обмане и произнёс с горечью:

   — Зело удивительно, что в такую темноту хотите меня в город везти. По ночам одних воров возят, а не посланника великой России.

Полчаса выдерживали мехмандар баши и Волынский молчаливую схватку: кто уступит...

Волынский не трогался с места, и пришлось послать за огородником. Сыскали его быстро, дом был открыт, и посольство заночевало в Таухче.

Утром привели лошадей, требуемых посланником, но для него не прислали ту, что должна была быть украшена по всем обычаям торжественных встреч. И опять он отказался ехать, хотя уже прибыли в Таухчу многие знатные люди шахского государства.

Наконец Волынскому привели лошадь, богато украшенную, но потребовали, чтобы он поцеловал повод, а потом уже садился в красное бархатное седло. Волынский отшутился:

   — Противен мне дух кожаный, поелику дёгтем пахнет...

И посольство поехало.

Торжественно и пышно постарался обставить Волынский свой въезд в столицу. Лошадь его была убрана золотой гладкой уздечкой, бархатное седло оправлено золотом, чепрак шит золотом, серебром и разноцветными шелками. Члены посольства ехали в парадных одеждах, блестевших золотом и серебром, гайдуки и камердинеры — в парадных ливреях с галунами, офицеры и солдаты тоже в парадной форме чеканили шаг под музыку и барабанный бой.

И снова высокие глиняные коридоры, грязные улицы без намёка на зелень, но по сторонам улиц жался народ и приветствовал русское посольство.

По этим глиняным коридорам и проехало посольство к отведённому ему дому. И снова начались унижения. Дом был разломан, обещания отремонтировать его не выполнялись, и в весенние дожди в палатах лило так, что не оставалось сухого места.

Волынский устал просить и требовать: он отремонтировал дом за свой счёт, перестав считать свои деньги, что тратил на государево дело...

Первый министр шахского двора прислал к Волынскому гонца с приказом посетить его. Но Волынский не поехал. Он ответил, что до аудиенции у шаха не намерен посещать его подданных, и верительная грамота у него к самому шаху, а не к его первому министру.

Посольский приказ России строго соблюдал это правило — никаких встреч до приёма посланника государем. И Волынский остался верен этому дипломатическому правилу, невзирая на сильный и длительный нажим со стороны первого министра. Шесть раз приглашал великий визирь Волынского к себе — то на обед, то на разговор, то поднести ему верительные грамоты, но Артемий не посетил всесильного фаворита шаха. Он отстоял честь государя, но, боже мой, что сталось с его характером!

Добрый, весёлый и общительный по природе Волынский сделался крайне мрачен и подозрителен, везде виделись ему каверзы и ловушки, подвохи и обманы. Теперь он легко впадал в буйную ярость и бешеный гнев. А в первые дни пребывания в Шемахе он мог запросто подсесть к солдатам, их костру, отведать русских щей из их котла, попеть вместе с ними протяжные русские песни и простить кое-какие нарушения дисциплины и порядка. Теперь он стал зол и сумрачен, не прощал малейшего неисправления должности и был грозой всего посольства.

Если бы только знал Артемий, какую ошибку допускает он, не отзываясь на приглашения Али-хана Дагестани! Великий визирь был не просто фаворитом шаха, он решал все дела, и ни одной мелочи не предпринимал шах, не спросив прежде у своего первого министра.

День за днём присылал Волынский своего посланца к нему, прося назначить срок приёма у шаха. И день за днём Али-хан отвечал ему, чтобы посланник не присылал своего дворянина, «понеже ему то не надобно. А желает он, эхтема девлет, чтоб к нему посланник сам приехал, а ежели он не будет прежде у него, то не увидит и шахова величества». Артемий велел сказать первому министру, что прислан к шаху царём и должен сначала повидать его, но «ежели шах не изволит его к себе допустить, то он, посланник, с тем и назад поедет и так и донесёт своему государю, что его шахово величество его принять не изволил». Сколько ни требовал великий визирь, чтобы Артемий явился к нему, Волынский не уступил. И честь государя отстоял.

На персидского посла, которого в России принимали с почётом, Волынский ссылался часто. Но вот прибыл к нему и сам этот посол — Фазл Али-бек, низенький пузатый старик в богатой чалме и золотом халате, с ярко-рыжей бородой и с глазками, спрятавшимися в складках жира.

Волынский приветливо встретил посла Персии во Франции, проехавшего всю Россию, и поставил перед ним богатое угощение. Но старик, едва пригубив чай, рассыпался в уверениях дружбы.

   — Хочу быть верным приятелем, — говорил он, а Семён Аврамов переводил, — и прошу верить во всех советах.

Начал он издалека: советовал не рассказывать шаху обо всех неприятностях, что случились у Волынского в Шемахе, поскольку и ему чинились противности в России.

Артемий сразу заподозрил подвох и попытался узнать подробнее об этих противностях. Но посол пустился в туманные рассуждения, что в дороге бывают разного рода недоразумения, какие были и у него в России. Оценивая же эти противности, следует учитывать, что в Персии уже семь лет не бывало должного дождя...

Волынский изумился: в огороде — бузина, а в Киеве — дядька. И тут же нашёлся с ответом: дескать, если бы царь русский знал, что на его посланника возложат вину за отсутствие дождей в Персии, то не послал бы его в бездождный период.

Фазл Али-бек хорошо понял иронию Артемия, и сразу же спросил, сколько лет посланнику. Артемий был слишком молод, по его мнению, для посланника такого великого царя.

   — Мои года тут ни при чём, и молодость моя меня не бесчестит, — вежливо ответил Артемий. — В России в посольства выбирают молодых, не то что здесь, в Персии, где обычай называть послами тех, кто был бы в совершенных летах, да и пусы (животы) чтоб были большие. У нас же выбирают по уму и достоинствам...

Фазл Али-бек понял, что этому молодому посланнику пальца в рот нельзя класть, откусит всю руку, и поспешил откланяться. На прощание он ещё раз попросил посетить первого министра и не жаловаться на Хосров-хана. И опять Волынский понял, что неспроста приезжал к нему посол. Видно, сильно побаивается шемахинский хан за своё самоуправство и невыдачу кормовых денег посольству, если через посредников уговаривает не жаловаться на него шаху.

Восемь дней продолжались попытки уговорить Волынского прежде шаха посетить первого министра, и восемь дней отбивал Волынский все эти попытки.

Наконец в посольский дом пожаловал иш агасы Наджа Кули-бек, ведающий иностранными делами. На этот раз Волынский не стал выказывать перед гостем знаки гостеприимства — он принял его в приёмной комнате посольства строго по этикету. Кули-бек сразу же начал превозносить силу и могущество первого министра.

   — Всё в нашем государстве подчинено ему, — степенно говорил этот старый грузный перс, — что хочет эхтема девлет, так всё и делается. Шах ценит его за советы и подтверждает все его действия. И ежели посланник хочет себе лучшей чести и славы, то ему надобно поступать с эхтема девлетом приятно и любовно...

Артемий молча слушал.

   — Ежели посланник будет иметь с ним дружбу, то всё получит, чего пожелает, ибо здесь не иного, а его власть, и все знатные люди шахова государства не помнят такого сильного фаворита. Но если эхтема девлет не будет доволен посланником, то посланник здесь не сможет никакого дела окончить...

   — Но мои дела — дела государевы, а не первого министра России, и дела эти к шахскому величеству, а не к первому его министру, — вежливо и однообразно повторял Волынский.

Он уже давно понял, что здесь доводов рассудка не слушают, а упирают на силу и хитрость.

Иш агасы внимательно посмотрел на молодого посланника Российского государства и резко закончил разговор:

   — Эхтема девлет поручил передать посланнику, что пришло ему время увидеться с шахом...

Артемий чуть не подпрыгнул на месте от радости: наконец-то утомительные и упорные переговоры закончились его победой. Но он сдержал свою радость, сделал непроницаемое лицо и заговорил о предстоящем церемониале:

   — Прошу заранее известить меня, как будет проходить эта аудиенция, каков будет её ритуал. Об этом нужно знать, ибо ежели что противно будет царской чести, то я могу не согласиться...

Иш агасы удивлённо поднял густые кустистые брови и удивлённо подёргал пышную, яркую бороду. Не промах этот молодой посланник, если уже сейчас вместо радости объявляет о своих условиях. Но тоже сдержанно ответил, что всё заранее станет известно, и посланник будет обо всём знать и сможет соглашаться или не соглашаться на условия приёма у шаха.

Победа была полная, и Артемий испытал необычайный подъём духа. Хоть и воевал он словами, и спорил с бородатыми и хитрющими старцами, а всё-таки не посрамил чести Русского государства!

Но самое сложное началось после согласия на аудиенцию. Две недели ушли на переговоры о церемониале — и Волынский опять победил.

Анализируя обстановку, понимая, в какой период враждебного отношения Персии к России попал он с посольством, Артемий тем не менее выдержал натиск дипломатов. Отношение Персии действительно было самым враждебным. Военная экспедиция Бековича-Черкасского преследовала цель: произвести разведку форпостов у границ Персии, прощупать её силу и слабость, а постройка нескольких крепостей близ границ этого государства и вовсе усилила враждебность к посольству. Русского царя подозревали в том, что он хочет войны, а слабая и разложившаяся изнутри страна не в состоянии будет воспротивиться домогательствам сильного соседа. Подозрительность властей усиливалась и крайне нелепыми слухами, которые в своих интересах распускали окраинные феодалы: им нужно было уклониться от уплаты налогов и поставки войск для шаха, прикрываясь опасностью нападения России. Так поступал хан Шемахи, так же делал и астрабадский хан. Разобраться в том, что ложно, что корыстно, слабое правительство шаха Гусейна не могло, да и не хотело, и срывало свою досаду и злость на посольстве Волынского.

Ему отказали в ремонте дома, а теперь, когда шли переговоры о приёме у шаха, и вовсе изолировали всё посольство: никто не мог выйти за ворота даже для того, чтобы приобрести самые насущные продукты и фураж.

Но Волынский всё равно стоял на своём. Ему нужно было уточнить малейшие детали церемонии: будут ли посланник и его свита при оружии на аудиенции, в обычной ли обуви или в чулках, кто станет принимать верительную грамоту, будут ли держать его за руки в приёмном зале и в какие ворота введут его в шахский дворец.

Сколько увёрток, подспудных знаков унижения своему государству должно было уловить и подметить, учесть все мелочи. Для памяти Волынский все свои вопросы задавал в письменной форме.

И снова уловки, подвохи, подводные камни, туманные обещания, посулы, обманы и отказ от своих же слов. Артемий измучился за полтора месяца увязывания вопросов этикета. И опять он победил: свита могла войти в зал приёмов с оружием, в башмаках, поверх которых надевались другие, верительная грамота подносилась не на коленях и не на голове, и полу одежды у шаха не надо было целовать...

Персы согласились на все условия Волынского, но он потребовал письменного подтверждения: он уже научился не доверять словам знатных персов.

Полной мерой познал Артемий восточную хитрость, коварство, ложь и бесстыдство. Он был почти один, только дворянин Матвей Карцев да бывший крепостной Семён Аврамов помогали ему.

В начале апреля шахский двор получил известие, что в бывшем устье Амударьи высадился пятитысячный отряд Вековича-Черкасского. Астрабадский хан в двадцать раз преувеличил численность русских войск и потребовал от шаха воинов для обороны Астрабада, уверяя, что русские намерены повернуть на Персию. И сразу же отношение к посольству изменилось: все достигнутые ранее договорённости были аннулированы. Волынский попытался восстановить положение, пригрозив отъездом, но все возражения посланника первый министр отклонял, а это означало разрыв дипломатических отношений с Россией и угрозу объявить ей войну.

Посольство было блокировано, даже рабочих для ремонта не пропускали. Но Волынский не дремал: он добивался ответов, решительно предлагал отпустить посольство, если приёма не будет. Это не подействовало. Тогда Артемий польстил первому министру — попросил передать, что не верит, чтобы такой умный и сильный человек мог быть так непостоянен. Это смягчило первого министра, но и Волынскому пришлось кое в чём пойти на уступки.

Но помогли Волынскому не его уступки и угрозы, а произошедший в Испагани хлебный бунт. Жители протестовали против установления высоких цен на хлеб, жесточайшей монополии эхтема девлета в торговле. К дворцу шаха пришло более трёх тысяч человек с дубьём и каменьями, выломали ворота. Шах спрятался в гареме, куда восставшие не осмелились войти, а затем убежал в свою новую крепость Фарабат. Но войска шаха подавили бунт, и Волынскому, наконец, была назначена аудиенция...

В саду, по обе стороны бассейна, выстроились шахские гвардейцы. А позади шаха стояли евнухи с их оружием. Зорким глазом Артемий подметил, что замков ни у одного ружья нет, только фитили. Если уж у гвардейцев такое устаревшее оружие, то какова вся армия?

Другие приближённые, примерно двести человек, теснились справа и слева от шаха.

Слева от стены, перед которой сидел шах, стояли эхтема девлет — тот самый первый министр, что так старался не допустить Волынского до аудиенции у шахского величества, старый толстый перс с бородой, выкрашенной хной, и величественным животом, прикрытым халатом, затканным золотом, под которым виднелся другой, весь вытканный серебром. Волынский кинул острый взгляд на министра и незаметно кивнул ему головой. Рядом с первым министром стоял куллар-агасы — генерал и управляющий шахскими слугами и невольниками. Это был грузин Расти Мирза, стройный, красивый, черноволосый двадцатишестилетний брат мелетийского царевича Богдана, перед самым приездом Волынского назначенный спаселяром — главнокомандующим над всеми войсками шаха.

А справа от шаха стоял знакомый Артемию иш агасы — нечто вроде министра иностранных дел, долженствующий принимать и обслуживать всех иноземных послов. Сидел диван-беги, председатель главного шахского суда, и рядом с ним кушти баши — главный палач государства.

Все они были одеты в роскошные халаты, сверкающие золотом и серебром, а узбекский принц, сидевший в отдалении справа от шаха, и вовсе блистал роскошным нарядом.

Шахские врачи, приближённые — все с вниманием смотрели на русского посланника. А Волынский впился взглядом в шаха, стараясь по его внешнему виду, движениям и словам определить, что за человек этот молодой ещё правитель государства. По сравнению со своими приближёнными шах был одет очень скромно: халат его не был так изукрашен золотыми и серебряными узорами, а чалма — простая, тёмная, с несколькими журавлиными перьями, воткнутыми с правой стороны, — закалывалась большим золотым аграфом с крупным алмазом посредине. Это и был знак шахского величества.

Чалмы же приближённых, круглые и разноцветные, были утяжелены большими страусовыми перьями со всех сторон и заколоты крупными заланами — застёжками из драгоценных камней и золота.

Артемий остановился в четырёх-пяти саженях от шаха, низко поклонился ему и начал свою речь. Он долго готовился к этой аудиенции, речь была написана ещё в Петербурге и теперь на ходу поправлена в связи с обстановкой. Он чрезвычайно волновался — это была самая ответственная минута в его миссии. Но лицо его, молодое, свежее, дочиста выбритое, оставалось спокойным, непроницаемым: ни удивления, ни восхищения не было и в глазах русского посланника, как будто это самое обыкновенное дело — предстать перед государем иностранного государства и говорить ему то, что просил передать русский царь — великий Пётр.

Волынский говорил медленно и внятно, останавливаясь тогда, когда слова его переводил толмач, а иш агасы, подходя к шаху, пересказывал их.

Артемий хорошо знал свою речь, он давно выучил её назубок, и все его интонации были ясны, чётки и правильны. Но никто из присутствующих не знал русского языка, и все его усилия пропадали втуне.

Не успел он сказать и четверти своей речи, как шах движением руки прервал его и приказал иш агасы взять у посланника его верительную грамоту. Иш агасы кинулся выполнять приказание, хотел было выхватить из рук Волынского грамоту, но тот не дал её, заявив, что ещё не окончил свою речь.

Иш агасы перевёл через толмача приказание шаха — отдать верительную грамоту, а потом продолжать речь. Волынский взял грамоту у переводчика, хотел подойти и вручить её самому шаху. Но тут выскочил эхтема девлет и, не допустив его до шаха за несколько шагов, принял грамоту, отнёс её к шаху и положил между шахом и его короной, лежавшей рядом. Это тоже была простая чалма с эгреткой из журавлиных перьев, заколотых золотым аграфом. Волынский отступил на то же место, с которого начал свою речь, и продолжал говорить.

Толмач переводил, иш агасы доносил шаху.

Артемий одновременно внимательно рассматривал шаха и обнаружил странную уродливость: ручки и ножки правителя по сравнению со всем его туловищем были чрезвычайно коротки, а молодое лицо с чёрными миндалевидными глазами то и дело вспыхивало румянцем: государь то ли стеснялся своей уродливости, то ли не знал, как вести себя в присутствии посланника столь великой особы.

Однако когда посланник упомянул о дружбе и любви русского царя к персидскому государю, шах опять прервал Волынского и сказал вслух:

   — От нашего приятеля приехал. Здравствует ли приятель наш, царское величество?

Артемий ответил обычной формулой, что царь был здоров, когда он, посланник, уезжал из Петербурга. Султан Гусейн снова спросил:

   — А где находился царское величество, когда посланник покинул его?

Артемий немножко удивился, но понял, что иш агасы не всё переводит своему государю, и спокойно сообщил, что царь был в Петербурге.

   — Эхтема девлет говорит, что ты — добрый человек, — милостиво сказал шах, — садись...

Но Артемий возразил, что ещё не окончил свою речь, которую должен донести шаху от его царского величества. Но шаху, видимо, наскучило слушать эту речь в тройном пересказе, и он махнул коротенькой ручкой:

   — Поди сядь, я тебя ещё к себе позову...

Артемию ничего не оставалось делать, как подчиниться, и он, отойдя от трона и низко поклонившись шаху, уселся на принесённую ему скамейку, обитую золотыми пуховыми подушками, как раз напротив того места, где стоял первый министр. Тогда же сел и тот.

После этой короткой аудиенции эхтема девлет потребовал текст речи на персидском языке. Долго трудился Артемий вместе с Семёном Аврамовым, сведущим в языке страны, над переводом и красивым оформлением речи посла Петра I. Надо было учесть все местные особенности, все стилистические фигуры, чтобы точно передать её смысл. Она звучала примерно так:

«Божией милостью царь всероссийский (далее перечислялись все титулы Петра) мой государь повелел вас, великого государя, ваше шахское величество, мне, своему посланнику, дружелюбно поздравить и подать свою, великого государя, грамоту и объявить любительные дары и приветствовать вашему шахскому величеству, великому государю доброго здоровья и в государствах ваших благополучного и счастливого государствования. И при том обнадёжить именем своим повелел от лица его, нашего государя, присланный к вашему великому государю посланник для лучшего утверждения и умножения истинной дружбы и приязни, которая есть от предков ваших обоих великих государей.

Того ради именем его царского величества обнадёживаю, что его царское величество не токмо в той мере, как предки его величества имели, но ещё и паче дружбы и приязни от вашего шахского величества желает и оную содержать и умножать обещает, как за себя, так и высоких своих наследников непременно и нерушимо.

Потому наш государь особливо мне повелел благодарствовать вашему шахскому величеству за любительные вашего величества отсылки (присылки грамот) и посольства как прежние, так и ныне...»

Упомянуты были в речи и надежды на торговое сотрудничество, и просьба о защите интересов русских купцов, и что позже царь пошлёт великое посольство в Персию, а покуда, будучи утомлён военными походами, прислал посольство малое с ним, посланником Волынским, во главе.

Прибавил Волынский и от себя, что надеется на милостивое обращение и хорошее содержание, поскольку до сих пор содержался как некий шкляв — раб, что даже как будто и на смерть осуждён был, яко злодей, и просил сатисфакции.

Эта речь Волынского, стоившая ему бессонной ночи, была прочитана перед шахом на второй аудиенции первым министром.

Во время этой второй аудиенции шах выслушал всю речь Волынского, попросил его сесть и приказал подать угощение. Поднесли «варёный щербет» — сначала шаху, потом посланнику русского царя, а затем уже всем приближённым. В золотой мисе поставили перед Артемием сладости, и шах спросил у посланника, будет ли он курить кальян. Никогда ещё не пробовал Артемий такого угощения, но вежливо ответил, что если шах прикажет, то станет курить кальян.

На этой аудиенции шах продемонстрировал перед посланником свою милость и правосудие. Приводили подсудимых, клали их лицами вниз у ног шаха, сняв с них чалмы, и докладывали о вине. Двух персов шах помиловал, им надели чалмы на головы и отпустили. А третьего иш агасы с добровольцем из приближённых в качестве палача отлупили палками по «гузну».

После этой экзекуции шах позвал посланника ближе и стал расспрашивать о Петре. Но интересовало его только одно — увлекается ли русский царь ловчими птицами и собаками, чтобы ездить на охоту. Артемий честно ответил, что у Петра нет таких склонностей, добавил, что Пётр I более к войне тщание имеет. Шах одобрительно закивал головой и поинтересовался, кто ведёт войну царя. И Артемий разъяснил, что генералы и фельдмаршалы, но и сам Пётр неустанно трудится.

   — Природный ли ты русак? — спросил шах.

Артемий ответил положительно.

   — Ты мне полюбился, — улыбнулся шах.

   — Не достоин я такой милости шаха, — поклонившись, сказал Артемий.

   — Хорошо ты говоришь, — снова улыбнулся шах и, повернувшись к своим евнухам, повторил: — Хорошо он говорит...

Артемий воспользовался благоприятным поворотом в беседе и напомнил, что он ещё не окончил речь и не донёс изустно приказ своего государя. Шах сразу поскучнел:

   — Я тебя особо позову и буду с тобою говорить обо всём секретно...

После знатного угощения посланник был отпущен из дворца. Он добился своего: на приёме у шаха он остался при оружии и в обуви, не целовал полу его одежды и не лежал на земле перед ним. И даже высказал претензии к шемахинскому хану и иранским властям.

Однако даже вторая аудиенция дала понять Артемию, что слабовольный и безликий шах Султан Гусейн ничем не сможет помочь ему, и он приготовился к трудным схваткам по поводу торгового договора. Шахский двор не доверял русскому посольству из-за действий русского флота на Каспийском море, из-за экспедиции Бековича-Черкасского, а тщеславный главный визирь Фатх Али-хан Дагестани стал чинить всяческие препятствия в дипломатических переговорах.

Крайне взволнованный предстоящими нелёгкими переговорами и довольный нынешним приёмом у шаха, Волынский вместе со всем штатом посольства вернулся домой в том же порядке, в каком торжественно въезжал во двор шахского дворца.

Раздевшись при помощи верного Федота, он уселся за маленький письменный столик, который везде возил с собой, и приказал Федоту подать шкатулку с ценными бумагами и деньгами. Ключ от шкатулки Артемий всегда носил на шейном шнурке.

   — Тут приезжали из шахова дворца, — бойко начал Федот, — просили осмотреть всё, что надо сделать для ремонта...

Артемий недоумённо поглядел на Федота.

   — Ларец принеси, — коротко отрезал он, всё ещё недоумевая, почему Федот заговорил о посланцах, а не принёс шкатулку сразу же.

Федот опять завёл речь о шахских посланцах, но Артемий сурово сдвинул брови, и Федот поспешно бросился в соседнюю комнату за ларцом. Артемий почувствовал неладное. Федот принёс шкатулку, поставил её перед Артемием и сразу же исчез.

Волынский нащупал ключ на шнурке, снял его через голову и поднёс к замку. Но ключ не входил, сколько Артемий ни пытался вставить его. Артемий приподнял крышку — ларец оказался открытым...

Волынский схватился за секретные бумаги — они оказались в целости. Пересчитал деньги — не хватало полутора тысяч. Он сразу заподозрил Федота: только он был вхож в его комнаты, хотя бывали здесь и другие камердинеры. Но Федот никогда ещё не позволял себе таких проделок...

Артемий позвонил в колокольчик. Никто не отозвался. Он выскочил из комнаты. Два дюжих гвардейца стояли на часах.

   — Где Федот? — отрывисто спросил Артемий.

   — К себе пробежал, — ответил один из гвардейцев.

Но в лакейской Федота не было. Лишь не дежуривший в этот день камердинер Лука громким храпом оповещал всех, что он не при исполнении.

Артемий не стал будить Луку. Он вернулся к себе и приказал гвардейцам отыскать Федота. Того привели совсем уже под вечер — Федот запёрся в конюшне и не вылезал оттуда до тех пор, пока дежурный конюх не наткнулся на него.

   — На часы, — махнул рукой Артемий гвардейцам.

Они покорно вышли. Федот, съёжившись, стоял перед Артемием.

   — Кто отпер ларец, кто взломал замок? — сурово спросил Артемий у своего верного слуги.

   — Знать не знаю, ведать не ведаю, — скороговоркой отозвался Федот.

Артемий вскипел. Он подскочил к Федоту и со всего размаха ударил его по лицу. Оно сразу же залилось кровью.

   — За что, батюшка-барин, — забормотал Федот, утирая кровь подолом рубахи.

   — Говори, измордую поганца, — злобно прошипел Волынский и принялся бить Федота.

   — Знать не знаю, — упорствовал Федот, — ведать не ведаю...

Ярость Артемия прошла так же быстро, как и вспыхнула.

   — Под замок, — приказал он гвардейцам.

Вернувшись к шкатулке, Артемий призадумался.

Если бы здесь шарил кто-то чужой, то прежде всего стал бы рыться в секретных бумагах. Но ничего не было тронуто, даже печати не сломлены и ленточки на бумагах не развязаны. Даже деньги лежат на месте, не хватает только полутора тысяч. Артемий всегда вечерами, поглядывая на счета от поставщиков и ремонтников, пересчитывал траты и потери. Всегда у него всё сходилось тютелька в тютельку.

Нет, только Федот мог влезть в шкатулку, зная, как открыть её без ключа — острый нож между запорами и секретная кнопочка...

Волынский провёл настоящее следствие: вызвал всех слуг, конюхов, потом начал разговоры с солдатами, охранявшими посольство. Никто чужой не побывал в нём за время отсутствия его членов, даже поставщики не заглядывали в этот день. Но зато один из солдат рассказал, что Федот хвалился в игре: «Небось, играй я на кредит, барин заплатит, ежели проиграю. Мы с ним в таких переделках бывали, что он мне всё спустит...» Он проиграл полторы тысячи рублей и сегодня, как раз перед приездом посольства, расплатился со своим кредитором.

Солдат показал и деньги, которые выдал ему Федот. И по меткам на ассигнациях Артемий узнал деньги из ларца. Пришлось отобрать их у солдата, объяснив, что деньги украдены из посольского рундука.

Привели Федота. Он едва стоял на ногах, кровяные пятна покрывали его лицо и шею.

   — Что ж врал, запирался? — сурово спросил его Артемий.

   — За службу мою вот как отплатил мне батюшка-барин, — угрюмо пробормотал Федот.

   — Службу? — опять взъярился Волынский. — Ты — раб мой, а расходился, яко тать, за спиной моей схоронился и творишь непотребное? За такие дела в каторгу, в Сибирь!

   — А и в Сибири люди живут, — упрямо качал окровавленной кудлатой головой Федот.

   — Пятьдесят батогов, и снова к делу приступай, — простил было его Артемий.

   — Смилуйся, батюшка-барин, не выдюжить мне пятьдесят батогов, — упал на колени Федот.

   — Пошёл вон, — резко бросил Артемий и кивнул вошедшим гвардейцам: — На конюшню и всыпать тридцать батогов...

Гвардейцы утащили Федота.

Артемий сел за стол и поник головой. Если уж верный слуга изменил, обокрал, кому тогда верить, с кем делить несчастья и невзгоды? И ведь это раб его, крепостной, возвысил он Федота до себя, и разговаривал с ним, как с человеком, и дозволял обряжать себя, и кормил вдосталь, и смотрел за ним! Нет, слаб человек, и трудно ждать от него преданности, особенно ежели он подлой породы...

Волынский старался не слышать тоскливого воя, которым сопровождалась порка Федота. А по всему посольскому двору разносились его стоны и завывания.

Дней пять отлёживался Федот в своей каморке. Ходил за Артемием Лука, другой камердинер, но Артемию всё казалось, что от Луки и не так пахнет, и не то он делает, и приказания выполняет нехотя. Привык, знать, к Федоту...

Но едва встал Федот, сине-багровый от синяков, с перекошенной спиной, с угрюмостью и ненавистью во взгляде, как Артемию стало ещё хуже. Кричал на Федота со злостью, пинал его в лицо сапогом, шпынял словами, но всё думал, что обойдётся, притерпится.

А однажды свежим летним утром к нему в комнату вбежал гвардейский офицер и трясущимися губами выговорил, что у драгуна украден шомпольный пистолет.

   — Ещё не хватало, — пробормотал Артемий, — чтобы оружие стало пропадать.

Не иначе, завёлся вор дивный, и Федот тут ни при чём: он ведь не сознался в краже.

Заперли ворота посольского двора, перерыли всё от самых подвалов до верхних плоских крыш. Пистолет обнаружили у Федота. И снова привели его к Волынскому.

   — Чай, и теперь отрицать станешь, что украл пистолет? — спросил его Артемий.

   — И отрицать не буду, — угрюмо буркнул Федот, — украл, думал, башку твою чугунную прошибу...

И такой ненавистью пахнуло на Артемия, что мороз пробрал по коже.

   — Что ж, теперь не отвертишься, суд у нас скорый, пули для тебя жалко будет, а повесить я тебя и сам повешу, — пригрозил Волынский.

   — Будет и тебе благодарность, и ты на плахе голову сложишь, — резко вздёрнулся Федот. — Солдат я был, солдатом и останусь, хоть ты мне две верёвки на шею надень. С тобой всю войну прошёл, под пулями жив остался, а от твоей грубой руки на тот свет пойду. Да не один, тебя за собой утащу...

Ярость опять начала душить Артемия. Но он сдержал себя и приказал посадить Федота под крепкий замок. Хочешь не хочешь, а надобно исполнить свой долг — наказать непокорного раба, чтобы и другим неповадно было, и дисциплина в отряде осталась такой же железной, какую он ввёл при создании посольства.

Здесь, в Персии, солдаты разболтались: ни войны, ни пуль, сиди себе мирно, да стой у ворот посольства, да жди приварка. Оттого и пошли в ход азартные игры — то кости, то карты...

Артемий ещё не придумал, как провести казнь Федота, но жалел его. А утром ему с испугом доложили, что Федот освободился от верёвок, перелез через высокую гладкую глиняную стену ограды и бежал.

Это было уже чересчур. Волынский отрядил солдат, и Федот скоро отыскался: он забежал в мусульманскую мечеть и потребовал окрестить его по-басурмански. Понимал, что, обращённый в мусульманство, он не может быть выдан русскому посольству.

Но мулла рассудил иначе. Он подал весть о беглеце в посольство, и Федота быстро водворили на посольском дворе.

Казни не потребовалось: Федота до смерти запороли батогами...

 

Глава шестая

Какими странными и нелепыми кажутся нам теперь, издалека, нравы и обычаи, царившие в знатных семьях русского общества XVIII века. И особенно смешной представляется привычка держать в доме всякого рода карлиц и карликов, уродов и болтушек, способных говорить дни и ночи напролёт.

Карлики и карлицы были своего рода постоянным театром, их грубые шутки, под стать таким же нравам века, вызывали смех и улыбку, развлекали и веселили хозяев, скованных только едой, сном и беспрестанными сплетнями. Но болтушки доставляли были и небылицы, питаясь разнородными слухами, и доносили до владельцев всё, что делается в городе и деревне, рождая изумление и стремление выведать побольше.

И как же счастлива была Анна, когда получила в подарок от матери, царицы Прасковьи, карлицу-калмычку. Давно все забыли её имя, так и кликали Карлушей, и маленькая, необычная карлица пользовалась любовью своих хозяев.

Привёз карлицу любезный Пётр Михайлович Бестужев, и Анна на радостях расцеловалась со своим старым возлюбленным.

Пётр Михайлович привёз ей и то, о чём она страстно мечтала, — шестёрку прекрасных вороных коней. Анна давно хотела восстановить великолепную конюшню Кетлеров, когда-то славившуюся своими породистыми лошадями. Но теперь на конюшне в каменных богатых стойлах изнывали от скуки лишь несколько одров.

День был для Анны счастливым. Она выбежала на широкий двор замка Кетлеров, самолично осматривала великолепную упряжку, думала, как будет запряжена эта шестёрка цугом и у неё появится свой величественный выезд, на зависть всем митавским бюргерам, не очень-то привечавшим бедную, хоть и знатную свою герцогиню.

При шестёрке оказался и сопровождавший её молодой форейтор. Бестужев представил его как дворянина, которого привёз наблюдать за конюшней. Он рекомендовал его как страстного любителя коней, отменно наблюдавшего за действиями конюхов и выездных погонял, и Анна внимательно поглядела на нового в её штате человека.

Высокий, рослый, статный, со свежим бело-розовым лицом, с немного длинным острым носом, но с ухоженными руками, одетый по последней парижской моде курляндец Бирон, как впоследствии стали называть его, произвёл на Анну неизгладимое впечатление.

Ничто ещё не трогало так её сердце после той встречи в заснеженном лесу, где до сих пор виделась ей рослая фигура Артемия. Статью, роскошью фигуры Эрни Бирон немного напомнил ей Артемия Волынского, и два эти образа как бы слились в один.

Бирон был немного образован, немного учился в университете, хорошо болтал по-немецки и французски, а недолгое пребывание при русском дворе, где, однако, не нашёл поддержки и карьеры, приучили его и к русскому.

В этот же первый день Анна расспрашивала молодого человека о статях и повадках лошадей, заглядывала в зубы кореннику и пристяжным, поглаживала их лоснящиеся крупы и ахала. Давно не было у неё такого выезда, давно мечтала она пронестись по здешним полям и лесам на таком вот сильном и упругом рысаке — Анна с детства любила лошадей, способна была скакать много и долго и всегда наслаждалась быстрой ездой, когда ветер бил в лицо, а сзади долетали до платья и ударяли в спину мелкие камешки и земля от копыт лошади.

Довольная подарками, она устроила царский обед Бестужеву, пригласила к столу и молодого форейтора.

Пётр Михайлович безмерно удивился, что такого незначительного человека герцогиня пригласила к обеду, но Анна так оживлённо расспрашивала Бирона о лошадях, а он увлёкся и много рассказывал о том, какие это умные и прекрасные животные и как однажды лошадь едва не спасла ему жизнь, что Бестужев только молча проглотил досаду.

Анна усадила рядом с собой и Бенингну. Ах, как замечательно смотрелась она рядом с этой уродиной! Смуглая, с чёрной копной зачёсанных по последней моде волос, с небольшими, но сверкавшими карими глазами, в богатом парадном платье, позволявшем видеть её высокую упругую грудь, она и сама себе сегодня казалась красавицей. Бенингну портили бородавки, скошенное уродливое плечо, да и платье её, по бедности двора, не отличалось блеском и модой. Анна чувствовала себя молодой и обаятельной, и ей очень хотелось произвести впечатление на сильного и крепкого мужчину лишь тремя годами старше её, любезного и непринуждённого. Давно ей не приходилось выслушивать комплименты такого рода. Пётр Михайлович хоть и был знатный сердцеед, но любезности его отдавали стариной и убогостью. Только и знал: «Герцогинюшка, милая...»

Возле стола вертелась и девочка-карлица. Она хорошо понимала своё значение, отпускала глупые, нелепые шутки, и Анна смеялась в этот вечер, как давно уже не делала этого.

   — Буженинки, матушка, — морща крохотное личико, умильно выпрашивала карлица.

И Анна кидала ей со стола толстые куски свинины так, как кидают кость собаке. Карлица запихивала их в рот, тут же проглатывала и опять умильно взглядывала на герцогиню.

Словом, вечер удался на славу, и только Пётр Михайлович был озабочен: не понравилось ему, что его протеже стал вытеснять его самого из беседы. Вытеснил Бирон Бестужева не только из беседы, но и из сердца Анны, хотя произошло это не в один вечер...

   — Матушка-герцогинюшка, — ласково обратился Бестужев к Анне, — пора бы и доложить тебе о делах...

   — Ой, Пётр Михайлович, — томно ответила Анна, — всё ты о делах да о делах. В кои-то веки такой праздник случился, а ты всё хочешь испортить. Давайте лучше в карты поиграем...

За картами выпало Анне играть в паре с Бенингной. Глупая и торопливая Бенингна всё время прокидывалась картами, из-за неё Анне, великой мастерице в карточной игре, пришлось много проиграть. Но она не злилась, ей было приятно, что её золото падало в карман Бирону, и она с удовольствием и смехом проигрывала.

   — Не везёт в картах, — смеясь, говорила она, — в любви везёт.

Бестужев с изумлением поглядывал на Анну. Пожалуй, их любовь, любовь старого вдовца и молодой вдовицы, была пресновата, похожа на супружескую, надоевшую, и он серьёзно забеспокоился. «Надо этого курляндчика задвинуть подалее, — думал он, глядя на необычно весёлую Анну, — а то, чего доброго, ототрёт меня от милостей герцогини, а главное, от распоряжения её хозяйством». А уж тут Пётр Михайлович имел свои виды — и немало попадало к нему в карман от выдаваемых Анне батюшкой-дядюшкой сумм и собираемых с бедного курляндского шляхетства податей.

Однако «задвинуть» курляндца ему не удалось. В конце вечера Анна провозгласила, что завтра же надо испробовать новых лошадей, и назначила Бирона сопровождать её на прогулке по окрестностям. И в опочивальню не пустила Бестужева, отговорившись усталостью...

И ничего ещё не произошло — просто скакала Анна вместе с Бироном по полям и лесам, играла с ним на бильярде, ходила в конюшни, где Бирон устроил подобие тира и где Анна упражнялась в стрельбе, и ни слова нежного ещё не было сказано, и любезности Бирона оставались лишь чисто светской условностью, — а уж Бестужев забеспокоился всерьёз.

И пошли от него письма — к царице Прасковье, строго наблюдавшей за нравственностью своих дочерей, Екатерине, а то и к самому Петру — с намёками и недомолвками, но чтоб было понятно: завелась у герцогини Курляндской связь с непотребным конюхом и вошёл он у неё в силу и значение...

И посыпались цидулки от Прасковьи, упрекавшей дочь в посрамлении чести царского рода, и её угрозы проклясть, и намекавшие на что-то грамотки от Екатерины, не умевшей писать и пользовавшейся услугами кабинет-секретаря Макарова. Только Пётр не принял в расчёт намёков Бестужева: дескать, вдовица молодая, вот приищет он ей хорошего жениха, выдаст замуж, и вся болтовня кончится. Зачастили в Митаву и послы от Прасковьи — то родственница бедная, то дядя Василий Салтыков, брат матери, то ещё какой-нибудь соглядатай.

Анна отнекивалась, писала матери, что обошли её, наговаривают на её бедную и несчастную дочь, умоляла не проклинать, поскольку нет ничего такого, в чём её обвиняют.

Дядя Василий Салтыков повёл себя в Митаве грозно, будто и в самом деле приехал с ревизией, кричал на Анну, дай волю, отхлестал бы по щекам. Да и у него случилась конфузил: разбранившись, избил свою жену и полумёртвую бросил здесь, в Митаве. Оттого-то и взяла Анна сторону его жены, за что снова получила много выговоров да упрёков. А Пётр обвинил во всём Бестужева: сидит же там резидент, непорядок, что непотребные людишки при дворе герцогини Курляндской появляются, и пригрозил с него, Бестужева, строго спросить.

И спрашивала себя Анна: если в самом деле ещё ничего такого нет, а уж такие злоключения на неё сыплются, не лучше ли действительно отправить Бирона с глаз долой, чтобы прекратились всякие попрёки? Но расстаться с бело-розовым, статным молодцем ей было уже не под силу.

Угрозы матери проклясть висели над Анной, как тяжёлая свинцовая туча, и она старалась рассеять, эту тучу посланиями ко всем, к кому только могла. Писала о разорившем её Бестужеве, который мешки сахара и изюма брал себе из подарков матери, и о его непотребном поведении, вынуждавшем её кручиниться и плакаться. Особенно надеялась она на заступничество своей благодетельницы и защитницы — Екатерины Алексеевны.

«Государыня моя, тётушка и матушка, — слёзно писала она ей, — царица Екатерина Алексеевна! Здравствуй, государыня моя, на многие лета с государем моим дядюшкой и батюшкой и государынями моими сестрицами.

Сего числа приехал сюда из Петербурга посланный человек от камердинера моего Питера, который немалое время был в Петербурге, а письма ко мне от государыни моей матушки не привёз никакого, да и от почты уже давно я писем не вижу. Но только изволила с ним со многим гневом ко мне приказывать — для чего я в Петербург не прошусь, или для чего я матушку к себе не зову? Также и многие смутки, как я слышала, всякими образами матушку на гнев приводят: Василий Салтыков, Василий Юшков и жена его Татьяна, и кривая Воейкова, и Василий Еропкин, которых поступками как я, так и сестрица моя весьма сокрушены. А для чего я в Петербург не прошусь, о том, матушка моя, давно ваше величество известны: не токмо там, а и здесь, заочно, от противников моих сокрушена. Хотя к матушке моей о том писать стану и проситься к ним, однако ж, дорогая тётушка, матушка моя милостивая по прежнему моему прошению до времени меня здесь додержать изволите.

А другого я, свет мой тётушка, писать опасаюсь. А ежели возможно вашему величеству, матушка моя, Маврина прислать в Ригу на час, чрез которого могла бы я донесть к вашему величеству словами.

А я, свет мой, дорогая тётушка, слышала, что Василью Салтыкову при после польском быть. И я чаю, и там мне пакости делать в моём деле станет. Прошу, матушка моя, на меня не прогневаться, что я ваше величество утруждаю моими письмами. Ей-ей, матушка моя, дорогая тётушка, кроме Бога и дядюшки и тебя, свет мой, не имею на свете радости в моих печалях. При сем племянница ваша Анна кланяюсь».

Заступалась Екатерина за Анну, ласково просила царицу Прасковью унять гнев свой на среднюю дочь, но та внешне вроде бы соглашалась с государыней, а втайне считала себя вправе вмешиваться в жизнь и домашний быт своей дочери. Таясь от всех, пересказывала царица Прасковья горе своё: связалась дочь, да не с родовитым боярином, а с чухонским конюхом, вся пропахнет конюшней и навозом.

Успокаивала Прасковью Екатерина, а сама тайно смеялась над царской фамилией — злорадствовала, что Не одна она, подлого происхождения, вошла в царскую семью, знать, тянет всех Салтыковых и Романовых на подлых людишек. Но лицо делала скорбное, обещала матери поддержку и защиту, как и дочери защиту и поддержку против матери...

Но всё не рассеивалась туча над головой Анны. Мать гневалась по-прежнему, и снова писала Анна к своей заступнице.

Не удержалась Екатерина Алексеевна да и шепнула кое-кому из своих приближённых — той же Аграфене Петровне Волконской, дочери Бестужева, — о просимых милостях герцогини Курляндской. А дочери своей, княгине Волконской, Бестужев, всегда открывавшийся ей в своих чувствах и тайн от неё не имеющий, уже писал, что кредита для него у герцогини Курляндской более нет, а теперь в кредите конюх, курляндчик Бирон. И княгиня Волконская подтвердила слова Екатерины. Так пошёл гулять по петербургским гостиным и знатным фамилиям слушок о неприличном поведении сирой вдовицы — герцогини Курляндской, весёлой вдовы, не гнушающейся даже конюхами с её конюшни. Перешёптывались и пересмеивались, но сплетни всё оставались сплетнями и до ушей Петра не доходили. Только раз, услышав оброненную кем-то фразу, разъярился Пётр и отправил строжайшее послание к резиденту Курляндии Бестужеву:

«Понеже слышу, что при дворе моей племянницы люди не все потребные и есть и такие, от которых стыд только, также порядку нет при дворе, как в лишнем жалованье, так и в расправе между людьми, на которое сим крепко вам приказываем, чтоб сей двор в добром смотрении и порядке имели. Людей непотребных отпусти и впредь не принимай. Винных наказывай, понеже неисправление взыщется на вас...»

И что тут делать: действительно, сам Пётр Михайлович привёл Бирона на службу к Анне. Но не думал резидент, что так обольстится вдовица бело-розовым лицом курляндчика, его статной фигурой и молодостью. Сам и виноват. Кинулся было дело поправить, да уж Бирон не дался: Анна назначила его сначала секретарём-докладчиком, а потом и гофмейстером курляндского двора. И строго сказала Бестужеву:

   — Ты его крепко рекомендовал и был прав, дельный он человек и к службе зело способный...

Отстояла Анна Бирона, а между тем меж ними ни одного слова ещё не было сказано о любви. Только всё больше и больше времени Анна проводила с ним, а вечерами, запёршись в опочивальне, делилась своими чувствами лишь с Бенингной. Та услужливо поддакивала и теперь по-другому взглядывала на конюха: безумно нравился ей этот статный немец, такой свой по крови и вере, такой желанный и недоступный. Бирон и внимания не обращал на Бенингну, только кривился, когда она напоминала ему о своём присутствии...

Отстаивала Анна и своё намерение не допустить Салтыкова к польскому послу, но не преуспела в этих хлопотах: Пётр никогда не дорожил чьим-либо мнением в делах государственных — тут и Екатерина не помогла. Назначение состоялось.

Курляндские бароны не слишком-то жаловали герцогиню. Вассалы польского короля, они хотели отослать Анну, а курляндским герцогом избрать своего, нужного им человека. Но тут их интересы столкнулись с волей Анны: хоть и были у неё тайные мысли — не разлучаться с Бироном, но она понимала, что не в помыслах у русского царя отозвать её и ослабить русское влияние в Курляндии. Оттого вроде бы и по частному делу обращалась Анна к Екатерине, а имелись в виду и дальние замыслы Петра — она хорошо понимала своего царственного дядюшку.

Из Риги снова писала она слёзное письмецо к своей милостивице:

«Да и по здешнему состоянию и ныне все курляндцы вашего величества доброжелатели... При отъезде моём из Митавы в Ригу слёзно просили меня, дабы я у вашего величества просила, чтоб мне далее не отлучаться и в удобное время мне опять в Курляндию выехать, на мои маетности въехать. А понеже противные великие слухи разглашают, яко моё дело и вовсе ниспровергнуть в Польше хотят, повторно прошу, матушка моя дорогая, тётушка милостивая, попросить милости государя батюшки-дядюшки, чтоб показал мне великую милость отеческую и до такого несчастья допустить не изволил, чтобы я вовсе в несчастие не пришла. Истинно, свет мой, матушка-тётушка! Не жалея себя, о том сокрушаюсь, и о чём вашему величеству станет доносить Бестужев, что всего на письме донести невозможно...»

Здесь мнения старого любовника Бестужева и вдовы-герцогини совпадали: ослабить русское влияние в Курляндии нельзя, а Салтыков как раз и добивался именно этого — убрать Анну из Митавы. Тут его интересы расходились с интересами государственными — Пётр не принял всерьёз соображений Василия Фёдоровича Салтыкова. Анна осталась в Митаве, влияние России всё усиливалось, и нужно было только подобрать Анне такого жениха, чтобы посадить на герцогский престол своего человека. Но жениха всё не находилось. Анна оставалась в Митаве и, довольная пока что своей жизнью и участью, писала благодарно Екатерине:

«Всемилостивейшая государыня, тётушка-матушка! Здравствуй, матушка, на множество лет купно с государем моим дядюшкой-батюшкой и с государынями моими сестрицами. Поздравляю с высоким днём рождения вашего императорского величества и желаю от всего моего сердца, матушка моя дорогая и дорогая тётушка, да умножит Бог лет во здравии и счастье, по желанию вашего величества, и с дорогим государем моим батюшкой-дядюшкой и с дорогими государынями моими сестрицами! При сем послала я, матушка-тётушка, до вашего величества штоф, о котором прошу милостиво принять и носить на здоровье. Истинно, матушка моя, лучше здесь, чтоб послать его до вашего величества можно, не сыскала...»

Вся история с отозванием Анны из Митавы, чего так добивались царица Прасковья и её брат Василий Фёдорович Салтыков, закончилась ничем.

В один из зимних дней Анна назначила охоту. Пусть и мало было у неё собак и доезжачих, пусть только для неё, да ещё для выделенных приближённых были отменные лошади, но она вспоминала о той охоте, что в последний раз состоялась в Измайлове, вспоминала заснеженные дали и молодого парня, стоявшего под высокой, опушённой снегом елью, и ей хотелось повторить эту прозрачную синь утра, белоснежный полог полей и сверкавшие белые стволы берёз, утопавших в сугробах.

Охота здесь была никакая, зайцы и волки давно повывелись, избитые охочими до живности курляндскими бюргерами, но одна радость — скакать по снежным полям и перелескам, слышать шорох под копытами лошади и вздрагивать от снежных комьев, бьющих в спину, — уже заставляла её предвкушать развлечение, которых было так мало в старинном замке Кетлеров.

Бирон позаботился обо всём: и чтоб лошадь для герцогини была снаряжена лучшая, и чтоб стояли где надо егеря, подгоняя криками и флажками дичь к самой Анне. А для себя выбрал Бирон вороного коня с густой гривой и отменным хвостом, скромный охотничий костюм с широким плащом — епанчой, закрывавшей почти всю спину лошади.

Анна вскочила на коня и, не слушая криков свиты, понеслась вглубь перелеска. Ноги лошади почти по самые бабки увязали в глубоком пушистом снегу, но резвая коняга радовалась свободе после постылого стойла, и её не надо было подгонять хлыстом.

На скаку зарядила Анна ружьё и зорко оглядывалась по сторонам, надеясь высмотреть белый пушок зайца или серую спину лесного хищника. Но на снегу не было даже следов.

Анна поймала взглядом чёрную птицу, кружившуюся над лесом, поскакала дальше и из густых зарослей прицелилась в неё. Она слышала за спиной щелчок взводимого курка, мягкое шлёпанье копыт по снегу, но не обратила на это никакого внимания. Вся душа её устремилась к одиноко парящему ворону. Только бы попасть в эти распахнутые крылья! Она хорошо стреляла, она знала это про себя и медленно вела ствол ружья вслед за движениями ворона.

Она нажала на курок, выбрав время, и два выстрела слились в один. Ворон закувыркался в бледном северном небе. Крылья уже не держали ослабевшее тельце птицы, и, кувыркаясь в воздухе, чертя прозрачные полосы, она упала прямо к ногам лошади Анны.

Она соскочила в снег и, увязая по самые колени, побежала, поплыла к подстреленной добыче. Ворон ещё трепыхался на снегу, и яркие алые капли разбрызгивались во все стороны, оставляя на снежной белизне красные пятна.

Одновременно с Анной подскочил к упавшей птице, теперь уже окровавленному комку перьев, Бирон. Анна схватила рукой в кожаной перчатке ворона за крыло, но второе оказалось в руках Бирона. Они медленно разогнулись, не выпуская птицу из рук.

   — Моя добыча! — резко крикнула Анна и рванула мёртвого ворона к себе, не замечая, что её атласную амазонку пятнают капли крови.

   — Моя добыча, — низким гортанным голосом произнёс Бирон.

Они стояли так по колено в снегу, и внезапно Анна увидела его твёрдые, даже на взгляд ледяные губы, сжавшиеся в узкую полоску, упрямый блеск в холодных голубых глазах и яркий свежий румянец на белых щеках.

Она всё стояла, прижимая к себе птицу. А он придвигался к ней всё ближе и ближе. И внезапно Анна пылающими губами впилась в его холодные твёрдые губы, и, бросив ворона, он сжал её в своих могучих руках.

   — Ты — моя добыча, — прошептал он, резко сорвал с себя епанчу, бросил её на снег и повалил Анну на мягкое снежное ложе.

Птица валялась в их ногах, а круги от вытекавшей крови становились всё шире, растапливали снег и уходили в землю.

Он взял её на снегу, грубо, нетерпеливо, и внезапно Анна почувствовала, будто молния пронзила её от макушки до самых кончиков ног. Острое, ни с чем не сравнимое наслаждение затопило её всю, и она не помнила и не желала уже ничего, кроме этой животной, всепоглощающей страсти...

   — Ты — моя добыча, — шептал он ей в ухо и утопал лицом в распустившихся густых чёрных волосах и впивался губами в её чувственные полные красные губы.

   — Ваше высочество, ваше высочество! — задыхаясь, кричала издали подслеповатая близорукая Бенингна, мешком плюхаясь на широкой спине самой смирной маленькой лошадки.

Она не могла рассмотреть, что делалось на снегу, но видела чёрную груду и обмирала при мысли, что не уберегла свою хозяйку от падения.

Бирон спокойно встал, оправил свой охотничий костюм, поднял Анну, набросил на её широкий чёрный плащ свою заснеженную епанчу и громко крикнул подъезжавшей Бенингне:

   — Её высочество на скаку подстрелила птицу и подобрала свою добычу!..

Бенингна подъехала ближе и увидела в руках у Бирона мёртвого ворона, Анну с пылавшим лицом и распустившимися волосами, укрытую плащом Бирона.

Она ничего не поняла, эта глупая Бенингна, заахала и заохала и заторопилась к костру, разведённому на лесной поляне, где уже накрывался стол из привезённых припасов и суетились охотники и слуги, тайком прикладываясь к открываемым бутылкам.

Долго же ждала она этого счастья, покачивая головой, думала про себя Анна. Ни в объятиях своего мужа, мокрогубого и воняющего перегаром, не испытывала она такого наслаждения, ни под нежными прикосновениями Петра Михайловича Бестужева не приходилось ей трепетать от пронизывающей страсти. Только он, Бирон, заставил её узнать, что такое истинное женское счастье, побудил понять, как можно забыть всё для этой страсти — упрёки матери и недремлющее око государево. Она готова была пойти на все унижения и даже казнь, если бы пришлось отказаться от этой огромной, всё заполняющей радости соединения с сильным, нежным, дарующим такое наслаждение мужским телом.

С этих пор не знала Анна ни минуты покоя. Едва вставала, как уже посылала за Бироном, едва видела его бело-розовое лицо с длинным острым носом и красными тонкими губами, как хотела поскорее обнять, прижаться, отдаться радости и счастью.

Он стал её секретарём, она делала ему маленькие подарки, дарила перстни, аграфы, браслеты. Всё, что у неё было, хотела бы отдать она ему, потому что всё было ничтожна перед тем, чем одаривал он её...

Она скакала с ним по заснеженным полям, едва проговаривала какие-то слова любви, но все её взгляды, молчаливые вздохи были обращены к нему. Она забыла всё ради этой любви.

Молва уже давно соединила их, но только теперь стали они настоящими любовниками. Слухи расползались, каждый, кто бывал при дворе герцогини, не ленился отмечать расцветшую красоту Анны, её сияющий любовью взор, порывистые движения. Она наряжалась, она хотела нравиться ему и постоянно держала возле себя Бенингну, чтобы выглядеть красавицей на её фоне. Но Бенингне же она поверяла все свои радости. Бенингна оказалась достойной этого доверия и никогда никому ни одним словом не обмолвилась о большой тайне своей повелительницы, никогда никому не ответила утвердительно на провоцирующие вопросы о связи герцогини и конюха, как презрительно отзывались о Бироне при русском дворе.

Докладывали и Петру о связи Анны с Бироном, но он только отмахивался. Он и сам не любил следовать всегдашней морали и не преследовал за нарушение извечных норм — он не был ханжой. «Пусть, — усмехался он, — лишь бы это не мешало делу государственному».

Но беда пришла совсем не с той стороны, откуда ждала её Анна. Она забеременела...

Ах, как всё было бы просто, не будь она царской дочерью! Тогда, с Артемием, не посмела она даже остановиться, прикоснуться к его сильному и, наверное, нежному телу и теперь не могла даже думать о соединении с ним, конюхом, Бироном, дарившим её таким счастьем, о котором она не могла и мечтать! А уж чего бы проще — выйти замуж за этого худородного курляндского дворянчика, стать верной женой, каждый день видеть рядом с собой это сильное мужское тело, эту бледную розовость его лица, эти сжатые в узкую полоску губы и даже этот трогательно длинный и острый нос! Нет, она царская дочь, и никто не позволит ей поступить по своему желанию!

Даже если бы презрела она все условности века, все сословные предрассудки, что ждало бы эту чету? Хорошо, если просто ссылка, лишение всех льгот и кормлений, если просто рай в шалаше. Нет, их ждали бы насмешки и смерть, жестокий век не поскупился бы на самое грубое унижение. Нет, Анна не хотела головы на плахе — ни своей, ни Эрнста...

Таиться, скрывать, втихомолку наслаждаться своим счастьем — вот и всё, что могла позволить себе царская дочь. Но дети? Как разрешить эту ставшую такой сложной проблему? Как хотелось бы ей воспитывать своих детей самой, познать счастье и радость материнства! Но принести дитя, скрывая ото всех, что это её ребёнок, значит, породить злобу, насмешки, угрозу лишить жизни, а уж проклятия матери и вовсе не избежать. И она плакала и плакала в подушку — лишнее дитя, ненужное, обделённое материнским теплом и лаской.

Потому и рассказывала она Бирону со страхом — как воспримет он эту весть, не отшатнётся ли от неё, оставив её одну расплачиваться за грех?

Она заглядывала в его холодные голубые глаза и мучительно ждала ответа. Он — мужчина, почти муж, что он сделает? Конечно, она и одна справится, она и одна устроит так, чтобы нельзя было заподозрить её в незаконном ребёнке, но ей хотелось знать, как на всё это отреагирует он.

Глаза его потемнели, приобрели невиданную ею раньше синеву и глубину.

   — Я люблю тебя, Анна, — сказал он, — и я счастлив был бы назвать тебя своей женой, но...

Она молча поникла головой. О, она прекрасно знала все эти «но»...

   — Но своего ребёнка я не позволю бросить на произвол судьбы, отдать в чужие руки. Я сам воспитаю его, ведь это мой родной сын, и царских кровей...

Анна в удивлении подняла на него глаза.

   — Да, я не отдам его в чужие руки, как делают все короли и цари, бросая своих детей и не заботясь о них.

Она с изумлением смотрела на него.

   — Я не могу быть тебе опорой и надеждой, не могу жениться на тебе, но мои дети должны воспитываться в семье, и рядом со мной...

Удивительные вещи говорил он, и оттого на сердце у Анны сделалось тепло, и слёзы закапали из её глаз.

   — Мне нужно жениться, и ребёнок должен быть мой, и носить мою фамилию, и быть законным моим сыном...

Она ещё ничего не поняла, но только почувствовала огромное облегчение: он брал на себя всю тяжесть её вины, её греха!

   — Моя жена должна стать матерью этого ребёнка...

   — Я никогда не забуду, что ты хочешь пожертвовать своей судьбой ради меня, — тихо проговорила Анна.

   — У Бенингны никогда не будет детей, — продолжал Бирон, — она не способна выносить и родить ребёнка. Мне надо жениться на ней, и твои дети будут детьми моими и Бенингны...

Странно, как не пришла ей в голову эта простая мысль. Бенингна получит мужа, хотя бы и номинально, она, при её уродстве, не может выйти замуж, а тут... Анна вскинула голову, разом отлетели от неё мрачные мысли. Её возлюбленный, её мужчина оказался благородным и достойным человеком, ради неё он решился на этот брак. И слёзы радости и облегчения снова брызнули из её глаз. Она не ошиблась в своём выборе...

   — Но как всё это сделать? — только и спросила она.

   — Пусть это не заботит тебя, ради тебя я сделаю всё, что только возможно, — спокойно ответил Бирон. — Не думай, что ты нужна мне лишь как источник богатства и подарков, я люблю тебя, ты женщина всей моей жизни, и я постараюсь оградить тебя от всех забот.

Анна бросилась ему на шею. Она плакала от счастья: наконец-то у неё был мужчина, на которого можно было переложить всю ответственность. И она снова почувствовала себя свободной и счастливой.

   — Я объявлю родственникам Бенингны, что уже давно имею с ней связь и она тяжела от меня. Они будут вынуждены пойти на этот брак, хоть по происхождению Бенингна и стоит гораздо выше меня. Они пойдут на этот брак, — решительно сжал он зубы.

Но Анна опять засомневалась: как воспримет это Бенингна, не проговорится ли она, не предаст ли?

   — Я всё устрою. — Бирон тихо привлёк Анну к себе. — Не волнуйся, теперь тебе нельзя волноваться: ты носишь наше дитя...

В тот же день Бирон поговорил с Бенингной, и она чуть не задохнулась от счастья, поняв, в какое положение поставлена её герцогиня, что она может не только спасти Анну, но и стать наиболее доверенным её лицом, а к тому же приобрести законного мужа.

Анна расцвела ещё больше, беременность она переносила легко, широкие одежды скрадывали её наступающую полноту, а Бенингна начала потихоньку подкладывать себе на живот маленькие подушки.

Она повинилась матери и отцу, что вступила в связь с Бироном, что он не отказывается жениться на ней — она выдержала бурю и проклятия и стойко играла свою роль. Волей-неволей пришлось родственникам Бенингны согласиться на её замужество — они не чаяли выдать дочь замуж, а то, что её будущий муж — немецкий дворянин, никого не испугало. Анна дала за Бенингной богатое приданое, выпросив у Бестужева, а через него у Петра деревеньки с крепостными людьми для свадебного подарка молодым.

Под венцом Бенингна стояла с сияющим лицом, и всем находившимся в церкви казалось, что невеста действительно счастлива.

Всё обошлось и с рождением ребёнка. Анна часто навещала Бенингну: она отвела ей во дворце Кетлеров покои рядом со своими. Скоро живот Бенингны стал виден всем, а Анна полнела потихоньку, и её беременность никто не замечал.

Когда пришло время разрешения от бремени, Анна запёрлась в покоях Бенингны: старая повитуха была посвящена в тайну. Бенингна избавилась от подушек, а Анна стала крестной матерью родившегося сына. Мальчик был крепкий, большой, толстый.

Анна не находила себе места, по многу раз в день прибегала па половину Бенингны и любовалась сыном. Кормилица, статная крепостная девушка, следила за мальчиком как за собственным сыном, и Анна наблюдала за ним вдвойне.

Перестала сердиться на Анну и мать, когда узнала, что тот конюх, с которым молва соединяла её дочь, женился на её гофмейстерине. Эту историю преподнесла матери сестрица Катерина Ивановна, побывавшая в гостях у Анны и снабдившая мать свежими новостями в своём длинном письме.

Катерина Ивановна тоже была беременна, но удивительно легко относилась к этому. Она зажилась у Анны, которая ухаживала за ней, как за самым родным человеком, и только с неприязнью и подозрением взглядывала на голштинца, постоянно сопровождавшего сестру, — Катерина Ивановна не позволяла этому немцу отлучаться от своей особы ни на минуту. И Анне думалось, что недаром мать, царица Прасковья, так сердится на всех дочерей. А тут ещё получили они весточку — сплетня не сплетня, а молва росла, что и младшая их сестра не обошла себя в женском счастье: тайно от матери и от царского двора обвенчалась с худородным Мамоновым.

Иногда сёстры подтрунивали над собой, втихомолку злорадствуя над матерью, — было от чего той прийти в отчаяние, потерять голову из-за тех поступков, которыми сопровождалась жизнь каждой из сестёр-принцесс, царских дочерей. И они ждали взрыва со страхом и радостью: должна же мать узнать обо всех происшествиях в их жизни, а суровый нрав её не оставлял надежды, что она ограничится молчанием в письмах или просто угрозами расправы. Проклясть — вот и всё, что могла теперь сделать их старая, сварливая и скаредная мать. Они все боялись этого, но судьба распоряжалась ими так, что они не вольны были оглянуться на это предостережение. «Пусть проклинает», — думали все трое втайне и не хотели лишаться радостей жизни, понимая, что матери отпущены теперь только дни и часы, а там уж они станут полными хозяйками своей судьбы. А может, не успеет мать привести свою угрозу в исполнение — худа она стала, почти не встаёт на ноги. Но им не удалось избежать этого проклятия...

И только последние вспышки радости отодвигали эту угрозу. В декабре 1718 года у Катерины Ивановны родилась дочь, и в крещении её назвали Анной (по вере отца звалась она Елизаветой — Екатериной — Христиной, в России же стала Анной Леопольдовной).

Несказанно рада была внучке старая царица Прасковья и всё умоляла старшенькую приехать к ней в Россию. Ждать этого ей пришлось четыре года...

 

Глава седьмая

Посольство Артемия Волынского возвращалось домой, в Россию. Артемий медленно ехал верхом, покачиваясь при каждом движении лошади, едва не засыпал, а в голове всё время прокручивал последние дни пребывания в Испагани. Он не обращал внимания на ставшую уже привычной мелкую пыль, забивавшую рот и нос, на зуд, нестерпимый от проникающей сквозь одежду этой пыли, на солнце, с самого раннего утра начинавшее палить так, что от его ярких лучей слепило глаза и слёзы застилали их. Словно в мутном мареве расплывались высокомерные вершины гор, зелёные пропасти у края тропы, разноцветными узорами дробились отвесные каменные стены.

Артемию всё хотелось знать, не просчитался ли он где-нибудь, всё ли сделал так, как повелел государь, устроил ли так, как надобно было Петру.

И думалось ему, вроде бы он достойно провёл этот поход за торговым договором, и теперь уже не казались изматывающими долгие прения с первым шахским министром и бесконечные потоки слов по поводу каждого пункта в договоре.

И он опять погружался в атмосферу безграничных споров и разговоров, где на каждом шагу надо было держать ухо востро и опасаться очередной ловушки.

Двадцать одно предложение посланника о торговых связях с Персией постепенно превратились в десять объёмных статей договора, и он был подписан не самим шахом, а его первым министром. Втихомолку радовался Артемий, что в принципе это не было двухсторонним соглашением: как ни изворачивался министр, а подписал он один, и это было равнозначно подписанию капитуляции.

Артемий вспоминал, как хотел возвеличиться перед посланником русского царя первый министр Персии в мелочах, в досадных попытках уязвить самолюбие Волынского. Пригласив его на обед, эхтема девлет велел привезти с собой стул, поскольку не в обычае персов держать дома европейскую мебель.

Зато к обеду он прислал Волынскому лошадей из шахской конюшни. А для самого Волынского лошадь предназначалась с убором — оправленное золотом седло, золотой мундштук весом в тридцать восемь золотников, обитые тонким листовым золотом луки, изукрашенный золотой и серебряной вышивкой чепрак. Министр велел передать посланцу, что дарит ему лошадь.

Другие лошади тоже были с убором и определены для свиты Волынского. И в душе Артемия поднялось радостное чувство: раз уж началось с подарков, значит, и переговоры пройдут быстро и в дружеском тоне.

Но он напрасно радовался: когда свита посланника прибыла к дому эхтема девлета, тот не вышел, чтобы встретить Артемия. И в доме ему пришлось ждать довольно долго, пока не появился хозяин.

И у Артемия упало сердце: все эти досадные мелочи этикета не позволяли надеяться на успешное решение его задачи. Однако он подавил все свои чувства и начал с благодарности: именно эхтема девлет добрым словом рекомендовал его шаху и докладывал о дворянах его свиты, хотя Артемий знал, что никаких добрых слов первый министр шаху не высказывал. Да и на аудиенции он то и дело подходил к шаху, что-то шептал ему на ухо, и тот послушно кивал головой. И Артемий уже понимал, что все дела вершит именно он, эхтема девлет, а шах лишь соглашается с решениями своего первого министра.

Эхтема девлет ответил на тонкий комплимент Волынского заверениями в искренней дружбе.

Слуги неслышно внесли золотые мисы со сладостями, поставили их перед первым министром и Волынским. Дворянам из свиты поставили серебряные мисы. Затем последовал и неизменный кальян, кофе, и лишь потом посланнику и его свите предложили настоящий обильный персидский обед. Только после обеда получил Артемий возможность изложить все свои пожелания и жалобы.

Он рассказал о недружелюбном поведении шемахинского хана, о всех обидах, нанесённых ему, посланцу русского царя, приехавшему с любовью и добром. Эхтема девлет качал головой, притворно удивлялся, но Артемий понимал, насколько лицемерны слова первого министра. Он действительно ничего не сделал в отношении шемахинского хана да и на все жалобы Волынского не обратил никакого внимания.

Однако потом беседа уклонилась в сторону. Первый министр расспрашивал Волынского о нравах и обычаях в России, не давая ему возможности перейти к делам.

Так и расстались они, не начав переговоров в этот раз. Единственное, что обещал эхтема девлет, было то, что скоро Волынского снова примет шах и будет обо всём секретно разговаривать...

Аудиенция началась с того, что накануне Артемию были присланы писцы и евнухи — переписать и перечислить подарки, заготовленные посланником от имени русского царя. Подарков было так много, что несли их тридцать человек: меха, золотые вещи, изрядной работы ларцы с драгоценностями. В открытом виде, чтобы шах мог полюбоваться дарами, проносили их двести человек.

Волынский начал было говорить речь, но шах махнул рукой и произнёс:

   — Я уже извещён о всех твоих делах через письмо твоё, а ежели что особое имеешь сказать от государя устно или приказ особливый — говори...

Артемий приступил к главной своей задаче — заключению договора о свободном купечестве в Персии. Шах молча выслушал и обратил глаза на первого министра. Тот что-то прошептал на ухо шаху, и тот милостиво кивнул головой.

Сказал Артемий ещё раз, что русский царь желает жить в мире и дружбе.

   — И мы желаем иметь с царским величеством истинную дружбу, но до этого был у нас посол царя Кучуков — зело нехороший человек, и я изволил сказать царскому величеству, чтобы прислал доброго и умного человека. Ты, видно, таков, — произнёс шах, — и ты мне понравился. А обо всех делах говори с девлет эхтема, и через него ответ тебе учиню на все твои вопросы.

И Артемий не решился поставить вопрос о резиденте, а это было одним из главных наказов Петра: в Персии должен остаться человек, который мог бы информировать русское правительство обо всех событиях в этой стране.

Только после долгих переговоров и трений с первым министром Волынскому удалось оставить в Испагани Семёна Аврамова. Прекрасно говоривший на персидском языке, знавший турецкий и другие языки Востока, этот крепостной стал дипломатическим человеком. Волынскому удалось сделать это, и он гордился собой, хоть и побаивался, что скажет царь: мол, подлого происхождения человека приспособил к дипломатической службе. Но других знатоков не было, а Аврамов оказался на редкость смышлёным. Волынский знал, что на родовитость царь не смотрел, но внутренне всё-таки трепетал: он принял это решение самостоятельно.

Шах отдарил небогато: он просил передать царю слона, льва, зверей в клетках, а также золотые фляжку и чашку. А самому Волынскому прислал пятьдесят бутылок грузинского вина со своего стола. Дорого дались эти подарки Волынскому: он вручил принёсшему их пятьдесят червонцев да каждому из носильщиков приказал дать по червонцу. Подарки эхтема девлету тоже стоили недёшево, если учесть, что в свёрнутом и упакованном виде их несли к дому первого министра более двадцати человек...

Как бы там ни было, теперь он возвращался домой с капитуляцией эхтема девлета в кармане. Он добился также того, что все русские люди, находившиеся в плену в Персии, должны быть освобождены и присоединены к посольству.

Решил он также дело о строительстве новой пристани на реке Низовой. Долго не соглашался на это эхтема девлет, подозревая русское правительство в постройке на Низовой крепости, а не пристани, но Волынскому и тут удалось победить враждебность и недоверие первого министра.

Словом, почти все проблемы, поставленные Петром, Артемий разрешил. Не сумел добиться только одного — выплаты посольству кормовых денег.

Но злобой и обидой наполнилось его сердце, когда на приёме у шаха эхтема девлет распорядился посадить рядового члена его миссии — Лопухина — на более высокое место, нежели самого посланника. Как, этот его подчинённый, попавший в посольство только благодаря хлопотам и предстательству кого-то из родственников царицы Евдокии, засаженной в монастырь, никчёмный и почти ненужный в посольстве человек, был отмечен шахом и его первым министром как более благородный по рождению, чем он, посланник и доверенное лицо русского государя? Артемий понимал, почему это произошло: дошли до шаха слухи, что Лопухин — родственник царя и, следовательно, принадлежит к более высокому роду, нежели сам посланник. Ничего не изменили и упрёки Волынского, тактично высказанные им эхтема девлету. Даже на последней аудиенции у шаха Лопухину подарили точно такой же наряд, как и самому посланнику. Волынскому достался верхний халат, затканный золотом, а нижний — серебром, а Лопухину надели сверху серебряный халат, а под него золотой.

Артемий был взбешён. И с тех пор преследовал Лопухина выговорами, упрёками и злостью, а в конце концов отправил его в Астрахань через Гилянь со всем зверинцем — слоном, животными в клетках. И тут Лопухин не выполнил своей задачи: по дороге индус, сопровождавший слона, умер, а некормленый и изнурённый слон подох в Астрахани. Только шкуру его и сохранил Лопухин.

Волынский не преминул назвать Лопухина главным виновником несохранности шахского подарка. Но это было уже потом, в Петербурге, — он отыгрался на Лопухине за свои обиды в Персии.

Как позже выяснилось, шахский двор рассчитывал использовать родство Лопухина с царём для давления на Волынского: эхтема девлет, коварный и подозрительный, увидел в этом родственнике царя скрытого наблюдателя, надсмотрщика за двадцативосьмилетним посланником. Для того и вызывал он отдельно для беседы Лопухина и толмача Аврамова. И хоть и говорил Лопухин, что родство его с царём слишком дальнее, чтобы можно было говорить о нём, эхтема девлет не поверил — решил, что скромность и настороженность Лопухина не позволяют ему распространяться. Первый министр высказал Лопухину недовольство Волынским: дескать, слишком молод и не в чине посла, не дороден, не имеет большого живота и густой бороды, да ещё не хочет надевать шахский подарок и целовать землю у ног шаха за его милость.

Эхтема девлет всё это высказывал неспроста: он решил, что Лопухин всё передаст русскому царю. Лопухин доложил обо всём Волынскому, ничего не отвечал на изветы первого персидского министра. И всё-таки посланник затаил на него злобу, хоть и понимал в душе, что несправедлив и обижается на дворянина напрасно. Но сердцу, как говорится, не прикажешь, и при всяком удобном случае Волынский оговаривал Лопухина.

Сидя в седле, он ещё раз продумывал свои хлёсткие характеристики властей Персии, о которых сообщал в Петербург:

«Трудно и тому верить, что шах не над подданными государь, но у своих подданных подданный. И чаю, редко такого дурачка можно сыскать и между простых смертных, не токмо из коронованных. Того ради сам он ни в какие дела вступать не изволит, но во всём положился на своего наместника эхтема девлета. А шах Али-хан всякого скота глупее, однако же у него, шаха, такой фидори (фаворит), что шах у него из рота смотрит и что велит, то делает... И другие не знают, что такое есть дела и как их делать. А к тому же и ленивы так, что о деле часа одного не хотят говорить, и не токмо посторонние, но и свои дела также идут безвестно (без знаний), как попалось на ум, так и делают безо всякого рассуждения. И так своё государство разорит, что, я чаю, и Александр Македонский в бытность свою в Персии не смог так разорить. И чаю, что сия корона к последнему разорению приходит, ежели не обновится иным шахом... Иного моим слабым умом не рассудил, кроме того, что Бог ведёт к падению сию корону...»

Он оказался прав. Династия Сефевидов через шесть лет закончила своё правление полным крахом...

С трепетом думал Волынский о том, как объяснить Петру, почему ему не удалось заключить с Персией договор о помощи в войне против Турции. Этого желалось Петру, хотя у него были и свои виды на Персию. Артемий увидел явную нереальность этого плана. Персия не могла оказать никакой военной помощи в предстоящей войне с Турцией — слишком был очевиден экономический и политический развал этого государства.

Волынский писал Петру: «Развал, к счастию его царскому величеству, спеет, и хотя нам настоящая наша война (со шведами) и возбранялась, однако ж, как я здешние слабости вижу, нам без всякого опасения начать (войну) можно, ибо не токмо целою армией, но и малым корпусом великую часть к России присоединить без труда можно, к чему нынешнее время зело удобно, какого, чаю, не бывало и впредь удобнее не будет».

Он проницательно подметил слабость шаха. Его ханжество, безволие, крайняя религиозность и отрешение от всех государственных дел были наследственной традицией: все шахи до него — Сефи I, умерший тридцати одного года от роду, Аббас II, проживший лишь на два года дольше, Сулейман, чуть больше других царствовавший, — все они были воспитанниками гарема. Это воспитание притупляло ум, строго ограничивало молодую энергию, приучало к пьянству и низким порокам, заставляло чураться всяких новшеств. Но первый министр шахского двора проводил политику в отношении России последовательно и целеустремлённо: он боялся сильного соседа, всячески вредил ему и ставил препоны в дипломатических переговорах.

В Шемахе, куда с трудом добрался караван посланника, Волынский получил два письма от Петра. В одном из них был указ о присяге новому наследнику российского престола — трёхлетнему Петру II, сыну Алексея Петровича.

Присягу в посольстве приняли с великой торжественностью — палили из трёх пушек, отслужили молебен в походной церкви, все чины посольства подписались под присягой.

Всё оставшееся время в Шемахе до переезда в Низовую Волынский старался обезопасить своё пребывание в этом враждебном русским краю. Монахи-иезуиты предупреждали Волынского, что в Шемахе при проезде в узких коридорах высоких глиняных стен можно ожидать нападения — «для осторожности не токмо у драгун, и у лакеев, и у прочих оружие было готово, и у каждого по сорок патронов с пулями, и по нескольку картечи дано было, чтоб хоть и пропасть, только бы не даром».

Трижды пытались персидские конные нападать на караван, но были отбиты. И даже несмотря на такую тревожную обстановку, посланник выехал в Низовую из Шемахи с большой торжественностью.

Трёхдневный переход к Низовой закончился успешно, русские полоняне и полонянки присоединились к посольству, и 25 июня 1718 года оно погрузилось на четыре шкута и пять бус. Почти месяц длилось плавание по Каспийскому морю: бури и штормы не давали судам идти быстро и безостановочно.

Но вот завиднелась Астрахань. Артемий вышел на берег и припал на колени. Он поцеловал землю родины, на которой не был 3 года 5 месяцев и 6 дней...

22 месяца пробыл он в Персии и 20 месяцев потратил на дорогу.

7 августа 1718 года Артемий выехал в Петербург, отослав срочные реляции Петру, что умер слон, барс и некоторые другие шахские подарки. Пётр, однако, не остался без слона: шах подарил ему другого...

Сдав все бумаги и грамоты, договор и все свои записки в Посольский приказ, Артемий полетел к Петру. Тот сразу огорошил его вопросом:

   — Почто медлил, зело долго ходил почто?

Артемий собрался было выговорить своё слово, но Пётр махнул рукой:

   — Ступай пока, позову. Ассамблея сегодня — будь... — И углубился в бумаги, которые читал.

Артемий вздрогнул от обиды. Но его намётанный глаз сразу увидел изменения, которые произошли в Петре: голова его тряслась уже почти безостановочно, руки дрожали, болезненные и долгие морщины прорезали лицо, всегда такое круглое и свежее, лоб собирался гармошкой, а залысины на большом лбу и громадном черепе оставили лишь редкие клочки волос по сторонам лица...

   — Все бумаги из Посольского приказа привези ко мне, — кинул Волынскому вдогонку Пётр.

Дрожа от гнева и обиды, вылетел Артемий из дворца и отправился в Посольский приказ выполнять поручение царя. Ни слова благодарности, знака одобрения, ни дружеского жеста. Артемий весь кипел. Но, сжав зубы, подобрал все материалы своего путешествия и передал Петру через комнатного лакея.

Приютившись на квартире у родственников, Артемий начал было ходатайствовать о выплате ему тех денег, что потратил он лично на нужды посольства. На него посматривали с глубоким недоверием, с некоторым презрением: уже распространился слух, что посланник не угодил Петру...

Жалованья Волынский давно не получал, его жалкое наследство было разорено и не давало даже пропитания. Грустные мысли засели в его голове, и ассамблею он решил пропустить: куда ему, в своих персидских халатах, что ли, выступать перед раззолоченными вельможами?

Однако на квартиру к нему принесли записку от Екатерины Алексеевны. Рукою Макарова, её статс-секретаря, написано было, что жена царя приглашает его протанцевать первый танец с нею. Хочешь не хочешь, а надо было готовиться к балу...

Парадный мундир его поизносился, поистёрся, ботфорты и туфли давно требовали починки, бельё тоже просило внимания и догляда. Внезапно взгляд его упал на затканные золотом и серебром халаты, подаренные шахом, и он решил, что тут-то ему и пригодится этот убор.

Он приказал Луке приготовить ему персидский костюм, загнутые с носка туфли, золотую чалму с павлиньими перьями. «Пусть видят, — со злостью думал Артемий, — что не имею я русского платья, а на мне только шаховы подарки...» Он думал уколоть этим Петра, его вельмож, но оказалось, что персидская одежда сыграла с ним хорошую шутку.

Уже вылезая из наёмного экипажа перед дворцом, заметил он удивлённые взгляды и поклоны ниже обычного ливрейных слуг, а перед парадной лестницей и расступавшуюся толпу разряженных придворных. Костюм его вызвал удивление, зависть и досаду жадных на диковинку и золото приближённых.

Ахнула и сама Екатерина, когда подплыла к нему в богатом роброне, со сверкающими бриллиантами на шее и длинными подвесками в ушах, горевшими в свете тысяч свечей. Грянула музыка, очистился от толпы громадный круг посреди большой залы, и тут из толпы неслышно и просто вынырнул царь в своём затрапезном камзоле, не украшенном орденами и золотыми галунами.

Он молча стоял в кругу своих подчинённых, когда Екатерина подхватила Артемия под руку, и две раззолоченные фигуры открыли бал...

Артемий был статен и молод, чалма делала его удлинённое лицо круглее, страусовые перья развевались в такт музыке, и Екатерина от удивления и восхищения так и впилась глазами в Артемия.

Смотрел на их танец и Пётр.

Смолкла музыка. Екатерина за руку подвела Волынского к группе стоящих у окна царедворцев, где молча наблюдал за танцем Пётр.

Артемий молча же склонился перед царём в церемонном восточном поклоне, приложив руку сначала ко лбу, потом к груди и низко согнувшись. Когда он выпрямился, широкая улыбка встретила его взгляд.

   — Изучил Персию, — коротко сказал царь, — хвалю, прочёл все твои писули, пролистал журнал, а за капитуляции — спасибо...

Он подвинулся к Артемию, быстро обнял его, расцеловал в обе щеки и, немного отодвинув немалого ростом, но всё-таки ниже царя, Артемия, ещё подержал его за плечи.

   — Хорош молодец, то-то девки засматриваются, — с насмешкой проговорила Екатерина.

   — А тут у нас сваха хорошая, — в тон ей сказал и Пётр, — сыщи невесту богатую да красивую. Такого молодца любая с радостью изберёт в суженые...

Артемий стоял весь красный от похвал и гордости, снова было низко склонился перед царём, но тот спросил:

   — А чего в таком виде?

   — Мундир поистрепался, ваше величество, а это шахов подарок, решил показать, — громко ответил Артемий.

   — Молодец, вывернулся, — засмеялся Пётр, — и то уж, по журналу твоему сужу, как ты там изворачивался…

   — Только волю твою, государь, исполнял, — серьёзно произнёс Артемий.

   — Волю исполнил, государево дело зело изрядно сделал, — сказал Пётр. — Жалую тебя в генерал-адъютанты, у меня их всего шесть, вот и будешь шестым. А уж новый мундирчик придётся самому шить, а не в шаховых подарках щеголять...

За поздним ужином Пётр поднял чарку за миссию Волынского, так изрядно, хоть и медлительно закончившуюся.

А наутро призвала его к себе Екатерина и преподнесла весть, от которой захолонуло его сердце.

Она приняла Артемия в своей приёмной, где толпились разряженные придворные, слетавшиеся на каждодневный выход царицы. Её ещё причёсывали, украшали бриллиантами и сапфирами, но она повернула голову от громадного зеркала и милостиво допустила Артемия к руке. Встав перед женой царя на одно колено, Артемий низко склонился к её руке.

   — Как поживаешь, господин посланник? — приветствовала его Екатерина. — Чаю, отбоя нет от родных да знакомых?

   — О нет, государыня, одиноко и пусто как вокруг меня, так и в душе моей...

   — Что так? — удивилась Екатерина.

   — Судите сами, милостивая государыня, — встал с колена Артемий, — матушка моя померла, когда мне ещё и трёх годов не было, отца я лишился в бытность мою в Турции, сестёр у меня никогда не было, а два брата, Иван и Михаил, преставились, едва я отъехал в Персию.

Екатерина с сочувствием и невольным сожалением взглянула на статного красивого молодца. Едва ли кто из ближних к ней повес жаловался на одинокость и пустоту.

   — Ивану Бутурлину покажись, — улыбнулась она, — он тебе сказать может кое-что, — произнесла она и жестом руки дала понять, что утренняя аудиенция закончилась.

Волынский откланялся, неспешно попятился к золочёным резным дверям.

В смежной зале его уже поджидал доверенное лицо Екатерины — Иван Бутурлин. Едва Волынский взглянул на него, как Иван незаметно для всех собравшихся кивнул головой на свободный уголок у окна. Недоумевая, Волынский прошёл к окну, уставился на полузакрытые тяжёлыми бархатными портьерами стёкла.

   — Ты ещё, кажись, не женатый? — огорошил его вопросом подошедший Иван Бутурлин.

Волынский пожал плечами и удивлённо посмотрел в лицо высокого представительного Бутурлина. С чего он такие вопросы задаёт, сам всё знает, да и все знают, что Артемий не женат.

   — Ты Александру Львовну Нарышкину видал когда? — снова спросил Бутурлин.

   — Знаю, видел на Москве, кто ж её не знает, — ответил Волынский.

   — Когда это было, теперь-то ты проездом на Москве был, не узнаешь, верно... Девица красавица выросла, рослая, статная, а сирота горькая...

Артемий начал догадываться, но всё ещё не мог поверить.

Александра Львовна была двоюродной сестрой Петра. Нет, так высоко залететь и не мечтал Артемий, чтобы посватать сестру самого царя. Он молча и непонимающе глядел на Бутурлина.

   — Ты парень ловкий и статный, родом тоже не промах, а Александре Львовне живётся так худо, что готова за любого пойти, чтоб только сбежать из дома дядюшки. Да и сам знаешь, что такое круглое сиротство, а дядя всё не отец, а уж супруга его, Ульяна Андреевна, слышал небось, какова сварлива да зла...

   — Да ведь... — заикнулся было Волынский.

   — Я сказал, а уж ты сам рассуди, как знаешь, так и поступай, — проговорил Бутурлин и быстро отошёл.

К нему уже подходили другие придворные с вопросами и желанием вступить в разговор с Артемием.

Волынский вернулся домой весь в сомнениях и думах.

Он знал дом Михаила Григорьевича Нарышкина в Москве, помнил и двух сироток — Александру и Марию. Жили они у своего троюродного дяди, притесняемые сварливой Ульяной Андреевной, про которую вся Москва знала, что потоком слов может задушить любого.

О судьбе братьев этих сирот Пётр позаботился сам. Он отправил Александра и Ивана Нарышкиных обучаться морскому делу в Амстердам, и оба брата учились усердно и прилежно. Вернувшись на родину, оба были определены на службу во флот, и старшего — Александра Нарышкина — Пётр взял к себе в генерал-адъютанты. Пётр очень чтил свою мать из рода Нарышкиных и всем родственникам её оказывал большую помощь и поддержку. Однако сёстры — не братья, и Петру ничего не оставалось, как поручить девушек заботам родственников. Обе сестры часто писали Екатерине Алексеевне о своём тяжёлом житье-бытье, круглом сиротстве, и она хотела как-то устроить их судьбу. Молодой, красивый и видный Волынский показался Екатерине достойным женихом для Александры. Она говорила об этом сватовстве с Петром, и царь одобрил её выбор. Но она сама не стала разговаривать по этому поводу с Волынским: мало ли что, может, у него есть зазноба, с которой он хочет связать свою судьбу, а намерение царя расстроит его жизнь...

Поразмыслив, Артемий обратился к Петру с просьбой отпустить его в Москву для своих нужд.

Пётр понял, для чего спешит молодой дипломат, а теперь и генерал-адъютант, в старую столицу, и дал добро.

Артемий взял с собою доверенного человека, того самого Матвея Карцева, с которым он был на аудиенции у персидского шаха, и отправился в путь.

В старом его доме было пусто и необжито, все слуги разбежались, жили по своим нуждам в деревнях, и Артемий скоро навёл порядок, восстановив дом и прислугу.

Сразу же по приезде поехал он в дом Михаила Григорьевича Нарышкина с визитом. Обе сестры, Ульяна Андреевна, сам троюродный дядя Александры и Марии, Михаил Григорьевич, приняли Волынского тепло и приветливо. За столом, неизменным спутником гостеприимного московского дома, Артемий много рассказывал о Персии, о нравах и обычаях этой страны и сразу же завоевал радушие и уважение.

Рассмотрел он и свою будущую невесту — Александра Львовна была невысокой, полненькой и круглолицей, носила длинную пепельную косу, одевалась по последней моде, и руки её, маленькие, изящные, остались в памяти Волынского.

Со вздохом вспомнил Артемий о принцессе Анне, плывущей по глубокому снегу, но воспоминание промелькнуло и пропало. «Не судьба», — подумал он. Но женитьба на сестре царя льстила его самолюбию, наружность невесты, скромная и приветливая, пришлась ему по душе, и уже в следующий свой визит он попросил Ульяну Андреевну принять его наедине, ибо он имеет ей сказать кое-что, до неё относящееся.

Они запёрлись в маленькой красной гостиной с низким потолком, с иконами, заставившими весь передний угол, и Артемий робко просил Ульяну Андреевну не только быть матерью, заменявшей Александре родную матушку, но и ему стать родственницей.

Ульяна Андреевна дико взглянула на него — очень уж не хотелось ей отпускать от себя сирот и лишаться доходов из казны, отпускаемых на содержание сестёр, — но сдержалась и только промолвила:

   — Как сама Александра на это посмотрит, а я... что ж я, моё дело — сторона...

Так и не получив ответа, Волынский уехал и долгое время провёл в волнении и думах. Что как откажут, что как не понравился он Александре Львовне?

Александра Львовна действительно не сразу согласилась на предложение Волынского. Ульяна Андреевна преподнесла ей это предложение так, чтобы усмотреть на лице сироты, хоть и двоюродной сестры царя, радость и стремление избавиться от её опеки. Но тихая Александра понимала, что может затаить её названная мать против неё.

   — Братушек моих нету в Москве, — сказала она в ответ на сообщённое ей известие, — как же я без их совета?

И скрыла радость в своём сердце — Артемий понравился ей с первого взгляда, а молодой блеск в его глазах и восторженная надежда увидеться с ней обещали хорошую семейную жизнь. Но перед Ульяной надо было держаться скромно и не сразу давать согласие, а как бы с неохотой. Тётка обиделась на желание посоветоваться с братьями:

   — Что ж я насильно, что ли, выдавать тебя замуж буду? Не хочешь, враз и откажи, говори, что не имеешь склонности к нему...

   — Что вы, тётушка Ульяна, — печально заметила Александра, — да я вся в вашей воле, как скажете вы, дорогая моя названная матушка, так и будет...

   — А вот я и скажу ему, жениху твоему, что склонность ты к нему имеешь, да только без повеления царского выйти не можешь. Даже и словом обязаться не моги, а уж если их величества соизволят дать разрешение на этот брак, то вся ты в их воле...

   — Тётушка, родная, как же вы умны, какие слова находите, — польстила ей девушка.

И Ульяна Андреевна решила, что её слова и есть воля её подопечной. Она передала всё Волынскому, и Артемий немедленно написал Екатерине о таком ответе своей невесты, прося посодействовать удачному окончанию сватовства.

Екатерина не замедлила с ответом:

«Господин полковник! Письмо твоё чрез посланного вашего Карцева исправно до нас дошло, по которому о намеренном вашем деле я известна и его царскому величеству о том доносила, и ежели со стороны невестиной склонность к тому есть, то мы оное приемлем за благо и даём позволение, дабы вам с нею при Божьей помощи положить на слове, и о том я к ней писала, что ежели она имеет к тому своё намерение, дабы оное объявила и дала вам слово, и что между вами учинится, о том к нам пишите, и хотя несколько дней лишних на Москве и промешкаетесь, о том не сомневайся. В прочем пребываю Екатерина».

Но Александра испугалась письма Екатерины, чтобы не подать повода Ульяне Андреевне обидеть её. Испугалась и Ульяна Андреевна — решила, что царь сошлёт её в монастырь за такое сватовство. Оттого и заставила невесту написать Екатерине, что никакой склонности к этому браку не имеет и что великое бесчестье ей, ежели сама она свою волю объявит, а пусть то учинят их величества, а она всегда готова повиноваться.

Артемий понял происки Ульяны Андреевны и в душе бранил её самыми постыдными словами, но и сам опасался, как бы не подняла она всю фамилию Нарышкиных со злобой на него. Тут вмешались ещё и московские « молвотворы » — всякого рода сплетники, передававшие Волынскому шепотком, будто и сам Михаил Григорьевич против этого брака. «Чёрт с ним, с этим сватовством, возьму назад своё слово да и покончу на этом дело», — уже было решил он, но узнал о новом письме Екатерины к невесте:

«Александра Львовна! Письмо ваше из Москвы, писанное от октября от 5 дня, мы получили, в котором пишете, что якобы приношение нам было неправое, понеже склонности вашей к браку не было, и о том сокрушаетесь. И тому мы зело удивляемся, что вы напрасно, не рассудя, сокрушаетесь, понеже мы писали к вам не повелительно, но токмо единым советом, что ежели склонность ваша к тому есть, то положить только на слове, а ежели нет склонности, то как хотите, ибо есть присловица, что у всякой невесты сто женихов и у всякого жениха сто невест. И хотя мы за благо рассудили о сём женихе, что оный добр, однако ж отдаём о том на ваше рассуждение, а кто вам инаково толкует, таких не надобно слушать, ибо сами вы уже совершенный разум имеете. В прочем и пребываем к милости склонная царица Екатерина».

Александра прекрасно поняла это письмо. Усердствовали в шепотках Ульяне Андреевне и самой Александре девицы и дамы, которые сами интересовались Волынским. Досадовали, что ускользает от них такой завидный жених, и дали волю злым своим язычкам...

Усердствовали в сплетнях и многие мужчины, особенно канцлер граф Гаврила Иванович Головкин.

Он так надеялся стать тестем молодого и перспективного генерал-адъютанта... Чуть было не восстановил он против Волынского Михаила Григорьевича Нарышкина, комнатного стольника при царевне Наталье Алексеевне, родной сестре Петра.

Но Волынский не уехал из Москвы, пока не дождался заветного вызова сестёр Нарышкиных в Петербург, — царица Екатерина благоволила к нему, помогала разматывать клубок сплетен и склок, и больше всего предстательствовал перед их величествами кабинет-секретарь Екатерины Алексей Васильевич Макаров. Он давно знал Волынского как человека, преданного царю и его делу, благородного и искреннего.

И осенью Екатерина вызвала сестёр в Петербург. Здесь и состоялся сговор. Пётр и Екатерина, видные и знатные приближённые, и в том числе Вилим Моне, присутствовали на этом праздничном вечере. Артемий Волынский и Александра Нарышкина были объявлены женихом и невестой...

Сразу вслед за сговором последовало назначение Артемия губернатором во вновь образованную Астраханскую губернию.

Завистливо глядели знатные сановники на быстрое возвышение молодого генерала. Но сделать против него ничего не могли: царь приглашал на все пиры и праздники Нарышкину с Волынским, и интриганам пришлось до времени припрятать своё оружие — сплетни и склоки.

Свадьбу назначили на весну 1722 года. А до этого Пётр уехал на Олонецкие марциальные воды лечиться и взял с собою молодого губернатора: надо было обсудить административное устройство новой губернии, начать строительство каспийского флота, и Волынский по целым часам не выходил из кабинета Петра. Толковый, молодой, энергичный, полностью преданный идеям царя, Волынский вскоре завоевал его особую любовь и привязанность...

Вернувшись вместе с Петром с марциальных вод, Артемий принялся за хлопоты — он желал иметь подробную инструкцию по управлению вверенным ему краем. Но чиновничья машина России скрипела, а её винтики всегда старались сохранить в силе старую поговорку: дело не волк, в лес не убежит. Артемий метался от приказа к приказу, но его все только успокаивали, обнадёживали, а время шло.

И только в июле 1720 года удалось ему получить подробную инструкцию по управлению Астраханской губернией. Но многие бумаги ещё задерживали его, и лишь в декабре выехал Волынский на новое место службы — из Петербурга через Москву. Он постоянно посещал свою невесту, дарил ей скромные, по его состоянию, подарки, много разговаривал и не обещал роскошную и праздную жизнь. Он нашёл в ней женщину разумную и скромную, одарённую умом и знаниями домашней жизни, и думал уже, что его семейная жизнь сложится счастливо.

Однако «молвотворы» не скучали, сплетни разносились с неимоверной быстротой, а завистников, желавших расстроить брак Волынского с двоюродной сестрой царя, было слишком много. В Москве Волынский тяжело заболел, дважды пускал себе кровь и, едва оправившись от болезни, устремился в Астрахань.

Сплетни оказались ядовитыми, и Артемий писал об этом Вилиму Монсу, с которым он близко сошёлся в Петербурге:

«Я здесь был в великой печали от приключившейся моей болезни. К тому же в том мне было не без труда: когда Александр и Иван Львовичи в Петербург прибыли, долгое время от них писем не имел. Также и от моей невесты. А между тем здесь некоторые разглашали, будто Александр Львович просил их величества, чтоб мне в свойстве у них не быть. Также тешилась Иванова, жена Измайлова, будто невеста моя в великом была гневе от царицы-государыни и некогда была брошена в церкви Троицкой, откуда до пристани брела одна, да уже умилосердился муж её над нею Иван Измайлов и довёл её. Однако же и в баржу будто бы государыня-царица пустить не изволила. И что также и прочие немилости терпела. И так принуждена с принуждения царицы-государыни объявить своё намерение и учинить по её воле, хотя бы ей, бедной, было и противно, в чём будто бы она сама приносила жалобы Измайлову со слезами. Также, дескать, зело на неё смотреть было жалко, когда сговор был, где будто она обмирала. Но на то не токмо иной кто, а вы сами, государь мой, свидетели были, обмирала она или нет. А что будто жаловалась она Измайлову, в том я сам могу о ней засвидетельствовать, что она, чаю, сроду своего ничего с ним не говаривала. Также несколько подобно тому и Ульяна Андреевна жаловалась-тешилась, нарекая, что она, конечно, неволею от государыни-царицы принуждена...»

Все эти сплетни до того извели Волынского, что он выехал к месту своей новой службы только в феврале 1721 года. Но уже в январе следующего года Пётр вызвал его в Москву к празднику Христова Воскресения для переговоров о нужных делах.

И апрель 1722 года Артемий провёл очень весело: пировал на свадьбе графа Михаила Гавриловича Головкина, женившегося на двоюродной сестре Анны — Екатерине Ромодановской, а потом на свадьбе Никиты Трубецкого с Настасьей Головкиной. На обеих этих свадьбах герцогиня Курляндская отсутствовала. Волынский знал, что на свадьбу двоюродной сестры она была приглашена, но не приехала.

18 апреля 1722 года Артемий обвенчался с Александрой Львовной Нарышкиной. Екатерина Алексеевна присутствовала на этой пышной свадьбе, но Петру в этот день было не до пиров: ему пустили кровь...

Несмотря на это, вскоре после свадьбы он принял Артемия, ещё раз обсудил с ним положение в Персии, выспрашивал досконально всё о Каспийском море, о военных планах Персии, словно проверял Артемия на память. И Волынский с точностью рассказывал Петру всё, что пригодилось бы тому для похода в Персию, — он уже понял, что его край — Астрахань — будет стоять на самом стыке двух стран, и российская сторона предпримет военный поход. Он не испугался — прошёл войну с Петром и в Лесной, и под Полтавой — и только старался ещё больше расширить представление царя о Персии, оторвать куски от которой и ему хотелось...

Получив все секретные инструкции от самого Петра, Артемий с молодой женой отправился в Астрахань.

 

Глава восьмая

Анна не приехала на свадьбу своей двоюродной сестры — Екатерины Ромодановской. Она опять была беременна и не знала, как скрыть своё состояние от матери и всех придворных. Покажись она на свадьбе, и все узнали бы, что печальная вдовушка весело проводит время и даже не стесняется заводить внебрачных детей. Однако всё обошлось. Поздравив сестру с законным браком, она известила её, что больна и потому, к великому сожалению, прибыть не сможет.

Роды приближались. Анна всё больше куталась в широкие меховые шубы, благо время было зимнее, и никому не показывалась в своём положении. И опять всё прошло благополучно. Анна разрешилась девочкой, у четы Биронов прибавилось детей, а Анна с умилением и восторгом глядела на красный комочек с карими глазками и чёрными грубыми волосами на маленькой головке.

Но вокруг Риги, Ревеля и Дерпта кружил Пётр, и она выезжала на встречи с батюшкой-дядюшкой, едва оправившись от своего состояния, застудилась и в самом деле занемогла.

А Пётр кружил вокруг прибалтийских провинций, не в силах сдержать нетерпение. Двадцать один год продолжалась война со Швецией, и теперь была хорошая возможность заключить выгодный мир и покончить с тревогами на северо-западе. Но мир всё никак не давался...

Только весной 1718 года состоялся мирный конгресс на Аландских островах. Своих представителей на нём царь предупредил, что сложные процедуры встречи следует упростить до предела, никаких церемоний и этикета. Брюс и Остерман, уполномоченные Петром для переговоров, получили от него подробнейшую инструкцию по статьям будущего мирного договора, но он и сам, как обычно, кружил и кружил вокруг Ништадта, следя за переговорами и наставляя уполномоченных...

Ловкий и пронырливый Остерман завязал дружеские отношения с главой шведов на этих переговорах Герцем, и ему удалось в приватных, частных беседах уточнить и составить список всех условий, на которые соглашалась Швеция. Стоило это немалых денег: Герцу определял Пётр большую дачу — взятку, пусть и до ста тысяч рублей — он не скупился на государственные нужды.

Казалось бы, всё шло к благополучному концу. Анна виделась с Петром, и он объяснял ей, как ведутся переговоры, рассказывал о сложном и запутанном клубке противоречий. Теперь уже и Карл соглашался — за Россией должны остаться Ингрия, Лифляндия и Эстляндия, а также и другие земли. Однако завоёванную территорию Финляндии приходилось возвращать шведам.

Всё лето восемнадцатого года трудились уполномоченные, и казалось, долгожданный мир будет скоро. Ещё в сентябре Пётр говорил Анне, заехав по пути в Курляндию, что трудятся они неусыпно и есть у них надежда. Он горел нетерпением, у него уже были другие планы.

Анна выслушивала батюшку-дядюшку, сидя в широком старом халате на бархатном кресле и с восторгом вглядываясь в лицо Петра. Оно заметно подёргивалось, конвульсии сотрясали голову, но слова были чётки и быстры, как раньше.

Пётр уехал в Ревель, стремясь быть поближе к переговорам, и тут пришла непредвиденная и печальная весть: Карл XII, извечный враг России, но уже склонный к миру и трезво оценивавший свои неудачи и провалы, погиб в схватке в Норвегии.

Казалось бы, можно было радоваться, что этот столь упрямый и своенравный король, разоривший свою страну в долгой изматывающей войне, ушёл с исторической сцены. Однако наследники Карла не имели его опыта, не знали доблести русских войск, и переговоры были прерваны самым неожиданным и обидным для России образом. На шведский престол вступила сестра Карла — Ульрика Элеонора, наторевшая в интригах и сталкивании лбами своих противников. Она и её окружение решили вести сложную дипломатическую игру, привлечь на свою сторону союзников, опасавшихся влияния России на Балтийском море, в первую очередь Англию, получить от них помощь флотом и деньгами и, изолировав Россию, загнать её в прежние пределы.

Герц отправился в Стокгольм за инструкциями нового правительства, но не доехал до столицы Швеции, а был схвачен по дороге и водворён в тюрьму. Королева обвинила его в измене, и в марте девятнадцатого года Герцу отрубили голову.

Новый уполномоченный не спешил на переговоры, и Пётр понял, что шведское правительство взяло курс на проволочки, оттягивание времени, чтобы собрать коалицию против России. Даже открытие конгресса не принесло Петру утешения: Ульрика Элеонора отказалась от тех территориальных уступок, на которые соглашался Карл, и приказала своим послам выдвинуть совершенно неприемлемые для России требования — вернуть не только Финляндию, но и Лифляндию и Эстляндию.

Царь рвал и метал — казалось бы, успешный мир был уже так близок, но нелепая смерть Карла всё вернула на прежние позиции. В последнее время Пётр прекратил военные действия, но, увидев коварное и умышленное затягивание переговоров, распорядился вновь открыть. Остермана он отправил предупредить королеву, что если Швеция продолжит свою политику, Россия будет вынуждена подкрепить свои усилия военными действиями.

Анна с интересом и нетерпением следила за ходом всех этих интриг, постигала сложное и противоречивое раскладывание сил на мировой арене — она была почти что в центре событий, недалеко от Аландских островов, и получала сведения из самых разных рук. Она боготворила своего батюшку-дядюшку, восхищалась его энергией и способностью к борьбе и со страхом думала о том, что придёт время и кто-то сменит его. Что станет с Россией, способна ли она будет продолжить свой путь, или вернутся былые годы, о которых втайне мечтала её матушка? Она не смела поверять свои мысли никому, но с огорчением видела, что достойного преемника пока нет и вряд ли он будет...

Пётр отправил к шведским берегам свой флот с войсками. Он сам руководил операцией по высадке десанта у неприятельских берегов. На шведской территории были разорены многие мастерские, разрушены рудники, сожжено немало населённых пунктов, а трофеи невозможно было даже подсчитать. Шведская армия не в силах была противостоять смелому и неожиданному вторжению Петра, в пригородах Стокгольма появились летучие казачьи разъезды, и Ульрику Элеонору охватила паника.

Она отправила послов к Петру с просьбой прекратить военные действия и снова начать мирные переговоры. Пётр великодушно согласился, но шведы опять устроили проволочку, затягивали проведение конгресса, как только могли. Ульрика Элеонора рассчитывала, что ей удастся с помощью Англии призвать Петра к возвращению земель, тянула время. Но Пётр уже понял суть политики королевы и наказал своим уполномоченным пробыть на конгрессе ещё одну неделю, а затем вернуться в Петербург.

Однако Ульрика Элеонора добилась своего: она заключила сепаратный мирный договор с Англией, и в воды Балтийского моря вошла английская военная экспедиция. Ульрике Элеоноре хотелось, чтобы эти войска вероломно напали на русский флот, уничтожили его и сделали Петра более сговорчивым.

Анна знала о словах Петра по этому случаю: «Мы ни на какие угрозы не посмотрим и неполезного миру не учиним, чтоб ни было, будем продолжать войну...»

Русский флот нашёл надёжную защиту в береговых гаванях под прикрытием сильной артиллерии, и экспедиции англичан пришлось уйти ни с чем.

Весной следующего года русские десанты вновь высадились на шведском побережье. Они разоряли прибрежные области, захватывали богатые трофеи, не встречая никакого сопротивления. Эскадра англичан снова вошла в Балтийское море, но никакого прока от неё не было. Пётр завладел четырьмя шведскими кораблями при Гренгаме. Анна знала, что два из них были захвачены на полном ходу абордажем при значительно превосходящих силах шведов. И она радовалась, понимая, что русская армия стала непобедимой.

Англичанам же удалось на острове Наргене сжечь лишь избу и баню русских. Анна прочитала в «Ведомостях» ироническую заметку об этой «победе» англичан и слышала о словах Меншикова, которые он написал Петру: «В сожжении избы и бани не извольте печалиться, но уступите добычу сию им, а именно: баню — шведскому, а избу — английскому флоту...»

И снова кружил Пётр вокруг Аландских островов, где опять по просьбе шведской королевы начались переговоры о мире. Он ездил в Ревель, Ригу, Гельсингфорс, Рогервик. Анна следила за всеми его передвижениями, иногда ей удавалось и принять Петра в своей резиденции — старинном замке Митавы.

Пётр говорил своей племяннице, герцогине Курляндской:

   — Я предлагал брату своему Карлу два раза мир со своей стороны — сперва по нужде, а потом из великодушия. Но он в оба раза отказался. Ныне пусть же шведы заключат со мной мир по принуждению, для них постыдный...

И если два года назад русские соглашались на временное владение Лифляндией, то теперь времена изменились, и Брюс и Остерман высказывались лишь за вечное владение ею.

Опять началась тактика проволочек, виляний, попытки избежать поспешного заключения договора, выторговывание уступок. Но Пётр продолжил свои операции на шведской земле, и министры королевы стали уступчивее.

С апреля до августа не знал Пётр ни минуты покоя, он то и дело сообщал своим уполномоченным условия договора, требовал скорейшего заключения мирного трактата. И только 30 августа договор наконец был подписан. Двадцать один год продолжалась эта война и закончилась так, что сам Пётр признавался:

   — Никогда ранее Россия такого полезного мира не получала. Правда, долго ждали, но дождались...

По Ништадтскому миру к России отходили Эстляндия, Лифляндия, Ингерманландия, города Выборг и Кексгольм. Всё ближе подходили границы России к Курляндскому герцогству, и теперь Анна знала, что русское оружие будет диктовать свою волю остзейским баронам, не очень-то любившим свою русскую герцогиню.

Она отправилась в Петербург на празднование заключения мира.

Пётр снарядил бригантину для входа в Петербург с победной вестью. Каждую минуту с судна раздавались пушечные залпы, и Анне стоило большого труда не оглохнуть от этого грома.

Она стояла рядом с Петром на палубе бригантины, и Пётр обнимал её за упругие плечи, иногда целовал в смуглую щёку — он готов был целовать и обнимать каждого, кто оказывался рядом с ним. Анна понимала своего батюшку-дядюшку: двадцать один год ждал он этой славной победы, дождался, и радость его была безмерна. Он даже помолодел — спина его распрямилась, глаза горели неистовым огнём, волосы развевались по ветру, а конвульсивные дёрганья лица почти совсем исчезли. Только изредка словно судорога пробегала по его щекам, и они искажались, но радость разглаживала их, и они снова становились такими же свежими, как в далёкие молодые годы.

Анна с восторгом взглядывала на Петра — упоение победой сделало его порывистым и величавым, голова его покачивалась в такт залпам, и он тихонько шептал:

   — Господи, слава тебе, сделал ты подарок несчастной моей Родине...

Пётр стоял на палубе, когда бригантина вошла в гавань Петербурга, и кричал между залпами пушек:

   — Виктория! Виктория! Победа полная! Шведы покорены!

Он кричал и кричал, а собравшийся на берегах народ, уже прослышавший об успешном заключении мира, приветствовал царя восторженными возгласами и оглушительными рукоплесканиями. Ещё никогда не видела такого приёма Анна и так гордилась соседством с покорителем Швеции, что щёки её горели ярким румянцем, а глаза блестели от ветра и слезились от радости.

А с какой жадностью слушала она слова Петра вечерами в просторной каюте бригантины.

   — Государь — первый работник среди всех своих работников, — наставлял он племянницу. — Трижды окончили мы школу. Ребёнок в семь лет изучает науки, а мы трижды семь лет учились у шведов. И мы познали всю их науку и стали бить своих учителей. Ах, как жаль, что ты девкой родилась, взял бы я тебя в навигацкую школу, отправил бы за границу, чтобы переняла всю науку европейскую...

Анна только смущённо улыбалась — хватит и того, что она знала грамоту, говорила на нескольких языках, исподволь постигала азы управления страной: Бестужев, несмотря на потерю кредита у неё, знакомил её со всеми делами. Чаще всего ей было лень заниматься интригами и хитросплетениями при дворе, потом погрузилась она в сладкий мир любви и рождения детей, которых надо было тщательно скрывать, так что ей стало не до науки управления. Но, общаясь с Петром, она впитывала его слова так, что они западали ей в душу, восхищалась его неутомимой энергией и заботой о громадной России, думами ещё больше расширить её пределы и выйти не только в Балтийское холодное море, но и на южные рубежи у тёплых морей.

Она тоже жалела, что не родилась мужчиной, но она освоила множество занятий, которые были под силу лишь мужчине: и стреляла метко, и скакала на коне так, что многим мужчинам и не снилось, и на бильярде порой побеждала самого Петра.

Почти целый месяц пробыла Анна в Петербурге. И весь этот месяц она кружилась в водовороте танцев, балов, маскарадов, любовалась фейерверками и живыми картинами, жмурилась от слишком яркой иллюминации. Таким радостным, щедрым на выдумки она ещё не видела Петра. Он зажигал своим весельем весь двор, выбивал на барабане такую дробь, что позавидовал бы любой голландский матрос, костюм которого непременно надевал на все маскарады, песни так и лились из его рта, а танцы на столах, среди снеди и бутылок с токайским, поражали воображение всех иностранных послов, находившихся при дворе. Царь был так счастлив, что, казалось, вернулись его молодость и здоровье, он осушал кубки один другого злее и не чувствовал себя пьяным, они только подхлёстывали его неудержимую радость.

Анна забыла обо всём — и о том, что в Митаве её ждёт Бирон, а в Измайлове лежит на одре старая больная мать — царица Прасковья. Захваченная общим весельем, она словно летала на крыльях — и ничего, что платья её были не очень модны, не хватало пудры на причёску, что бриллианты её выглядели более чем скромно.

Она чаще всего появлялась в свите Екатерины, ради праздников старавшейся отличиться и щедростью даров приближённым, и блеском своих нарядов, и умением зажечь сердце красотой плавных танцев и напевных песен. Никогда ещё не веселилась так Айна, и долго потом вспоминала она о ликовании по случаю заключения мира...

Присутствовала она и на торжественной обедне в Троицком соборе, где состоялась церемония поднесения Петру титула Великого, отца Отечества и императора Всероссийского.

Золотая внутренность собора горела от блеска тысяч свечей, когда архимандрит Феофан Прокопович служил благодарственный молебен в честь подписания мира. Ангельскими голосами пели мальчики на клиросе, возвещали многие лета Петру басы хора. А после благодарственного молебна Феофан Прокопович произнёс проповедь, от которой у Анны осталось неизгладимое воспоминание.

Зачитан мирный договор со Швецией, рассказано обо всех приобретениях Петра, а Феофан Прокопович густым глубоким голосом говорил и говорил о том, сколько пользы принёс своему Отечеству государь, какие знаменитые и достойные дела вписал он в историю российского народа.

А потом вышел к амвону старейшина сенаторов канцлер Головкин и от имени всех девяти сенаторов, единодушно подписавших всеподданнейшую просьбу к Петру, просил его принять имя императора и отца Отечества.

Речь канцлера была длинной и затейливой:

   — Токмо единые вашими неусыпными трудами и руковождением, мы, ваши верные подданные, из тьмы неведения на театр славы всего света и тако пришли из небытия в бытие произведены и в общество политичных народов присовокуплены...

Слушая ораторов, проповедь Феофана и речь Головкина, Пётр заметно прослезился, но не стал вытирать глаз, а бодро отвечал говорившим:

   — Радость сия нас не обошла. Мир долговременный заключён, но, надеясь на мир, не надлежит ослабевать в воинском деле, дабы с нами не сталось, как с монархиею греческою. И потому всем надлежит трудиться о пользе и прибытке общем, который Бог даёт нам, пред очи кладёт как внутрь, так и вне, от чего облегчён будет народ...

Загремели залпы тысяч пушек. Стреляли из Адмиралтейства, Петропавловской крепости и со всех 125 галер, пришвартованных к гаваням города. Петербург был так иллюминован, что, казалось, всё объято пламенем, а земля и небо содрогаются от грома пушечных залпов и готовы вот-вот разрушиться...

Но праздник прошёл, и Петербург охватило невиданное бедствие: холодная вода Невы затопила город, волны Балтийского моря пошли в атаку на северную столицу. Небывалое бедствие, угрожающее по своему размаху смыть всю столицу, обратить её в страшное болото.

Анна едва успела уехать. Её карета двигалась по улицам Петербурга, уже превратившимся в каналы, лошади храпели от напора воды и скакали по брюхо в мутной серой жиже.

На последней заставе воды стало меньше, а немного погодя кареты и возки Анны выбрались на сухой путь.

Оглянувшись в последний раз на город, Анна увидела страшную картину наводнения. Огромные деревья, вырванные с корнем, плавали в чёрных водоворотах, ныряли и снова показывались на поверхности целые крыши, снесённые ураганом, тонули маленькие лодчонки, уносимые словно кипящей водой, крутились в волнах разные предметы обитания, коряги, старые плетни, куски заборов, выбитые волной рамы с осколками стёкол в них, выли собаки, задыхались в рёве воды животные — коровы, лошади, овцы. Там и сям выныривали тела многочисленных утопленников: Нева требовала себе жертв...

Анна без оглядки уносилась в Митаву. Долго ещё будет вновь отстраиваться столица, долго ещё будут хоронить утопленников, вылавливать огромные брёвна, чинить повреждённые суда и пристани...

Словно бы мстило Балтийское море столице России за выход к его берегам — громадные волны несло из моря в реку, вода пошла вспять. И снова встал Пётр на защиту своей любимой столицы, своего Парадиза, на маленьком боте носился он среди волн, рискуя то и дело самой жизнью. По его распоряжению солдаты укрепляли берега мешками с землёй, заваливали камнями самые опасные места, но река будто смеялась над усилиями тысяч людей — гигантские волны смывали насыпи, разбиваясь лишь о каменные стены дворцов и напрочь унося глинобитные хижины и лачуги простого народа.

Но утих ветер, успокоились волны, и снова вошла Нева в свои берега, а обездоленным, лишённым крова людям Пётр открыл свою казну, помогая вновь обосновываться на берегах коварной, свирепой реки.

И едва установился санный путь и снежное покрывало скрыло все изъяны и грязь города, как поскакал Пётр в старую столицу — надо было ему и там устроить торжество по случаю дорогой победы. И плыли по улицам Москвы невиданные корабли — лошади тащили сани с макетами судов. Распущенные паруса ловили ветры, а на палубах сидели в маскарадных костюмах сенаторы, высшие офицеры, иностранные послы, придворные дамы. Грандиозный маскарад превратил Москву в театральную сцену — все улицы стали словно бы каналами, по которым плыли и плыли морские суда. Невиданный спектакль устроил для своих подданных царь — так завершил он своё завоевание Балтийского моря...

Ничего этого не видела старая царица Прасковья, доживавшая свои последние годы безвыездно в старом Измайлове. Она в свои пятьдесят восемь лет обрюзгла, опустилась, сделалась зла и раздражительна, питалась только слухами и уже не участвовала в придворных праздниках. Она по совету и примеру Петра и сестры своей, Настасьи Ромодановской, всё время лечилась. Ездила на Кончезарские воды, в Олонец, на марциальные воды, но её одолевали недуги — мокротная и каменная болезни, подагра и сильный кашель. Ноги уже давно отказались служить ей, и её, толстую, расплывшуюся, постоянно носили двое дюжих лакеев на бархатной скамейке со спинкой. Но и в болезнях не забывала она блюсти честь и достоинство своей царской семьи, неизменно справлялась о том, как ведут себя её дочери, и воздавала им должное в своих письмах то угрозами, то попрёками, то нежными излияниями. Особенно тревожилась она за свет Катюшку. У той жизнь сделалась вовсе несносной, но весёлый характер помогал ей не тужить.

После рождения Аннушки, голубоглазой белокурой девочки, Катерина так страдала от всяческих недугов, что мать постоянно советовала ей лечиться. Судороги и росший отчего-то живот, хотя беременностью и не пахло, заставляли царицу наставлять любимую дочку: «А что пишешь себе про своё брюхо, и я, по письму вашему не чаю, что ты брюхата. Живут этакие случаи, что не познаётся. И я при отъезде так была, год чаяла брюхата, да так изошло. И ежели не брюхата, и тебе, конечно, надобно быть на Олонце, у марциальных вод для этакой болезни. И от таких болезней и повреждений женских немощей вода зело пользует и вылечивает. Сестра княгиня Настасья у вод вылечилась от таких болезней. И не пухнет, и бок не болит, и немощи установились помесячно, порядком...»

Свет Катюшка, однако, не слушалась матери и к водам не ехала, предпочитая пользоваться советами докторов. И царица зело сердилась на неё, до того даже, что ругала её ругательски и призывала пред свои светлые очи, чтобы вздуть как следует.

Но Катюшка всё не ехала ни к водам, ни к матери, развлекалась как могла и умела. В дела мужа, герцога Мекленбургского, она не вникала, разве что просила государя помочь ему. Но герцогу не мог помочь даже Пётр. Склочный, неуживчивый характер герцога превращал каждого, кто с ним проводил время, в извечного врага. И в каждом из своих придворных видел герцог заговорщика, казнил без всяких причин, драл со своих подданных тяжкие подати и везде искал крамолу. Он не мог ни с кем ужиться, не слушал и советов, которые давали ему окружающие и даже Пётр. Уж на что жёсткий и властный был характер у Петра, но и он советовал герцогу быть помягче в поступках и словах. Австрийский император, вассалом которого был Мекленбург, злился и негодовал на своенравного неуживчивого подданного, все соседи и союзники возмущались его коварными происками. Катерина, как могла, уговаривала мужа, но всё было бесполезно.

Пётр отвечал племяннице на её слёзные просьбы о помощи: «Пишешь ещё о прежних вам и ныне продолжающихся обидах, чтоб вам вспомочь, в чём воистинно и мы часть досады терпим, но пока что обождать надо, быть возможно уступчивее и склоннее, и надобно убеждать супруга, чтоб он не так делал всё, чего хочет, но смотря по времени и случаю и по нынешним конъюнктурам».

Не унимался герцог, не слушал советов ни жены, ни царя. И дождался того, что император австрийский прислал в Мекленбург войско, экзекуцию.

Забила тревогу Катерина, но Пётр резонно ответил ей: «Сердечно об этом соболезную, но не знаю, чем помочь? Ибо ежели слушался бы муж ваш моего совета, ничего б сего не было. А ныне допустил до такой крайности, что уж делать стало нечего. Однако ж прошу не печалиться, по времени Бог исправит, и мы будем делать сколько возможно...»

Не посылать же в самом деле войска в Мекленбург, чтобы сражаться за интересы неуживчивого родственника, да ещё и с австрийским императором, силы у которого были пока что значительно больше, чем у Петра. Да и только что кончилась война с Швецией, Россия могла свободно передохнуть, а тут склочный герцог...

В конце концов австрийский император лишил Карла-Леопольда короны. В изгнании, в интригах и сплетнях, в тюрьме провёл он остаток жизни. А Катерине ничего не оставалось, как вернуться в Россию, под крыло матери. Но произошло это не сразу, и старая царица всё грозила дочери гневом Божьим, ежели та не приедет провести последние годы жизни у постели больной матери.

Анна понимала, как несладко опять поступить под опеку матушки, у которой к тому же испортился характер из-за её многочисленных болезней. Но она опасалась высказывать сочувствие Катерине и вместе с тем ясно представляла себе обстановку, в которую-таки вернулась Катерина вместе с маленькой дочерью. Аннушке шёл уже пятый год.

Анна представляла, как разместилась Катерина в матушкиных покоях. Хоромы её были прямо возле матушкиных, и она шагу не могла ступить, чтобы Царица Прасковья не следила за дочерью. В больших флигелях измайловского поместья размещалась её свита, и, чтобы сделать распоряжение по дому, Катерине приходилось посылать своих крепостных во флигели, так что ни одно её приказание не оставалось неизвестным матушке. Царица Прасковья вникала во все мелочи, вмешивалась в личную жизнь старшей дочери, и Катерине скоро опротивел этот догляд, споры и ссоры по любому ничтожному пустяку. Иногда они днями и часами дулись друг на друга, затем обнимались, целовались и просили прощения, а потом всё начиналось сначала.

Катерина привезла с собою некоторую свиту, в том числе и нескольких мекленбуржцев. Свита её устраивала бесконечные попойки и ссоры, в которые всегда ввязывалась и царица Прасковья: до всего ей было дело.

Наведывались в Измайлово и гости. Особенно часто приезжал сюда камер-юнкер Берггольц, впервые посетивший мекленбургскую герцогиню в свите своего господина, голштинского герцога. Встречали и провожали гостей кавалеры и дамы из свиты Катерины и царицы Прасковьи, сидели недолго, всего с час, но успевали за это время опорожнить по нескольку бокалов венгерского вина, которое особенно любила старая царица. Катерина не отставала от гостей и матушки, пила вместе со всеми, болтала и острила, несла невесть что, а под конец пригласила камер-юнкера бывать у неё запросто. Так понравился ей стройный и юный камер-юнкер, что ей не хотелось его отпускать.

Камер-юнкер зачастил в Измайлово, иногда оставался и ночевать в этом гостеприимном доме. Здесь всегда были ему приготовлены бокал токайского, мягкая перина и любезные слова Катерины, то и дело прерываемые смехом по любому поводу и без повода.

Берггольц, однако, смотрел с некоторой брезгливостью на дом-дворец в Измайлове. Все комнаты в нём были расположены анфиладами, и в покои герцогини надо было проходить не иначе, как через спальню вечно больной, бледной, растрёпанной младшей дочери Прасковьи — её тёзки.

Камер-юнкер стал самым усердным кавалером Катерины — она спешила принять его в любое время суток и вела прежде всего в свою спальню, обитую красным сукном. Показывала она и постель маленькой Аннушки, но чаще старалась скрыться за балдахином кровати и манила Берггольца пальцем, чтобы тот мог рассмотреть кружева на её одеяле и простынях.

Но даже и здесь, в святая святых царевны не оставляли их в покое. Старый, грязный, полуслепой бандурист входил сюда, как в свою собственную комнату и затягивал песню. Следом врывалась в спальню слепая и безобразная старуха в рубище и принималась выделывать под музыку бандуриста скверный танец, поднимая юбки спереди и сзади и обнажая жёлтое, давно не мытое тело. А потом набегали и другие шуты и шутихи, карлы и карлицы, и Катерина весело смеялась над их сальными шутками и глупостями.

Словом, хоть и старалась уединиться Катерина с полюбившимся ей камер-юнкером, но ей не давали этого сделать все домочадцы, наполнявшие дом в огромном количестве. А тут ещё приносили и царицу Прасковью на бархатной скамейке, и она назойливо угощала гостя вином прямо в спальне Катерины.

Анна как бы воочию видела всю эту прежнюю, затхлую жизнь, в которой существовала её матушка, удивлялась сестре, которая вроде бы должна была привыкнуть в Европе к новым порядкам, к чистоте и принуждённости нравов так, как привыкла и как уже жила сама Анна. И получив очередное письмо сестры с описанием воркотни и ссор с матерью, мелочных обид и бесконечных попрёков, Анна втайне крестилась: слава богу, что есть у неё возможность не проводить в Измайлове время, которое занимают еда, спанье, перемывание косточек друг другу да стаканы вина, то и дело предлагаемые как гостям, так и самим хозяевам.

В душу Анны вошла любовь, она старалась украсить свой старинный дворец в Митаве, сделать жизнь более интересной и разнообразной. Всё-таки хоть и незаконченное, но университетское образование Бирона сделало из неё старательную ученицу — все его привычки, вплоть до самых мелких, она любила, приноравливалась к ним и незаметно просыпалась в ней тяга к немецкой культуре.

Но одно письмо Катерины вернуло Анну к старым предрассудкам и страхам. Смягчая обстановку, подбирая выражения, Катерина сообщила ей, что мать застала её и голштинского камер-юнкера в объятиях друг друга. Сначала она ничего не поняла, но потом разглядела всю сцену и разразилась ужасным гневом. Она припомнила всё всем своим дочерям: Катерине — её легкомыслие и беспутство, Прасковье — её тайный брак, Анне — её нежелание приехать к больной матери. Она кричала на весь дом, брызгала слюной и надувалась до красных пятен на щеках, сотрясаясь на своей бархатной скамейке.

Словом, Катерина сообщила весть ужасную: мать прокляла их, всех своих дочерей, со всем их потомством...

Как узнала она о тайном браке Прасковьи с Мамоновым — осталось загадкой, но старуха решила, что все её дочери — беспутные шлюхи. Одна связалась с конюхом, другая прямо в её доме отдаётся голштинскому молодцу, а третья до того наторела в грехах, что за спиной матери умудрилась тайно обвенчаться с неродовитым, незнатным и бедным дворянчиком.

Катерина писала письмо в великом горе — строки то и дело размывались её частыми слезами, и Анне так и виделась её дрожащая рука, криво выводящая каракули грамотки.

Она представила себе, как весь населённый блаженными, шутами и карлицами дворец подхватил гневные слова проклятия, зашумел и загудел, как потревоженный улей, как разнеслась весть о нём по всему Измайлову, как заохали, закрестились, зачурались все грязные бабы и юродивые. Она так и видела свою мать, едва сидящую на бархатной скамейке перед старыми иконами в золотых и серебряных окладах, видела, как потрясает та кулаками, брызгает слюной и кричит, выталкивая слова проклятия. А потом валится без сил.

Анна ужаснулась и поникла головой. В мыслях было только одно — ехать к матери, просить, ползать на коленях, срывать голос в рыданиях, вымолить прощение, осилить эту напасть...

Такой её и застал Бирон — безудержно плачущей, с исказившимся от горя смуглым лицом, в оспинках которого копились солёные слёзы. Рыдая, она рассказала ему о проклятии.

   — Это так важно? — только и спросил он.

Как могла она объяснить ему неодолимую силу материнского проклятия, вбитую в её сознание годами? Она ничего не могла объяснить ему, но он понял глубину её горя и опять лишь спросил:

   — Чем я могу тебе помочь?

Она затрясла головой. Что может он сделать, как может отвести эту беду? Он прижал её голову к своей груди:

   — Анна, побереги себя, ради детей побереги себя...

И она очнулась.

Может быть, это только у них так, у русских? Может, это не касается никого больше? Может, это действительно лишь суеверие и предрассудки? Сомнения уже разъедали её искреннюю веру в силу материнского проклятия.

Она немедленно села за письмо Екатерине — государыне. Она писала и плакала, жаловалась на мать и просила и в этом случае оказать ей услугу — уговорить мать, старую царицу Прасковью, даровать ей, Анне, милость, вымолить прощение у матери. Письмо она послала нарочным, специальным человеком, чтобы дошло скорее.

Но Пётр и Екатерина уже отправились в Персидский поход, и их в столице не было. Всем заправлять остался светлейший князь Меншиков, другие сенаторы, а на контроле за ними — око государево Павел Ягужинский. Ссоры их скоро стали известны и Анне, и она не решилась побеспокоить никого из них. Письмо её полетело вслед за Петром, а значит, и за Екатериной.

Вскоре Анна получила и другую весточку от Катерины Ивановны. Она писала, что мать так ослабела после проклятия, что лишилась и языка, теперь лежит в постели, как бесчувственная колода, и может лишь повести глазами, чтобы выразить ту или иную просьбу.

И опять забросала Анна письмами-грамотками Екатерину, слёзно умоляя по возвращении из похода навестить мать, не дать ей умереть, не простив своих дочерей.

Вернувшись из похода, Пётр сам приехал к старой царице Прасковье. Он говорил с ней, стоял перед ней на коленях. Еле ворочая языком, Прасковья смогла вымолвить только одно:

   — Прощаю... А... А... Анну...

Екатерина написала Анне, что мать простила её, что заклятие снято. И Анна почувствовала безмерное облегчение. Хоть и был рядом с ней все эти тяжёлые дни Бирон, успокаивая её, называя предрассудками и суеверием действия её матери, но Анна жила под страхом и давлением. Теперь как будто с души её сняли камень, она снова могла улыбаться и даже смеяться, слушая, как её маленькая дочка начинает лепетать немецкие слова.

Вскоре после этого царице Прасковье стало лучше — восстановилась речь, начала действовать правая рука. Она потребовала перо и бумагу и продиктовала письмо к Анне. В нём она отпустила грехи только ей, своей средней, нелюбимой дочери, про других же забыла, запамятовала, посчитала своё проклятие неважным. И последствия были для двух сестёр Анны самыми печальными — так, во всяком случае, думала сама Анна.

Пётр ещё раз сделал попытку вызвать в Россию мужа Катерины Ивановны, так как римский император поручил управление Мекленбургом брату Карла-Леопольда — Христиану Людвигу. Но супруг Катерины не задумывался о своём будущем, в Россию не ехал, а велел между тем отрубить голову в Демице тайному советнику Вольрату и тем положил конец своей карьере.

Но Катерина Ивановна не печалилась о муже, а продолжала предаваться задушевным беседам с камер-юнкером голштинского герцога, зазывала его к себе, делала богатые подарки, не отпускала домой, не обращая внимания на суровые взгляды матери.

Несмотря на тяжёлую болезнь, приковавшую её к постели, царица Прасковья решилась на дальнюю поездку — в Петербург: она скоро собралась в дорогу и к осени уже была в столице. В каменном доме на Васильевском острове спасалась она от страшного наводнения.

Сам государь навестил её перед смертью. Он попрощался с ней, ещё раз наказав простить всех дочерей. Весь дом собрался у постели старухи, отходящей в мир иной. Целая толпа попов, юродивых, карл и карлиц суетилась около умирающей и выспрашивала, чего ей хочется. Но она уже не могла говорить.

Пётр не присутствовал при последних днях царицы Прасковьи — он уехал осматривать Ладожский канал, при прорытии которого вскрылось множество злоупотреблений. Екатерина же была у постели больной, хотя и поехала потом на парадный обед с пушечной пальбой.

Перед самой смертью царица Прасковья знаками велела поднести ей зеркало, долго гляделась в него, закрыла глаза и преставилась...

Анне написали подробно о кончине матери, и она долго молилась за упокой её души, всё время держа перед глазами письмо с прощением и отпущением ей всех грехов перед матерью. После её смерти началась в жизни Анны новая пора.