Когда следственные дела декабристов будут тщательно, комплексно изучены соединенными усилиями историков, юристов и психологов, мы еще узнаем немало нового и поучительного о том времени, о первых дворянских революционерах, о тех людях вообще. Допросные листы полны явных и скрытых страстей, ложных показаний под видом «чистосердечных» признаний, которые дезориентировали следствие, полны покаянных слов, длинных списков сотоварищей, протоколов очных ставок и мучительных перекрестных допросов, тысяч назойливых повторов и уточнений. Душевное состояние декабристов было, безусловно, очень тяжелым. Разгром восстаний, самоубийства некоторых участников, массовые аресты, одиночное заключение, заковывание в кандалы наиболее упорствующих, широкая осведомленность следствия, полная неясность будущего, естественный для каждого человека страх перед смертью — все это давило на психику подследственных, ослабляло их волю. Выдерживали эту пытку далеко не все. Иные плакали, каялись, просили прощения у царя.
И не все декабристы тогда еще знали, что они задолго до арестов были выданы шпионами, карьеристами и провокаторами. Революционеры вдохновлялись высокими поводами, честью и долгом истинных сынов отечества, благородными целями освобождения несчастных своих соотечественников; многие из них спокойно и торжественно рассматривали себя как жертву во имя будущего. Тех, кто их предал, вели низкие страсти, подлые мотивы.
Чем пристальнее всматриваюсь в допросные материалы Николая Мозгалевского и его товарищей по обществу, тем сильнее уверяюсь, что этот рядовой декабрист нашел свой осторожный и довольно эффективный способ безадвокатской защиты в процедуре, весьма далекой от законных следственных и судебных правил.
Здесь я обязан поведать любознательному читателю, что и следственная процедура, и сам «суд», и приговоры — казни, каторга и ссылка — все это были беспрецедентные царско-жандармские изобретения, совершенно не отраженные в Полном собрании и Своде законов Российской империи, ставшие, однако, прецедентами и, в частности, «были впоследствии распространены на всю систему политической ссылки и сохраняли свою силу в отношении всех репрессированных в 1825-1917 гг. революционеров» (журнал «История СССР», 1982, № 3, стр. 188).
Первое подозрение насчет осторожности «нашего предка» зародилось у меня, когда я из дела Ивана Шимкова узнал, что Николай Мозгалевский читал «Государственный завет», показавшийся ему, однако, «почти невнятным». Перечитываю этот программный документ, сжато, конспективно излагающий подробные статьи Конституции Пестеля. Нет, даже не очень грамотный человек поймет, что объявляется самостоятельность народа, отменяются сословия, вводятся Народное вече, Державная дума, Верховный собор… Но, быть может, Мозгалевский, воспитанный матерью-француженкой, настолько плохо знал русский, что его можно было счесть за малограмотного? Такие были среди декабристов. Вот, например, как писал по-русски один из них, капитан по воинскому званию, человек, рожденный русским отцом и русской матерью, и я сохраняю в цитате его подлинную, из следственного дела, орфографию: «Бестужавъ утверждалъ в тртимъ собрани у бесчаснава и уандриевичя Что Конституцыя написана икагда начнетъ армия действовать то должны ей требавать Но Игде сия Конституцыя Икем была написана сево не абявилъ».
Николай Мозгалевский писал по-русски сравнительно неплохо, без грамматических ошибок; мысль в ответах следствию развивается логично, выражается кратко. Правда, за этой краткостью угадывается стремление избежать самых опасных тем и подробностей, чтоб не связать себя знанием их и не выдать товарищей, о чем мы поговорим позже. Для примера сравню его ответ на один из важнейших вопросов с ответом на тот же вопрос кого-нибудь из декабристов, избравших другой путь. Следствие особенно интересовало, что происходило на объединительных совещаниях «южан» и «славян», что конкретно говорили Бестужев-Рюмин и Спиридов. На этот вопрос Павел Мозган, скажем, отвечает так: «И Бестужев тут открыл, что 2-я армия вся готова и что Сергей Муравьев пригласил почти всю гусарскую дивизию. Надо как можно быть деятельными и не терять время, и что на будущий год будет всему конец и падет самовластие с высоты своей, Россия избавится от деспотизма и будет в благоденствии, что прославит имя свое не в одной Европе, но на весь свет, и бог нам поможет в справедливом деле, и, вынув образ, сказал: „Вот образ, перед которым поклянитесь действовать. всем единодушно и с твердостию духа жертвовать собой для блага общего и Благоденствия России“. После чего Бестужев сказал: „Назначить округи и начальников оных“, — что было тут же и сделано: в 8-ю дивизию назначен майор Спиридов, а в артиллерийскую бригаду — Горбачевский. И Бестужев изложил им правила следующие: чтобы окружные старались о присообщении членов, чтобы из округа в округ не переходить, не иметь никаких сношений между собою, все тайны, касающиеся до общества, узнанные членами, должны быть открыты окружному, но члены между собой не должны открывать один другому. А окружные относились бы во всем Бестужеву-Рюмину как избранному от корпуса, и просил Спиридова и Тютчева назавтра к себе, где им покажет бумаги и нужные для округа даст, и прочтет им Конституцию, а потом опять говорили по-французски. Довольно поговоря, Спиридов сказал, что слишком молодых не нужно приглашать и не открывать им совершенно все тайны, и Бестужев тут сказал: „Да, лучше быть рассмотрительным и нечего умножать без разбору, наша сила уже и так велика, и довольно, если вы все приведете свои части к желаемой цели“.
Это лишь половина пространного ответа, но и ее вполне достаточно, чтобы читатель мог представить себе не только всю серьезность политических тем, тактических и стратегических вопросов, обсуждавшихся на этом собрании, но и чрезмерную словоохотливость Мозгана, сообщившего такие подробности, о которых его даже никто не спрашивал. А вот основная часть ответа на эти же вопросы Мозгалевского, который участвовал в том самом собран и и, да еще к тому же в отличие от Мозгана хорошо понимал по-французски: «Бестужев-Рюмин более всего старался привергать к себе и говорил в пользу общества речь, которая и состояла в том, что как мы теперь угнетены своим начальством; что же касается до Спиридова, то он более всего обращал внимание на речь, и на слова, а сам почти не говорил». И больше ни словечка о том, что конкретно говорили Бестужев-Рюмин и Спиридов!
Изучая дело Мозгалевского, я иногда просто удивлялся его хладнокровию и способности дать осторожный, уклончивый ответ на такой вопрос, который, требуя предельной конкретности, ставил целью выяснить какое-нибудь важное обстоятельство. В показаниях Мозгана есть характерная подробность: Присягали «славяне» на образе — что предложил, как известно, Бестужев-Рюмин. Это знала Следственная комиссия— ответ Мозгана был дан 24 февраля 1826 года. И вот 25 февраля после вопроса о том, что говорили на совещании Бестужев-Рюмин, Спиридов и другие, Мозгалевского спрашивают: «В чем именно первый из них заставлял присягать перед образом?» Постановка вопроса требует раскрытия, в сущности, главной цели объединенных обществ, сформулированной Бестужевым-Рюминым для такого случая торжественно и обобщенно. Мозгалевский присягал вместе со всеми, хорошо помнит слова Бестужева-Рюмина, помнит себя среди товарищей, их и свои возгласы. Вопрос таил в себе немалую долю коварства: если представитель «южан» заставлял присягать, то не ухватится ли за это обстоятельство бедный дворянчик, спасая себя за счет другого, более важного преступника? Мозгалевский понимает, что к Бестужеву-Рюмину следователи проявляют особый интерес, но не знает показаний самого Бестужева-Рюмина, Горбачевского, Мозгана и других подследственных. Что делать?
. Обстановка последнего, чрезвычайно важного собрания хорошо описана Иваном Горбачевским. «13 сентября в день, назначенный для последнего совещания, все члены Славянского общества поспешили собраться на квартиру Андреевича 2-го. Это собрание было многочисленное и представляло любопытное зрелище для наблюдателя. Люди различных характеров, волнуемые различными страстями, кажется, помышляли только о том, как бы слиться в одно желание и составить одно целое; все их мысли были заняты предприятием освобождения отечества… Приезд Бестужева-Рюмина довершил упоение…»
М. В. Нечкина пишет, что его речь «запомнилась многим Славянам и вызвала их энтузиазм». М. Бестужев-Рюмин, в частности, говорил: «Век Славы военной кончился с Наполеоном. Теперь настало освобождение народов от угнетающего их рабства. Неужели русские, ознаменовав себя столь блистательными подвигами в войне, истинно отечественной, русские, исторгшие Европу из-под ига Наполеона, не свергнут собственного ярма и не отличат себя благородной ревностью, когда дело пойдет о спасении отечества, счастливое преобразование коего зависит от любви нашей к свободе? Взгляните на народ, как он угнетен! Торговля упала. Промышленности почти нет. Бедность до того доходит, что нечем платить не только подати, но и недоимки. Войско все ропщет. При сих обстоятельствах нетрудно было нашему обществу распространиться и придти в состояние грозное и могущественное. Почти все люди с просвещением или к оному принадлежат, или цель его одобряют. Многие из тех, коих правительство считает вернейшим оплотом самовластия — сего источника всех зол, — уже давно ревностно нам содействуют. Самая осторожность ныне заставляет вступить в общество, ибо все люди благородно мыслящие ненавистны правительству: они подозреваемы и находятся в беспрестанной опасности. Общество по своей многочисленности и могуществу — важнейшее для них убежище. Скоро оно восприемлет свои действия, освободит Россию и, может быть, целую Европу. Порывы всех народов удерживает русская армия. Коль скоро она провозгласит свободу, все народы восторжествуют. Великое дело совершится, и нас провозгласят героями века».
Иван Горбачевский: «…После сего каждый хотел произнести немедленно требуемую клятву. Все с жаром клялись при первом знаке явиться в назначенное место с оружием в руках, употребить все способы для увлечения своих подчиненных, действовать с преданностью и с самозабвением. Бестужев-Рюмин, сняв образ, висевший на его груди, поцеловал оный пламенно, призывая на помощь провидение; с величайшим чувством произнес клятву умереть за свободу и передал оный славянам, близ него стоявшим. Невозможно изобразить сей торжественной, трогательной и вместе странной сцены. Воспламененное воображение, поток бурных и неукротимых страстей производили беспрестанные восклицания. Чистосердечные, торжественные страшные клятвы смешивались с криками: Да здравствует конституция! Да погибнет дворянство вместе с царским саном!..
Образ переходил из рук в руки: славяне с жаром целовали его, обнимали друг друга с горящими на глазах слезами, радовались как дети, одним словом, это собрание походило на сборище людей исступленных, которые почитали смерть верховным благом, искали и требовали оной».
Эти большие цитаты я привел для того, чтобы читатель живее вообразил себе необычную обстановку того незабываемого собрания, в котором принял участие и Николай Мозгалевский. И вот вопрос о том, что происходило на собрании. Надо отвечать. Николай Мозгалевский, формулируя несколько невнятно, сочиняет великолепный ответ, который совершенно не раскрывает ни содержания речей, ни сути присяги, ни настроения собрания, и никого не называет, даже Бестужева-Рюмина: «Присяга состояла в том, о чем здесь в совещании говорено будет, то чтобы о том не объявлять никому из посторонних лиц». Ловко?
Павел Мозган многое открыл уже во «вступительном» своем письме, а на следующий день по заключении в крепость, не дожидаясь вызова в Следственную комиссию и не получив от нее пока ни одного вопроса, написал дополнительное показание о цели и организации общества, совещании его членов и т.п. После первого допроса, на котором он был также чересчур откровенен, Мозган в письме генерал-адъютанту Левашеву выдал новые сведения. Потом еще одно, уже покаянное, письмо тому же адресату. Однако ни выдача важных сведений, ни расширение списка единомышленников, ни пространные раскаивания не учитывались Комиссией, при определении степени вины и меры наказания. Историки пишут в комментарии к делу Мозгана: «Если откровенность, проявляемая Мозганом, была средством собственной защиты, то этот путь не оправдал себя». Следственные документы, в которых Мозган постарался так много вспомнить, заканчиваются безжалостной фразой: «Обстоятельств, принадлежащих к ослаблению вины, в деле не открывается». Павел Мозган получил свои первоначальные двенадцать лет каторги…
Иной путь избирает Николай Мозгалевский: он умело, иногда вроде бы даже рискуя, изображает из себя жертву случайности, принуждения и слабости своей, нигде не изменив однажды выбранной роли.
Один из выводов Следственной комиссии гласит: «В обществе находился весьма короткое время…». Этот вывод в разделе «Ослабление вины» не подкрепляется никакими датами или сроками пребывания Николая Мозгалевского в Славянском союзе и объединенной организации. Как это получилось, что такой дотошный следователь, как генерал-адъютант Чернышев, не обратил пристального внимания на разнобой в датах о времени вступления в общество Николая Мозгалевскаго, на важные показания вестового и Викентия Шеколлы, на письмо Павла Дунцова-Выгодовского Петру Борисову, где упоминается загадочный декабрист «Н.О.», на множество неясностей дела этого, как я начал постепенно убеждаться, интересного, до конца не раскрытого следствием и не понятого историками декабриста?
И хотя я уже знал, что Следственная комиссия при определении меры вины не принимала в расчет откровенных показаний и раскрытие важных сведений, подкралось ко мне однажды, признаться, некое паршивенькое подозреньице. Был у меня момент, когда я, знакомясь с несдержанными пространными ответами некоторых подследственных, грешным делом подумал, что Николай Мозгалевский, быть может, все же получил снисхождение в обмен на какие-нибудь существенные сведения, на раскрытие, скажем, новых имен заговорщиков. По всем обществам предателей насбиралось девятнадцать человек, и хотя я точно установил, что ни один из них не был «славянином», но все же считал себя обязанным следовать в отношении Мозгалевского с самого начала принятому правилу быть предельно строгим и даже придирчивым, чтоб ненароком не ошибиться…
Да, среди арестованных были добровольные болтуны вроде Мозгана, были такие, которые составляли списки членов тайных обществ.
С этой точки зрения внимательнейшим образом просматриваю допросные листы Мозгалевского. Нет ни одного нового для следствия подробного сообщения! А имена? Николая Мозгалевского назвали в своих показаниях Борисов, Горбачевский, Спиридов, Шимков, Громнитский, Мозган, Фролов, Бечаснов и Шеколла. А сам Мозгалевский? Оказывается, он н е упомянул ни одной фамилии, которая была бы до этого неизвестна следств и ю. Больше того — все они, за исключением одного человека, уже были арестованы и сидели в Петропавловке. Но не было ли какой-нибудь следственной тайны, связанной с этим исключением? Кто он, этот человек? Анастасий Кузьмин, поручик Черниговского полка. Фамилия эта упоминается и в кратком списке членов тайного общества, составленном Мозгалевским, и в его ответе на вопрос: «Каким образом вы и прочие члены общества приготовляли нижних чинов к возмутительным действиям?»: «…Я не приготовлял, и о других членах мне неизвестно более, как только о Сергее Муравьеве и Кузьмине». Мозгалевский, как мы скоро документально убедимся, активно «приготовлял нижних чинов» и знал, конечно, что вина Сергея Муравьева-Апостола стократ тяжелее, чем агитация среди солдат, — он был одним из основателей «Союза спасения» и «Союза благоденствия», ведущим деятелем Южного общества, руководителем восстания Черниговского полка. «Приготовление нижних чинов», с которыми больше общались, конечно, не подполковники, а младшие офицеры, существенно не утяжеляло груз вины Сергея Муравьева-Апостола, но было серьезным обвинением для поручика Кузьмина. Далее Мозгалевский дополняет свое показание конкретным личным свидетельством: «Черниговского полка Кузьмин хвастал в совещании, что у него рота готова к возмущению хоть сейчас». Почему вдруг такая необычная для Мозгалевского откровенность? Он же с головой выдает товарища! Дело объясняется очень просто. Поручик Черниговского полка «славянин» Анастасий Кузьмин, принявший активное участие в восстании, застрелился 3 января 1826 года. А Мозгалевский впервые назвал его 25 февраля того же года.
Снова внимательно просматриваю имена членов общества в показаниях Мозгалевского. Поразительно! Он нигде ни разу не называет Павла Дунцова-Выгодовского, с которым был связан, как .мы знаем, еще до Л е щ и н с к о г о лагеря и требовал от него какой-то информации из Житомира.
Следственное дело Николая Мозгалевского, рядовое и неинтересное только на первый взгляд, постепенно раскрывало передо мной этого все же довольно интересного и совсем не рядового человека. Причем даже известные сведения о нем при внимательном рассмотрении приобретали новую историческую глубину и нравственные оттенки. М. В. Нечкина писала: «Но, правда, в числе немногих революционных заслуг Мозгалевского стоит приглашение в члены общества юнкера Саратовского полка Викентия Ивановича Шеколлы, 23 лет».
Два слова о Викентии Шеколле. Собственно, какая особая заслуга была в том, чтобы ввести в общество всего-навсего юнкера? Однако представлять Викентия Шеколлу этаким незрелым безусым юнцом, по молодости, по глупости вовлеченным в опасное дело, было бы неверным. Иван Горбачевский набрасывает довольно выразительный портрет его: «Саратовского полка юнкер Шеколла имел от роду 20 дет, росту высокого, лицо страшное, обросшее волосами, глаза большие, черные, физиогномия изображала всю пылкость его души. Был испытанной храбрости и решительности, родом серб, уважаемый сочленами и любимый солдатами».
И числится за Шеколлой одна немалая революционная заслуга. После третьего объединительного собрания у Андреевича «славяне», стоявшие прежде на довольно умеренных позициях и призывавшие к последовательной агитационной работе среди солдат, воодушевились поддержкой и призывами «южан», склоняясь к решительным действиям. Когда они собрались своей автономной управой и выбрали Михаила Спиридова посредником для связи с «южанами», настроение у них было уже такое, что «одна искра могла произвести пожар». В Черниговском полку еще все было тихо, а в Саратовском как будто созревала подходящая для выступления ситуация. Командир 1-й гвардейской роты, в которой служил замечательный солдат-агитатор Анойченко, своими жестокостями и притеснениями довел рядовых до крайнего возмущения. Он даже запрещал в роте, как пишет Горбачевский, «иметь сношение с солдатами бывшего Семеновского полка, которые по своему положению были ревностными агентами тайного общества, возбуждая в своих товарищах ненависть к правительству». В конце собрания «славян» раздались возмущенные голоса с требованием наказать командира. Петр Борисов пытался утихомирить страсти, но тщетно, и собрание поручило Шеколле взбунтовать роту. Тот «с радостью принял сие поручение». И взбунтовал! Правда, до пожара дело не дошло — командир полка быстро сменил ротного, все успокоилось, однако этот эпизод позволил декабристам сделать вывод о настроении в полку, а для нас он важен тем, что это было первое в 1825 году выступление солдатской массы и организатором его был юнкер Саратовского полка ВикентийШеколл а…
Таким образом, Николай Мозгалевский, к чести его, вовлек в общество вполне достойного сочлена. Только одно удивило поначалу меня — в следственном деле Мозгалевского фамилия Шеколлы не значится! Как такое могло получиться? Ведь этот молодой декабрист, согласно показаниям вестового, приходил с товарищами к «нашему предку» на политические собрания, а сам Шеколла рассказал на допросе, что был приглашен в общество именно подпоручиком. Мозгалевским. Почему следствие прошло мимо этих свидетельств? Замечу, что вовлечение в общество даже одного нового сочлена Следственная комиссия рассматривала как тяжелое преступление, и каждый, кто был в том уличен, шел на каторгу — ведь такой человек был, бесспорно, деятельным членом революционной организации, ему полностью доверявшей, знал цели и программные документы ее, обладал правом и умением выбирать сочувствующих, посвящать их в опасные тайны и приобщать к делу. Почему все же Николаю Мозгалевскому не было предъявлено столь важное обвинение?
Тщательно просматриваю все материалы, которые помогли бы разгадать эту загадку. Вот Викентий Шеколла рассказывает, как подпоручик Мозгалевский присылает за ним. «Прибыв к нему в палатку перед вечером, где тогда никого не было (разрядка моя. — В. Ч.), он, Мозгалевский, после обыкновенного приветствия начал жаловаться на притеснения начальников, на тяжесть службы, на угнетение оною солдат, потом, объявив мне, что для исправления всего того и приведения в лучший порядок составляется тайное общество, приглашал меня вступить в члены оного».
Быть может, дело в том, что не было свидетелей этого разговора? Но вот другое место. Шеколла, уже принятый в общество, возвращается в лагерь с одного из совещаний. Рядом идут майор Спиридов и подпоручик Мозгалевский. Дело было, наверное, темным осенним вечером, если не ночью, вокруг ни души. Спиридов учит Шеколлу, как «привлекать к себе нижних чинов», повторяя почти слово в слово то, что он уже слышал в палатке от Мозгалевского. Принимает участие в разговоре и революционный «крестный» Шеколлы, уточняя для нового члена тайного общества цели. Из-за особой важности документа выделяю его разрядкой: «…Мозгалевский упоминал, что привязывать к себе солдат должно для того, чтоб когда надобность встребует, были они в готовности действовать».
Это примечательное место историки давно взяли на заметку, написав в комментариях к соответствующему тому, что показания юнкера Шеколлы от 13 мая 1826 года «вносят несколько ценных добавочных черт в характеристику пропагандистской работы М. М. Спиридова и Н. О. Мозгалевского среди младшего командного состава и нижних чинов в дни Лещинского лагеря».
Пересматриваю дела Спиридова, Мозгалевского, показания Шеколлы, сопоставляю даты дознаний и прихожу к выводу, что и обыкновенное везенье может играть в судьбе человека немалую роль, — свидетельства вестового и Шеколлы, записанные на юге, в армии, кажется, не успели к петербургским допросам «нашего предка», счастливо не совместились с его делом, А сам Мозгалевский, конечно, промолчал, отведя от себя и своего «крестника» более тяжелое наказание. Викентий Шеколла лишь просидел месяц на гауптвахте, а потом ему была определена служба «за рядового» до высочайшего распоряжения…
Не имея права фантазировать, хочу попутно обратить внимание на череду фактических обстоятельств. Общество, в котором состоял Николай Мозгалевский, придавало особое значение контактам с демократическим, революционным движением других славянских народов. И в обществе знали, очевидно, о родственных связях Мозгалевского — его четыре сестры были замужем за поляками, Павла Дунцова-Выгодовского «славяне» считали поляком, а Викентий Шеколла, возможно, был по происхождению сербом… И как не учесть эти связи, если даже их можно объяснить простой случайностью? Постепенно узнавая все это, я, признаться, больше и больше проникался уважением к далекому предку моей дочери. Прикинувшись неосведомленным и напуганным, он сумел скрыть от следствия контакты с декабристом-«поляком» — на самом деле с единственным декабристом-крестьянином— и молчанием своим посодействовать спасению единственного декабриста-серба, принятого к тому же в общество им самим. И по-другому стало читаться показание Ивана Шимкова о том, как он «советовал Громницкому и Тютчеву» «принять в общество подпоручика Мозгалевского, полагаясь на его молчание»… (разрядка моя. — В. Ч.).
Нет, в действительности Николай Мозгалевский не был чрезмерно напуган следствием! Он спокойно, расчетливо и осторожно держался своей линии поведения. На вопрос о том, в каких предметах он наиболее старался усовершенствоваться, Мозгалевский, в отличие от Михаила Лунина, например, прямо рубанувшего: «В политических», — с кажущейся наивностью, а на самом деле с тонкой и рискованной иронией переписывает почти всю программу Кадетского корпуса — в законе божьем, риторике, истории, географии, геометрии, тригонометрии, алгебре, французском и немецком, фортификации, артиллерии, ситуации и фехтовании.
У следствия был один особый вопрос, который задавался каждому «славянину», даже несколько заслоняя им другие политически важные пункты дознания, — о программе общества, например, то есть о «катехизисе», конституции «южан», будущем переустройстве России, польских связях, общеславянской федерации. Важнейший вопрос этот — планируемое цареубийство. «Многие из членов утверждают, что вы находились при рассуждениях их о том, чтобы начать возмущение лишением жизни царствующего лица и всех священных особ августейшей царствующей фамилии… Когда, где и каким образом сие происходило и кто из членов был назначен для совершения сего преступного предприятия?» Николай Мозгалевский, зная, конечно, об особом пристрастии следствия к этой теме, ответил, что при подобных рассуждениях не находился и «ни от кого о том не слыхал». После такого ответа Николая Мозгалевского надолго оставили в покое, содержа, однако, по-прежнему строго, как повелел царь. Через полмесяца декабрист решил напомнить о себе.
Немало прочел я писем из Петропавловки на имя императора. Во многих из них излагаются отдельные факты и подробности 1825 года, называются новые имена, уточняются обстоятельства некоторых событий. Есть письма, подписанные: «С глубочайшим высокопочитанием и таковою же преданностью за счастие поставляю пребыть по гроб мой вашего императорского величества всемилостивейшего государя верноподданный раб (подпись)».
Николай Мозгалевский не употреблял подобных выражений и вообще не писал царю. В первом своем письме он обращался к Следственному комитету с просьбой позволить ему «прийти в оный и узнать», почему же его держат в такой строгости. «…Я до сих пор нахожусь под строгим присмотром, что меня весьма беспокоит, и полагаю себе, чрез то самое, что, может быть, в некоторых ответных пунктах моих находят меня сомнительным…». Он обещает во всем сознаться и сказать все, что только припомнит, но не приводит ни одного факта, ни одной фамилии! Через два дня на письме, поступившем в Комиссию, появилась помета: «Читано 12 марта» и… никаких последствий. Строгое содержание, конечно, было способом нажима на подследственных. Представьте себе состояние молодого человека, который знает за собой вину, но, не сознавшись в ней, сидит неделю, другую, третью в одиночке, и никто его не вызывает, несмотря на письменную просьбу. И неоткуда получить сообщение о том, что о нем в это время говорят следствию его сообщники. Томительными, тревожными днями и ночами поневоле может прийти в голову мысль, что ты, быть может, уже заточен навечно. Мозгалевский по-прежнему не обращается к царю, а, продолжая играть свою роль, пишет новое, совсем короткое, в одну фразу, прошение Следственной комиссии об увольнении его «хотя от строгого присмотра». Разглядываю помету вверху этого листа: «Читано 30 марта». И снова никаких распоряжений. В марте-то его еще вызывали по другим делам, а тут лишь безмолвные непроницаемые стены камеры № 39 Невской куртины Петропавловской крепости и тот же строгий режим.
Не удалось мне установить, в чем именно заключалась строгость содержания Николая Мозгалевского, определенная царской запиской, но вот в каких условиях, например, пребывал по соседству, в камере № 3 Кронверкской куртины, первый декабрист Владимир Раевский: «Небольшое окно с толстой железной решеткою, кровать, стол, стул, кадочка — составляли принадлежность каземата. Двери с небольшим окошечком за занавескою снаружи и железные крепкие запоры и часовой при 5 или 6 номерах хранили безопасность узника. Ночник освещал каземат… Тяжела была жизнь в Петропавловской крепости. Тюфяк был набит мочалом, подушки также, одеяло из толстого солдатского сукна. Запах от кадочки, которую выносили один раз в сутки, смрад и копоть от конопляного масла, мутная вода, дурной чай и всего тяжелее дурная, а иногда несвежая пища и, наконец, герметическая укупорка, где из угла в угол было только 7 шагов».
Привел я эту цитату для того, чтобы подчеркнуть одно слово в записке царя, лично распорядившегося содержать Раевского «строго, но хорошо». Как же содержался Мозгалевский и другие «славяне», не удостоившиеся такой милости?
Любознательный Читатель. Нет ли воспоминаний других декабристов об условиях заточения?
. — Есть. «Довольно пространной» считалась камера в шесть шагов длины и в четыре ширины. Александр Беляев, назвавший свою камеру «гробом», указывает один размер — четыре шага… Во всех бастионах, равелинах и куртинах было очень сыро — крепость не успела просохнуть после катастрофического наводнения 1824 года, со стен текло, при топке печей вода лилась ручьями, и за день из каждой камеры выносили по двадцать тазов воды и больше. Декабристы страдали от головных болей, флюсов, у некоторых начался ревматизм. Из щелей выползали тараканы, мокрицы и прочая гадость.
— И в таких-то условиях узники читали и писали…
— Только у одного Сергея Трубецкого было почему-то светлое окно. Остальные окна были густо замазаны белой краской. Окна к тому же помещались в глубоких амбразурах и были зарешечены толстыми железными полосами. В этом сумраке узники жгли ночники, и копоть от сгоревшего конопляного масла и сальных свечей стояла в сыром затхлом воздухе. Иногда камеры дезинфицировали курением пивного уксуса…
— И узникам запрещали общаться между собой?
— Да, самым страшным и жестоким было одиночное заключение! Василий Зубков: «Изобретатели виселицы и обезглавливания — благодетели человечества; придумавший одиночное заключение — подлый негодяй; это наказание не телесное, но духовное. Тот, кто не сидел в одиночном заключении, не может представить себе, что это такое». Александр Беляев: «Одиночное, гробовое заключение ужасно. То полное заключение, которому мы сначала подвергались в крепости, хуже казни. Страшно подумать теперь об этом заключении. Куда деваться без всякого занятия со своими мыслями. Воображение работает страшно.
Каких страшных чудовищных помыслов оно не представляло. Куда не уносились мысли, о чем не передумал ум, и затем все еще оставалась целая бездна, которую надо было чем-нибудь наполнить». Один из братьев Бестужевых в упадке душевных сил нацарапал на стене своей камеры слова: «Брат, я решился на самоубийство»…
Следствие, названное декабристами инквизицией, продолжалось. Николай Мозгалевский, пробывший в одиночке уже больше двух месяцев, возможно, подумал, что о нем забыли, — письма в Комиссию остались без последствий, и он решил больше не писать. Весь апрель его не трогали, выдерживая перед главной следственной экзекуцией. И вот 30 апреля 1826 года Николая Мозгалевского повели на допрос, вернее, на очную ставку с Петром Громнитским «по разноречию в показаниях». Оно касалось того самого особого вопроса, на котором буквально помешалась Комиссия, — цареубийство. Итак, очная ставка подпоручику Мозгалевскому с поручиком Громнитским. «…П е р в ы й из них показывал, что он при рассуждениях членов общества, чтобы начать возмутительные действия лишением жизни царствующего лица и всех священных особ августейшей императорской фамилии, не был, да и после о таком преступном намерении ни от кого не слыхал; а пос л е д н и й, что на совещании у Андреевича, где положено было начать действия уничтожением царствующего лица и всех тех, кто сему воспротивится, между прочим, находился и подпоручик Мозгалевски й». (Подчеркнуто в деле. — В. Ч.).
И вот в присутствии генерал-адъютанта Чернышева Громнитский подтверждает свое показание, а Мозгалевский, «сознаваясь в том, что „на совещании был, утвердил то, что о вышеозначенном не слыхал“. Добравшись до этого места, я понял, что „наш предок“ попался. Теперь достаточно хотя бы еще одной очной ставки, а их могло быть даже несколько, и Николай Мозгалевский напишет, что он знал о готовящемся уничтожении царя и всей августейшей фамилии! До фактического объединения с „южанами“ „славяне“ пытались отстоять свои первоначальные позиции. „Славянское общество желало радикальной перемены, — пишет Иван Горбачевский, — намеревалось уничтожить политические и нравственные предрассудки, однако всем своим действиям хотело дать вид естественной справедливости, и потому, гнушаясь насильственных мер, какого бы рода они ни были, почитало всегда самым лучшим средством законность“. Позже, возбужденные зажигательными речами Бестужева-Рюмина, несколько преувеличенными „южанами“ масштабами антиправительственного заговора и длинными списками известных лиц, готовящихся к нему, согласились, что будущая республиканская форма правления несовместима с монархической, а „истребление всей царской фамилии показалось им самым надежным и скорым решением сего трудного вопроса“. Очевидно, Николай Мозгалевский знал о создании „La cohorte perdu“ — „Когорты обреченных“, составленной в основном из „славян“, по свидетельству многих декабристов, он присутствовал при главном принципиальном споре с „южанами“ о судьбе царской фамилии. Во время же следствия любому из декабристов ставилось в немалую вину одно лишь знание цареубийственного заговора, любой осведомленности об одной только этой цели. И мне было трудно представить, что из положения, в которое попал Николай Мозгалевский, можно найти какой-то приемлемый выход. Однако он был все же найден! Оправдание Николая Мозгалевского было по виду робким, а на самом деле довольно смелым; внешне наивным, но по сути издевательским, однако главное его качество заключалось в том, что оно оказалось юридически почти безупречным.
Прежде чем остановиться на нем, я позволю себе высказать одну догадку. Достаточно известно, что многие декабристы, несмотря на строгий режим содержания в крепости, находили возможности обмениваться информацией. Как известно, Александр Грибоедов, привлеченный по делу декабристов, узнавал подробности следствия и поступал в соответствии с этим знанием. Один из способов общения подследственных был традиционным — перестукивание, другой довольно оригинальным — они громко пели будто бы французские песни, сообщая в тексте, который не понимала стража, нужные товарищам сведения. Допускаю, что и среди служителей крепости были сочувствующие, а на прогулках и в бане существовала возможность обменяться жестом, взглядом и словом. Маловероятно, чтобы Николай Мозгалевский, как и его товарищи, не искал связей. По-французски-то он знал лучше, чем по-русски…
Предполагаю также, что генерал-адъютант Чернышев начал кое-что подозревать, изучая уклончивые и малоконкретные ответы этого подследственного. Не случайно, намекая на его оправдание, будто он вступил в общество не добровольно, под давлением угроз, Чернышев потребовал «на сие подробного и положительного показания, подкрепленного ясным доводом» (разрядка моя. — В. Ч.). Мозгалевский, формулируя ответ достаточно невнятно, назвал все же фамилии Спиридова и Бестужева-Рюмина, которые будто бы угрожали ему. Он хорошо знал, что, для юридического обвинения следствие признает по крайней мере два показания, с его же стороны могло быть только одно. Знал также, что Бестужев-Рюмин и Спиридов станут вдвоем отрицать его утверждение и, следовательно, им нечего ожидать каких-либо осложнений. Но психологически-то он хоть в какой-то мере воздействует на Комиссию, заняв к тому же время и допросные листы малосущественной темой. Так и получилось, а я даже подозреваю, что выдвижение этой темы было каким-то путем согласовано между товарищами. Да и как мог Мозгалевский вступить в общество под угрозой лишения жизни от этих лиц, если он вступил. в него, по многим данным, раньше Спиридова, а впервые увидел Бестужева-Рюмина уже будучи членом Славянского союза, на объединительном совещании? При чем тут эти два лица, если следствие пришло к выводу, хотя, кажется, и неверному, что Мозгалевский был вовлечен в общество Иваном Шимковым? Уверенность в том, что это был, как говорится, своеобразный «ход конем», у меня возросла, когда я прочел показания Викентия Шеколлы, будто ему при вступлении в общество угрожал лишением жизни… Николай Мозгалевский. Та же полная юридическая недоказанность и тот же психологический расчет!
Не берусь утверждать решительно, что с Шимковым был какими-то способами согласован и метод защиты по самому острому вопросу — о цареубийстве, но уж больно похоже на это! Правда, у меня нет данных о том, что Мозгалевский с Шимковым общались в крепости; да и не найти их, наверное, никогда, если даже они были. Но нельзя ли предположить возможности их общения до заключения в крепость? Кажется, тут даже документы не нужны, а одна лишь элементарная логика, обычный здравый смысл. Эти два декабриста-«славянина» служили в одном Саратовском полку и были связаны друг с другом не только службой, но н участием в обществе, совещаниях, беседах. Шимков познакомил Мозгалевского с «Государственным заветом» и, согласно официальной версии, вовлек его в революционную организацию.
Пережив до февраля 1826 года и события на Сенатской площади, и разгром восстания Черниговского полка, они наверняка не раз обсуждали их между собой. Потом начались аресты членов Славянского союза. Достаю свои карточки. Первым арестовали вождя «славян» Петра Борисова и 21 января 1826 года доставили из Житомира в Петербург. 11 февраля в Петропавловку был заключен Михаил Спиридов. Аполлон Веденяпин, сопровождавший оправданного позже следствием Фаддея Врангеля, сам был арестован в Петербурге 2 февраля. На другой день из Житомира же привезли Ивана Горбачевского и Владимира Бечаснова, 6 февраля — Ивана Киреева, 16 — Алексея Веденяпина, 17 — Александра Фролова, 18 — Павла Мозгана…
Первые аресты «славян» Мозгалевский с Шимковым пережили, будучи еще на свободе. Большинство их товарищей по союзу начинали свой путь в Петербург из Житомира, и об этом не могли не знать саратовцы и штатские житомирские «славяне» — Дунцов-Выгодовский, Иванов и Люблинский. Все они, конечно, со дня на день ожидали ареста, и не может быть, чтобы не задумывались о том, что с ними станет и как себя держать. А возможно, Шимкова с Мозгалевским везли из Житомира вместе? Ведь оба они были доставлены в Петербург 21 февраля 1826 года. Эта дата приводится в напечатанных материалах, но мне надо было добраться в архиве Октябрьской революции до одной примечательной папки с неопубликованными пока полностью и, к сожалению, не снятыми на пленку документами — сопроводительными записками Николая I.
Папку эту с грифом «хранить вечно» в читальный зал не выдают, и я снова — в который уже раз! — прошу Зинаиду Ивановну Перегудову разрешить мне пройти в ее святая святых. Должность Зинаиды Ивановны звучит внушительно — заведующая архивохранилищем документов по истории революционного и общественного движения XIX-XX веков; она главная хозяйка бесценных исторических бумаг, накопившихся за два века политической борьбы нашего народа.
— Зинаида Ивановна! — просительно говорю я в трубку. — Мне только взглянуть на одну записочку царя.
— По поводу?
— Николая Мозгалевского. Я вам о нем говорил, помните?
— Как же! Очень интересно. Но мы же не выдаем…
— Конечно, я понимаю. Подымусь к вам наверх, если позволите, и в вашем присутствии… Бумагу с просьбой принесу из Союза писателей.
— Что мне с вами делать? Ну хорошо, хорошо, сейчас начнем искать. Приходите завтра в это время.
Назавтра иду через тихий внутренний двор архивохранилища. Четырехугольник его замкнут громадными зданиями. Зарешеченные окна первого этажа, ворота под строгой охраной — есть все-таки порядок, хорошо! Пусть лежит здесь вечно эта нужная мне записочка!
Вот она, обыкновенная канцелярская папка с завязочками. Квадратные конверты стопками. В них — царские записки коменданту Петропавловской крепости генералу Сукину. Обозначен день и даже час в нижнем левом уголке листка, обведенного черной траурной каемкой. Имел ли Николай в виду некую зловещую символику? Вдруг меня передернуло: чернила были какого-то красно-ржавого оттенка, будто кровь запеклась тонкими струйками!
Даже в полной темноте чернила эти выцветают, и надо бы срочно сделать хорошие фотокопии, а то некоторые записки уже читаются с трудом — я не мог, скажем, полностью разобрать довольно пространную и очень важную сопроводиловку, с которой был отправлен в крепость Сергей Муравьев-Апостол… Разве можно удержаться и не заглянуть еще хотя бы в некоторые конверты?
Конверт № 79: «Присылаемого Якушкина заковать в ножные и ручные железа; поступать с ним строго и не иначе содержать как злодея!» Размашистая, с виньетками понизу подпись «Николай». Конверт № 94 — о Михаиле Бестужеве-Рюмине: «Присылаемого Рюмина посадить по усмотрению, и содержать как наистроже». А ниже подписи добавление: «Дать писать, что хочет». Новые и новые конверты. «Трубецкого при сем присылаемого посадить в Алексеевский равелин. За ним всех строже смотреть, особенно не позволять никуда не выходить и ни с кем не видеться»… «Присылаемого к. Сергея Волконского посадить или в Алексеевский равелин, или где удобно, но так, чтобы и о приводе его было неизвестно»… «Присылаемого при сем Кюхельбекера посадить в Алексеевский равелин и строжайше за ним наблюдать»…
Раскрываю конверты подряд, как они лежат. Конверт № 129 — Иван Горбачевский, № 138 — Петр Громнитский… Совсем нет записки о Павле Выгодовском — царь не удостоил его, единственного среди всех арестованных, своим вниманием. В распоряжениях Николая встречаются грамматические и синтаксические ошибки, иногда трудно уловить логику его решений, в некоторых записках проскальзывает мерзкое остроумие самодержца, упивающегося безграничной властью над людьми. В препроводиловке корнета Петра Свистунова Николай распорядился снабжать его «всем, что пожелает, т. е. чаем». Две записки о Петре Каховском. «Посылаемого Каховского посадить в Алексеевский равелин, дав бумагу, пусть пишет, что хочет, не давая сообщаться». Через месяц с небольшим Николай посылает коменданту крепости второе распоряжение: «Каховского содержать лучше обыкновенного содержания, давать ему чай и прочее, но с должной осторожностью». И добавляет совсем нежданное: «Содержание Каховского я принимаю на себя». Комендантские финансовые документы об оплате расходов на содержание Петра Каховского за счет императора история, между прочим, сохранила, в них только не включены расходы на покупку верейки и вознаграждение палачу… А вот конверт, на котором значится: «О жиде Давыдке». Был у Пестеля такой фактор Давыд Лошак, арестованный в Варшаве. Царь распорядился: «Присылаемого жида Давыдку содержать по усмотрению хорошо». И, наконец, конверт № 150: «Присылаемого Шимкова, Мозгалевского и Шахирева посадить по усмотрению и содержать строго». Шахирева я совсем до этого не знал и уже дома нашел в алфавитнике декабристов сведения о нем. Воспитанник 1-го Кадетского корпуса, поручик Черниговского полка, «славянин» Андрей Щахирев был осужден на вечное поселение и отправлен в Сургут, где весной 1828 года умер, возвращаясь с охоты, при невыясненных обстоятельствах, так как не обнаружилось «никаких знаков, могущих причинить насильственную смерть, кроме багровых пятен на шее и всем теле»…
Царская записка в конверте № 150 лишний раз подтвердила, что Шимков и Мозгалевский, наверное, имели возможность уже в дороге согласовать некоторые позиции перед следствием. Правда, Иван Шимков, как и Павел Мозган, выбрал путь откровенного признания, быть может, наивно надеясь на снисхожденье, — оба они на другой же день по заключении в крепость написали к царю длинные покаянные послания. Иной тактики, как мы знаем, придерживался Николай Мозгалевский, доведя ее до логического конца в главном пункте обвинения — осведомленности о планируемом цареубийстве. Но как он мог не знать об этом важнейшем, принципиальнейшем условии будущего переворота?
Представьте себе картину — идет с криком и гамом спор по главному пункту противоречий между «славянами» и «южанами». Михаил Бестужев-Рюмин настаивает, вдохновенно убеждает, по своему обыкновению повышает голос. Ему возражает Петр Борисов, к которому «славяне» всегда внимательно прислушивались. Необыкновенно важный и опасный разговор! Среди других «славян» — активистов сидит молодой офицер Николай Мозгалевский. Его присутствие на совещании подтверждают многочисленные показания. На следствии он, понимая опасность признания, вначале утверждает, что не был при этом разговоре, однако позже, в силу свидетельств, соглашается, что все же был на нем, но — «клянусь всемогущим богом» — ничего не слыхал о планах уничтожения царской семьи. Как это невероятное могло случиться? Очень просто — он, по его утверждению, спал! Двадцатипятилетний офицер, спортсмен, кавалерист и фехтовальщик, заявляет Комиссии, что он вдруг засыпает на самом, как говорится, интересном месте! Наглость, конечно, преступающая все границы, однако обвиняемый имеет свидетеля — Ивана Шимкова, который подтверждает, что Мозгалевский воистину спал на важнейшем совещании заговорщиков и об этом обстоятельстве у них даже будто бы состоялся по дороге домой разговор.
Придумать же такое! Следствию надо было, конечно, притянуть еще хотя бы одного свидетеля, но показание уже записано, и Мозгалевский, по своему обыкновению, будет теперь стоять до конца на своем — спал, и все тут, посему ничего не слыхал…
«В каких сношениях по обществу с кем из членов вы находились?» — спрашивает генерал-адъютант Чернышев. «По обществу я ни в каких сношениях более не находился, исключая с одним только Шимковым, с которым я служил вместе в одном полку», — письменно отвечает Николай Мозгалевский, словно никогда в жизни не знал он ни Михаила Спиридова, ни Виньямина Соловьева, ни Павла Выгодовского, ни Викентия Шеколлу, ни многих других «славян» и «южан»! От общества, письменно показывает на следствии Николай Мозгалевский, «клянусь богом… старался более удаляться…». Посмотрим, так ли это. Документ обладает своей, ничем не заменимой силой, и я отмечу фамилию «нашего предка» в некоторых показаниях.
М. Спиридов, 2 февраля 1826 года: «Через два дня я был приглашен в селение Млинищи и сколько упомню на квартиру Андреевича, куда прибыл Бестужев. Здесь я нашел соединение многих членов, а именно: артиллерийских: Горбачевского, Бесчастного, Андреевича, Борисова, двух братьев Веденяпиных, Киреева, Пестова, Тихонова, Черноглазова; пехотных: Пензенского: Тютчева, Громницкого, Лисовского, Мозгана, Фролова; Саратовского: Шимкова, Мозгалевског о, Черниговского: Соловьева, Фурмана, Кузьмина, Щипила и, кажется, Быстрицкого, адъютанта ген. Тихановского Шагирова, комиссионера Иванова, более же никого не припомню».
Ответ И. Горбачевского 7 февраля 1826 года на вопрос о том, кто именно из «славян» бывал на совещаниях у Андреевича: «Спиридов, Тютчев, Громницкий, Борисов, Бесчастный, Андреевич, Пестов, Фролов, Кузьмин, Киреев, Шимков, Мозгалевский, Веденяпины оба, Соловьев, Щепилов, Фурман и другие из 9 дивизий, которых фамилий не знаю».
В. Бечастнов, 8 февраля 1826 года: «…Через несколько дней было другое собрание, затем третье и последнее. Оба в квартире Якова Андреевича. На сих двух последних были: Борисов, Пестов, Горбачевский, Киреев, я, Тихонов, Шультен… Пензенского полка: майор Спиридов, Тютчев, Громницкий, Лисовский, Фролов; Черниговского: Кузьмин, Шатилла, Соловьев, Фурман; — Саратовского полка: Шимков, Мозгалевский и два юнкера коих фамилии не знаю…»
П. Борисов, 13 февраля 1826 года: «В первом собрании бывшем в Млинищах у Андреевича были Горбачевский, Пестов, Бечастнов, Тютчев, Громницкий, Лисовский, Усовский, барон Соловьев, Спиридов, Шимков, Мозгалевский, Веденяпин, Тихонов, Мозган, Шультень… В втором собрании были все те же кроме Тихонова и Шультена… В третьем и последнем, бывшем 12 сентября, были Пестов, я, Спиридов, Горбачевский, Веденяпин 1-ой, Громницкий, Тютчев, Шимков, Лисовский, Мозгалевский и Шипиль».
П. Мозган, 24 февраля 1826 года: «И через несколько дней собрались у Андреевича же, где кроме вышеупомянутых членов были, как знаю по именам, барон Соловьев, Фурман, Кузьмин, Мазгалевс к и й и Шимков…»
Итак, Николая Мозгалевского знали в лицо и по имени декабристы, служившие в Черниговском, Пензенском, Вятском полках и в 9-й артиллерийской бригаде, знали и общались с ним штатские житомирцы, он был единственным офицером Саратовского полка, состоявшим в Славянском обществе, и числился в их первом десятке, присутствуя на всех важнейших собраниях, где обсуждались политические и тактические вопросы.
На первом совещании у Якова Андреевича Бестужев-Рюмин назвал по требованию «славян» имена Волконского, Трубецкого, Пестеля, Давыдова, братьев Муравьевых-Апостолов, Раевского, Орлова, Фролова, Пыхачева и многих других декабристов, имена союзных поляков. Николай Мозгалевский участвовал и в двух последующих совещаниях у Андреевича, атмосфера которых походила на клокочущий вулкан и где окончательно была выработана тактика объединенных обществ, определены их задачи и цели, решен спорный вопрос о цареубийстве, дана присяга на образе. Присутствуя на всех этих собраниях, он, несомненно, все слышал и все понимал, и я прихожу к выводуг что его хорошо продуманная оборонная тактика до некоторой степени ввела когда-то в заблуждение не только высочайше утвержденную Комиссию, но и того, кто сделал сто лет спустя малообоснованный вывод о напуганном следствием декабристе, «недалеком малом», который якобы «так до конца и не понял ни цели тайного общества, ни серьезности дела».
Способ безадвокатской защиты Николая Мозгалевского оказался довольно эффективным. Следователи так и не дознались, что: 1. Он был хорошо знаком с программными документами «славян» и «южан». 2. Был связан с Обществом соединенных славян еще до Лещинского лагеря. 3. Знал значительно большее число единомышленников, чем назвал на следствии. 4. Был одним из организаторов межполковых связей — на его квартире в лагере собирались для политических дискуссий офицеры, юнкера и солдаты разных воинских частей. 5. Вел активную революционную пропаганду среди нижних чинов. 6. Привлек в общество достойного сочлена. 7. Присутствовал на всех важнейших встречах «славян» и «южан». 8. Знал о планируемом цареубийстве.
Многоопытную Комиссию, пропустившую сквозь строй допросов и очных ставок десятки умнейших и мужественных людей, все же не так просто оказалось обвести вокруг пальца. Итоговое обвинение Николая Мозгалевского сводилось к тому, что он «принадлежал к тайному обществу с знанием цели» (ЦГАОР СССР, ф. 48, д. 454, ч. 3, л. 226) и был осужден по восьмому разряду — на вечную ссылку в Сибирь.
Неизвестно, по какому принципу составлялись первые партии сибирских изгнанников, отправленные из Петербурга в конце июля — начале августа 1826 года. Узники слышали, как заковывали в кандалы товарищей, слышали громкие голоса прощания. И вот утром 4 августа надзиратель принес серую куртку грубого солдатского сукна, такие же панталоны в камеру Николая Мозгалевского, просидевшего здесь почти полгода.
— Одевайтесь, следуйте за мной…
В помещении Комендантского дома Николай Мозгалевский увидел двух незнакомых арестантов. Оба были старше его и болезненные с виду. Декабрист, так долго ждавший любых перемен, почти обрадовался — вырвался наконец из одиночки, вдохнул свежего воздуха, оказался среди товарищей. Зашелся в кашле и услышал мертвый голос вошедшего генерала от инфантерии Сукина:
— По высочайшему повелению… В Сибирь… Закованными…
Это была последняя группа декабристов, отправленная в тряских кибитках. Следующая партия — Николай и Александр Муравьевы, Иван Анненков и Константин Торсон — проследовала Сибирским трактом только в декабре, уже по санному пути.
В дороге Николай Мозгалевский познакомился со спутниками. Иван Фохт, бывший штабс-капитан Азовского пехотного полка, и Василий Враницкий, бывший полковник-квартирмейстер, единственный среди декабристов чех, также были осуждены на вечную ссылку в Сибирь. Они не знали, в какое место Сибири их везут, — фельдъегерь, сопровождавший декабристов, распоряжения на этот счет не раскрывал.
Никаких подробностей о следовании в Сибирь партии «нашего предка» не сохранилось, но их легко вообразить, прочитав, например, чеховское описание этой самой длинной в мире сухопутной дороги, сделанное почти семьдесят лет спустя, а также воспоминания декабристов и донесения жандармов. Каждый ехал в отдельной повозке. Рядом с каждым сидел жандарм. Каждую партию сопровождала повозка с фельдъегерем. «Арестанты от скорой езды и тряски ослабевали и часто хворали, кандалы протирали им ноги, отчего несколько раз дорогою их снимали и протертые до крови места тонкими тряпками обвертывали, а потом опять кандалы накладывали, а иного по несколько станций без оных везли…». На остановках жандармы разгоняли у повозок толпы соболезнующих, сами декабристы, выходя наружу, придерживали кандалы, чтобы не привлекать их звоном тех, кто за день-два до этого уловил слух-шепоток, что опять везут несчастны х.
За Уралом товарищи по судьбе попрощались друг с другом. Василия Враницкого повезли в Пелым Тобольской губернии, Ивана Фохта — в приполярный Березов, а Николая Мозгалевского ждал еще долгий путь через бескрайние степи и беспросветные дожди.