Идем по калужскому городскому скверу, чтоб в одном из его круговых просветов постоять подле каменной стелы в память о Николае Васильевиче Гоголе, — в этом уголке бывшего губернаторского сада стоял некогда флигелек, где останавливался великий писатель. Последнее достопамятное калужское место дало пищу для семейного разговора почти до самого Козельска, а потом для московских бесед с дочерью и стало причиной новых моих сидений в библиотеках, архивах и за письменным столом…
Урчат, купаясь в масле, моторные клапаны, под ними, в железном чреве, вспыхивает от электрических искорок воздушно-горючая смесь, поочередно бьет в поршни; их подпрыгиванья коленчатый вал переделывает в плавное и быстрое вращение; смиренно гудят передаточная коробка и кардан, а колеса, питаясь преобразованной энергией бензина, посылают машину вперед, туда, где для меня таилась главная загадка далекого XIII века. Но пока мы, трое жителей XX века, — в веке девятнадцатом с его сложнейшей экономической, политической и культурной историей, почти бесконечной галереей ярких портретов соотечественников. Есть в этой галерее лица, едва очерченные, но на них отражаются отсветные огни истории, и без этих отсветов нам было бы куда труднее понять их великих современников, узнать многие неповторимые подробности и представить общую панораму той жизни.
Разговор затеялся с тех попутных впечатлений, которых мы из-за спешки лишились, но за ними, воображаемыми, оживали почему-то давние женские портреты, выписанные историей то нежной акварелью, то беглыми штрихами гусиного пера…
Далеко сбоку и позади остался Полотняный Завод, где выросли сестры Гончаровы — Наталья, Екатерина и Александрина. «Все три, — писала Софи Карамзина, — ослепительные изяществом, красотой и невообразимыми талиями».
— И все три были несчастны, — говорю я моим спутницам.
— Все три? Почему?
— Единственной женщиной, которую Пушкин называл мадонной, была его невеста и жена. О ней всегда шли ученые споры, дающие не всегда научные результаты.
— Наталья Николаевна ни в чем не была виновата! — решительно говорит Елена.
— Однако она могла бы однажды сложить веер и щелкнуть им Дантеса по носу! — возражает дочь.
— Не могла. Она была совершенно беззащитна перед наглостью и не все понимала…
— А в чем же несчастье второй?
— Екатерина, объект провокационного двойного ухаживанья Дантеса, вышла за него замуж…
— Никогда не пойму! — восклицает за спиной дочь. — За убийцу Пушкина!
— Возможно, что она знала о предстоящей дуэли, но не предупредила сестер, и они навсегда порвали с ней всякие отношения.
— Еще бы!
— А третья любила одного хорошего молодого человека, и он отвечал ей взаимностью, однако был беден и совестлив… Ты, возможно, приходишься ему очень-очень дальней родственницей.
— Не фантазия ли это, па?
«Давнишняя большая и взаимная любовь Сашиньки» — так назвала этого человека Наталья Николаевна в 1849 году. Бесприданница Александрина Гончарова семнадцать лет ждала, когда он получит высокий чин и сможет обеспечить семью. Не дождалась и вышла замуж за австрийца-дипломата…
Взгорки, низины, луга, пашни… Разговор шел обрывками, потому что надо было и машину вести, и следить за дорогой, и взглядывать по сторонам, чтобы отдыхали глаза. И.вдруг представилось, что возможна совсем другая пьеса «Три сестры» — о великой любви поэта и его трагедии, пошлом спектакле жизни и ее отвратительной гримасе, о грустной драме, наконец; но чтоб все это не заслонило ни зловещих теней тех, кто затеял и осуществил чудовищное злодеяние, ни истинных друзей нашего величайшего гения…
Леса, перелески…
Где-то в этих местах бывал человек, которого так долго ждала и не дождалась Александрина Гончарова… Вспоминая о Пушкине, он говорил, что очень полюбил поэта, у которого был «домашним человеком», и до конца жизни думал о нем «с особенной теплотою…».
А если б не торопиться да свернуть сейчас чуток в сторонку, то на этих страницах снова объявилась бы пушкинская «пиковая дама» — княгиня Голицына, урожденная Чернышева. Здесь, в Городне под Калугой, была у нее небольшая усадебка, и хорошо бы взглянуть на остатки двух парков, на миниатюрную, как в Белкине, церковку Успения, на коробочку изящного дома, фасады которого украшают выразительно-простые архитектурные детали, да прикинуть, где могло быть крыло, план коего набросал сам Андрей Воронихин, за что хозяйка усадьбы в письме 1798 года просила дочь хорошенько поблагодарить его, бывшего крепостного Строгановых, ставшего замечательным зодчим, который вошел бы в историю мировой архитектуры за один лишь Казанский собор…
— Семья! — снова обращаюсь я к своим. — Помните, однажды мы заезжали в Большие Вяземы под Звенигородом? Там у храма Преображения стоит высоченная звонница, будто перекочевавшая в Подмосковье из Новгорода… Петр Дмитриевич Барановский предполагает, что собор построил для Бориса Годунова сам Федор Конь.
— Как же, — говорит дочь, — там и Кутузов останавливался, и Наполеон, и Пушкин в детстве бывал, впервые услышав о своей будущей «пиковой даме»…
— А вот тут, неподалеку, была ее летняя дача, которой она пользовалась целых полвека.
— Эта вездесущая княгиня была, наверно, самой знаменитой женщиной своего времени, — слышу я голос Елены.
— Были, однако, женщины поинтереснее, хотя и в ином роде… Вспомним Екатерину Дашкову, актрису Прасковью Горбунову — Ковалеву — Жемчугову — Ковалевскую — Шереметеву, поэтессу и композитора Зинаиду Волконскую… А жены декабристов? Однако сейчас я имею в виду одну твою, как я предполагаю, очень дальнюю родственницу.
— Фантазия, — вздыхает за спиной дочь. — Кто же она?
— Насчет родства, если честно говорить, у меня довольно зыбкое предположение. Но дело в том, что эта женщина в своем роде совершенно исключительна, хотя ничего выдающегося как будто и не свершила.
Нет, она не обладала властной натурой и стояла очень далеко от науки; не умела сочинять ни стихов, ни музыки, ни играть на сцене; не отличалась страстью к общественной деятельности и едва ли была способна на жертву ради любви к мужу. Занимала всю жизнь какое-то неясно-зыбкое общественное положение. И потом — Калуга…
— Кем же она там была?
— Официально губернаторшей.
— Странно, — промолвила жена.
— Бывает, — умудренно заметила дочь. — Ну, а в чем же ее исключительность?
— Она была необыкновенно обаятельна, неординарна и умна.
— И все?
— Не знаю, как и сказать…
Не знаю, как сказать и сейчас, когда спокойно сижу за столом, пишу, а дочь роется в моих шкафах и полках.
Пушкин сразу же заметил на балу эту фрейлину — изящная фигура, смуглые плечи, гордая осанка, жгучие глаза. Дело у нее, кажется, шло к двадцати, но Пушкина поразило, что она держит себя совсем не так, как другие придворные девицы в ее возрасте и положении. Вот какой-то великосветский лев, исполненный преувеличенного самомнения от своих орденов и бриллиантов, бесцеремонно лорнирует ее, а она презрительным взглядом черно-пламенных глаз да каким-то словцом укрощает его, и тот, уронив лорнет, торопливо прячется за спины соседей. Юные камер-юнкеры и лейб-гвардейцы расхватывают вокруг нее щебечущих подруг, а к ней подходит великий баснописец. Взглянув в залу, она говорит ему на ухо что-то такое, от чего живот Крылова совсем не по-светски заколыхался, а она залилась озорным заразительным смехом. Затаившийся у колонны Пушкин не выдержал и тоже незнамо отчего рассмеялся. Потом он поймал ее мимолетный взгляд, и вообразилось, будто она доподлинно знает, почему он в мрачной задумчивости стоит один у холодного мраморного столпа и какие мысли не давали ему спать прошедшую ночь… Князь Петр Вяземский, у которого с нею были очевидные добрые и взаимоуважительные отношения, будучи сам отличным поэтом, не сказать чтобы охладел к автору недавно обнародованных «Цыган», что было бы скоропреходящим пустяком, — претензии старого друга, опекуна и поклонника прямо адресовались к сути поэмы, в коей Пушкину хотелось выразить то, чего нельзя было в те времена выразить иначе…
И с Жуковским у нее сложилось давнее приятельство, и с другими литераторами; одного лишь Пушкина как-то миновало знакомство с этой оригинальной и, бесспорно, самой обворожительной фрейлиной императрицы. Было в молодой придворной особе что-то и непонятно-настораживающее. Однажды Пушкин увидел ее холодное, отчужденное лицо в профиль и проследил за ее взглядом, направленным на декорацию мундиров, пелерин, камзолов, складок, вуалей, оборок, эполет…
Как-то поздно вечером, когда поэт в одиночестве спускался по крыльцу Карамзиных, у которых устало доигрывала музыка, она встретилась ему и предложила:
— Пойдемте со мною танцевать, но так как я не особенно люблю танцы, то в промежутках мы поболтаем.
Отказаться было никак невозможно, и Пушкин вернулся в залу. Сказал ей, что давно приметил ее. Она в тон ответила, что только ради такого комплимента стоит жить среди всего этого, и обвела скучающим холодным взглядом залу. Пушкину понравилось, что она против ожидания не кокетничает с ним, естественно-мила, прекрасно говорит, не засоряя, как все, свою чистую русскую речь галлицизмами и прононсами. А ночью родились стихи:
Пушкин много писал той зимой лирических стихов, но возмужавший гений его уже тянулся к истории России, к личности Петра. На чтение «Полтавы» он попросил Карамзиных пригласить их постоянную гостью, однако хорошо читать Пушкин не смог, а черноокая слушательница почему-то промолчала, не высказав никакого заключения. «Полтаву» он посвятил Аннушке Олениной, которую в ту пору любил вдохновенно. Поэты посвящали много стихов и той, что внимала в тот вечер Пушкину, но больше комплиментарных или шутейных. Петр Вяземский:
Однако ни один человек не проложил пока пути к ее сердцу, и сама императрица советовала ей лучше выйти замуж без любви, чем остаться старой девой, — можно вконец соскучиться самой и наскучить всем.
Знакомство с прекрасной фрейлиной совпало со сватовством Пушкина к Аннушке Олениной. Ее родители отказали поэту из-за его политической неблагонадежности. Через полтора года он вписал в альбом Олениной восемь строк, по краткости, простоте, искренности, глубине и силе выражения чувства не имеющих, пожалуй, аналогов в мировой поэзии:
К черноокой же придворной красавице иного чувства, кроме приязненного любопытства и уважительного внимания, у Пушкина не возникло. Они, однако, подружились. Встречались на балах, вечерах и обедах у Карамзиных и других, беседовали о серьезном, таком, о чем с женщинами обычно не говорят, и шутили, доводя шутки до язвительности, недоступной мужчинам. Оказала она ему как-то и деловую услугу — передала одну из глав «Евгения Онегина» на непосредственную царскую цензуру.
Шло время. Пушкин женился, но прежняя дружба сохранилась и даже окрепла. Летом 1831 года на ее даче в Царском Селе он читал Наталье Николаевне и ей свои сказки, требуя нелицеприятных мнений. А она могла высказать их, как откровенно высказалась однажды по поводу не понравившегося ей стихотворения «Подъезжая под Ижоры», в котором, заметила она Пушкину, он «выступает как бы подбоченившись». Автор, оценив это оригинальное мнение, долго и весело смеялся.
В начале следующего года она вышла замуж, и Пушкин стал большим другом этого семейства. «В 1832 году Александр Сергеевич приходил всякий день ко мне», — вспоминала она позже. 18 марта того года он подарил ей альбом с поэтическим эпиграфом, написанным как бы от ее лица:
Пушкин продолжал встречаться с нею у общих знакомых или навещая ее время от времени; было, очевидно, в их отношениях такое, что поэт ценил. Весной 1832 года она вместе с Пушкиным и Жуковским была в гостях у Екатерины Андреевны Карамзиной, вдовы знаменитого русского историка и писателя, сестры Петра Вяземского, которая любила и долгие годы сердечно опекала поэта. После этого вечера они долго не виделись, во-всяком случае, почти весь следующий год, — в начале его она уехала за границу, вернулась только в августе 1833-го, а Пушкина с 18 августа по 20 ноября не было в Петербурге.
После долгого перерыва навестил он ее 14 декабря 1833 года, в годовщину восстания на Сенатской площади. Пушкин не пишет в дневнике, о чем шел разговор в тот вечер, но несомненно, что в такой день он не мог не вспомнить своих друзей и товарищей, а она — родственника, страдавшего в Сибири.
— У нее среди декабристов были родные? — спрашивает дочь.
— Николай Лорер приходился ей дядей. В это время он жил на поселении в Кургане. Кстати, у него был большой альбом стихов, в котором послание Пушкина «В Сибирь» отличалось от авторского одним словом, вернее, даже одной буквой, в корне, однако, меняющий смысл концовки самого знаменитого политического стихотворения той поры:
— Кажется, смысл точнее, чем у самого Пушкина! — восклицает Ирина. — И всего-то одна лишь буква!
— А со своей оригинальной черноокой приятельницей Пушкин еще встречался после 14 декабря 1833 года? — возвращает меня на прежний путь Ирина, задумчиво листая какую-то старую книгу.
— Не единожды.
Наверное, было в этой женщине что-то воистину притягательное, если великий поэт искал общения с нею. В 1834 году, судя по достоверным письменным источникам, Пушкин был у нее 7 марта, в конце апреля, 20 мая, 2 июня, в начале августа, 16 октября, 6, 17, 21 и 24 ноября — десять раз. Потом она снова уехала за границу, и надолго. Ее не было в России той зимой, когда поэт начал метаться в сетях грязных интриг и тяжких денежных долгов. Она ничего не знала об этом и за полтора месяца до рокового дня интересовалась в письме делами «Современника» и последними сочинениями Пушкина.
Горько плакала, узнав в Париже о смерти поэта от Андрея Карамзина, которому мать сообщила: «Пишу тебе с глазами, наполненными слез, а сердце и душа тоскою и горечью; закатилась звезда светлая, Россия потеряла Пушкина…» Вскоре Жуковский получит письмо из Парижа: «Одно место в нашем кругу пусто, и никогда никто его не заменит. Потеря Пушкина будет еще чувствительнее со временем…»
Думаю иногда вдруг, — будь она той зимой в Петербурге, может, и не случилось бы непоправимого? Конечно, это из области чисто мечтательных предположений, но она обладала проницательным умом, сильной волей, знанием людей, жизни, большого света и двора, пользовалась влиянием на все пушкинское окружение и умела, видно, постоять за себя и друзей, если, рано осиротев, сама, без помощи знатных, влиятельных или богатых родственников, добилась такого положения в петербургском высшем обществе, насквозь проникнутом интригами, борьбой самолюбий, властолюбии, корыстолюбии. И она могла бы, мечтается, распутать дьявольскую сеть вокруг поэта или, по крайней мере, вовремя предупредить его о смертельной опасности…
Эта женщина была, знать, воистину незаурядной, и не только «за красивые глаза» ей посвящали стихи, кроме Пушкина и Вяземского, многие поэты — Иван Мятлев, Алексей Хомяков, Василий Туманский и даже одна поэтесса — Евдокия Ростопчина.
— Между прочим, Лермонтов был знаком и с этой пушкинской приятельницей.
Он встречался с нею у тех же Карамзиных, хотя большой дружбы меж ними, кажется, не возникло — не то времени недостало для постепенного узнавания друг друга, не то она с возрастом делалась настороженнее к людям, не то просто их переменчивые настроения не сходились в часы встреч. Однажды он заехал к ней с визитом, но хозяйки не оказалось дома, и Лермонтов оставил в ее альбоме, всегда лежащем наготове на отдельном столике, свою, так сказать, визитную карточку:
Быть может, до своего последнего отъезда на Кавказ он все-таки успел узнать ее короче, потому что эти строки так и остались в альбоме, а в печать он разрешил только продолжение, не противоречащее, впрочем, началу:
Последние две строки однажды использовал В. И. Ленин в полемике с кадетами, и вы, дорогой читатель, не раз их слышали по разным поводам, совсем не задумываясь, по какому случаю они явились впервые; так свежая, оригинальная, афористично выраженная мысль, взятая из литературы, давно и самостоятельно живет среди нас… Как-то я встретил эти строки в памфлете, разоблачающем литератора-диссидента, который предложил в одном из своих психопатических писаний переместить население европейской территории СССР на Дальний Восток и азиатский север, чтобы освоить эти районы за счет средств, отпускаемых на космические исследования, но оставившего открытым вопрос о том, кто будет жить по сию сторону Урала… «Все это было бы смешно, когда бы не было так грустно…»
Вернемся, однако, к человеку, которому эти слова были посвящены изначально. В своей неоконченной повести «Лугин» Лермонтов набросал ее портрет: «Она была среднего роста, стройна, медленна и ленива в своих движениях; черные, длинные, чудесные волосы оттеняли ее молодое и правильное, но бледное лицо, и на этом лице сияла печать мысли… Ее красота, редкий ум, оригинальный взгляд на вещи должны были произвести впечатление на человека с умом и воображением».
Она носила обыкновенное русское имя и фамилию — Александра Смирнова — и была дочерью обрусевшего иммигранта, служилого человека. И так уж сложилась ее судьба, что она стала единственной женщиной, которая за свою жизнь лично узнала, в сущности, весь цвет русской культуры девятнадцатого века — от Ивана Крылова до Льва Толстого. Кроме уже известных читателю имен назову еще Владимира Одоевского, Александра Тургенева, Федора Тютчева, Виссариона Белинского, Сергея и Ивана Аксаковых, Ивана Козлова, Ивана Тургенева, Алексея Толстого, Якова Полонского, который был воспитателем ее сына; художника Иванова, артиста Щепкина…
Белинский, заехав со Щепкиным по пути на юг в Калугу, писал жене: «Пребывание в Калуге останется для меня вечно памятным по одному знакомству. Я был представлен Смирновой, c'est une dame de qualitй (это достойная дама. — В. Ч .), свет не убил в ней ни ума, ни души, и того и другого природа отпустила ей не в обрез. Чудесная, превосходная женщина, — я без ума от нее. Снаружи холодна, как лед, но страстное лицо, на котором видны следы душевных и физических страданий, изменяет невольно величавому наружному спокойствию».
Однако далеко не на всех производила она одинаковое впечатление, не каждый осыпал ее комплиментами. Иван Аксаков, работавший в Калуге председателем Уголовной палаты и часто встречавшийся с нею, писал:
И если Василий Жуковский называл молодую Александру Смирнову «небесным дьяволенком», то Иван Тургенев, узнав ее позже, отметил лишь «острый ум, зоркий взгляд, меткий и злой язычок», создав в «Рудине» малопривлекательный образ барыньки Лисунской. Должно быть, с годами она, теряя здоровье и одного за другим тех, кого ей посчастливилось узнать, черствела душой и утрачивала «веселость ума», если сам Лев Толстой с его любовью к жизни и людям, с его глубочайшим пониманием их тихих трагедий, не нашел для нее добрых слов…
И уж совсем особая статья — отношения Александры Смирновой с первым великим мастером русской классической прозы, создавшим направление в родной литературе, и было бы грешно, дорогой читатель, на этом отрезке нашего путешествия в прошлое обойти их стороной, не припомнить старых свидетельств и не прислушаться к полузабытым голосам современников гениального художника на подступах к творческой пропасти, что вроде бы вдруг разверзлась пред ним и поглотила его…