А что же Александра Смирнова? Жаль, что писем Гоголя к ней по доводу издания «Мертвых душ» не сохранилось. Вообще сказать, она не относилась к числу слишком тонких и вдумчивых ценителей литературы и не всегда придавала значение тому, с кем ее сводила судьба; по ее собственным словам, она и ее муж в 1837 году в Париже обходились с Гоголем «как с человеком очень знакомым, но которого, как, говорится, ни в грош не ставили». А следующую фразу начинает она странными словами: «Все это странно…»
После выхода поэмы из печати Гоголь приехал в Петербург и часто бывал у нее. Однажды в доме у П. Вяземского, куда пришла и она со своим братом, Гоголь прочитал отрывки из «Мертвых душ», уже напечатанных.
Александра Смирнова: «Никто так не читал, как покойный Николай Васильевич, и свои, и чужие произведения; мы смеялись неумолкаемо, и, если правду сказать, Вяземский и мы не подозревали всей глубины, таящейся в этом комизме».
Автору же делалось грустно при смехе, возбуждаемом «Мертвыми душами», книгой, которая, по словам Герцена, «потрясла всю Россию». Чарующая поэзия и бесподобный народный юмор, зримо и незримо присутствовавшие в произведениях раннего Гоголя, сменились другим, более глубоким, потому и не для всех заметным. Глубиной, таящейся в этом новом комизме Гоголя, были, конечно, его «невидимые миру слезы», которые позже разглядела Смирнова, написав: «…этот смех вызван у него плачем души любящей и скорбящей, которая орудием взяла смех».
Гоголь подружился с братом Александры Смирновой Аркадием, тем самым молодым бедным человеком, которого еще в те времена, когда жив был. Пушкин, так страстно полюбила, продолжала любить и будет еще долгие годы ждать Александрина Гончарова… Простившись с ним и его сестрой, Гоголь в начале июня 1842 года снова уехал за границу. Осенью писал из Рима во Флоренцию: «Увидеть вас у меня душевная потребность». В другом письме: «Упросите себя ускорить приезд свой: увидите, как этим себя самих обяжете». Письма были адресованы Александре Смирновой, также приехавшей в Италию. И вот в начале 1843 года, послав вперед брата для подыскания квартиры, она приезжает в Рим сама.
Александра Смирнова: «На лестницу выбежал Гоголь, с протянутыми руками и с лицом, сияющим радостью. „Все готово! — сказал он. — Обед вас ожидает, и мы с Аркадием Осиповичем уже распорядились. Квартиру эту я нашел“…»
Последующие полтора года были, должно быть, самыми счастливыми в жизни Гоголя — он чувствовал себя здоровым, работал, в кругу друзей был весел, говорлив, и все совсем бы ладно, если б не вечное проклятое безденежье. Гонорары от издания «Мертвых душ» и четырехтомного собрания сочинений шли на выплату петербургских долгов, и задолго до приезда в Рим Смирновой он снова оказался на мели. Писал Шевыреву: «…вот уже шестой месяц живу без копейки,, не получая ниоткуда». Просил у Погодина, Шевырева и Аксакова, но первый лишь разгневался, второй тоже, хотя и был готов помочь, да не нашлось из чего. Гоголь занял две тысячи у Языкова, в одном доме с которым квартировал, полторы собрал Аксаков из небольших своих доходов и столько же попробовал выпросить для пересылки в Рим у известного промышленника-миллионера Демидова, но тот отказал, говоря, что не в его правилах давать деньги взаймы, а дарить такие суммы он не может; выручила супруга его — негодуя на мужа, тотчас вынесла деньги… Ничего, не впервой; главное, у Гоголя шла плодотворная внутренняя работа, писалось, а в одном городе, почти рядом, жила та, «которую он очень любил и о которой говаривал всегда с своим гоголевским восхищением».., Это было свидетельство очевидца, товарища Гоголя, проживавшего с ним и Языковым зиму 1842/43 года в одном римском доме ва Via Felice, 126…
На следующий же день по приезде Александры Смирновой в Рим Гоголь явился к ней с лоскутком бумаги: «Куда следует Александре Осиповне наведываться между делом и бездельем, между визитами и проч., и проч.». Он стал ее провожатым, наставником по архитектуре, живописи, литературе, истории.
Александра Смирнова: «Не было итальянского историка или хроникера, которого бы он не прочел, не было латинского писателя, которого бы он не знал; все, что относилось до исторического развития искусства, даже благочинности итальянской, ему было известно и как-то особенно оживляло для него весь быт этой страны, которая тревожила его молодое воображение и которую он так нежно любил, в которой его душе яснее виделась Россия… Изредка тревожили его там нервы в мое пребывание, и почти всегда я видела его бодрым и оживленным…»
Записки А. О. Смирновой, изданные давно и небольшим тиражом, — библиографическая редкость, недоступная большинству моих читателей; основываясь на них, а также на письмах и воспоминаниях разных лиц, я пытаюсь восстановить некоторые моменты общения Александры Смирновой с Гоголем, подробности их встреч, бесед, прогулок по Риму, где возможно воспроизводя гоголевские слова…
В первый день он сделал общее обозрение «вечного города», восхищаясь им так, будто все впервые видел, заражал этим восхищением ее, делал в бумажке, какие-то пометы и, двигаясь от улицы к улице, от площади к площади, довел спутницу до той точки, с которой во всей своей величественной красе предстал собор святого Петра. Черкнул карандашом: «Петром осталась А. О. довольна».
В течение недели Гоголь раскрывал перед нею достопримечательности Рима, хвастаясь ими так, будто сам делал все эти открытия, и неизменно заканчивая обзор собором Петра. Когда он в последний раз пригласил ее на знакомую уже улочку, ведущую к собору, она иронически спросила:
— Снова, конечно, Петр?
— Это так надо. На Петра никогда не наглядишься. — Он прищурился, глядя на собор, и добавил: — Хотя фасад у него комодом…
Посетителей мужского пола пускали тогда в собор только во фрачном одеянии, а потому как у Гоголя фрака не было, он подкалывал булавками полы своего видавшего виды сюртука и с горделивым достоинством шествовал рядом с изящной черноокой синьорой, которую можно было принять за богатую и знатную итальянку.
Еще при первой их заграничной встрече в 1837 году Гоголь однажды обмолвился о том, что он будто бы был в Португалии, куда ей не советовал ехать из-за отсутствия комфортов.
— Каким образом вы попали в Португалию? — сомнением спросила она.
— Пробрался туда из Испании, — спокойно ответствовал он. — Где также прегадко в трактирах. Особенно хороша прислуга. Однажды мне подали котлету совсем холодную. Я заметил об этом случае. Но он очень хладнокровно пощупал котлету рукой и объявил, что нет, что котлета достаточно тепла.
Она расхохоталась.
— Милый Николай Васильевич! Достаточно прочесть ваши сочинения, чтобы убедиться, что вы величайший фантазер! Не может быть, чтобы вы были в Испании, потому что там смуты, дерутся на всех перекрестках, и все рассказывают об этом, а вы ровно ничего никогда не говорили!
— На что же все рассказывать и занимать собою публику? — спокойно ответил он и укоризненно добавил: — Вы привыкли, чтоб вам человек с первого разу все выхлестал, что знает и чего не знает…
Она смеялась и смеялась, не в силах успокоиться.
— Даже и то, что у него на душе…
Гоголь отвернулся к окну, и она прервала смех, однако осталась при своем неверии; с того дня между ними образовалась шутка: «Это. когда я был в Испании», которую Гоголь стоически-хладнокровно переносил.
В Риме эта шутка вспомнилась однажды, когда Гоголь в гостях у Смирновой вдруг снова начал рассказывать об Испании, которая в его глазах проигрывала перед Италией, — не тот-де климат, природа, народ и художества: испанская школа живописи напоминала в рисунке и красках болонскую, которую он не признавал, и, раз взглянувши на Микеланджело и Рафаэля, нельзя увлечься другими живописцами…
— Стройность во всем, вот что прекрасно, — заключил он.
— Может быть, это и так, — заметила она и со своей обычной прямотой, которую отмечал еще Пушкин, воскликнула: — Но вы ведь никогда не были в Испании! Вы, Николай Васильевич, как я положительно убедилась, большой мастер солгать.
— Как всегда, вы правы, — смиренно сказал он. — Да. Если уж вы хотите знать чистую правду, то я никогда не был в Испании, но зато я был в Константинополе, а вы этого не знаете…
И он начал рассказывать о том, что город издали очень живописен, а вблизи совсем наоборот — бестолковость в застройке, грязь, и есть узкие улицы, в какие не пройдет иная наша купчиха или попадья по причине бедер. И не поймешь, кого более — нищих или же собак. А собаки-то — и муругие, и пегие, и белые — все из-за грязи да пыли какого-то мышиного цвета и с проплешинами, оттого, что их не то кипятком шпарят, не то они сами шерсть с себя сдирают вместе с блохами. А на базаре оборванец какой-то золотом торгует! Кофе на каждом углу варят, что за кофе! В Риме подают турецкий кофе и в Париже, но все это жидкие итальянские и французские приготовленья. В Константинополе кофе — осадка полчашки, а жижа черная, как сажа, густая, как сироп, и с двух маленьких чашечек ночь не уснешь. А вокруг бывшей христианской Софии в отличие от римского Петра вот этакая не похожая ни на что планировка…
Взяв карандаш и листок бумаги, он начал чертить план кварталов, примыкающих к главному мусульманскому храму Константинополя, рассказом о коем Гоголь на целых полчаса занял гостей Александры Смирновой.
— Вот сейчас и видно, — сказала в заключение хозяйка, — что вы были в Константинополе.
— Видно, как легко вас обмануть, — невозмутимо возразил Гоголь. — Вот же я никогда не был в Константинополе, а в Испании и Португалии был.
Константинополь Гоголь впервые увидит лишь через пять лет, возвращаясь морем из Палестины, а вот был ли он в Испании и Португалии, чему все же поверила Смирнова, никому до сих пор неизвестно ничего достоверного. В первую свою недолговременную, нежданную, безрассудную и странную заграничную поездку летом 1829 года он никак не успевал побывать далее Гамбурга. И нет пока решительно никаких данных, кроме слов самого Гоголя, великого мастера шутливых мистификаций, что он заглянул за Пиренеи летом 1837 года…
Как-то Гоголь повез Александру Осиповну и Аркадия Осиповича Россет на очередную экскурсию по Риму, не предупредив, что они будут осматривать. Когда пошли пешком, он попросил смотреть направо, хотя там не было ничего примечательного, а потом вдруг попросил обернуться. Брат с сестрой ахнули от восторга — перед ними в самом выгодном ракурсе высилась знаменитая статуя Моисея.
— Вот вам и Микеланджело! — воскликнул Гоголь с таким видом, будто он сам, был создателем столь великого. — Каков?
А впереди было знакомство с Рафаэлем, выше творений которого для Гоголя ничего не существовало ни в живописи, ни в архитектуре. Он возил Александру Осиповну и на виллу Мадама, построенную по эскизам Рафаэля, и в Сан-Аугустино, где под сводами храма парили ангелы гениального итальянца, смотрели его Психею в Фарнезине, причем Гоголь там не на шутку рассердился на спутницу, проявившую, на его взгляд, недостаточно восхищения. Да, спутница, очевидно, была довольно поверхностна в восприятии бессмертного. Собором святого Петра она, по словам Гоголя, осталась довольна, не более, а сама Александра Осиповна пишет, например, как они увидели «сидящего Моисея с длинной бородой» и «любовались картиной страшного суда» в Сикстинской капелле… Быть может, она действительно любовалась, Гоголь же обратил ее внимание на изображение мук грешника между адом с его чертями и раем с его ангелами.
— Тут история тайн души, — сказал Гоголь. — Всякий из нас сто раз на день то подлец, то ангел.
Постепенно, однако, она под влиянием спутника начала, кажется, испытывать искреннюю тягу к старине и даже «его мучила, чтоб узнать поболе». Один раз, гуляя в Колизее, спросила:
— А как вы думаете, где Нерон сидел? Вы это должны знать. И как он сюда явился — пеший, в колеснице или на носилках?
— Да что вы ко мне пристаете с этим мерзавцем! — рассердился Гоголь и горячо заговорил. — Вы воображаете, кажется, что я в то время жил; вы воображаете, что я хорошо знаю историю. Совсем нет. Историю никто еще так не писал, чтобы живо можно было видеть или народ, или какую-нибудь личность. Вот один Муратори понял, как описывать народ; у него одного чувствуется все развитие, весь быт, кажется, Генуи; а прочие все сочиняли или только сцепляли происшествия; у них. не сыщется никакой связи человека с той землей, на которой он поставлен. Я всегда думал написать географию; в этой географии можно было бы увидеть, как писать историю…
Он прервал речь, вдруг заметив, что спутница преувеличенно внимательно слушает его.
— Друг мой, я заврался.
— Напротив, — возразила она. — Вы говорите очень интересные и серьезные вещи. Продолжайте, пожалуйста.
— Нет, об этом после… А скажу вам, между прочим, что подлец Нерон являлся в Колизей в свою ложу в золотом венце, в красной хламиде и золоченых сандалиях. Он был высокого роста, очень красив и талантлив, пел, и аккомпанировал себе на лире. Вы видели его статую в Ватикане? Она изваяна с натуры…
Не раз совершались и дальние, с остановками в гостиницах, загородные прогулки. Однажды в Альбано, осмотрев достопримечательности, они встретились вечером всей компанией и кто-то из их спутников начал читать из Жорж Санд. Гоголь хмуро слушал, молча ломал руки, когда другие, в том числе и Смирнова, восхищались отдельными местами, потом совсем помрачнел и ушел к себе. Александра Осиповна не поняла его состояния и после поинтересовалась:
— Отчего же вы давеча ушли, не дослушав чтения?
— Любите ли вы скрипку? — в свою очередь спросил он ее.
— Да.
— А любите ли вы, когда на скрипке фальшиво играют?
— Да что же это значит? — в недоумении спросила она.
— Так ваш Жорж-Занд видит и изображает природу. Я не мог равнодушно видеть, как вы это можете выносить. Удивляюсь, как вам вообще нравится все это растрепанное…
В тот день он был. задумчив и грустен, а вечером нежданно уехал в Рим, хотя заранее было условлено, что в Альбано все пробудут три дня. Поступок этот Александра Осиповна сочла очень странным и не могла позже добиться от Гоголя удовлетворительных объяснений.
А в Кампанье он вообще повел себя необычно. Молчал, во время прогулок шел один и поодаль от остальных, подымал и рассматривал какие-то камушки, срывал травинки, а то, размахивая руками, шел прямо на кустики и деревца. Однажды oна подошла к нему, лежащему на траве. Он задумчиво и углубленно смотрел в небо.
— Что с вами? — весело спросила она, заметив и в его глазах веселинку.
— Забудем все, посмотрите на это небо, — произнес он.
Не кажется ли вам, дорогой читатель, что Гоголь вел себя, как влюбленный юноша? Пытался ли он разобраться в своих чувствах к ней, тщательно скрывая это от нее, себя и других? Спустя полтора века мы можем говорить об этом лишь предположительно, если даже бесспорные факты рассматривать в их совокупности и связи.
Прощаясь с Гоголем в мае 1843 года, Александра Осиповна знала, что он выезжает следом, буквально через несколько дней, и уже 17 мая Гоголь пишет Шевыреву.из Гастейна, что собрался в Дюссельдорф, но вскоре почему-то оказался в Эмсе, неподалеку от Бадена, где лечилась она. В Эмсе той порой жил Жуковский, и вот Гоголь сообщает Александре Осиповне через брата, что он «в Эмсе для компании Жуковскому», которого она как раз собиралась навестить.
О душевном состоянии Гоголя в Эмсе мы угадываем по его письму к Данилевскому, отправленному через два дня после письма ее брату, Аркадию Осиповичу: «У меня нет теперь никаких впечатлений, и мне все равно, в Италии ли я, или в дрянном немецком городке, или хоть в Лапландии. Я бы от души рад восхищаться запахом весны, видом нового места, да нет на это у меня теперь чутья. Зато я живу весь в себе, в своих воспоминаниях, в своем народе и земле, которые носятся неразлучно со мною, и, все, что там ни есть и ни заключено, ближе и ближе становится ежеминутно душе моей. Зато взамен природы и всего вокруг меня мне ближе люди: те, которых я едва знал, стали близки душе моей, а что же мне те, которые и без того были близки душе моей?»
Александра Осиповна, приехав в Эмс, узнала, что Гоголя там нет, — он выехал к ней в Баден, откуда тут же послал записку, скрывающую за шутливым тоном его искреннее желание увидеться: «Каша без масла гораздо вкуснее, нежели Баден без вас. Кашу без масла все-таки можно как-нибудь есть, хоть на голодные зубы, а Баден без вас просто нейдет в горло».
Она вернулась в Баден, где Гоголь стал обедать у нее почти ежедневно и читать после обеда «Илиаду» в переводе Жуковского, а она же, говоря, что эта книга ей надоедает, не желала слушать. Гоголь обижался, жаловался в письме переводчику, что она «и на Илиаду топает ногами…».
С годами она становилась нервной, несдержанной, временами даже истеричной дамой, подверженной тяжелым приступам хандры, на что имелись, конечно, свои причины. Будучи женщиной, бесспорно, умной и знающей жизнь в ее подноготной, она давно уже, как в свое время засвидетельствовала Евдокия Ростопчина, кляла «тщету земную, обманы сердца, жизнь пустую, и все и всех и вас»… И еще «женщин долю роковую», что было отнюдь не поэтической красивой риторикой. Очаровательная фрейлина императрицы, пользовавшаяся вниманием самых блестящих молодых людей того времени, выдающихся знаменитостей и титулованных особ, вынуждена была выйти замуж по расчету, с присущей прямотой и безжалостностью к себе написав в посмертно опубликованных заметках: «я продала себя за шесть тысяч душ для братьев». Мужа, доброго и взбалмошного человека, она не любила; имела от него детей и деньги, слуг, безбедное заграничное проживанье. Сложности ее характера отмечены-осуждены давно, и я не стану повторяться. Только легко судить людей со столь далекого расстояния, тем более что мы надежно, защищены от их суждений о нас, и одновременно очень нелегко, если мы подчас не знаем человека, живущего даже рядом с нами… Один дореволюционный исследователь, еще заставший современников Александры Смирновой, пришел к заключению, что ее личность навсегда останется неразгаданной.
Ищу в записках Смирновой драгоценные свидетельства, помогающие нам лучше узнать великих ее современников и понять прошлое. Вот одно сведение лета 1843 года, которого более нет нигде: «Гоголь из Бадена поехал в Карлсруэ к Мицкевичу. Вернувшись, он мне сказал, что Мицкевич постарел, вспоминает свое пребывание в Петербурге с чувством благодарности к Пушкину, Вяземскому и всей литературной братии». Воображаю долгую дружескую беседу на чужбине двух великих славян — для мимолетной встречи не было смысла ехать. Наверное, они не только вспоминали Пушкина и его литературных друзей, в том числе и тех, кого уже давно не было в живых, — Кондратия Рылеева и Александра Бестужева, которым великий польский поэт в свое время посвятил стихи «Русским друзьям».
Николая Гоголя и Адама Мицкевича связывало в то время многое — оба они были одинокими на чужбине, пребывали на духовном перепутье, шла на убыль их творческая активность, умерщвляемая, в частности, напастью мистицизма, но едва ли именно это стало главным предметом разговора, потому что каждый из них пока потаенно прятал в себе эту пугающую их самих темную глубину. Мыслили же они, подогреваемые огнем патриотизма, одинаково свежо, импульсивно, оригинально и вдохновенно, веруя еще в свои таланты, испытывая общую спасительную тягу к реальности народной истории, культуры прошлого и надеждам на будущее. Они могли говорить о судьбах России и Польши, о славянстве, его древней культуре, связующей народы, и, очень может быть, о литературном феномене нашего средневековья — гениальном «Слове о полку Игореве»…
Любознательный Читатель. Извините, но нет же никаких данных, чтобы предположить такую тему в их разговоре.
— Вы знаете, меня всегда ставила в тупик одна странная очевидность в литературе прошлого. Ни у одного из великих писателей после Пушкина я не нашел прямого свидетельства, что они по достоинству оценивали «Слово о полку Игореве». Будто не читали его никогда. Ни Тургенев, ни Достоевский, ни Лесков, ни Чехов. В девяноста томах Льва Толстого ни словечка о «Слове»! Чем это объяснить?
Любознательный Читатель. Да, но и у Гоголя тоже, кажется, нет никакой оценки «Слова»?
— Однако у Гоголя есть «Тарас Бульба». Героико-романтический тон повести, ее патетика, пронзающий душу патриотический пафос, симфонический гимн Русской земле идет, конечно, от «Слова»! Между прочим, в первой редакции повести ничего этого не было. К сожалению, мы в точности не знаем, когда Гоголь работал над тем или иным произведением, нет календарных дат их полного завершения, только несомненно, что к 1843 году «Тарас Бульба» приобрел окончательный вид и звуки этой поэмы еще, должно быть, жили в душе автора… Кстати, никто из больших поэтов наших после Пушкина, кроме Тараса Шевченко и Аполлона Майкова, тоже будто бы не интересовался «Словом»…
Любознательный Читатель. А мог ли разговор о «Слове» поддержать Адам. Мицкевич?
— Он мог его даже затеять! Дело в том, что приезд Гоголя в Карлсруэ летом 1843 года совпал с особым периодом в жизни гениального польского поэта. В это время он занимал кафедру славянских литератур в парижском College de France, свел свои общественно-научные интересы к истории культуры славян с древнейших времен до XIX века и ничего не писал, кроме лекций. Его курс «Славяне» содержит отдельную лекцию о «Слове» — такое большое значение придавал Мицкевич этому великому памятнику… И Гоголь мог поддержать этот разговор! Он, хотя и со средними отметками, но все же закончил Нежинский лицей, занимал профессорскую университетскую кафедру в Петербурге, готовился, хотя и неудачно, к занятию кафедры в Киеве и капитальному труду по истории Малороссии, пусть это и не осуществилось. Было бы удивительно, если б он не знал «Слова», но удивительно и то, что прямых свидетельств этому, повторяю, не существует…
В конце лета Гоголь уехал из Бадена к Жуковскому в Дюссельдорф. Со Смирновой он простился заранее и сел в дилижанс, который должен был проехать мимо ее дома. Когда экипаж показался, она, желая познакомить писателя с одним из русских князей, навестивших ее в тот час, кричала ему, прося приостановиться, но Гоголь сделал вид, что не услышал.
Она сообщила ему в Дюссельдорф, что зиму проведет в Ницце, и приглашала его приехать туда. Гоголь ответил, что слишком привязывается к ней, а ему не следует этого делать, чтобы не связывать своих действий никакими узами.
Однако он не устоял. Вернувшись однажды с прогулки, она застала его у себя.
— Вот видите, — сказал Гоголь. — Вот я и теперь с вами…
Это было в декабре 1843 года. Для Гоголя этот год заканчивался трудно. Напасть, о которой я уже упоминал, завладевала им. Он написал Сергею Аксакову письмо, полное нравоучительных советов и упований на бога, которое рассмешило, раздосадовало н встревожило адресата. «…И в прошлых ваших письмах некоторые слова наводили на меня сомнения. Я боюсь, как огня, мистицизма; мне кажется, он как-то проглядывает у вас. Терпеть не могу нравственных рецептов, ничего похожего на веру в талисманы. Вы ходите по лезвию ножа! Дрожу, чтоб не пострадал художник».
Умный и прозорливый Аксаков, однако, не знал, что Гоголя в тот момент пригнетала и другая стародавняя беда. Гоголь еще из Дюссельдорфа сообщил Плетневу: «Денег я не получаю ниоткуда; вырученные за „Мертвые души“ пошли все почти на уплату долгов моих. За сочинения мои я тоже не получил еще ни гроша, потому что все платилось в эту гадкую типографию, взявшую страшно дорого за напечатание…»
Сразу же по приезде в Ниццу он просит Языкова: «Если ты при деньгах, то ссуди меня тремя тысячами на полгода или даже двумя, когда не достанет. Книжные дела мои пошли весьма скверно». Через полтора месяца Гоголь сообщает Шевыреву: «В конце прошлого года я получил от государыни тысячу франков. С этой тысячей я прожил до февраля месяца, благодаря, между прочим, и моим добрым знакомым, которых нашел в Ницце, у которых почти всегда обедал, и таким образом несколько сберег денег».
Жил он чрезвычайно скромно. Зная это, Александра Смирнова однажды стала в шутку отгадывать, сколько у него белья и какая одежда.
— Я вижу, что вы просто совсем не умеете отгадывать, — сказал он. — Я большой франт на галстуки и жилеты. У меня три галстука: один парадный, другой повседневный, а третий дорожный, потеплее.
И он стал уверять собеседницу, что наступит время, когда и она сочтет необходимым жить очень скромно, иметь, например, одно лишь платье для праздников и одно для будней… В норму общения входили меж ними нравоучительные беседы и заучиванье псалмов. Весной 1844 года она уехала в Париж говеть, а Гоголь собрался было во Франкфурт, куда переселялся Жуковский, но оказался в Дармштадте, где тоже отговелся и встретил пасху, потом в Бадене, и только в июне прибыл во Франкфурт.
А в Россию из-за границы уже ползли слухи-догадки. «Через четыре дня Смирнова едет прямо во Франкфурт; оставит детей с Жуковским, а с Гоголем обрыскает Бельгию и Голландию», — это пишет из Эмса А. Тургенев П. Вяземскому в Петербург. Вскоре она действительно приехала во Франкфурт. Одна богомольная, мадам-москвичка беспокоится за Гоголя: «Вам угодно, чтобы я сказала мое опасение за вас. Извольте; помолясь, приступаю. Знайте, мой друг, — слухи, может, и несправедливы, но приезжавшие все одно говорят, и оттуда пишут то же, — что вы предались одной особе, которая всю жизнь провела в свете и теперь от него удалилась». Слухи ползли по Москве и Петербургу, по Царскому Селу и украинскому селу Васильевке, где жили родные Гоголя. Распространению их способствовала прежняя репутация Смирновой, основанная и на досужих выдумках и на правде придворного быта, в атмосфере которого невозможно было оставаться недотрогой. Правду же отношений Гоголя и Смирновой знали только они двое…
Никакой совместной их поездки в Бельгию и Голландию не состоялось. Александра Смирнова провела две недели во Франкфурте и засобиралась на родину. На прощанье Гоголь подарил ей картину Иванова — писанную широкой кистью сцену из римской жизни.
Она уехала, и Гоголя снова подхватило — Остенд, опять Франкфурт, затем Париж, Гамбург, Карлсбад, Греффенберг, Галле, Дрезден, Берлин, Рим… Он словно хотел убежать от себя. Не писалось, а то, что писалось урывками, было слабо — теряла упругую силу строка, и Чичиков, продолжавший скупать мертвые души, никак не мог встретить живых людей, все они почему-то походили на красивые манекены или безобразные чучела. Легко, в охотку писались только длинные письма, и рука сама бежала, когда подступало неодолимое желание что-либо посоветовать адресату, кого-либо наставить на путь истинный. Немало таких писем шло Александре Смирновой.