Следы Голицыных не раз встречались мне, когда я стал приглядываться к Москве и узнавать ее окрестности. Какие-то Голицыны владели Архангельским до князя Юсупова, Матвей Казаков построил так называемую «Голицынскую больницу», станция «Голицыно» значится на карте Подмосковья. Всплыла эта фамилия и в Кускове, вернее, по соседству с ним, и тут же заслонилась чередою других имен, без которых нельзя себе представить нашей истории— Петр Первый, Суворов и Ленин, литературы — Жуковский, Толстой и Достоевский, живописи — Нестеров, Суриков и Серов, архитектуры — Казаков, Воронихин и Жилярди…

Приметное это место располагается в нескольких верстах на юго-восток от Кускова, но слегка уже холмится, и по нему нехотя текут речушки. Петр I, умевший вознаграждать заслуги, в 1702 году отбирает здешние лесные угодья у Симонова монастыря и передает их навечно Александру Строганову и его роду за щедрую помощь в оснащении армии и флота. Не раз Петр потом сюда приезжал, а спустя двадцать лет, когда в обихоженной уже усадьбе стояла и церковь, и барские покои, и специально построенный для царя дом, он отдыхал у Строганова после победоносной турецкой кампании, ждал здесь свою армию, чтобы триумфальным маршем войти с нею в праздничную колокольную Москву.

В середине XVIII века усадьба с прилегающей местностью в качестве приданого дочери Строганова переходит во владения князей Голицыных и за нею устанавливается сегодняшнее название «Кузьминки».

Полтораста лет планировались и строились, перепланировались и перестраивались Кузьминки — уникальный исторический памятник русского зодчества и ландшафтной архитектуры. Парк, неразделимо смыкавшийся с лесопарком и дальними лесами, парадный двор, пруды, каналы, балюстрады, манеж, оранжерея, вольеры, мосты, десятки построек усадьбы неприметно изменялись со временем. Пережили Кузьминки и несколько решительных перестроек. Вместо деревянных сооружений возводились каменные. Пасторальные парковые виды, дерновые скамьи, канапе и гипсовые скульптуры древнегреческих богов сменялись чугунными львами, решетками, триумфальными арками, обелисками, литыми тумбами и скамейками — это был своего рода модерн начала XIX века. А после французского нашествия были восстановлены и перестроены все мосты, пристани, вновь возведен разрушенный до фундамента «Конный двор», обелиск на въезде, верхняя часть храма…

Ни людская память, ни документы не сохранили имени первого планировщика будущего великолепного ансамбля, но его изначальный замысел, в основе которого лежали пейзажный композиционный принцип и свободная ассиметричность, тактично включавший в естественную природую среду разнообразные искусственные древесные насаждения, соблюдали многие поколения архитекторов, работавшие здесь. Знатоки русской старины, замечательное, с каждым годом растущее племя любителей и почитателей ее, могут меня упрекнуть в том, что я всуе упомянул выше имя Казакова применительно к Кузьминкам. Да, Матвей Казаков ничего не возводил и не планировал в Кузьминках. Я имею в виду Родиона Казакова. Он построил в Москве колокольню Андроникова монастыря, церковь Мартина Исповедника на Таганке и вместе с архитектором Иваном Еготовым, сыном слесаря и любимым учеником Матвея Казакова, автором замечательного по своей классической завершенности госпиталя в Лефортове и ряда кремлевских сооружений, многие годы трудился в Кузьминках. Эти-то два мастера и написали на рубеже XVIII и XIX веков заглавную строку в архитектурную летопись Кузьминок.

Назвал я Жилярди, а их в Кузьминках работало двое — Дементий, восстановивший после пожара 1812 года Московский университет, и его двоюродный брат Александр, которых такие дилетанты, как и я, не должны путать с Иваном (Джованни Баттиста) Жилярди, отцом Дементия, построившим множество московских зданий в стиле русского классицизма, и в их числе Екатерининский институт — ныне Дом Советской Армии. Немало творческих сил отдал Кузьминкам знаменитый Андрей Воронихин, в молодости строгановский крепостной, а позже академик перспективной живописи и профессор архитектуры, построивший Казанский собор в Петербурге. Он стал родственником Голицыных, владельцев усадьбы, и под его руководством прошли здесь большие архитектурные и ландшафтные работы.

Кузьминки давно уже сделались особой реликвией нашего народа. В стране нет другого такого места, к которому бы столько известных мастеров приложили свои разнообразные таланты. Архивные документы свидетельствуют, что за первые сто пятьдесят лет существования усадьбы здесь работали, кроме упомянутых, Иван Жеребцов, Василий Баженов и Михаил Быковский, Витали, Клодт и Луиджи де Педри, крепостные архитекторы Голицыных — Павел Бушуев, Савва Овчинников и Артемий Корчагин, живописцы Фыров и Наумов, замечательный лепщик Лука, чью фамилию время не сохранило. Оно в союзе с людским небрежением не сохранило также много из того, что было когда-то в Кузьминках, и лишь прекрасные гравюры художника Рауха доносят до нас чарующие виды вековой давности…

В дальних, частых и трудных моих поездках по стране Кусково и Кузьминки вспоминались вожделенными уголками, где я всегда мог отдохнуть, забыться и даже написать что-нибудь вдали от редакционной суматохи, неживого быта гостиниц и общежитского ералаша.

Под влиянием впечатлений от поездок в Сибирь, на Крайний Север и Украину у меня сложилась первая книжка, за ней вторая, третья, четвертая, и С. П. Щипачев, тогдашний секретарь Московской писательской организации, из сибиряков, однажды пригласил меня к себе и предложил вступить в Союз писателей.

В Союз этот я был принят за книги о моих современниках, но редкие часы досуга отдавал любительскому интересу — коллекционировал издания «Слова о полку Игореве», заглядывал при случае в старые парки и старые книги…

Одаренный шереметевский крепостной, обратившийся в поисках свободы к влиятельному князю Голицыну, пишет о себе, появившемся в Царском Селе, «среди лабиринта липовых и дубовых аллей»: «Бледный, худой, одетый острогожским портным, я был похож на захудалого семинариста, а никак не на отважного борца за собственную честь и независимость».

Его сиятельство, расспросив посетителя, «как он мог такой еще молодой и без всяких средств приобрести уже столько познаний и выработать себе литературный язык», поддержал его стремление и сказал: «Наш век полон тревог и волнений, и мы все должны, по мере сил, содействовать благим результатам. Для этого необходимы люди даровитые и просвещенные. Вы должны присоединиться к ним, но не прежде, как созрев в мысли и в знании…»

Князь написал молодому Шереметеву и даже ездил к нему с этим делом, но тот оказался неслыханным крохобором — ни в какую не соглашался отпустить на волю одного из сотен тысяч своих крепостных!

Любознательный Читатель. Неужто это правда — сотни тысяч?

— Да. Такого количества крепостных, возможно, не имело ни одно частное лицо за всю историю рабства-крепостничества! Вообще о богатствах Шереметевых стоило бы кратко сказать в назидание потомкам, чтоб они не забывали о почти невероятных социальных контрастах старой России и получше поняли героизм и жертвенность поборников ее свободы, начиная с декабристов.

Перед реформой 1861 года в собственности Шереметевых числилось восемьсот тысяч десятин земли, триста тысяч душ крепостных, иваново-вознесенские мануфактуры, павловские мастерские железных изделий, богатейшие дворцы и поместья, множество художественных и других ценностей, а после реформы, когда многие дворянские роды беднели и разорялись, доходы Шереметевых даже возросли и составили в 1870 году почти семьсот пятьдесят тысяч рублей дорогими тогдашними деньгами — грабарь на постройке железной дороги зарабатывал полтину в день!

Род Шереметевых был очень разветвленным, как и род Голицыных, которых известная дореволюционная энциклопедия Брокгауза и Ефрона перечислила в двадцати двух персоналиях! Еще больше Голицыных числится в пушкинском окружении, однако я не стану разбирать, кто из них и когда владел, скажем, Архангельским или Кузьминками, занимал те или иные государственные или военные посты, но о княгине Наталье Петровне Голицыной стоит вспомнить хотя бы потому, что это, бесспорно, она послужила прототипом старой графини в «Пиковой даме».

Вспоминаю дневниковую страничку Пушкина от 7 апреля 1834 года, где между важной записью о закрытии «Телеграфа» Полевого, о реакции на это событие Жуковского, самого Пушкина и не менее интересной заключительной строкой: «Гоголь, по моему совету, начал историю русской критики», значится: «Моя Пиковая дама в моде. — Игроки понтируют на тройку, семерку и туза. При дворе нашли сходство между старой графиней и кн. Натальей Петровной и, кажется, не сердятся…» Многие исследователи предполагают также, что ее же имел в виду и А. С. Грибоедов в заключительных словах «Горя от ума»: «Ах! Боже мой! Что станет говорить княгиня Марья Алексевна!»

Родилась она в 1741 году и, значит, к началу XIX века была уже если не старухой, то очень пожилой женщиной. Происходила из графского рода Чернышевых и бесконечно гордилась своей знатностью, приучая потомков никого не ставить выше Чернышевых или Голицыных, и когда однажды взялась рассказывать своей малолетней внучке о деяниях Иисуса Христа, то девочка наивно спросила, не из рода ли Голицыных был Христос…

Как и пушкинская героиня, бывала в парижском свете и в пору своей молодости, и позже, с дочерьми. Прозвище графини la Venus moscovite (московская Венера) у Пушкина возникло не случайно. «Венерой» парижане времен Людовика XIV и Марии Антуанетты окрестили старшую дочь графини Чернышевой Екатерину, которая, как написано в одном старинном мемуарном сочинении, была «очень хороша собою, но имела черты резкие и выражение лица довольно суровое», за что придворные французы и прозвали ее «Venus en courroux», то есть «Венерой разгневанной»… Мать же ее носила другую кличку: «La princesse moustache» — «Усатая княгиня», которая была хорошо известна и в России. Сохранилось письмо друга Пушкина поэта П. Вяземского (1833 г.), в котором он сообщает, что сын ее носит траур по умершей теще, а старуха «и в ус не дует». Сквозь шутливый этот каламбур мы видим и серьезное — ледяной старческий эгоизм, так точно схваченный Пушкиным в разговоре графини с Томским… И еще несколько слов о графине Чернышевой — княгине Голицыной, ибо мадам эта многими особенностями своего облика живо характеризует давным-давно канувшую в Лету эпоху русской жизни, мудрым свидетелем и беспристрастным ироническим судией которой был наш национальный светоч. Бегло коснусь тех черт этой исключительной в своем роде женщины, которые не входили в круг творческих интересов Пушкина.

Как и пушкинская героиня, княгиня Н. П. Голицына была величаво-надменна, властна, пользовалась всеобщим почтением в обеих столицах, непререкаемым авторитетом, весьма далеким от авторитета ординарной великосветской кумушки. И в грибоедовскую, ставшую крылатой фразу «Что станет говорить княгиня Марья Алексевна!» вложено куда больше серьезности, чем это нам представляется издалека. «Все знатные вельможи и их жены, — читаю в старых забытых мемуарах, — оказывали ей особое уважение и высоко ценили малейшее ея внимание». Московский поэт Василий Львович Пушкин даже посвятил ей в 1819 году панегирические стихи, правда, довольно заурядные, однако ясно выражавшие отношение высшего общества к этой престарелой, но влиятельной даме:

В кругу детей ты счастие вкушаешь; Любовь твоя нам счастие дарит; Присутствием своим ты восхищаешь, Оно везде веселие родит. Повелевай ты нашими судьбами! Мы все твои, тобою мы живем И нежну мать, любимую сердцами, В день радостный с восторгом мы поем. Да дни твои к отраде всех продлятся!..

Но в чем, однако, корни такого почти идолопоклонства? Отчего «весь Петербург» и «вся Москва» почитали за честь быть приглашенными в дом княгини Голицыной, а в день тезоименитства ее навещала сама императрица? Нет, она была не только живым памятником екатерининской эпохи, хранительницей давних традиций, но и политическим символом, и расчетливой деятельницей в окружающем трон обществе. Она своими глазами увидела начало Великой французской революции, быстрый крах олигархического государства, которое совсем недавно казалось таким незыблемым, увидела уничтожение народом французского аристократического слоя и, со страхом почувствовав, очевидно, ход истории, сделалась в России своего рода идейным консервантом привычного порядка вещей. Своеобразно, высокопарно и зло, но довольно точно пишется об этом в старом исследовании: «Сия знаменитая дама схватила священный огонь, угасающий во Франции, и возжгла его у нас на севере. Сотни светского и духовного звания эмигрантов способствовали ей распространить свет его в нашей столице. Составилась компания на акциях, куда вносимы были титулы, богатства, кредит при Дворе, знание французского языка, а еще более незнание русского. Присвоив себе важные привилегии, компания сия назвалась высшим обществом и правила французской аристократии начала прилаживать к русским нравам… Екатерина благоприятствовала сему обществу, видя в нем один из оплотов престола против вольнодумства, а Павел I даже покровительствовал его…» И далее о нашей героине: «не совсем было трудно усастой княгине Голицыной, с умом, с твердым характером, без всяких женских слабостей, сделаться законодательницей и составить нечто похожее на аристократию западных государств».

Вот она, оказывается, какая была, настоящая-то «пиковая дама»!

Остается добавить только, что подлинная графиня-княгиня пережила Пушкина, умерев в возрасте девяноста семи с половиною лет, почти через год после трагический смерти поэта, погибшего от пули заезжего мусью, которого вела зловещая и подлая рука. И, быть может, высшая, не поддающаяся прямому литературоведческому анализу прозорливая гениальность Пушкина проявилась в символическом финале замечательной его повести — карты графини побивают, а Германн, вверивший им свою судьбу, сходит с ума. Наверное, графиня Чернышева — княгиня Голицына, «фрейлина при пяти императрицах», могла бы стать прототипом главной героини большого социального романа, если б он в те времена был возможен в русской литераторе…

Вернемся к судьбе и запискам шереметевского крепостного юноши, которому баснословно богатый граф-сквалыга никак не соглашался дать волю. «Слухи о моих превратностях проникли в великосветские салоны. Мною заинтересовались дамы высшего круга. Одна из них, графиня Чернышева, даже взялась лично атаковать за меня графа. Узнав о его колебаниях, она прибегла к следующей уловке. У ней в доме было большое собрание. В числе гостей находился и молодой граф, Шереметев. Графиня Чернышева подошла к нему, с приветливой улыбкой подала руку и во всеуслышанье сказала:

— Мне известно, граф, что вы недавно сделали доброе дело, перед которым бледнеют все другие добрые дела ваши. У вас оказался человек с выдающимися дарованиями, который много обещает впереди, и вы дали ему свободу. Считаю величайшим для себя удовольствием благодарить вас за это. Подарить полезного члена обществу — значит многих осчастливить.

Граф растерялся, расшаркался и пробормотал в ответ, что рад всякому случаю доставить ее сиятельству удовольствие».

Объявилась также решительная поддержка с другой, совершенно нежданной стороны — Кондратий Рылеев! «Редкий по уму и сердцу человек, который в то время управлял канцелярией нашей американской торговой компании». Признаться, я не могу припомнить в художественной, исторической и мемуарной литературе более яркой характеристики Рылеева, чем эта: «Я не знавал другого человека, который бы обладал такой притягательной силой, как Рылеев. Среднего роста, хорошо сложенный, с умным, серьезным лицом, он с первого взгляда вселял в вас как бы предчувствие того обаяния, которому вы неизбежно должны были подчиниться при более близком знакомстве. Стоило улыбке озарить его лицо, а вам самим поглубже заглянуть в его удивительные глаза, чтобы всем сердцем безвозвратно отдаться ему. В минуты сильного волнения или поэтического возбуждения глаза эти горели и точно искрились. Становилось жутко: столько в них было сосредоточенной силы и огня».

Помнится, я читал и перечитывал эти строки, пытаясь найти в них отгадку некоей тайны, волнующей меня в личности Рылеева с юности. Вы, конечно, знаете могучую, торжественно-хорального звучания, песню о Ермаке: «Ревела буря, гром гремел, во мраке молнии блистали»? Запевные слова ее воистину громоподобно грохочут; в низких тонах — стихийная сила природы, в эпически-простых звуках и картинах всей песни — величие и мощь Сибири, историзм события, монументальная фигура Ермака. Народ нашел мелодию, сгармонизировал ее со словами, и песня звучит как один раскатный басовый аккорд. Почему Рылеев стал первым русским художником, поэтически воспринявшим Сибирь? Откуда взялись у него эти слова, и отчего не нашлось их у Державина или Жуковского, у Пушкина или у Лермонтова? И как верно взят тон! Какая слитность текста и музыки! Поразительное чутье прошлого и предвидение будущего… «Ермак», по сути, стал, первой русской песней, в которой осуществилось замечательное единение эстетического идеала художника и народа, потому-то она и живет до сего дня в народной памяти. Познакомившись в «Дневнике» со словесным портретом Рылеева, я, кажется, понял, откуда он брал слова о Сибири и Ермаке — из полета мысли через необъятные времена и пространства, из той «сосредоточенной силы и огня», что породила «Войнаровского» и подвигнула автора к декабрю 1825 года…

Кстати, автору «Записок и Дневника» посчастливилось в те дни услышать «Войнаровского» в исполнении самого Рылеева. При сем присутствовал также, «слушал и восхищался офицер в простом армейском мундире». Это был Евгений Боратынский, уже известный своими прекрасными элегиями русский поэт. Рылеев принял горячее участие в судьбе одаренного шереметевского крепостного, пообещал ему всяческую помощь, поселил в его душу надежду, без какой человек не может на земле. Вооружившись автобиографией юноши и образцом его сочинения, он произвел сенсацию «в кружке кавалергардских офицеров, товарищей молодого графа Шереметева…

Они составили настоящий заговор в мою пользу и предложили сделать коллективное представление обо мне графу Шереметеву. Всех энергичнее действовала два офицера, Александр Михайлович Муравьев и князь Евгений Петрович Оболенский. Неожиданный натиск смутил графа. Он не захотел уронить себя в глазах товарищей и дал слово исполнить их требование».

Любознательный Читатель. Исполнил?

— Нет, продолжал тянуть, и мне вспоминается краткая и беспощадная характеристика молодого графа Шереметева, данная ему Александром Грибоедовым: «скот, но вельможа и крез»… И если б не Рылеев, Муравьев, если б не их друзья!

В числе друзей Кондратия Рылеева и Александра Муравьева, офицеров Кавалергардского полка, были будущие известные декабристы Иван Анненков, Василий Ивашев, Александр Крюков, Петр Свистунов, Захар Чернышев.

За год до восстания на Сенатской площади они сообща сделали доброе дело. Из «Дневника»: «Двадцать второго сентября товарищи графа всей гурьбой собирались к нему справлять его именины. Они не преминули воспользоваться и этим случаем, чтобы напомнить ему обо мне. Граф опять дал и на этот раз уже „категорическое и торжественное обещание отказаться от своих прав «на меня“. Графская канцелярия наконец оформила юноше вольную и выдала сто рублей на житье в Петербурге, где у него не было никого, кроме добровольных покровителей.

Любознательный Читатель. И какова дальнейшая» судьба этого юноши? Кто это был такой? Поступил ли он в университет? Продолжал ли общаться с декабристами? Что пишет в «Дневнике» о 1825 годе? Кем стал?

— Звали его Александром Никитенко. Систематического подготовительного образования он не имел, но благодаря хлопотам разных лиц, в том числе и будущих декабристов, был принят в университет без проверочного экзамена с условием сдачи его после первого курса. Спустя десятилетия его дочь писала в «Русской старине»: «Заступники Александра Васильевича перед графом Шереметевым, с Рылеевым во главе, не прерывали с ним сношений и из покровителей скоро превратились в добрых приятелей.

Особенно часто видится он с декабристами Рылеевым и князем Евгением Оболенским. Последний, в июле 1825 г., даже пригласил его совсем на жительство к себе, в качестве воспитателя своего младшего брата, тогда присланного к нему из Москвы заканчивать образование».

Свой «Дневник» за 1825 год, документальное свидетельство его близости с декабристами, он уничтожил. Университет закончил в 1828 году, стал профессором, позже академиком словесности. Писал статьи, диссертации, дневники, редактировал «Сын Отечества» и «Журнал Министерства народного просвещения», дважды сидел на гауптвахте за пропуск в печать недозволенного, в частности одного из вольнолюбивых стихотворений Виктора Гюго. Называл себя «умеренным прогрессистом» и, будучи цензором, десятилетиями влиял на практику литературного процесса России. Был знаком с Пушкиным, Гоголем, Некрасовым, Чернышевским, Гончаровым, Тургеневым и многими другими. Интереснейший документ эпохи — «Записки и Дневник» — аккуратно писал до самой своей смерти в 1877 году.

Во время нашего путешествия в прошлое мы не раз встретимся с А. В. Никитенко и его великими современниками-писателями, а также с декабристами, в том числе и с теми, кто помог ему обрести свободу.

К декабристам вела меня и особая тропка.