Когда увлечешься чем-нибудь искренне и надолго, то все окружающее как-то незаметно пропускаешь через призму этого настроя, а из встречных людей тебя больше интересуют те, кто способен понять твое состояние, но истинным праздником я стал считать день, когда кто-нибудь непреднамеренно и естественно вплетал хотя бы тончайшую ниточку в бесконечную цепочку прошлого, какая годами все туже скручивалась в моей памяти…

Вспоминаю о недавнем знакомстве с потомками декабристов Рылеева, Бечаснова, Раевского, Якушкина, вспоминаю, как мы с ландшафтным архитектором старой школы Михаилом Петровичем Коржевым неторопливо, не пропуская ничего, бродили по Кусковскому парку. Липовые аллеи, Оранжерея, Зеленый театр, Игальянский домик с нетрадиционными, излишне реалистическими, почти карикатурными барельефами патрициев, Эрмитаж-изящное двухэтажное каменное строение…

— Помню, незадолго до революции в этом Эрмитаже еще действовала подъемная машина, — рассказывал Михаил Петрович. — Хозяин мог пригласить гостей наверх и обойтись без присутствия слуг-блюда подавались снизу через отверстия в перекрытии и столе. Архитектор Карл Иванович Бланк.

— Из немцев небось? — спросил я, подумав, впрочем, что Бланк мог быть и из французов, если поначалу его звали Шарлем, а отца Жаном.

— Их тогда много обрусело, и не без пользы… Бланк тут в середине восемнадцатого века отделывал дворец, Оранжерею, устроил парк «Гай» со всеми павильонами, который ныне — видите? — оказался вне заповедной черты…

Эрмитаж был очень хорош, весь светился в липовых кронах! Позже я разыскал письмо П. Б. Шереметева московскому архитектору К. И. Бланку:

"Государь мой Карл Иванович!

Какие нынешним летом в селе Кускове у меня будут строения… Прошу, чтоб оные были начаты, не упуская время, а особливо армитаж".

А спустя год, когда мы с замечательным нашим реставратором-архитектором Петром Дмитриевичем Барановским вышли подышать в сад Новодевичьего монастыря, восьмидесятипятилетний архитектор, знаниям, памяти и горячности которого я не уставал поражаться, немедленно воспламенился:

— Карл Иванович? Это был выдающийся русский зодчий! Ново-Иерусалимский монастырь, конечно, знаете? Ну, ту феноменальную громаду, что патриарх Никон соорудил над Истрой…

— Бывал.

— Бухвостов, из крепостных архитекторов, все окружил камнем. Его-башни, надвратная церковь, и уж не знаю, кто виноват, что позже претяжеленный русский каменный шатер над романским ротондальным собором рухнул. Не предусмотрели прочных связей, о чем мы с вамп не раз говаривали… Через сто лет после Никона шатер по проекту Растрелли восстановил в дереве Бланк. Это было сооружение высшей архитектурной кондиции, достояние общечеловеческой культуры. Его, как вы знаете, взорвали фашисты… Жаль до слез, до боли вот тут.

Пегр Дмитриевич тронул рукой грудь, задумался, и я тоже вспомнил жуткие руины Воскресенского собора, пытаясь вообразить, что собою представлял шатер Растрелли-Бланка. Мой собеседник был счастливее меня, потому что он его видел, и куда несчастнее, потому что острее чувствовал эту потерю, глубже понимал ее непоправимость. Правда, у меня давно были выписаны слова его покойного товарища, другого великого знатока академика Игоря Грабаря: «С точки зрения архитектурного типа здание было беспримерным и единственным во всей древней Руси. Его гигантский круглый зал с окружавшей его широкой галереей, наполненный светом, с исчезающим в высоте смело решенным шатром покрытия, тоже полным света и блеска, скульптурное и красочное одеяние стен собора-все это в превосходном синтезе производило потрясающее впечатление. Мощная романская ротонда Старого Иерусалима, соединенная с русской шатровой крепостной башней, и беспредельный в своих перспективных эффектах, огромной зодческой силы зал в духе барокко, насыщенный сиянием света, сверканием золота, морем лепки и росписей, слились в этом подмосковном соборе в единый ансамбль небывалой торжественности…»

С горечью я вспоминал также последнее свое посещение Нового Иерусалима. Шатер начали восстанавливать, однако это было гибелью памятника. Ошиблись в расчетах, не подняли всех документов, и шатер потерял два метра высоты. Бланк сделал с одной стороны его основания примыкающую заоваленность, а тут циркульный круг вытеснил, уничтожил балкон — неотъемлемую часть внешнего архитектурного убранства собора. Узкие люкарны, кроме того, не позволят по-старому впустить свет под шатровое пространство. Но главное-ребристый многогранник покрыли толстыми листами железа, которое уже начало ржаветь. Через два десятка лет они прохудятся насквозь, и дождевые протеки загубят лепнину и весь памятник. Мы организовали на этот счет письмо в соответствующие инсганции, и решено пока прекратить работы по теперешнему проекту, который Петр Дмитриевич Барановский с самого начала называл невежественным и еще злее…

— А в Москве Бланк что-нибудь построил?-спросил я, заметив, что задумчивость покинула Петра Дмитриевича и он смотрит на меня, словно пытаясь вспомнить, на чем прервался разговор. — Где-то я встречал его постройку.

— Не спешите… На запад от Москвы, где я каждый камень помню, есть у него еще кое-что. Знаете Вышгород?

— Ну, Вышгород под Киевом был резиденцией Рюрика Ростиславича, который сразу после смерти князя Игоря разграбил и сжег Киев.

— Да нет, Вышгород под Вереей! Там стоит на восьмерике церковь Бланка прекрасных форм… А в МосквеВоспитательный дом на Солянке с казаковским фасадом сохранился, и тут же красовалась его прекрасная церковь Кира I! Иоанна… Скажите, какое для вас имеет сейчас значение, — по поводу чьих именин создавалась нетленная красота?

— Чаще никакого.

— Вот. Эту церковь возвела не Екатерина Вторая в честь своего воцарения, а московский архитектор Карл Бланк с мастерами-каменщиками!

— Мало кто его знает, только специалисты.

— Понятное дело… А он умел обойтись с камнем скромно, сдержанно, в высшей степени благородно. Стояла такая церковка Бориса и Глеба у Арбатских ворот… Собственный сводчатый дом Бланка на Пятницкой. Несколько лет назад снесли, хотя я, кажется, сделал все, чтоб его спасти. И это Бланк, я его руку знаю. Мало ли, документы не найдены!.. Камень-тоже документ, да еще какой достоверный! Только его надо читать…

Вдруг я вспомнил, что знаю еще одну постройку Бланка в Москве. Когда попадаешь на Ново-Басманную, то непременно приостанавливаешься у церкви Петра и Павла под звоном. Вокруг нее великолепная кованая ограда XVIII века, охраняемая государством, а сама церковь чрезвычайно оригинальна и, кажется, одна такая на всю Россию-над ней вполне готический шпиль. Возведена была вскоре после основания Петербурга, когда строительство в Москве замирало, но самое интересное другое-проектрисунок ее набросал не кто иной, как Петр, вспомнивший в тот момент, наверное, островерхие голландские храмы, близ которых он в юности плотничал, осваивая корабельное дело. Колокольня стоит слитно с церковью и очень фундаментальна; второй ярус-восьмерик, а по углам ярусов мощные колонны дорического ордера.

— Петр Дмитрия, — сказал я. — Петра и Павла под звоном на Ново-Басманной помните, конечно?

— Как же! По эскизу Петра Великого строена. Только это не Бланк, он тогда еще не родился.

— Нет, я имею в виду колокольню.

— Бланк бесспорный, даже документы сохранились… Да, еще одна интересная постройка — Никола-в-Звонарях на Рождественке. Как эта улица теперь называется?…

— Жданова.

На улице Жданова я бываю довольно часто, потому что там, неподалеку от Книжной лавки писателей и рядом с Архитектурным институтом, стоит Книжная лавка архитектора, где иногда можно застать что-нибудь интересное о зодчестве или парках. Однажды я решил заехать в этот магазин, забрав по пути дочь Иринку с консультации по истории-она готовилась к экзаменам в университет, занималась с утра до вечера, побледнела, вытянулась в штакетину, и я старался при любой возможности поэкономить ее время и силы. В машину вместе с ней села милая скромная девушка такого же заморенного вида и с такими же учебниками в руках.

— Удивительное совпадение! — сказала мне дочь. — Оказались рядом на консультации и живем рядом! Катя едет на проспект Мира.

— Правда что редкое совпадение, — пришлось согласиться мне.-Едем, только через улицу Жданова-потеряем несколько минут, прокатимся с Катей…

Девчонки засмеялись нежданному словосочетанию, и я был рад, что они услышали его, особенно за дочь рад, потому что она подала заявление на филологический. Как-то постепенно у нее это решилось-изучать сербскохорватский язык и литературу, с азов македонский, польский, древнегреческий и старославянский, продолжать английский…

— Сам же говорил, что из славянских языков сербскохорватский ближе всех древнерусскому!

— Это не я говорил. Это академик Корш говорил, когда разбирал ритмику и строй «Слова о полку Игореве».

— Тем более.

— А Пушкин насчет частицы «ли» в «Слове» писал, что доныне в сербском языке сохраняет она те же знамепования.

— Вот видишь!

В нашем небольшом семействе царит ничем не ограниченный культ «Слова» и его автора.

— И «Святославлич», «Гориславлич» — архаичные славянские лексические формы, имеющие соответствия в сербскохорватском.

И она, конечно, знала, что ее дальняя родственница историк Мария Михайловна Богданова на Бестужевских курсах изучала языки, литературу и историю западнославянских народов.

— Кроме того, я разберусь в истории западных и южных славян, а то тебе все некогда! И родина сербскохорватского языка удивительно интересна, и наш предок принял когда-то в общество Соединенных славян единственного серба, и…

— Ну, это Иван Горбачевский считал Викентия Шеколлу сербом, а я не перепроверял.

— Хорошо, я найду время и проверю!

Что ж, у нее пятерочный аттестат и языки вроде бы идут; к концу нашего месячного пребывания в Польше она уже начала немного почитывать и поговаривать на польском, найдя этот язык мелодичным и красивым, несмотря на обилие шипящих и трудные в произношении группировки согласных.

— И еще наш предок со своими товарищами мечтал соединить всех славян в дружную семью…

Короче, аргументов в пользу выбора специальности набралось предостаточно, и-в добрый бы час!.. А пока едем по московским улицам к центру-они просторны еще, но вот поток встречных и попутных машин погустел, улицы словно сузились.

— Удивительное совпадение! — услышал я голос дочери. — Па! Катя, оказывается, тоже играет и у нее тоже есть собака.

Плохое совпадение — хорошо вроде бы живем, пианино и собак держим, но стандартно, даже в мелочах одинаково.

— Катя тоже на филфак мечтает? — спросил я, ожидая очередного удивительного совпадения.

— Нет, я на исторический.

— А что думаешь изучать?

— Конечно, русскую историю!

— Почему именно русскую?

Серый глаз в зеркальце исчез, ответа я не дождался. Пересекли Садовое кольцо. Как всегда в таких случаях, мне хотелось мимоходом порассказывать Иринке, чего сам знал о памятных строениях по сторонам, на которых отложилась родная история — имена, даты, события, но за спиной слышался неостановимый девчоночий щебет об учителях, подружках, кино, гребле, лыжах н прочем, что мнг было неинтересно, и я перестал слушать — пусть пощебечут, однако, отдохнут от событий и дат, скоро им станет на до щебета…

А я для себя решил объехать Кремль-это на досуге всегда прекрасный десятиминутный праздник.

С моста вырастают башни Антонпо Солярио, потом на мгновение околдовывает бессмертное творение Бармы Постника… Смотрю вперед, на дорогу, но уголком глаза вчжу недавно раскрытые и уже неотъемлемые от Москвы архитектурные сокровища Зарядья-Варвара с классическими портиками на обе стороны, английское подворье-XVI век! Эго Петр Дмитриевич Барановский, когда его привели сюда, на руины старых кирпичных стен, пощупал их руками, погорбился, пощурился и первым сказал: «Шестнадцатый, можете не проверять», а вскоре нашли нож английской работы и пломбы… Максим Блажен— ный, колокольня и собор Знаменского монастыря возвысились следом, братские кельи, палаты бояр Романовых, Георгий, Китайгородская стена, а за чужеродной гостиницей, загородившей полнеба, считай, почти не видно маленького белоснежного чуда со сложным именем — церкви Зачатия святой Анны, что в углу Зарядья…

Девчонки щебетали, не замечая ничего, кроме себя, и я, сделав большой круг, вернулся опять к Кремлю по Большому Каменному мосту. Вот за его выгибом возник, как старая умная сказка, непревзойденный Баженов, потом Бове, Казаков с Жилярди, Жолтовский, опять Казаков, снова Бове, Шервуд, Мюр и Мерилиз, Валькот с мозаикой Врубеля, Монигетти, Померанцев… Площадь Дзержинского, Кузнецкий мосг, улица Жданова.

— Ира, — не выдержал я под конец. — Вон за тем домом стоит, между прочим, Никола-в-Звонарях. Там интересный декор поверху, а в куполе круглые люкарны, как в первом, никоновском, шатре Воскресенского собора. Проектировал и строил русский архитектор Карл Иванович Бланк.

— Сейчас посмотрим.

— А его дочь Екатерина Карловна была матерью декабриста Николая Басаргина…

— Удивительное совпадение, — задумчиво проговорила Ирина. — Матерью нашего предка-декабриста, тоже Николая, была тоже Карловна, только Виктория. Француженка.

— Этого не может быть! — воскликнула вдруг Катя.

— Почему же? -удивилась дочь.

— Просто этого не может быть,-решительно встряхнула волосами Катя, но Иринка пообещала:

— Сейчас я тебе все объясню!

Оставив их объясняться, я зашел в магазин, чтоб взглянуть на книги, но так как интересных новинок не было, то быстро вернулся к машине.

— Ты сейчас узнаешь самое удивительное! — взволнованно сказала дочь.Катя, оказывается, тоже четырежды правнучка одного из декабристов, погибших в Сибири!

— Н-но! Кого же?

— Василия Петровича Ивашева.

— Ивашева, — поправила Катя.

— Не может этого быть! — вскричал в свою очередь я.

— Может, — засмеялась девушка. — И он до самой смерти дружил с Николаем Басаргиным, который был крестным отцом всех его детей.

— Верно, — подтвердил я, трогая машину, в которой вдруг оказались два потомка декабристов, и все еще не веря в столь исключительный, редчайший случай. — По какой же линии?

— Старшая дочь декабриста Мария Васильевна Ивашева-Трубникова — моя прапрапрабабушка.

Прапрапрабабушкой Иринки была тоже старшая дочь декабриста — Варвара Николаевна Юшкова, урожденная Мозгалевская, и это, кажется, еще не все совпадения! Виктория де-Розет, мать «нашего предка», была из Франции, Камилла Ледантю, жена Василия Ивашева, тоже француженка… А Катя Зайцева продолжала говорить о Марии Васильевне Ивашевой-Трубниковой:

— Она была зачинательницей женского движения в России, открыла в Петербурге первый воспитательный дом для девушек, потом много сделала для создания Бестужевских курсов. Принимала у себя Веру Засулич и других революционеров.

— Знаешь, Катя, ты молодец! -сказал я.

— У меня целая папка о своих предках.

— Умница… Продолжай, пожалуйста.

— У нее было четыре дочери. Мария — в замужестве Вырубова, Екатерина — Решко, Ольга — Буланова и Елена — Никонова. Я иду от первой из них. Мужья этих внучек декабриста были «чернопередельцами», сидели в царских тюрьмах, а Ольга Буланова была сама политкаторжанкой и, кроме того, писательницей, издала «Роман декабриста» и «Три поколения»… А в Женеве есть могила — на плите написано:

«Мария Клавдиевна Решко, русская революционерка».

Ее племянница Елена Константиновна Решко, дочь Екатерины Ивашевой-Решко, правнучка декабриста, живет в Москве…

— Спасибо, Катя. Разыщу.

— А я скоро еду в Ленинград. Там живет внучка декабриста Василия Ивашева.

— Внучка? Но это, Катя, ведь невозможно! Сколько же ей можеть быть лет?

— Сто.

— Ровно?

— Да. Скоро сто один, поэтому я еду. Она была врачом-педиатром. В начале войны, уже старушкой, она была назначена сопровождать эвакуированных школьников на Валдай, там тяжело заболела, а сообщение уже было прервано, и ее дочь Екатерина Семеновна — в нашем роду много Екатерин — с трудом доставила больную в Ленинград, откуда семья осенью сорок первого эвакуировалась в тыл… Екатерина Петровна еще сама на пятый этаж поднимается.

Будущий русский историк Катя Зайцева пообещала мне показать свою папку, дала телефоны и адреса. Через несколько дней я связался с Еленой Константиновной Решко, а 10 сентября 1977 года отправил в Ленинград телеграмму Екатерине Петровне Ивашевой-Александровой:

«Поздравляю Вас, старейшину декабристскях потомков, с первым годом второго столетия Вашей прекрасной жизни. Доброго здоровья и сил».

А совсем недавно узнал, что в тот день ленинградцы доверху засыпали гвоздиками и розами скромную квартирку Екатерины Петровны.

Декабристов Николая Басаргина и Василия Ивашева действительно связывала крепкая дружба, начавшаяся еще в те времена, когда они были молодыми офицерами, адъютантами Витгенштейна. Василий Ивашев был скромным, чутким, чрезвычайно, как бы мы сейчас сказали, интеллигентным человеком. На каторге с ним произошел один примечательный эпизод, довольно известный, однако достойный того, чтоб повториться о нем, сделав здесь несколько шагов боковой тропкой нашего путешествия. В Чите Николай Басаргин получил известие о смерти своей маленькой дочки Софьи, это было его второе горе — мать девочки, урожденная княжна Мещерская, скончалась перед тем. Сам охваченный смертной тоской, декабрист, однако, находит в себе силы поддержать участливым словом друга, который незадолго до перевода декабристов на Петровский завод совсем упал духом, как-то странно замкнулся в себе, «был грустен, мрачен и задумчив». Только Басаргин никак не мог предположить, что Ивашев задумал в эти дни нечто особенное-изготовился рискнуть жизнью в безумном поиске свободы. Решение это, принятое в одиночку, было твердым и окончательным. Судя по всему, побег был уже подготовлен. В лесной глуши какойто беглый каторжник, с которым Ивашев установил связь, будто бы вырыл для декабриста тайник, закупил и завез туда продуктов — Ивашев, оказывается, утаил от досмотров полторы тысячи рублей. И казематный тын уже подпилил соучастник Ивашева. Ночью они должны были встретиться у лаза, схорониться в тайнике, дождаться, когда прекратятся поиски, и направиться к китайской границе…

Николай Басаргин, узнав днем об этом плане, был уверен, что беглый каторжник либо убьет соучастника, чтоб завладеть деньгами, либо выдаст начальству, заслужив прощение себе. И он с трудом уговорил Ивашева подождать хотя бы неделю, еще раз взвесить все обстоятельства, подумать о возможных последствиях этого опасного замысла.

Три дня Николай Басаргин тревожно и заботливо опекал друга, надеясь, что тот все же не решится на непоправимый шаг, и, должно быть, не раз вспоминал, как ему самому предложили бежать из Петропавловской крепости. Унтер-офицер, стерегущий декабриста на прогулках, не только взялся устроить его на отплывающий ночью иностранный корабль, но «для примеру» доказал реальность этого дерзкого плана — однажды среди ночи вывел узника за крепостные ворота. Страж вознамерился бежать вместе с декабристом. Два обстоятельства помешали, одно серьезнее другого, — у Басаргина не было тех денег, что требовались для организации побега, и были нравственные обязательства перед товарищами. Кстати, он мог легко скрыться за праницу еще из Тульчина — перед арестом в его руках случайно оказался чистый паспортный бланк, не востребованный к тому моменту каким-то французом, отбывающим на родину. Николай Басаргин уничтожил соблазнительную бумагу, чтобы пресечь мысли о побеге, которые-одни лишь мысли! — он счел бесчестьем…

А мне хотелось бы издалека проникнуть в душу того самого унтер-офицера; похоже, что это был не только рисковый и предусмотрительный, но и умный человек, внимательно присматривавшийся к трагедии, которая разворачивалась на его глазах, и, в отличие от его образованных, так сказать, подопечных, заранее увидевший ее финал. Дело в том, что он предполагал организовать побег еще одному декабристу, располагавшему и деньгами, и богатыми родственниками, способными материально поддерживать беглецов за границей. И тут ничего не сладилось, а этот вчерашний мужик тонко уловил, что все узники, как он сказал Басаргину, еще питают наивные надежды на милость молодого императора, хотя тот совсем «не такой человек», чтобы им можно было на что-то надеяться.

И еще я воображаю жертву, какою третий узник Петропавловки мог обрести свободу. Генерала Михаила Фонвизина в бытность его на службе очень любили солдаты и офицеры за храбрость и доброту. В Отечественную воину он, оказавшись со своей воинской частью в плену, узнал о подходе русских войск к Парижу, поднял восстание и разоружил французский гарнизон одного городка в Бретани. Позже он запретил в своем полку телесные наказания. И вот декабрист Фонвизин однажды во время прогулки увидел, чго охрану крепости несут его солдаты. Сразу узнав своего командира, они приблизились к нему и предложили немедленно скрыться за пределы цитадели, соглашаясь таким образом принять на себя царский гнев и понести неизбежную жестокую кару. Фонвизин поблагодарил их, но, разумеется, не мог принять этого самопожертвования, отказался избрать для себя судьбу, которая могла стать легче судеб его товарищей.

Наверное, легче и безопаснее других было бежать за границу Михаилу Лунину. Перед арестом о его судьбе шел затяжной, полумолчаливый спор между воцарившимся Николаем и его старшим братом, польским наместником Константином, отрекшимся от престола. Он отпустил Лунина к австрийской дранице на медвежью охоту, однако Лунин предпочел другой маршрут и другую охоту…

Однако ближе всех к желанной цели оказался поручик Черниговского полка Иван Сухинов. После разгрома восстания, в котором он сыграл едва ли не самую активную роль, Сухинов бежал в Бессарабию, намереваясь перейти Дунай. Что он перечувствовал за полтора месяца скитаний, без гроша в кармане, что передумал, скрываясь от царских ищеек, посланных по его следу, один, как говорится, бог ведает, однако история сохранила свидетельство его состояния, когда он добрался наконец до пограничной реки; в тот переломный час он раскрывает свою душу, и, как любому из декабристов, ему нельзя не верить, нельзя не поклониться издалека его чувствам. «Горестно было мне расставаться с родиною. Я прощался с Россией, как с родной матерью, плакал и беспрерывно бросал взоры свои назад, чтоб взглянуть еще раз на русскую землю. Когда я подошел к границе, мне было очень легко переправиться… Но, увидя перед собою реку, я остановился… Товарищи, обремененные цепями и брошенные в темницы, представились моему воображению… Какой-то внутренний голос говорил мне: ты будешь свободен, когда их жизнь пройдет среди бедствий и позора. Я почувствовал, что румянец покрыл мои щеки, лицо мое горело, я стыдился намерения спасти себя, упрекая себя за то, что хочу быть свободным… и возвратился назад в Кишинев…»

Как известно, Иван Сухинов покончил самоубийством на Зерентуйском руднике, когда его заговор был раскрыт, но мечта о восстании и побеге из Забайкалья была настолько соблазнительной и на первый взгляд легко осуществимой, что задолго до Сухинова к ней коллективно пришли читинские декабристы, о чем рассказал в своих «Записках» Николай Басаргин. Семьдесят «молодых, здоровых, решительных людей», в большинстве своем военных, многие из которых имели богатый боевой опыт, могли легко обезоружить охрану и увлечь за собой часть солдат на Амур, чтобы сплавиться по нему и далее действовать в зависимости от обстоятельств. «Вероятности в успехе было много, более чем нужно при каждом смелом предприятии», — воспоминательно писал Басаргин, и дерзкое дело вполне могло сладиться летом 1828 года, однако пос^е неудавшегося заговора Сухинова власти усилили охрану читинского острога, и от этого плана пришлось отказаться навсегда.

Несколько позже задумал побег Михаил Лунин — изучал карты, приобрел компас, закалял себя воздержанием в пище; его могучая натура не устрашилась огромных трудностей, но трезвый ум все же устоял против рискованного соблазна. И вот через три года решился на одиночный побег Василий Ивашев…

Но среди недели, отпущенной ему другом на раздумье, комендант пригласил Василия Ивашева к себе, задержав на целых два часа, и Николай Басаргин с Петром Мухановым, тоже посвященным в тайну, подумали уже было о том, что она каким-то образом раскрыта. Ивашев, однако, вернулся и в бессвязных словах рассказал друзьям о нежданном, почти невероятном-француженка Камилла Ледантю, которая воспитывалась в доме Ивашевых вместе с сестрами декабриста, слегла и во время болезни призналась своей матери-гувернантке в давней любви к нему; она бы никогда этого не сделала, будь он в прежнем положении, но сейчас, преступая светские приличия, предлагала ему свое сердце и руку, была готова приехать в Сибирь и разделить с любимым судьбу…

Ивашеву, когда он бывал в отпусках у матери, нравилась эта девушка, но в то время он, блестящий офицер и наследник огромного богатства, не помышлял о возможности столь неравного брака, И сейчас расценил необычное предложение девушки как жертву, которую он не сможет вознаградить. Басаргин и Муханов, однако, убедили его согласиться, отвращая одновременно невероятные опасности побега. Камилла Ледантю приехала на Петровский завод и стала вслед за Полиной Гебль-Анненковой второй француженкой, вышедшей замуж за декабристаизгнанника, и последней из тех женщин, что в нашей памяти неотделимы от романтического героизма своих женихов и мужей, навсегда освящены святым ореолом подвижничества, сделались в России символом истинной любви и супружеской верности. На декабристской каторге Камилла Ивашева пришлась ко двору — легко подружилась с Марией Волконской и Полиной Анненковой, ее жизнерадостный нрав и открытость души сразу же были по достоинству оценены. И, должно быть, не случайно Александр Одоевский посвятил ей, француженке, стихи, пронизанные русской целомудренной интимностью, написанные в духе дирико-драматических народных песен и на старинный лад:

С другом любо и в тюрьме, - В душе мыслит красна девица: Свет он мне в могильной тьме… Встань, неси меня, метелица. Занеси в его тюрьму; Пусть, как птичка домовитая, Прилечу и я к нему. Притаюсь, людьми забытая.

Камилла Ивашева и вправду целый год прожила с любимым в темной тюремной камере…

Давно пора переходить в нашем путешествии на новые пути-дороги, но с декабристами не так легко расстаться, потому что все сказанное о них до сих пор неполно!..

Перечитываю «Записки» Николая Басаргина. Это был очень скромный человек. Писал:

«То, что случилось со мною по отъезде из Петровского во время 20-летнего пребывания моего в Западной Сибири, относится более ко мне одному и, следовательно, не может быть так интересно».

Наверное, декабрист действительно считал, что современникам «не может быть так интересно» знать о его личной жизни на поселении, мыслях, о людях, окружавших его, каких-либо переменах в судьбе. А мне, скажем, все это сейчас жгуче интересно, ввиду нескольких особых обстоятельств именно личной жизни этого «типичного» декабриста, а также потому, что так называемая личная жизнь каждого, где бы, когда и как он ни жил, не может быть полностью изолированной, являясь отражением-выражением неизбежного воздействия общества, побуждающего в человеке ответное, столь же неизбежное, и только это двуединство делает нас людьми и гражданами!

Заключают «Записки» Басаргина страницы о Сибири и ее судьбах — это мысли умного и знающего человека, глубоко заинтересованного в предмете разговора.

Между прочим, молодой Николай Басаргин по пути в Сибирь с ужасом думал о том, что ему предстоит до конца дней своих прожить в столь «отдаленном и мрачном краю», уже «не считал себя жильцом этого мира». Но «чем далее мы продвигались в Сибирь, тем более она выигрывала в глазах моих. Простой народ казался мне гораздо свободнее, смышленее, даже и образованнее наших русских крестьян, и в особенности помещичьих. Он более понимал достоинство человека, более дорожил правами своими».

Пройдут десятилетия, и он напишет: «Сибирь на своем огромном пространстве представляет так много любопытного, ее ожидает такая блестящая будущность, если только люди и правительства будут уметь воспользоваться дарами природы, коими она наделена, что нельзя не подумать и не пожалеть о том, что до сих пор так мало обращают на нее внимания». Более ста лет назад декабрист считал, что когда б «дали ей возможность развить вполне свои силы и свои внутренние способы», она «мало бы уступала Соединенным Американским Штатам в быстрых успехах», а «в отношении достоинства и прав человека (я разумею здесь вопрос о невольничестве) превзошла бы эту страну…»

И далее Николай Басаргин развертывает обширнейшую программу переустройства сибирских дел, исходя из особенностей того времени и того строя.

«Чего недостает Сибири?» — спрашивает он и отвечает с завидной обстоятельностью знатока и глубинной заинтересованностью российского гражданина: «…внутренней хорошей администрации, правильного ограждения собственных и личных прав, строгого и скорого исполнения правосудия как в общественных сделках, так и в нарушении личной безопасности; капиталов, путей сообщения и правственности жителей, специальных людей по тем отраслям промышленности, которые могут быть с успехом развиты в кей, наконец, достаточного народонаселения». Добавлю, что Николай Басаргин стал первым в России человеком, который не только высказался о необходимости для Сибири железной дороги, но и предсказал направление первой сибирской трассы Пермь — Тюмень…

Басаргинская программа развития Сибирского края была исключена из первого дореволюционного издания книги, став общим достоянием лишь в 1917 году, и, несмотря на то, что в ней было выражено немало наивных и несбывшихся надежд, она ценна убедительной критикой современных ему сибирских порядков, тонкими наблюдениями над бытом и общественным устройством сибиряков, толковыми предложениями и мыслями, часть которых не утратила своего значения и по сей день.

Перед новым нашим маршрутом в прошлое хочу, однако, все же приостановиться на минутку, чтоб коснуться хотя бы нескольких подробностей именно личной жизни Василия Ивашева и Николая Басаргина в Сибири, что позволит лучше узнать и понять декабристов, обнаружить скрытые от поверхностного взгляда связующие нити между ними, а также вместе со мной подивиться некоторым нежданным встречам на перекрестках людских судеб…

Помните, как в трудные, переломные моменты жизни декабриста Николая Басаргина у него умерла жена, затем дочь? Позже скончался его старший брат, а сам он заболел «воспалением в мозгу». Только стараниями товарищей по каторге, благодаря их лечению и уходу, он остался в живых, а Василий и Камилла Ивашевы окончательно выходили его вниманием и домашними приготовления-ми… «Я имел большое утешение в семействе Ивашевых, живя с ними, как с самыми близкими родными, как с братом и сестрой. Видались мы почти каждый день, вполне сочувствовали друг другу и делились между собою всем, что было к а уме и сердце», а после каторги «мы желали только одного, чтоб не разлучаться по выезде из Петровского». Родные Ивашева добились этого в Петербурге, и старке друзья оказались вместе в Туринске.

У Ивашевых все складывалось счастливо. Лад и любовь воцарились в семье, создавшейся при таких необыкновенных обстоятельствах. С маленькой дочерью Машенькой, будущей Марией Ивашевой-Трубииковой, они приехали на поселение, где у них родился сык и еще одна дочь, Дружба и братская помощь крестного отца их детей — Николая Басаргина — помогала сноспть тяготы ссылки, а позже в. Туринске оказались и Иван Анненков со своей женой-француже.нкой и детьми, а также еще один декабрист, э кристальной душе которого мы уже говорили, — Иван Пущин.

Она была тягостной, эта бесправная, поднадзорная жизнь на поселении в заштатном сибирском городишке, с его мещанским, лишенным возвышенных интересов населением, однообразной тусклой северной природой, однако Иван Пущин писал оттуда: «Главное-не надо утрачивать поэзию жизни, она меня до сих пор поддерживала, — горе тому из нас, который лишится этого утешения в исключительном нашем положении». Ссыльные декабристы,.во многом сходные по характерам, образовали в Туринскэ дружный кружок соизгнанников-единомышленников, которые своим образом жизни и поведением оказывали благотворное влияние на кофеввых сибиряков. Николай Басаргин вспоминал позже: «Поведение наше, основанное на самых простых, но строгих нравственных правилах, на ясном понятии о справедливости, честности и любви к ближнему, не могло не иметь влияния на людей, которые по недостаточному образованию своему и искаженным понятиям знали только одну материальную сторону жизни и поэтому только старались об ее улучшении, не понимая других целей своего существования. Их сначала очень удивляло то, что, несмотря на внешность, мы предпочитали простого, но честного крестьянина худому безнравственному чиновнику, охотно беседовали с первым, между тем как избегали знакомства с последним. Но потом, не раз слыша наши суждения о том, что мы признаем только два разряда людей: хороших н худых, и что с первыми мы очень рады сближаться, а от вторых стараемся удаляться, и что это, несмотря на внешность их, на мундир, кресты, звезды ила армяки и халаты, оня поняли, что наше уважение нельзя иначе приобрести, как хорошим поведением, н поэтому старались казаться порядочными людьми, и, следовательно, усвоили некоторые нравственные понятия. Можно положительно сказать, что наше долговременное пребывание в разных местах Сибири доставило в отношении нравственного образования сибирских жителей некоторую пользу и ввело в общественные отношения несколько новых и полезных идей».

«Записки» Николая Басаргина, исполненные искренности, благородной простоты и сдержанности, я перечитывал много раз и буду, наверное, еще заглядывать в них, когда захочется забыть какую-нибудь жизненную дрязгу или криводушие человека, которому ты совсем недавно верил, наглое чииодральство или высокомерие, все мелкое и пошлое, пригнетающее тебя больше всего не тем, что оно какой-то своей зазубринкой достало тебя, а тем, что оно еще есть на родной твоей земле, — короче, когда потребуется очистить либо распрямить душу…