К неведомым берегам

Чиж Георгий Прокофьевич

Часть вторая

ПО МОРСКИМ ДОРОГАМ

 

 

 

1. В дальний вояж

О первом кругосветном путешествии россиян, как об особенно сенсационной новинке, заговорили не только в России, но и за границей.

Первыми откликнулись влиятельные и широко распространенные по белу свету «Гамбургские Известия», посвятившие этому событию целую страницу.

«Российско-Американская компания, — сообщала газета, — ревностно печется о распространении торговли и теперь занимается великим предприятием, важным не только для коммерции, но и для чести русского народа… Она снаряжает два корабля в Петербурге, чтобы снабдить русские колонии, нагрузить там корабли мехами и обменять их в Китае, завести на Курильских островах селение для удобнейшей торговли с Японией, для чего нанят один англичанин на три года, с жалованием по пятнадцати тысяч рублей в год и двадцати тысяч за успех… Начальство над экспедицией поручается господину Крузенштерну, весьма искусному офицеру, который долго пробыл в Ост-Индии…»

В России готовых кораблей, к сожалению, не оказалась. Подходящие были куплены в Англии. Они прибыли в Кронштадт только в мае 1803 года. С отплытием приходилось торопиться.

Они производили прекрасное впечатление, эти суда, еще недавно «Леандр» и «Темза». Спокойно покачиваясь в гавани на якорях, они казались легкими и быстроходными, сияли чистотой и новыми русскими именами «Надежда» и «Нева».

Как-то, чуть ли не в день прибытия судов, государь спросил министра коммерции графа Румянцева:

— А как бы вы теперь ответили, Николай Петрович, на наш проект послать, пользуясь подходящим случаем, к его кабуковскому величеству, владыке и повелителю Японии, подобающее дипломатическое посольство с приличными подарками и кое-какими товарами, а?

— Я бы весьма приветствовал такой шаг, ваше величество, — отвечал министр. — В сущности говоря, как я имел честь докладывать, дорога нам туда открыта еще десять лет тому назад поручиком Лаксманом, который получил для нас разрешение посылать раз в год по одному кораблю в Нагасакский порт. Очень, конечно, жаль, что так долго мы не воспользовались этим разрешением. Обстоятельства ведь могли измениться, хотя ухудшения в наших отношениях с Японией не произошло.

— Ну вот, тем более. А кстати, и приличный предлог есть: российский монарх возвращает на родину обласканных и разбогатевших потерпевших кораблекрушение подданных кабуковского величества, а? Так давайте действовать. Японцы ведь в Петербурге?

— Да, ваше величество, я выписал их из Иркутска давно. Надо сознаться, однако, что они, как мне передавали, не очень стремятся на родину.

— Видимо, придется немного позолотить им обратную дорожку? Подумайте же, Николай Петрович, кого бы отправить послом, и послезавтра доложите.

Вскоре стало известно, что посланником назначался пожалованный по этому случаю в камергеры прокурор департамента сената, действительный статский советник Николай Петрович Резанов.

— Назначен устраивать свои собственные дела, ведь он зять и наследник крупнейшего состояния покойного Шелихова, женат на его дочери, — говорили одни.

— Неудавшийся фаворит Екатерины и потому закадычный друг Зубовых, посмеивались другие.

— Бывший офицер Измайловского полка, участник убийства Павла Первого, выскочка, — шептали третьи.

Вскоре закончен был набор команды, молодец к молодцу.

Собираясь к командиру «Невы» Лисянскому на прощальный вечер, Крузенштерн нашел у себя пакет от компании с изменениями прежней инструкции. Это очень взволновало его. Картина предстоящего трудного и длительного путешествия резко менялась к худшему.

«Что же, — подумал он с горечью, — строго говоря, я низведен к управлению парусами и матросами, как наемный шкипер торгового судна… Отказаться? Но это значило бы навлечь на себя гнев императора, последствия которого трудно предвидеть… Какие сволочи! — мысленно окрестил он правление компании. — Они ведь умышленно держали у себя эти документы чуть не до дня отплытия, чтобы сделать невозможными какие-нибудь контрмеры».

Гости в уютной квартире холостяка Лисянского были удивлены необычному запозданию всегда точного Крузенштерна. Их было, впрочем, немного, гостей: старший помощник на «Надежде» Ратманов, доктор Эспенберг, еще несколько офицеров. Но зато это были свои, испытанные люди, с которыми можно было вести беседу нараспашку.

Ели молча. Дурное настроение Крузенштерна, которого он не мог скрыть, к разговорам не располагало. С нетерпением ждали, когда подадут шампанское. С речью выступил хозяин, предложивший поздравить друг друга с отплытием и выпить за здоровье Ивана Федоровича — «исключительного товарища и, как все уверены, лучшего, какой знает флот, морехода и начальника экспедиции!».

— Прошу обождать пить, я уже не начальник экспедиции! — взволнованно выкрикнул Крузенштерн. — Я только шкипер!

Он встал, резким движением расстегнул сюртук, выхватил из нагрудного кармана полученное письмо и дрожащими руками стал его разглаживать на скатерти. Вскочили и все остальные, чувствуя, что стряслось что-то серьезное, и уставились на Крузенштерна…

Срываясь с голоса и запинаясь, он стал читать:

— «В дополнение пункта шестнадцатого сей инструкции Главное Правление вас извещает, что его императорское величество соизволил вверить не только предназначенную к японскому двору миссию в начальство его превосходительства, двора его императорского величества, господина действительного камергера и кавалера Н. П. Резанова, в качестве чрезвычайного посланника и полномочного министра, но и сверх того высочайше поручить ему благоволил все предметы торговли и самое образование российско-американского края. По сему Главное Правление, имея уже в лице сея доверенныя особы с самого существования компании уполномоченного ходатая своего у монаршего престола и во все время верного блюстителя польз ее, приятным себе долгом поставляет и ныне подтвердить ему свою признательность, уполномочивая его полным хозяйским лицом не только во время вояжа, но и в Америке. Вследствие того снабдило его особым, от лица всея компании, кредитивом. По сему содержание данной вам инструкции уже по некоторым частям относится теперь до особы его превосходительства, предоставляя полному распоряжению вашему управление во время вояжа судами и экипажем и сбережением оного, как частию, единственно искусству, знанию и опытности вашей принадлежащую».

Крузенштерн замолчал. Молчали и все остальные, тяжело переваривая витиеватое изложение.

— Ясно? — спросил Крузенштерн, устало садясь.

— Негодяи! — сочно выругался Ратманов.

— А плюнь ты на это дело, дорогой! — сказал с участием Лисянский Крузенштерну. — Никому, кроме тебя, мы подчиняться не будем, тем более этому посланнику от торгашей и продувной его американской лавочке. В случае чего выведем их на чистую воду перед государем… Давайте-ка выпьем за здоровье нашего единственного начальника!

На этот раз тост был подхвачен с большим энтузиазмом.

* * *

Утром 26 июля (еще не было восьми) к посланнику явился курьер от Румянцева:

«Считаю необходимым, чтобы экспедиция Резанова тронулась в путь при первом же дуновении попутного ветра. Кажется мне, что это можно будет сделать завтра же», — писал министру царь.

— Иван Федорович, государь император требует отплытия сегодня же! крикнул Резанов, постучавший в переборку каюты Крузенштерна. — Готовьтесь, а я съезжу пока на «Неву».

— Сейчас прикажу сниматься с якоря, ветер попутный, — с готовностью отозвался Крузенштерн и крикнул: — Старшего офицера ко мне!

Не успел Резанов сесть в поданную шлюпку, как сигнальщик уже отдал на «Неву» приказание Крузенштерна сниматься с якоря. Вызванные наверх дудками боцманов команды обоих кораблей чуть не одновременно заняли свои места. Кадеты Коцебу бросились к тетрадкам, где у каждого тщательно был переписан «Павла 1-го Устав военного флота».

Не прошло и часу, как оба корабля, одевшись в свои белоснежные одежды, описали широкий полукруг и устремились на запад.

* * *

Мысленный перечет всей публики, устроившейся на палубе, оживленные в группах беседы, яркое солнце и успокаивающая темная синева моря привели служащего Российско-Американской компании Шемелина, на которого возложена была обязанность вести дневник, к убеждению, что кают-компания совершенно свободна и пустовать будет долго.

Бесцеремонность и высокомерие старшего офицера, третировавшего Шемелина как «купчишку», любопытство надоедливого и шумного кавалера свиты Толстого и кадет Коцебу заставляли ловить минуты, когда можно было более или менее спокойно разложить материалы, сделать подсчеты и, наконец, черкнуть несколько осторожных строк в дневничке… К последнему Шемелин пристрастился. Он исправно пользовался разрешением знакомиться с распоряжениями капитана по кораблю и эскадре и неутомимо расспрашивал мальчиков Коцебу и ученых о международной торговле. Офицеры, правда, тоже не отказывали в корректных ответах, но по своей инициативе почти никогда не вступали в беседу и вели себя холодно, отчужденно.

По их представлениям мир делился на две части: «свои» — это моряки и «чужие» — все остальные. С наибольшим пренебрежением относились к купчишкам. Что касается Шемелина, он был вдвойне неприятен тем, что его положение лица, контролирующего расходы, — заставляло до известной степени с ним считаться. К тому же Шемелин держал себя с достоинством.

Из морских офицеров с ним просто вел себя один только лейтенант Головачев. Он охотно, по-дружески разговаривал с Шемелиным обо всех делах, делился и своими впечатлениями об офицерах корабля, большинство которых знал уже давно, по службе в Ревеле.

— С ними трудно дружить. Даже если они милы и корректны, то все равно по отношению ко всем не ревельцам чувствуешь с их стороны холодок. И потом они там все между собою в родстве или свойстве: Крузенштерн через Коцебу и Эспенбергов, Моллер через Беллинсгаузенов, Беллинсгаузены через Витбергов, Витберги опять через Коцебу, бароны Бистром через Крузенштернов, бароны Штейнгели тоже его родственники. Затем у них связи перекидываются за границу, как будто через Бернарди и опять же этого подозрительного Коцебу… С ними тяжеловато и скучно.

— А что представляет собой Крузенштерн? — интересовался Шемелин.

— Боевой капитан-лейтенант с хорошим морским прошлым. Отличился в девяностом году на «Мстиславе». Тогда заставили шведского контр-адмирала Лилиенфельда спустить флаг. Крузенштерну, как проявившему особую неустрашимость, поручено было тогда сопровождать Лилиенфельда на «Мстиславе» и доставить флаг контр-адмирала и шведского корабля в Ревель… Увлечен разными географическими исследованиями в области иностранной торговли. Успел побывать в Вест-Индии, на Бермудских островах, в Ост-Индии и даже добирался до Кантона. В Россию вернулся только год назад и сразу же подал какой-то проект о колониальной торговле, но проект где-то застрял. Крузенштерн чувствовал себя обиженным, собирался было уже жениться — хотел осесть на земле, разводить огород и писать воспоминания.

— А как служить с ним? Не трудно?

— Он корректен, умеренно требователен, но с людьми обращается чуть-чуть свысока.

О первой перенесенной буре Шемелин записал в своем дневнике:

«Надежда» во время шторма от ударов сильного волнения и жестоких толчков немало претерпела: ибо стены ее во время свирепствования оного, раздвигаясь, делали повсюду отверстия, сквозь которые, прожимаясь, вода текла в корабль непрестанно. Господин Крузенштерн, имев необходимость расшевеленные стены корабля исправить, нанял английских конопатчиков…»

Дальше, однако, писать не пришлось: послышался приближающийся топот шагов целой компании.

— А, Шмель! Ты здесь, российский Колумб! — заорал, потрясая небольшой книжкой в темном кожаном переплете, Толстой. — Творишь правдивую нашу историю?

— Нет уж, ваше сиятельство, творите вашу очередную историю сами, огрызнулся Шемелин, намекая на постоянно создаваемые Толстым недоразумения на корабле, и, поспешно собрав свои тетради, вышел.

Смелый выпад кроткого Шемелина заставил Толстого громко расхохотаться. Смеясь, он погрозил кулаком в сторону захлопнувшейся двери.

В кают-компании продолжался начатый на палубе спор.

— Я еще раз повторяю, господа, что заслуга решительно всех открытий земель в северной части Восточного океана, — сказал старший офицер Ратманов тоном, не допускающим возражений, — принадлежит нам, военным морякам. Купчишки и прочие только присосались к нашей славе. Не будем шевелить особенно старого, давнишнего — там все больше спорные легенды. Давайте начнем хоть с нашего Беринга, — и он растопырил толстые пальцы, приготовившись считать. — Существование пролива между Азией и Америкой доказал Беринг. Длинная цепь Алеутских островов, острова Шумагинские, Туманные, северо-западная часть Америки, гора Святого Илии — все это открыто и описано военным моряком Берингом. Даже такой прямой конкурент его, как Кук, и тот счел нужным отметить, что его наблюдения исключительно точны.

— Этого никто не отрицает, но… — возразил один из Офицеров Ратманову, — ведь Беринг сам писал, что, по словам жителей Анадырского острова, против Чукотского носа живут бородатые люди, от коих чукчи и получают деревянную посуду, выделанную по русскому образцу, причем в ясный день можно видеть к востоку землю. Кто же мог научить этих восточных жителей делать русскую посуду? Военные моряки?.. Нет уж! Именно «прочие» это и сделали! А вот вам другие примеры. Вскоре после смерти Петра Великого, чуть ли не в том же или в следующем году, якутский казацкий голова Афанасий Шестаков доставил в Петербург карту с обозначением северо-западного берега Америки, и ему было поручено проведать эту землю против Чукотского носа. А в тысяча семьсот тридцать втором году подштурман Федоров и геодезист Гвоздев побывали в Америке и описали некоторые острова.

— Я не могу отказать себе в удовольствии привести к тому, что тут уже сказали, несколько справок, полученных мною от Булдакова, — вмешался лейтенант Головачев. — В 1743 году на американских берегах побывали купец Серебрянников и сержант Нижне-Камчатской команды Басов. В 1745 году предприимчивый сержант, уже с другим компанионом, иркутским купцом Никифором Трапезниковым, плывет туда же во второй раз. Есть сведения, что плавал он еще два раза, но дальше Туманного острова не заходил, а вообще крепко он обосновался на Медном. Наконец, обратите внимание, что Басов из первого своего путешествия привез для показа больше пуда самородной меди, несколько фунтов какой-то руды, мешочек самоцветных камней и даже «незнаваемую новокурьезную рыбку». На его рапорт о путешествии, добредший до сената, состоялся указ, которым было поручено нашему гидрографу адмиралу Алексею Ивановичу Ногаеву составить на основании всех имеющихся сведений карту. Само собой разумеется, — продолжал Головачев, — тотчас же нашлись подражатели Басова: купцы Дальский-Чебаевский, Трапезников, Чупров. Они отыскали одного из бывших матросов, тобольского крестьянина Неводчикова, побывавшего в Америке с Берингом. Через три месяца по возвращении Басова, в сентябре 1745 года, Неводчиков плывет к островам, названным Берингом островами Обмана. Путешествие принесло Неводчикову славу новооткрывателя неизвестных островов, и он, по именному указу императрицы, был произведен в подштурманы…

— Головачев, пощади, скучно! — заныл Толстой.

— Хочешь спорить, наберись терпения и слушай, — ответил ему Головачев и продолжал с горячностью защищать русских пионеров, создавших твердую основу для освоения русскими земель в отдаленной Америке.

— Знаете ли вы, — говорил он, — что до 1764 года было зарегистрировано тридцать два путешествия к Алеутским островам и берегам Америки? В царствование Екатерины такие путешествия все чаще именовались в официальных актах подвигами.

— Вспомните хотя бы о походах таких русских кораблей, как «Георгий Победоносец» — якутского купца Лебедева и рыльского купца Григория Шелихова, «Зосима и Савватий» — купца Протасова, «Варнава и Варфоломей» купцов Шелихова, Савельевых и Пановых, «Георгий» — тех же Пановых, еще один «Георгий» — Лебедева-Ласточкина…

— Что же вы хотите этим сказать? — спросил Ратманов.

— Как что? Вы же, Макар Иванович, отрицаете заслуги «аршинников» в деле открытия новых земель?

— Да, отрицал и продолжаю отрицать, потому что вы ничего не доказали. Скажите, что именно и кто из них открыл? А что они плавали, грабили туземцев и привозили из разных мест меха и богатели, этого мало, — мы говорим об открытиях, дорогой лейтенант.

— Положим, Макар Иванович, купеческие суда, которые я перечислил, не только, как вы говорите, грабили, но и описывали новые земли, завязывали с туземцами постоянные сношения.

— Назовите их, — раздались голоса.

— Возьмем, например, иркутского купца Трапезникова. Он прожил на разных Алеутских островах четыре года. Мореход московского купца Никифорова, мещанин Степан Глотов, в 1759 году открыл острова Умнак и Уналашка и прожил здесь три зимы, а бывший с ним казак Пономарев составил, вместе с купцом Петром Шишкиным, довольно обстоятельную карту Алеутских островов. Селенгинский купец Андреян Толстых вместе с казаками Лазаревым и Вастютинским открыли целых шесть островов, названных впоследствии в его честь Андреяновскими. Степан Глотов на судне «Андриан и Наталия» купцов Чебаевского, Поповых и Соликамского первый приблизился в 1764 году к материку Америки и первым ступил на остров Кадьяк…

Споры эти прекращались обычно тогда, когда в кают-компанию вбегал кто-нибудь из молодых офицеров, кричал: «Господа, на горизонте земля!» или: «Корабль по правому борту».

Все высыпали на палубу…

 

2. Предоставленные самим себе

Голые каменистые острова с одинокими, упирающимися в небо пиками сменялись не похожими на них — плоскими, покрытыми дремучими девственными лесами. И те и другие таинственно и жутко молчали и казались необитаемыми. Гробовая тишина нарушалась только мерными всплесками волн, рассыпающихся в мельчайшие брызги от неумолимых тяжелых ударов о скалистые стены.

Безлюдным казалось и море. Редко-редко появится на миг черная глянцевитая спина кита и тотчас скроется в бездонной темной глубине. Ни корабля, ни лодки.

Так казалось… А на самом деле здесь клокотали и бурлили неуемные человеческие страсти.

О белых людях и об их повадках от мала до велика хорошо знали не только на западном конце цепи Алеутских островов и на примыкающей к Аляске Уналашке, но и по всему побережью Северной Америки, вплоть до самой Калифорнии.

Причиняемые белыми обиды не забывались, воспоминания о них передавались из рода в род, а слух о каждом новом прибытии белых с необъяснимой быстротой распространялся по бесчисленным островкам и вечно враждующим друг с другом селениям туземцев. Крепко сжимали боевое копье и испытанный боец и впервые в жизни по-настоящему вооруженный неопытный мальчик. Грозно сверкали зоркие глаза их, когда на горизонте появлялась неуклюжая тяжелая деревянная шлюпка или грузный, безобразно высокий и неповоротливый, но страшный своим огневым вооружением галиот.

Белые приходили с запада и с юга. Они всегда интересовались друг другом, дружили, а за спиной каждый из них старался чем-нибудь досадить другому.

Туземцам было очень хорошо, когда белые ссорились: тогда за бобра давали вдвое больше тканей, бус и железа, а белые, пришедшие с полудня, охотно давали и ружья, и порох, и даже медные звонкие пушки.

Пусть эти люди с полудня иногда и обижали островитян, но они не засиживались: приходили и уходили. А вот люди «русс» последнее время стали селиться, строиться и, казалось, совсем не думали уходить. Мало того, они стали привозить кадьяковцев, воинственных чугачей, медновцев и других островитян и вместе с ними промышляли и бобров, и морских котиков, и даже рыбу.

Опасения имели серьезные основания, так как главный правитель русских колоний Баранов, к ужасу туземцев, старался обосноваться на островах навсегда. Он настойчиво двигался с запада на восток и юг, закрепляя за собой занятые места крепостями. Не успел закрепиться на острове Кадьяк, как его отряды появились уже в Кенайской губе, в Аляске, в Чугацкой губе. Здесь в заливе основана была гавань, наименованная Воскресенской, и построен трехмачтовый корабль «Феникс».

Через год отряды Баранова, усиленные покоренными чугачами, появляются еще дальше — в Якутатском заливе, где опять-таки вырастают селение и крепость.

И этим Баранов не хотел ограничиться. Своим хозяевам он писал:

«Мест по Америке далее Якутата много, кои бы для будущих польз отечества занимать россиянам давно б следовало, в предупреждение иноземцев. Из них англичане основали на тех берегах, до самой Нутки. весьма выгодную торговлю, ежегодно приходя несколькими судами. Платят за продукты американцам весьма щедро, променивают огнестрельное оружие и снарядов множество, чем те народы гордятся».

При таких условиях Баранова не могла удовлетворить и крепость, основанная в Якутатской губе.

«Ныне, — писал Баранов в Петербург, — нет никого и в Нутке — ни англичан, ни гишпанцев, а оставлена пуста. Когда же они будут, то покусятся, конечно, распространить торговлю и учинить занятия в нашу сторону. От американцев слышно, что они собирают особую компанию сделать прочные заселения около Шарлотских островов, к стороне Ситхи. Может быть, и со стороны нашего высокого двора последует подкрепление и защита от подрыва наших промыслов и торговли пришельцами, ежели будет употреблено со стороны компании у престола ходатайство. Сие бы весьма нужно было в теперешнее время, когда Нутка еще не занята англичанами и Англия занимается войной с французами. Выгоды же тамошних мест столь важны, что обнадеживают на будущие времена миллионными прибытками государству. Сии-то самые побудительные причины, к пользам отечества обязующие, побудили меня благовременно сделать занятия в Ситхе, решаясь во что бы то ни стало при слабых силах и обстоятельствах основаться хотя первоначальными заведениями и знакомством, а от времени уже ожидать важнейших плодов. Жаль было бы чрезвычайно, если бы европейцами или другою какою компанией от нас те места отрезаны были».

Так писал в свое время Баранов правлению компании в Петербург, умоляя в то же время о помощи. Но там в те годы с помощью медлили.

Не легко давалось Баранову предоставленное собственным силам и тем не менее стремительное движение вперед, вдоль побережья Америки к плодородному и теплому югу. Ласковое обращение с туземцами, подарки и почет вождям, угрозы при попытках нападения — все это помогало лишь на короткое время. Стоило, например, русскому отряду подойти к Чугацкой губе, как жители разбегались и только от некоторых племен, застигнутых врасплох и не успевших спрятаться, удавалось иногда получить аманатов. На острове Цукли, около Якутата, пришлось выдержать нападение якутатских колошей. Колоши, правда, тогда искали своих туземных врагов, соседей чугачей, и, обнаружив россиян, тотчас бросили поиски и скрылись. А ночью с панцирями из твердых дощечек, скрепленных китовыми сухожилиями, вооруженные длинными копьями, стрелами и двухконечными кинжалами, они незаметно пробрались через прибрежные кусты и яростно набросились на стан растерявшихся, еще сонных людей. Дикий и протяжный их вой, лица, прикрытые свирепыми масками, изображающими медведей, тюленей и невиданных зверей, пугали, а притянутые ремнями к голове тяжелые островерхие деревянные шапки увеличивали рост. Рать великанов наводила ужас.

Стремительная лавина готова была поглотить горсточку едва оправившихся от неожиданности русских. Пули не пробивали ни шапок, ни панцирей колошей, пришлось идти врукопашную и стрелять в упор. Стоны раненых и умирающих лишили колошей мужества, и они побежали, оставив на месте двенадцать трупов и унося с собой к морю тяжелораненых.

«Меня бог сохранил, — писал Баранов, — хотя рубаха была проколота копьем и стрелы вкруг падали, ибо во сне я выскоча, не имел времени одеться, покуда отбили».

Положение победителей, однако, было незавидно. Потери двух русских и десяти наемных туземцев уменьшили отряд до пятнадцати человек. Из семерых аманатов четверо, пользуясь замешательством, бежали и попали в плен к колошам.

Слухи о тяжких поражениях многочисленных, сильных и дерзких колошей и о непобедимости русских, которым помогали ранее покоренные ими кадьяковцы, кенайцы и даже неукротимые медновцы, быстро распространились по всему американскому побережью.

Когда же гордые колоши примирились со своей участью побежденных и не без выгоды повели со своими победителями оживленную меновую торговлю, в более мирных племенах, какими были ситхинцы, родилась зависть. Им ничего не оставалось, как тоже принять условия белых.

С острова Кадьяк шли еще более удивительные слухи, будто кадьяковцы, да и другие признали вместо своих каких-то иных высоких духов-покровителей, беспрекословно подчинились привезенным россиянами шаманам и получают подарки за купанье в большом доме в кадке, в простой речной воде, а иногда в соленой — на морском берегу.

Правда, рассказывали и о кое-каких неприятностях: белые шаманы будто бы отбирали у островитян жен и оставляли только по одной, да еще по своему, шаманскому выбору, пусть даже это была не жена, а дочь.

Трудно было понять, зачем это понадобилось новым шаманам. По крайней мере самый влиятельный предводитель ситхинских племен, Скаутлелт, объяснить этого не сумел, хотя Скаутлелту неоднократно удавалось беседовать об этом с белыми людьми, приходившими с юга. Все это было непонятно и любопытно, но вместе с тем и тревожно.

Через несколько лет опасность уже придвинулась почти вплотную к Ситхе. К соседу ее, Якутату, находящемуся в нескольких десятках верст, приплыл корабль с россиянами. Прибывшие мирно договорились с колошами и, получив от них одиннадцать аманатов, построили деревянную крепость. Вооружив ее пушками и оставив пятьдесят своих воинов, ушли обратно.

Прошло еще два года и, богато награжденный и обласканный главный ситхинский тойон, Скаутлелт, добровольно уступил россиянам место для постройки крепости. Россияне обещали ему за это не только снабжать ситхинцев нужными им предметами, но и охранять от набегов соседей.

Скаутлелт уступил место для крепости добровольно, однако лишь после того, как в Ситху прибыла под предводительством россиян внушительная флотилия из пятисот байдарок и трех морских судов.

Несмотря на январские стужи и насквозь пронизывающие ветры, русские и приехавшие с ними алеуты раскинули рваные палатки и приступили к сооружению большой деревянной бараборы, в которую сгрузили с судов вещи и съестные припасы, а затем соорудили крохотную избенку, в которую переехал сам главный правитель российских колоний.

Вскоре, однако, отравившись морскими ракушками и потеряв от отравления около полутораста человек, почти вся эта партия русских, не поддаваясь никаким уговорам, уплыла на Кадьяк. Осталось человек тридцать.

Ни вьюги, ни цинга не помешали этой ничтожной горстке людей к марту месяцу построить двухэтажную, с двумя сторожевыми будками по углам, казарму и погреб для хранения припасов. Селение окружили тяжелым палисадом.

С большим любопытством смотрели на все это капитаны и матросы заплывших сюда из Бостона и других мест торгово-промысловых кораблей. Иноземцы покачивали головами и вслух удивлялись, как можно жить при таком плохом питании и даже недостатке в пресной воде.

Приезжие американцы и англичане конкурировали друг с другом и платили за бобра неслыханные цены: восемь аршин шленского сукна, или три сюртука, либо три байковых капота, да еще прибавляли то жестяное ведро, то зеркало, ножницы и по горсти, а то и по две бисеру. Или же за бобра давали ружье и картуза по три-четыре пороха, дроби.

Англичане жаловались на конкуренцию американцев, американцы — на англичан, но это не помешало им увезти тысячи шкурок.

Ружья, пистолеты и мушкеты передавались колошам открыто. А тайно, кроме того, сбывались и пушки среднего и большого калибра.

Все это сильно волновало Баранова. Он еще раньше писал в Иркутск: «Ружей стрелебных было послано до 40. Сказано «тобольские винтовки», но не выбирается ни одной годной. От одного выстрела делаются раковины и железо крошится…»

«Калчут и пансырей сколько можно, не оставьте, — просил он в другом письме, — и ружья со штыками весьма нужно в опасных случаях. Сколько-нибудь гранат и побольше пушек, две из старых совсем негодны — не высверлены, а одну разорвало на пробе».

Над Скаутлелтом и ситхинцами стали открыто насмехаться не только ближние, но и отдаленные племена колошей и даже взрослые его сыновья.

Не прошло и года, как насмешки сменились прямым издевательством, направленным уже не только против ситхинцев, но и против их покровителей, поселившихся в крепости и около нее, русских и алеутов. Дело дошло до того, что приезжие из дальних селений ситхинцы избили и прогнали толмача, посланного самим Барановым приглашать тойонов на праздник открытия крепости имени архангела Михаила.

Пришлось пригрозить силой и даже открыть холостую пальбу из пушки, а потом, примирившись, всю зиму задабривать ситхинцев вечеринками, обильными закусками и подарками.

Ни для кого не было секретом, что сплошь да рядом некоторые из гостей прятали под одеждой кинжалы.

Брожением среди колошей и чугачей воспользовался не желавший подчиняться распоряжениям Баранова штурман российского флота Талин, находившийся на службе компании. Он не раз давал понять знакомым тойонам и в Ситхе и даже на Кадьяке, что вооруженный мятеж может иметь успех, если только будет уничтожен Баранов.

Недоразумения с туземцами, доходившие до вооруженных стычек, вспыхивали то на Ситхе, то на Кадьяке, то в селениях Кенайской и Чугацкой губы.

Из Константиновской крепости бежали содержавшиеся там, выданные в свое время сородичами, руководители одного из мятежей. Кто-то помог им пробраться на материк, к Медной реке. Затем появились они в окрестностях Чугацкой губы и стали вербовать чугачей для восстания против русских.

Подозрительно шнырял около Ситхи капитан бостонского корабля Барбер. Тайно, по ночам он принимал у себя трех американских матросов, спущенных с корабля несколько лет тому назад и поселившихся у колошей.

 

3. Тайный совет

Высока гора Эчком. Точно серебряным шарфом окутала она белыми пушистыми облаками, ослепительно сияющими на солнце, свои сильные плечи и гордо поднятую шею и, нахлобучив до самых глаз шапку, окаймленную и зимой и летом горностаевой оторочкой, задумчиво глядит в бескрайные просторы.

В плохую погоду ей видны только клубящиеся облака, покрывающие холодной и скользкой изморозью зябнущую грудь, но зато в хорошую до мельчайших подробностей у ног ее видно синее море и бесчисленные острова и проливы, чуть не до самых берегов американского материка.

В конце февраля выдался такой редкий безоблачный день, что с краев кратера, некогда дышавшего огнем и клокотавшего лавой, а теперь доверху засыпанного вечным снегом, ясно виден был весь остров Круза, ситхинские поселения и даже далекие проливы Стефена и принца Фредерика.

Необычно было видеть в эту пору года куда-то направлявшиеся то одинокие, то сгрудившиеся в небольшие группы байдарки. Плыли на них не простые люди, а тойоны, каждый со своим гребцом. А кроме байдар, иногда вместе с ними в общих группах шли выдолбленные веретенообразные баты многочисленных ситхинских и якутатских селений.

Еще совсем недавно окончилась ловля сельди и сбор сельдяной икры. Скрытых в байдарах запасов икры и копченой сельди могло хватить по крайней мере на месяц. Запасать рыбу впрок другим способом, кроме копчения, туземцы не умели: она скоро покрывалась плесенью и становилась горькой.

В лодках было также спрятано оружие и на случай дурной погоды непромокаемые камлейки, сшитые жилами из кишок сивучей.

До рыбного лова, когда красная рыба стоит плотной стеной от самого дна до поверхности воды, оставалось больше месяца. Медведи еще не спешили к своим заповедным местечкам, где скапливается горбуша и чавыча.

У плывших на лодках людей, впрочем, не было с собою никаких рыболовных снастей. Не ко времени были и бобровые копья и нерпичьи дубины.

И тем не менее было совершенно ясно, что ловцы спешили к одной, всем им известной цели, заставлявшей крепко объединиться и забыть о непримиримой племенной вражде.

Гребли молча, сосредоточенно, без обычных шуток и без горластых песен. Даже молодежь не устраивала соревнований в гребле.

Плыли давно. На ночь вытаскивали лодки, опрокидывали на ребро и, подпирая их короткими веслами, устраивали навесы. Редко разводили костры и угрюмо, в одиночку питались сельдяной икрой, копчеными селедками, протухшей китовиной и китовым жиром.

Что-то таинственное и непонятное происходило на море и на земле. Тихонько, крадучись подползали к самому берегу одинокие люди и целыми днями, не сходя с места, всматривались в морскую даль, а заметив вдали одну или несколько лодок, стремительно бежали к своим селениям, прямо к тойонам.

Хорошо подготовленные к далекому морскому походу тойоны в сопровождении одного или двух человек, также крадучись, выходили к берегу, садились в спрятанные в зарослях мелких заливчиков лодки и присоединялись к проплывающим группам.

Тойон селения Ченю с острова Тытым, Лак Шенуга, прихватил с собой пятидесятилетнего брата, пользующегося большой известностью, Нектулк-Атама.

Прошли остров Ачаку, остров Кояк, где присоединились несколько начальников племени материковой земли.

Самостоятельно, не желая ни с кем иметь общения в пути, вышел на трех байдарках с сыновьями Нек-Хут и Хинг, чванный и заносчивый колошский тойон Илхак. Гребцами у него сидели юноши-переводчики: один кенаец, знавший чугацкий и колошский языки, другой чичханец с реки Чичхан, соседнего с Илхаком племени, говоривший по-чичхански и по-колошски.

На этот раз Илхак был особенно неприступен. И неудивительно, ведь он одновременно представлял не только свое племя, но и племя постоянных своих соседей и врагов, чичханцев — такое полномочие было неслыханной честью.

Должно быть, именно это заставило тойона и его сыновей принять особенно важный, воинственный вид. Длинные волосы тойона, перевязанные крепкой белой водорослью, свисали тяжелым пучком вниз. Они были посыпаны птичьим пухом. В проткнутых ушах болтались увесистые раковины. Лицо покрыто резкими синими, зелеными и красно-коричневыми полосами, голова и шея перевязаны сеткой, сделанной из тонких, как нитки, кореньев, унизанных орлиными перьями. На одно плечо была накинута громадная шкура шерстью вверх. С боков, от пояса до колен, свисали короткие острые копья. Под меховым плащом, за спиной, болтались прикрепленные к шейному ожерелью из птичьих клювов нити, увешанные такими же клювами и свиными клыками.

На головах у сыновей торчали высокие, выменянные у европейцев тяжелые шапки, напоминавшие гренадерские. В руках сыновья держали по острому топору, голени их ног прикрывали негнущиеся длинные, от колена до щиколотки, кожаные поножи, как у греческих гоплитов.

Молчаливых юных воинов вышла провожать мать их и красавица сестра. Девушка была смугла, стройна и не раскрашена. Прическа состояла из связанных пучком черных волос, как у греческой Афродиты. Но у этой чугачской Афродиты нижняя губа была во всю ширину рта прорезана, а в прорезь вставлена деревянная, похожая на ложку, но плоская овальная дощечка вершка в полтора в поперечнике. Таков был священный обычай, свидетельствовавший о девичьей зрелости, и чем больше оттопыривалась губа, тем большим почетом и уважением пользовалась ее обладательница. Тем, конечно, труднее было ей изучить искусство принимать пищу, особенно жидкую, не задевая вставленного в нижнюю губу украшения. Выпадение его являлось большим позором. В проколотых в шести местах ушах болтались большие раковины и ушко оловянной кастрюли. Подбородок был вышит до губы разноцветными тонкими нитками. И мать и веселая хохотушка дочь на этот раз молчали.

С наступлением ночи вся округа вблизи Ситхи неслышно заволновалась — ее заполнили массы незаметно прибывших людей.

Набежавший с моря туман пополз по низинам, цепляясь за траву и кусты, и понемногу затянул густой молочной пеленой весь остров. В полной темноте и непроницаемом тумане прибывшие без шума подымались от берега в глубь острова. Мокрые ветки молодой лесной поросли и высокие колючие кусты больно и упорно хлестали по лицу, но это не вызывало ни одного слова брани. Люди шли молча и совершенно неожиданно, даже для проводников группы прибывших, оказывались у самого частокола, окружавшего ситхинское селение.

Оно было расположено в полутора верстах от российской Ситхинской крепости и представляло собой большой, окруженный высоким частоколом прямоугольник. Внутри его помещались десятки обширных сараев — барабор.

Колья частокола мачтовых бревен были плотно прилажены друг к другу и заострены сверху. Неглубоко врытые в землю, они держались устойчиво, так как с обеих сторон их зажимали толстые, положенные одно на другое в несколько рядов длинные бревна. Этот цоколь в рост человека был весьма прочен благодаря поперечным обвязкам. Для придания всему этому сооружению еще большей прочности частокол снаружи и изнутри подпирали более легкие подпорки.

В изгороди был пробит ряд амбразур — небольших отверстий, предназначенных для стрельбы.

Прибывшие гости замедляли шаги, стараясь явиться в селение порознь, так как каждый из них рассчитывал на особо почетную встречу. Они удивлялись прочности и грозному виду стены, но никаких вопросов не задавали. Идти вдоль стены пришлось долго, так как ворота были только одни. Впрочем, прорубленный в цоколе узенький, ничем не закрытый проход никак нельзя было назвать воротами: прорубленный вкось, этот проход не был заметен даже вблизи.

У этих крепостных ворот приезжих встречали приветственными восклицаниями новые проводники из числа ситхинской молодежи; они провожали гостей в отведенные им огромные бараборы. Была приготовлена и баня, но без воды, так как предназначалась она только для потения.

У барабор гостей встречали раскрашенные и вооруженные до зубов важные ситхинские тойоны.

Гости и хозяева приветствовали друг друга потрясанием оружия и воинственным, несколько приглушенным кличем, после чего немедленно сдавали оружие своим оруженосцам. Обезоруженные гости на четвереньках вползали в тесное входное отверстие бараборы, хозяева же оставались снаружи и тотчас же снова вооружались для встречи нового гостя.

Земляной пол в бараборах был густо устлан свежими еловыми ветвями. Темная, сырая, прокопченная дымом барабора скудно освещалась множеством чадуков — каменных мисок, наполненных китовым жиром с фитилями из сухого ситовника.

Не успели гости усесться на земляном возвышении, как, позвякивая костяными и железными побрякушками, быстро ударяя рукой в бубен, в уродливой маске и деревянной с колокольчиками шляпе вбежал ситхинский шаман и прорицатель будущего.

Перед прорицаниями, ввиду их особой важности, шаман строго постился не восемь дней, как перед обыкновенными охотничьими собраниями, а целый лунный месяц. Он ел понемногу, только один раз в сутки, выпивал перед едой большое количество морской воды, дабы прежняя пища никак не могла смешаться со вновь поступающей в желудок. Свежая рыба, морская капуста, ракушки и многое другое на это время вовсе были исключены. Шаман жил в уединении, и ни жена, ни дети не смели приходить к нему и даже видеть его издали.

Подбежав к разведенному посредине бараборы костру, шаман медленно обошел вокруг него на небольшом расстоянии от сидящих, чтобы дать возможность дотронуться до него рукой — это прикосновение обеспечивало ему силу действия прорицания.

Ситхинский шаман происходил из ученого рода и пользовался особым уважением, но гости смотрели на кривляния чужого шамана равнодушно. Не проявили они никакого оживления и тогда, когда он грохнулся в судорогах на землю и когда с уголков рта потекла белая струйка пенящейся слюны. Все продолжали сидеть и молча смотрели на постепенно утихающие судороги лежавшего на земле тела. Шаман, казалось, умер. Прошло немало времени в тоскливом ожидании, и вдруг раздались невнятные слова: лежавший начал прорицать.

Гости внезапно всполошились и потребовали своих переводчиков, не удовлетворяясь любезными переводами соседей-ситхинцев. Первые невнятно произнесенные слова были, однако, гостями упущены.

— Со мной… при восходе и закате солнца говорил… сам могучий черный… грозный… неумолимый Ворон, — прерывисто дыша, прошептал шаман и опять затих.

— Он сказал: я затопил ваши зеленые острова, где вы жили и ловили бобров с давних пор, и подымал из глубины моря вместо них голые… неприступные… Я изринул огонь из скал и потрясал земли. Я далеко прогнал от вас бобров и котов… Вы молчали, а белые проходили все дальше и дальше. Они несли с собой страшные болезни…

— Вы прокляты могучим Вороном, — неожиданно громко воскликнул шаман, все до единого прокляты, потому что вы трусы и рабы!

Толпа заволновалась и насмешливо обернулась в сторону поникших головами ситхинцев.

— Все! — взвизгнул не своим голосом шаман. — И ситхинцы, и якутатцы, и угалахмюты, все колоши, и чугачи, и медновцы, и кенайцы, и кадьяковцы!..

Присутствующие негодующе замахали руками и закричали:

— Пусть он замолчит, или мы навсегда заткнем ему глотку!

В дальнем углу бараборы завозились в схватке несколько человек. Кто-то крикнул по-ситхински бранное слово, и тотчас же раздался такой же ответ. Это были сыновья Скаутлелта и Илхака. Их крепко держали десятки рук. Сын Илхака Хинк старался незаметно освободиться от выхваченного им из-под платья ножа, как вдруг звонкая увесистая затрещина отца повалила его без чувств на землю. Неподвижное тело потащили вон из бараборы. Скаутлелт в то же время провожал своего сына до самого выхода пинками в зад. К обоим приставили караульных. Так благодаря вмешательству отцов прекращена была начавшаяся свалка.

Прорицания продолжались.

— Я послал вам на охоте белых лисиц в знак подстерегающего вас несчастья, а вы не обратили на это внимания, убили лисиц и продали руссам. Я послал на вас смерть от страшной болезни, изуродовавшей вас и лица ваших жен и детей, но и это вас не расшевелило. Я решил вам помочь: я пропитал морские ракушки неотвратимым ядом и погубил полчища ваших врагов, отобравших у вас места бобровых охот, но вы не захотели пользоваться моей помощью и согласились дать аманатов и платить ясак, как последние покоренные рабы. Ну что же, якутатцы, платите! — крикнул шаман насмешливо. — Платите за ушедших от вас и истребленных бобров! И вы, ситхинцы, платите!.. Усердно платите за то, что вскоре ваши коты и бобры будут уничтожены пришельцами, если вы не захотите истребить самих пришельцев… А как дальше будут жить и охотиться ваши племена, уважаемые ближние и дальние тойоны? Многие из вас признали, что Ворон руссов сильнее нашего Ворона, а их шаманы отбирают у вас жен, оставляя только по одной. Идите же скорей, идите к шаманам руссов и сами поскорее добровольно отдайте остальных своих жен, да еще и дочерей в придачу, а я вам больше не шаман!

С этими словами, выхватив из-под полы платья тяжелый медный заплесневелый нагрудный крест, ситхинский шаман бросил его себе под ноги, растоптал и, пошатываясь и широко размахивая руками, вышел…

— Он правильно говорил, правильно! — раздались голоса со всех сторон.

Тогда на средину вышел, волнуясь, Скаутлелт. Он сказал:

— Руссов много, а нас мало, у них есть порох, ружья и пушки. Они привели с собой воинов с островов заката солнца. Мы вырежем здесь руссов, а другие придут на кораблях, сожгут наши селения и выгонят нас совсем. Куда денемся?

— Трус! — раздалось в толпе. — Это он продал нас, проклятая лисица! Вон, долой!..

Скаутлелт умолк. С ним рядом встал Котлеан — восходящее светило среди сйтхинских тойонов. Он плюнул в сторону Скаутлелта и, скосив глаза на его заметное брюшко, процедил сквозь зубы: «Беременная баба…» И затем громко сказал:

— Руссов на всех островах много, а на каждом одном — мало. Островитяне с запада не воины, а рыболовы и трусы. Руссы ночью спят крепко. Вырезать их всех до одного можно, но нужна помощь, и чем скорее, тем лучше. У нас есть уже друзья — три морских воина, убежавшие к нам с кораблей. Они с нами, они за нас. Руссы слабы, они пьют много водки…

Толпа одобрительно захохотала. Некоторые вкусно зачмокали.

Выступил Илхак. Он подтвердил, что русские не слушаются своего главного тойона Баранова и что есть у Баранова воин-мореход Талин, который их поддержит. Только надо выступить против руссов одновременно на всех островах.

После Илхака заговорил угрюмый и непомерно высокий тойон островов архипелага принца Валлийского, известный своей свирепостью Канягит, находившийся в постоянных сношениях с белыми людьми, прибывающими вдоль берегов Америки с юга. Он заявил, что тойоны некоторых ближайших к Ситхе и Якутату островов Стахина, Куева и Кекава уже договорились об одновременном внезапном нападении на русских и требуют того же от ситхинцев. При этом он обещал доставить, сколько нужно, пороху и даже пушек, картечи и ядер.

— Руссов, которые здесь, надо истребить до одного, и тогда будет спокойно, так как по ту сторону моря их уже больше нет. Это рассказал мне один бежавший с корабля белых моряк, — сказал он и, смеясь, открывая длинные хищные зубы, добавил: — После этого я воткнул ему нож в глотку и сказал: и тебя больше не будет…

Предложение шумно приветствовали и решили поднять мятеж ровно через два лунных месяца.

Мальчики подали обильное угощение, состоявшее из копченой и испеченной на палочках рыбы и птицы, морских ракушек, лайденной капусты и сушеных и квашеных ягод: шикши, морошки, голубики, брусники.

К ужину приведены были наказанные юноши. Их заставили помириться. Оказалось, что драка началась из-за утверждения Хинка, что самым благородным является его род — «вороний», в то время как ситхинские племена — «волчьи» и Скаутлелт происходил из волчьего племени кухонтанов, племени хотя и многочисленного, но не храброго. Мрачный Скаутлелт-отец еще более помрачнел при рассказе и с трудом сдерживал свое негодование, когда Илхак потрепал своего сына по плечу и, обращаясь к окружающим, самодовольно сказал:

— Из него будет толк!

Повернувшись к Скаутлелту, он добавил:

— Не сердись, твой мальчик тоже не даст себя в обиду!

На рассвете решили сделать разведку крепости. В ней приняли участие и три бостонских моряка.

Ползли на животе у самой стены больше версты по мокрому и холодному кустарнику и убедились, что гарнизон спит беспробудным сном. Спали и часовые. Никто не проснулся даже тогда, когда молодой Скаутлелт, умышленно оставленный в одиночестве, истошно кричал часовым, что он плутал всю ночь и просит пустить его в крепость отдохнуть.

Все пришли к заключению, что крепость взять можно. Не раздеваясь, как были, тойоны в насквозь промокшей одежде повалились на пол бараборы и крепко заснули.

Суровое воспитание туземцев — с самого детства привычка купаться в ледяной воде, длительные принудительные голодовки, пренебрежение к причиняемой боли, жестокие самоистязания — все это приводило к тому, что они могли без вредных для себя последствий спать на голой сырой земле, круглый год ходить босиком, еле прикрывая плечи жесткой, плохо выделанной шкурой, и стойко переносить любую боль.

Наступил вечер, и так же бесшумно и незаметно гости разъехались. Молодой Скаутлелт провожал Хинка в обнимку до самой лодки, подарив ему свое любимое копье. Хинк не остался в долгу и оставил Скаутлелту свой нож английского изделия.

До Баранова, основавшегося на Кадьяке, доходили глухие слухи о том, что высочайше утвержденная в 1798 году Российско-Американская компания, находящаяся под покровительством государя, решила послать для защиты своих владений несколько кораблей в Америку. Когда они выйдут? Скоро ли прибудут сюда?..

 

4. В пути

В кают-компании «Надежды» собрались все «свои». Толстой, как бывший морской кадет, посторонним не считался. Можно было говорить откровенно. На столе появилось вино. Ратманов предложил пригласить Крузенштерна и сам вышел на его поиски. Крузенштерн стоял на шканцах перед лонгшезом, на котором в небрежной, ленивой позе полулежал, мечтательно глядя на море, Резанов. Ратманов застал их в тот момент, когда посол, растягивая слова, спросил:

— Иван Федорович, до меня дошел слух, что мы изменили курс и вместо Тенерифа идем на Мадеру. В чем дело?

— Так надо, Мадера для меня удобнее, — последовал ответ.

Ратманов приостановился и прислушался.

— Для того чтобы изменять маршрут, предписанный компанией, — сказал Резанов, — необходимы мотивированные основания и согласование со мной.

— Эти основания не в вашей компетенции, — раздраженный не столько существом вопроса, сколько ленивым, небрежным тоном Резанова, ответил Крузенштерн. — И в них я никому не обязан давать отчета.

— Я все же попрошу вас дать распоряжение взять курс на Тенериф, — не меняя спокойного тона, сказал Резанов. — Макар Иванович, — слегка повернулся он к Ратманову, — вы слышали мое требование? Благоволите его исполнить.

— Слушаю, ваше превосходительство… как только мне будет дано об этом приказание капитана, — не повышая голоса, ответил Ратманов. — Господин капитан, — обратился он затем к Крузенштерну, — господа офицеры просят вас в кают-компанию.

— Хуже всего, — заявил вполголоса Крузенштерн Ратманову, — что я уже сам сегодня утром решил все же держать курс на Тенериф. Нельзя же пойти на Мадеру из-за одного только упрямства.

— Охота тебе себя расстраивать, Иван Федорович: на Тенериф так на Тенериф, тем более что мы все-таки приняли на себя перед компанией обязательство идти именно этим курсом.

— Я хочу отучить его путаться не в свои дела, — сказал Крузенштерн.

К их приходу офицеры уже успели вооружиться книгами из библиотеки. На обоих кораблях офицеры читали запоем, изучая предстоящее поле действий. Усердствовало в чтении и все остальное население кораблей. Даже сам посланник, камергер Резанов, обложился японскими учебниками и словарем. Японцы и переводчик Киселев буквально не выходили из его каюты. Даже такой убежденный лентяй, как Толстой, и тот усердно зевал над старинной английской книжкой Энгельберта Кемпфера «История Японии» и захлебывался от удовольствия, читая вслух курьезные выдержки из другой, тоже старинной книжки «О Японе и о вине гонения на христиан».

Когда вошел Крузенштерн, спор сосредоточился на родоначальнике Российско-Американской компании Шелихове и на современных ее заправилах.

Лейтенант Головачев опять отстаивал свою точку зрения. Однако здесь, среди морских офицеров, он был почти одинок.

— Иван Федорович, — встретил вошедших Толстой, — вы как раз подоспели вовремя! При вас, может быть, Головачев постесняется до смерти душить нас рассказами о новейшем аргонавте Шелихове.

Не отвечая Толстому, Крузенштерн обратился к Головачеву:

— Петр Трофимович, история именитого рыльского купца Шелихова нам всем хорошо известна. И его четырнадцати кораблей и личного путешествия с женой на Алеутские острова.

— Я, Иван Федорович, — сказал Головачев, — не собираюсь брать под свою защиту ту или иную штатскую персону. Я хочу только точно установить заслуги открытий новых земель. В настоящее время назрел, по-видимому, момент, когда понадобилось уже полуофициальное вмешательство российской государственной власти, как фактического хозяина русских поселений на американском берегу. Именно отсюда и возникла необходимость нашей экспедиции. Я не хочу суживать наш спор географическими открытиями, — продолжал он. — Особенно такими, где в конце концов самые открытия являются делом случая: попадется на пути неизвестный, не показанный на карте остров или не попадется? Ручаюсь, что даже из Алеутских островов до сих пор не все известны. Наконец, допустим, что они известны нам, русским, но являются новыми для английских мореплавателей. Поэтому они часто дают им свои названия и регистрируют их как новооткрытые, иногда не зная, что они давным-давно открыты. Почему Ситхинский залив, где находится наша Михайловская крепость, на английских картах именуется совсем иначе? Ванкувер тысяче островов, мысов, проливов, кои он видел, роздал имена всех знатных лиц в Англии и своих знакомых, а напоследок, не зная, как назвать остальные, стал им давать имена иностранных посланников в Лондоне. Прежним нашим мореплавателям запрещалось объявлять свету о своих открытиях, а журналы и описи их представлялись местному начальству, которое в те времена их держало в тайне. Впоследствии многие из этих бумаг были утрачены, оставались лишь краткие выписки из них, да и те были сделаны людьми, в мореплавании не сведущими. На самом деле за нашими людьми надо считать значительно больше открытий.

— В этом отношении вы правы, — согласился Крузенштерн. — Но вот послушайте, что пишет Шелихов, — продолжал он, принимая от матроса книгу, принесенную из корабельной библиотеки. — В начале книги открытие Кадьяка и Афогнака он приписывает себе, а далее, начиная с восемнадцатой страницы, не только отмечает, что до него на Кадьяке перебывала масса народу, но что некоторые из пребывавших там «промышленных», как он пишет, «узнав о намерении моем идти на остров Кадьяк, всеми мерами старались от того меня отговорить, представляя жителей оного кровожаждущими и непримиримыми». Заслуги описания островов, сделанного штурманами Измайловым и Бочаровым, Шелихов присвоил себе, наименовав их труды так: «Григория Шелихова продолжение странствования в 1788 году». А на самом деле он больше и не странствовал… Что вы на все это скажете?

— Иван Федорович, — с улыбкой возразил Головачев. — Если встать на вашу точку зрения, то нужно отрицать, что морской путь в Индию открыл Васко да Гама. Ведь до мыса Доброй Надежды его вели шкипера, прошедшие этот путь раньше с Бартоломеем Диасом, открывшим эту южную оконечность Африки, а отсюда, от Наталя, хорошо известный уже путь в Индию ему показывал случайно подвернувшийся нанятый им мавр, знавший туда дорогу. Мне кажется, например, довольно прискорбным, что у нас преклоняются перед Ост-Индской компанией, поддерживаемой государством и огромными частными капиталами, и всячески ругают и презрительно относятся к нашим российским, достойным уважения пионерам, которых иначе, как аршинниками, не называют. Их подвигов извините, иначе называть их не хочу и не могу — не только не ставят в заслугу, но даже вменяют как бы в вину. Да, наконец, знаете ли вы, что проникновение русских купцов в Индию имело место за четверть века до появления там Васко да Гамы?

— Головачев, ври да оглядывайся, — сказал Толстой. — Это ты того, не из этой ли книги о Японии? — и он потряс перед Головачевым томиком Синбирянина.

Головачев, не останавливаясь, продолжал:

— Русский купец Никитин пробрался туда по Волге и Каспийскому морю, через Ширван и Персию, прожил в Индии четыре года — целых четыре года! — и оставил ценнейшее, правильное и лучшее, чем у Васко да Гамы, описание Индии в своих записках о путешествиях «Хождение за три моря». Это оценка не моя, а историка Карамзина. По Северному Ледовитому океану и на ближайшие острова Беринга и Медный наши люди в пятидесятых годах прошлого века плавали на шитиках, а иногда на байдарах, ботах и шерботах, редко на кораблях…

Решительный стук в дверь опять прервал спор. В кают-компанию вбежал взволнованный матрос и гаркнул во всю глотку:

— Ваше высокоблагородие, господин вахтенный начальник приказали доложить, что с подветренной стороны виден военный корабль под французским флагом.

— Близко?

— Не могу знать, ваше высокоблагородие.

— Военный флаг на «Надежде»?

— Так точно, ваше высокоблагородие, подняты и на «Надежде» и на «Неве»!

Крузенштерн залпом допил вино и молча вышел. За ним поспешили и все остальные.

На палубе было людно. Новость успела уже облететь весь корабль. Офицеры, подняв к глазам подзорные трубы, впились в видневшийся вдали фрегат, который шел одним курсом с «Надеждой», не обнаруживая своих намерений.

«Надежда» продолжала идти своим ходом. Моряки с подчеркнутым спокойствием продолжали рассматривать неизвестное судно. Штатские, особенно Шемелин и кавалер Фоссе, взволнованно обменивались предположениями: «А вдруг пират, а у нас пушек так и не зарядили!»

— Выстрел! — вскрикнул Фоссе, увидев клубы дыма.

— Какая наглость! — процедил сквозь зубы Беллинсгаузен.

Возмутились и другие: выстрел последовал, несмотря на поднятие российского военного флага.

— Прекрасно, прекрасно! — вдруг сказал Ратманов, наблюдая за тем, как тотчас же после выстрела «Нева» решительно изменила курс и направилась прямо на фрегат. В намерениях Лисянского не было никаких сомнении, так как артиллеристы на его корабле стояли у орудия с дымящимися фитилями.

— А не лечь ли нам в дрейф? — обратился Ратманов к капитану.

Крузенштерн утвердительно кивнул головой.

Громкая команда, лихое исполнение. Чужой фрегат тоже стал ложиться в дрейф и спустил шлюпку. «Нева» сблизилась с ним в это время уже настолько, что видно было, как ведутся какие-то переговоры в рупор. В шлюпку, спущенную с незнакомого корабля, вскочили шесть матросов и два офицера и направились прямо к «Надежде».

Французский фрегат был так грязен и обтрепан, что ничем не напоминал военного корабля. Матросы тыкали в него пальцами и смеялись: затасканные и кое-где даже оборванные снасти, небрежно завязанные узлы с незаделанными концами торчали во все стороны. В подзорную трубу было видно, что и команда состоит из каких-то оборвышей. Дурное состояние корабля вызывало недоумение среди офицеров «Надежды».

Гостей встретил на палубе Ратманов.

— Наш капитан просит извинить его за причиненное беспокойство, вызванное вынужденным недоверием к флагам, — сказал один из французов. — Нас постоянно обманывают таким образом англичане. Теперь, однако, мы знаем уже, с кем имеем дело, и хотели бы принести свои извинения лично вашему капитану.

Крузенштерн был уже в своей каюте. Спокойно отложив в сторону книгу, которую он только что вяло перелистывал, прислушиваясь к звукам, доносившимся с палубы, он поднялся гостям навстречу.

— Наш корабль — французский военный фрегат «Египтянин», — доложил тот же офицер. — Капитан его, господин Лаплаефф, просит извинения за причиненное беспокойство капитану Крузенштерну, которого мы бы очень хотели видеть нашим союзником. Разрешите поздравить вас с прибытием в здешние воды. Наш капитан приказал передать, что он очень огорчен, что условия войны не дают ему возможности покинуть корабль. Он осведомлен французским правительством о целях и задачах вашего кругосветного плавания и был бы очень счастлив, если бы нам предоставлена была возможность лично принести свои извинения господину послу и его свите.

Сухо поблагодарив за внимание, Крузенштерн приказал Ратманову проводить французов к Резанову.

Резанов был, как всегда, любезен и обещал на обратном пути обязательно побывать в Париже.

Гости долго не задерживались. Но после того как они вернулись на свой фрегат, не раз бывшие в военных переделках морские офицеры «Надежды» сбросили маску безразличия и не могли уже скрыть своего беспокойства. Политический момент сложен, тревожен и весьма туманен, так как в любой момент Россия могла быть втянута в войну. А на чьей стороне, никто даже не пытался предугадать.

На рейд Санта-Крус вошли на следующий день. И первое, что бросилось в глаза, — старый знакомый, французский фрегат «Египтянин», в обществе двух таких же неопрятных, глубоко сидящих, грузных английских купцов. От приехавшего тотчас (едва успели бросить якорь) лейтенанта испанского флота узнали, что фрегат этот вовсе не военный, а простой и весьма алчный предпринимательский капер, притащивший с собой два английских купеческих судна, взятых в качестве приза — на продажу. Оказалось, что здесь, в Санта-Крус, не только не брезгают каперами и их добычей, но снисходят даже до обыкновенных морских корсаров.

Губернатор маркиз де ла Каза-Кагигаль, весьма гостеприимный хозяин, по происхождению испанский аристократ, не только старался не видеть, как его не менее почтенный тесть открыто заканчивал снаряжение своего собственного корсарского брига, но даже втихомолку сам принимал участие в снаряжении. И в то время как тесть маркиза под французским военным флагом собирался грабить англичан, зять его испанец-губернатор, взяв под свою опеку, ухаживал за ограбленным уже какими-то другими корсарами англичанином. Неудивительно, что при таких порядках корабль с покинувшим Тенериф губернатором, предшественником Кагигаля, едва вышел в открытое море, как сразу же попал в руки «неизвестных пиратов».

— Верно, стараются возвратить полученные в свое время взятки, — смеялся местный английский коммерсант и винный король Армстронг. — Губернаторы, между нами, до сих пор все были взяточники, и это неудивительно, если сравнить их ничтожное содержание с содержанием главы здешней инквизиции. Католический епископ официально получает сорок тысяч пиастров в год, а губернатор — шесть… Испанская католическая инквизиция здесь в силе, перед нею дрожат не только местные жители всех вероисповеданий, но и сам губернатор. Она сует нос даже в его гражданское управление.

Посол заинтересовался предстоящей возможностью ознакомиться с иностранной колонией и установившимися в ней порядками: колония была испанской. Шемелин уже успел не только получить некоторые сведения об этой колонии от лейтенанта Головачева, но и его заставил прочитать все, что оказалось в корабельной библиотеке по истории и географии на иностранных языках.

Братья Маврикий и Отто Коцебу тоже жадно читали все о Канарских островах, что было в книгах корабельной библиотеки. Из книг они узнали, что островерхие горы не что иное, как описанные Гомером таинственные Геркулесовы столбы, на которых «держится небесный свод», за которыми «кончается земля», что в глубине моря здесь покоится не менее таинственная и легендарная Атлантида, что счастливое, гордое и высококультурное племя Канарских аборигенов, гуанхов, уничтожено без остатка.

Разочарованно бродили они по широким и прямым улицам города, смотрели на красивые, в мавританском вкусе, обсаженные цветами колодцы без воды, наполняемые процеживаемой через пористый камень стекавшей с гор дождевой водой.

На городской площади масса народу в разнообразных национальных одеждах: смуглые африканцы в чалмах, в привязанных к плечу кайках и полусапожках из красной кожи, важные, по-индюшьи напыжившиеся испанцы, закутанные и зимой и летом в теплые суконные плащи. Тут же проходят португальские и испанские ремесленники и виноградари, земледельцы с шелковой сеткой на головах, обутые в толстые эспадрили. В толпе озабоченно шныряют разносчики. Медленной походкой, закрывая половину лица, движутся женщины. Они смуглы и худощавы, рты слишком велики, а носы слишком орлины, но белые ровные зубы, красивые, резко очерченные брови и живые глаза скрадывают недочеты. Они набрасывают на голову до самого лба мантильи, закрывая шею, плечи и руки. Это придает им какой-то особо щегольской вид.

И на каждом шагу — назойливые нищие. Они милостыни не просят, отнюдь нет, они требуют исполнить «вашу картиллу». От них и монахов нет спасения. Прохожие останавливают монахов, суют им деньги, просят молитв.

Коцебу, Головачев и взятый ими с собой егерь Иван, боясь потерять друг друга в толпе, озирались по сторонам. Они подошли к городскому фонтану из черной лавы, в который вода подавалась с гор по деревянной трубе. Здесь на площади стояла каменная беломраморная статуя богоматери, на беломраморном же постаменте, по углам — четыре статуи последних властителей древнего народа. Испанская надпись гласила, что «заступничеством богоматери» испанцам удалось истребить гуанхов.

Сильный, гигантски рослый и красивый народ гуанчи, или гуанхи, рыцарски доверчивый и добродушный, стерт с лица земли пигмеями испанцами. Овеянная поэтическими легендами счастливая земля титанов, земля амазонок и горгое, страна, где цвели легендарные гесперидские сады с золотыми яблоками, бесследно исчезла в пучинах моря. Становилось как-то не по себе…

Слава счастливой Атлантиды далеко распространилась по белу свету, к этой стране со всех сторон еще в доисторические времена протянулись алчные руки завоевателей. Сюда проникали неутомимые и дерзкие финикияне, предприимчивые и воинственные моряки карфагеняне, сюда мавританский царь Юба посылал армады завоевателей, в XII и XIII веках здесь побывали пронырливые генуэзцы и, наконец, в XIV столетии за четыреста золотых флоринов взятки римский папа Климент VI данной ему «божественной» властью рискнул подарить остров испанскому наследному принцу дону Людовику де ля Серда, ненасытному властолюбцу, которому не терпелось посидеть на троне. Но одно дело подарить не принадлежащее, а другое — взять, сорвать зрелый плод. Это Серда не удалось. За ним идут искатели приключений из Арагонии, потом португальцы, и только в конце XV века гуанхи пали под мечами чужеземцев.

Однако завоеватели не разбогатели после победы. Ленивые и беспечные, они принесли сюда не культуру, а одичание, не богатство, а разорение. Они довольствовались лишь дикорастущими плодами, морской рыбой, да по нескольку раз в неделю участвовали в религиозных процессиях. И только сравнительно небольшая часть их в далеких горах тяжело трудилась над виноградниками… Нужда ввергла местное население в нищету и воровство, а женщин — в разврат.

* * *

Открывшиеся было 1 декабря зеленые берега Бразилии вместе с заносимыми ветром на корабль ярко окрашенными громадными бабочками и замысловатыми, ярчайшей лазури, зелени, чистого золота и серебряными рыбами-дорадами исчезли. Противный ветер отнес корабли опять далеко в море, и только неделю спустя, после сильного шторма, корабли опять принесло к потерянному было берегу.

Вышедшие навстречу на лодке португальские лоцманы взялись провести их узким проливом в гавань на остров Святой Екатерины, где и стали на якорь в двадцати верстах от города Ностра-Сенеро-дель-Дестеро, резиденции бразильского губернатора. Губернатор тотчас же уступил российскому послу и его свите свой загородный дом. На кораблях закипела работа по заготовкам продовольствия и дров и возобновлению запасов пресной воды.

С сожалением пришлось Шемелину бросить отчетную работу и переехать на берег, в губернаторский дом. Он чувствовал себя скверно: рвота, сильные рези в животе и тупая головная боль не прекращались. Желудочными болями страдали и все остальные — не то от бразильского климата, не то от свежей воды. Могло быть, впрочем, и от арбузов или свинины. На теле у многих матросов появились вереды и сыпь, причинявшие при потении нестерпимый зуд.

Судовой врач Эспенберг усиленно поил матросов еловым пивом, пуншем, чаем с лимонным соком — ничто не помогало. Однако через три дня приступы болезни ослабли, а потом и совсем исчезли.

Однажды вечером, работая у себя в комнате, Шемелин услышал доносившиеся из-за дома страшные резкие звуки. Словно ночные сторожа, как в деревне, ударяли по висящей деревянной доске большой колотушкой. Тотчас же к колотушке присоединялись трещотки и неистовый собачий лай.

«Посмотреть, не тревога ли какая?» — подумал он и выбежал из дому. Звуки доносились со стороны пустыря, тонувшего в сизом тумане. «А может, игры какие-нибудь?» Он оглянулся и пошел крадучись. Но, дойдя до обрывистого кочковатого и мокрого края болота, в полном недоумении остановился: звуки действительно шли прямо с болота, примеченного им еще днем.

«Нечистый! Заманивает… Бежать!» — мелькнуло в голове Шемелина. Зубы стучали мелкой дробью. Тяжело дыша, несколько оправившись, он действительно бросился бежать. Навстречу ему и за ним неслышно двигались какие-то огоньки. Это было еще страшнее, и он, ничего уже не сознавая, сломя голову кинулся к дому и налетел на Толстого.

— Ты что, черти за тобой гонятся? — крикнул Толстой и схватил Шемелина за плечо, но тот молчал.

— Что с тобой?

Ответа не было. Вдруг Толстой понял и захохотал во всю Глотку:

— Лягушек испугался? Ха-ха-ха!..

— Каких лягушек? — прошептал, еле шевеля губами, Шемелин.

— А вот каких… — Толстой потащил его обратно к болоту.

Словно какие-то неведомые духи чертили в воздухе огненные линии. «Значит, не померещилось…» — подумал Шемелин, он все еще дрожал.

— Да что же ты, светляков никогда не видал? — спросил Толстой.

— Не видал.

— Они здесь больше и ярче…

Разнообразие и яркая окраска представителей животного мира Бразилии заинтересовали даже Шемелина: он стал наведываться к егерю Ивану и подолгу задумчиво смотрел на чучела крокодилов, енотов, черепах, земноводных каниваров. Особенно же его привлекала фантастически капризная окраска бесчисленных колибри. Увидел он и напугавших его жаб и лягушек — в четверть длиной, с симметричными фиолетовыми и желтыми узорами на унизанном как бы нитками жемчуга теле. Желтые ноги, два небольших рога, широкая пасть и страшные выпуклые глаза действительно пугали. Не менее страшными казались и живые безвредные ящерицы в полтора аршина длиной, когда они копошились и шуршали в комнатах и звонко щелкали челюстями, схватывая муху или бабочку…

Проходили последние дни недели, намеченные работы близились к окончанию, когда рано утром на «Надежде» у Крузенштерна появился встревоженный Лисянский.

— Иван Федорович, у меня несчастье, — сказал он упавшим голосом. — Ты был прав, придется менять и фок и грот. Жаль, не послушал тебя: надо было сменить обе мачты в Кронштадте…

Однако дело оказалось не так просто: призванный Лисянским португальский мастер заявил, что готовых мачт у него нет и что придется подыскивать их и рубить в лесу. Лес подходящий был, но доставка оказывалась весьма затруднительной, и времени на все это дело требовалось около месяца.

— Мне придется принять самые крутые меры! — кричал разъяренный Резанов, вызвав обоих капитанов в загородный свой дом. — Накупили какую-то гниль, на посмешище перед целым миром… Что же теперь, месяцами будем простаивать во всех гаванях для ремонтов? Я требую тотчас же назначить комиссию для самого подробного осмотра обоих кораблей.

Лисянский вспыхнул и, несколько оправившись от смущения, также повышенным голосом, заявил:

— Я прошу вас прежде всего не кричать и войти в должные рамки. Корабли покупались ведь не нами, а правлением Российско-Американской компании.

— Я все сказал, — высокомерно ответил Резанов, — и жду результатов осмотра. От себя назначаю в комиссию майора Фредерици…

В комиссию вошли оба капитана, штурман «Надежды» Каменщиков, штурман «Невы» Калинин да ничего в этих делах не понимающий майор Фредерици. Однако все сразу приняло совершенно бесспорный вид. Как только плотники «Невы» вместе с плотничьим десятником Тарасом Гледяновым и плотником Щекиным с «Надежды» сняли с мачт стеньги, необходимость замены их стала для всех очевидной.

— Да верно ли, что корабли так новы, как их официально считают? спросил Фредерици Каменщикова.

— Год их постройки установлен документами, — нехотя ответил Каменщиков, спускаясь в трюм.

Оттуда он вышел с растерянным видом и позвал в трюм обоих капитанов. За ними решительно устремился и Фредерици. На ходу Каменщиков отметил несколько прогнивших на концах бимсов и, остановившись у основания грот-мачты, поставил фонарь: на тщательно обтесанной, более светлой, чем остальная часть, поверхности шпангоута ясно виднелся в рамке выжженный год: 1793. Переставляя фонарь по шпангоутам дальше, Каменщиков обнаружил на других шпангоутах еще два таких же клейма. Сомнений больше не оставалось: кораблю было не три года, а десять лет.

Поднявшись на шканцы, члены комиссии остановились, стараясь не смотреть друг на друга.

— Рапортуйте! — глухо проговорил после долгого молчания Крузенштерн, обращаясь к Каменщикову…

* * *

Календарь пугал Крузенштерна: мыс Горн предстояло обходить в очень неблагоприятное время. Следовало ожидать неустойчивой погоды, ураганов, возможного разлучения кораблей. Пришлось подумать насчет мест и сроков рандеву.

Команда «Надежды» осталась очень недовольна месячным пребыванием в Бразилии. Ее не пускали на берег, а между тем ходившие гребцами на шлюпках матросы дразнили воображение затворников рассказами о красоте местных красавиц и дешевизне спиртных напитков, особенно рома.

— Холопам везде хорошо, — говорил конопатчик Ванька Шитов. — Эй ты, холопья шкура! — крикнул он и дернул за рубаху вошедшего в кубрик егеря Ивана.

Егерь резко отмахнулся, и Шитов полетел навзничь, гулко ударившись головой о переборку.

— Чего ощетинился? — примирительно сказал конопатчик. — Дома-то ведь все мы холопы: в холопской стране живем.

— Подлинно, — согласился плотничный десятник Гледянов. — Сегодня ты, скажем, холоп своего барина, а завтра… Хочет он из тебя, барин-то, помещик, — своего лакея сделает, хочет — в рекруты отдаст али на оброк пустит.

— А он, барин-то, разве не холоп? — спросил егерь и сам ответил: — Тоже холоп, только перед другим барином или там вельможей. А тот тоже холоп перед царем. Вон, к примеру, министр морской Чичагов — большой барин, а не понравился царскому величеству, сорвал с него эполеты да по мордам и — в равелин. Вот те и министр, кому жаловаться?

— Здесь, говорят, вольготно — народ сабсим свабодный, — заметил черненький татарин Розеп Баязетов и вздохнул.

Егерь расхохотался:

— Здесь еще хуже… Тут, брат, и пашут и сеют на черных невольниках, на неграх африканских. Привозят их сюда, как скотину, и продают. Я-то знаю, видел на рынке…

Разговор о торговле невольниками шел и в кают-компании.

— Какой это ужас! — возмущался Резанов. — Их силой отрывают от своих семей, везут, как скот, в темных и нечистых трюмах в Рио-де-Жанейро, а отсюда развозят по всему берегу. Вы все видели этих жертв алчности, продаваемых за сто пиастров. Покупатели заглядывают им в зубы, как цыгане лошадям. И кормят их, как скотину: раз в день сунут общую чашку маниоки, и все. А при продажах бессердечно разлучают детей с отцами и матерями, жен и мужей…

— Во время нашего пребывания в загородной резиденции губернатора, продолжал Резанов, — негры убили там по соседству жестокого плантатора, а затем заявили, что они знают о неминуемой для них смерти, но они предпочитают смерть своему тягостному существованию. Сто пятьдесят тысяч! Подумайте, сто пятьдесят тысяч людей ежегодно продаются и покупаются в одной только Бразилии. И это в наш просветительный век!

Однако Бразилия скоро была забыта.

В три недели благополучно добрались до широты мыса Сан-Жуан. Похолодало, помрачнело, подул жестокий противный ветер со шквалами и градом. Температура упала до пяти градусов. Приходилось все время подсушивать платье, постели, парусину, для чего назначался после каждой вахты специальный нарочный. На нижней палубе каждый день разводили огонь. Шквал налетал за шквалом, а 14 февраля море напомнило о бурном проливе Скагеррак. Не успели закончить уборку парусов, как разорвало кливер. В каютах оборвались все привязи и скрепы, и вещи беспорядочно катились по покрытому водой полу. Кругом булькало, хлюпало; казалось, корабль распадется и вода хлынет через все образовавшиеся щели. Волны хлестали через верхнюю палубу, в трюме что-то тяжелое зловеще перекатывалось с места на место. Корабль ложился набок и медленно поднимался, как будто в последний раз.

Шторм свирепствовал трое суток. Матросы выбились из сил. Всем было не по себе, а неморяки просто пали духом, когда на «Надежде» в носу появилась течь. Пришлось на веревке спускать за борт плотника, который нашел поврежденную доску внешней обшивки и укрепил ее железным листом. Шесть дней благодаря резкому ветру нельзя было сдвинуться с места. Сан-Жуан все время торчал перед глазами каким-то постоянным укором.

«Неву» потеряли, не помогли ни пушечные выстрелы днем, ни фальшфееры ночью — она не отвечала. От постоянной сильной качки течь на «Надежде» усилилась настолько, что воду приходилось почти непрерывно откачивать помпами.

К началу апреля потеплело. Начались различные работы: парусники чинили старые паруса для пассатных ветров, чтобы сберечь новые, более крепкие, для дурной погоды в северных широтах; кузнец готовил ножи и топоры для мены с островитянами, артиллеристы сушили порох. Гвардии поручик Толстой развлекался ружейной пальбой. Коцебу прилежно читали все, что находили в библиотеке о Вашингтоновых и других, лежащих на пути, островах, усердно учились. Бойко говорил по-немецки егерь Иван, крепостной графа Толстого, вызывая своей любознательностью и способностями восхищение Тилезиуса и Лангсдорфа.

— Работы Ивана изумительны, — говорили они Толстому. — У него чутье художника-зверолова, его чучела — как живые. Вы должны отпустить его на волю и дать возможность учиться.

Толстой отмалчивался, но был доволен.

Крузенштерн обдумывал изменение маршрута. Правда, июнь, июль и август можно было употребить на плавание по Тихому океану с целью новых открытий и после этого идти в Японию. Но Камчатка ждала нужнейших ей материалов и продовольствия; товары залеживались и портились. Грузы компании не были застрахованы. Крузенштерн решил переговорить с послом.

— Николай Петрович, я хочу предложить вам изменение маршрута, — сказал он, входя в каюту Резанова.

— Что так? — спросил Резанов. — До сих пор об изменениях маршрутов вы не только не спрашивали меня, но даже и не уведомляли, и, по правде сказать, как следует я и не знаю, куда мы сейчас путь держим и какие сроки преследуем.

— Идем мы сейчас к Вашингтоновым или Маркизовым островам, ибо рандеву с капитаном Лисянским назначено у острова Нукагива. Далее Сандвичевы острова и затем Япония…

— Ну что ж, хорошо, благодарю вас. Чего же вы теперь хотите?

Крузенштерн привел свои соображения о целесообразности идти не в Японию, а к Камчатке.

— Я мог бы принять ваш план, Иван Федорович, в одном только случае, если бы такого изменения маршрута требовало прежде всего состояние обоих кораблей или по крайней мере «Надежды».

— Об этом я вам не докладывал, — сумрачно ответил Крузенштерн, — но это само собой подразумевается. Ремонт кораблей необходим.

— В таком случае я согласен, а об убытках или интересах компании позвольте уж и теперь и в будущем заботиться мне самому…

 

5. Мятеж на Ситхе

В это смутное время смелый, но слишком доверчивый и простодушный начальник Ситхинской крепости Василий Иванович Медведников так оценивал свое положение в одном из писем Баранову: «Тойон Котлеан — верный нам человек Он сам признавался, что хотел заколоть нас и много раз таскал с собой нож. Я теперь ему помогаю, чем могу, часто принимаю и угощаю. Плоды есть, он старается изо всех сил: вашему Кускову и его алеутам показал не знаемую нами тесную бухту, в которой, как стаи водяных птиц, густо были рассеяны черные головы бобров. Колоши по собственному желанию помогали промышленным бить бобров, а для себя даже ничего не просили. Живем дружно».

А в это время тойоны спешно готовились к внезапному нападению.

В лесу рубили тонкие длинные прямые жерди, сколачивали лестницы для перелезания через стену, собирали и сушили мох для поджога крепостного палисада, добывали древесную смолу. Посыльные баты с испытанными людьми шныряли туда и сюда по проливам то для того, чтобы создать достаточный запас пороха, то с небольшими партиями мехов к Канягиту, чтобы обменять их на ружья и четырехфунтовые медные пушки.

Для испытания получаемого огнестрельного оружия и упражнений в стрельбе колоши совершали морские походы на другие острова.

Скаутлелт из кожи лез вон, чтобы показать свое усердие и преданность принятой на съезде затее и смыть с себя упреки в трусости и продажности. Не отставал от него и воинственный сын, ставший подручным у Котлеана. С нетерпением ожидали Хинка. Тот клятвенно обещал приехать до срока, независимо даже от того, даст или не даст разрешение суровый отец.

Медведников со всем своим гарнизоном и крепостью находились под постоянным незаметным наблюдением ситхинцев.

Взятые русскими для несения домашних работ, а иногда и в наложницы, колошки чаще, чем обыкновенно, бегали в лес по ягоды. Тут они тайком встречали своих и рассказывали о жизни по ту сторону крепостной стены все, что только могли сами понять.

Котлеану, к которому как-то незаметно и естественно перешло общее руководство военными приготовлениями, до мельчайших подробностей стало известно расположение пушек в укреплении, количество ружей и пороха, план распределения защитников на случай нападения.

Чаще и по неведомым причинам стали портиться кремни у ружей. Хотя стояла теплая и сухая погода, все сырее становилось в пороховом погребе. Пользуясь хорошими днями, приходилось вытаскивать порох и подсушивать его на воздухе. При этом как-то незаметно уменьшалось и его количество.

То тут, то там в отдаленных от крепости неизвестных бухтах появлялись во множестве бобры. Об этом, как никогда, услужливо доносили русским тойоны. Приходилось спешно отправлять из крепости отдельные небольшие партии промышленных алеутов.

В складах крепости хранилось уже несколько тысяч добытых в этот изобильный год меховых шкурок — бобровых, лисьих, нерпичьих и других. Их тоже приходилось часто выбивать, просушивать и сортировать на воздухе.

И не раз перед мысленным взором Котлеана ясно вставало громадное двухэтажное деревянное здание за неприступной оградой — казарма с обширным складом на втором этаже, где было скрыто такое несметное и такое далекое и манящее богатство. При одной мысли, что скоро настанет день, когда он ворвется в казарму и заберет, сколько захочет, бобровых шкурок, Котлеан, зажмурив глаза, сладко и тихо стонал. Собственное бессилие, однако, чаще и чаще выводило его из себя, и тогда он приходил в исступление.

Смущало многое: по плану американских матросов жилые и нежилые постройки, недостроенный корабль на берегу бухты придется зажечь в самом начале нападения, а пороховой погреб взорвать. Что же тогда будет с драгоценной пушниной? Наконец, во время нападения ему придется распоряжаться, командовать нападающими, а тогда, значит, лучшие меха заберут другие.

А сколько мелочей, которые необходимо предусмотреть!.. Например, надо хорошенько помнить, что у входа в казарму стоит пушка. Кому-нибудь из колошек надо поручить забить гвоздем заправочное отверстие. Сделать это надо заблаговременно и незаметно. Но как объяснить женщине, что именно надо сделать?

С нападением пришлось торопиться, так как некоторые из особенно пылких союзников, не выдержав томительного, долгого ожидания, слишком поспешно обострили на многих островах мирные отношения с русскими. Того и гляди, к Медведникову могут прислать подкрепления — на всякий случай…

Из донесений лазутчиков Скаутлелту и Котлеану стало совершенно ясно, что одновременное нападение на всех островах не получится. Особенно досадно было то, что поторопились и обострили отношения с русскими как раз ближайшие соседи — якутатцы.

В начале мая в Якутатскую крепость с партией в четыреста пятьдесят байдарок охотников алеутов прибыл по распоряжению Баранова Кусков. Он удивился заносчивости всегда приветливых местных жителей, которые на этот раз, казалось, только искали предлога для ссоры с прибывшими алеутами, всячески издевались над ними, а при случае заводили драки и бивали. Большой опыт подсказал Кускову, что приближается гроза, а произведенные через преданных людей расследования подтвердили подозрения. Надо было поэтому поторопиться с выходом в окрестности на промысел, что он и сделал. Не успел Кусков раскинуть стан верстах в шестидесяти на берегу моря, как тотчас же был окружен отрядом колошей, обратившимся после небольшой перестрелки в бегство.

У Кускова возникло беспокойство за судьбу Ситхи. Он немедленно выступил, но не прошел и десяти миль, как получил сведения, что к Ситхе со всех сторон двигались полчища колошей и других ближайших племен. Пришлось уходить обратно в неспокойный Якутат. На этот раз он продвигался с большими предосторожностями и только ночью. Не было уверенности, что цела Якутатская крепость. Предосторожности оказались не лишними, так как только непредвиденное для якутатских племен возвращение Кускова спасло Якутат от разграбления. Посланные Кусковым на разведку в Ситху лазутчики не вернулись.

А в Ситхе стояла ничем не нарушаемая тишина. В конце мая оттуда вышла под начальством Урбанова большая промышленная партия в девяносто байдарок в недалекий Кеновский залив, где, как сообщил Котлеан, появилось много бобров.

Судьба, казалось, благоприятствовала Урбанову: колоши попутных селений были на редкость услужливы, и уже в половине июня он беспечно возвращался обратно с богатой добычей в тысячу триста бобров. Урбанов угощал приходивших в гости колошей изобильными ужинами. После одного из таких вечеров утомленные охотой, жарой и плясками люди крепко заснули. Заснули выставленные караулы. Не дремали только не успевшие поблагодарить за гостеприимство гости. Они бесшумно вернулись в лагерь и перерезали сонных хозяев всех до единого.

В Ситхе в это время успела составиться и выехать на промыслы еще одна небольшая партия охотников-любителей из пяти русских, восьми алеутов и трех англичан, недавно принятых на службу Российско-Американской компанией в качестве командиров еще не выстроенных кораблей.

Крепость опустела.

Между тем Скаутлелт и Котлеан медлили.

Их очень смущало присутствие в бухте бостонского корабля. Оба тойона хорошо помнили, как командир этого корабля капитан Барбер лет шесть тому назад расправился с их предшественником, колошенским тойоном, родственником Скаутлелта. Барбер зазвал тойона для переговоров на корабль, хорошо угостил и, напоивши допьяна, потребовал немедленной выдачи ему всех набитых племенем тойона бобров. Тойон с негодованием отверг предложение, после чего, несмотря на отчаянное сопротивление, был закован в кандалы и опущен на веревке в воду. Захлебнувшись, он лишился чувств и был вытащен на палубу корабля. Как только он очнулся, его тотчас же подвесили на рее. Пришлось смириться. Получивши после бесконечных утомительных торгов богатый выкуп, Барбер без церемонии выбросил тойона и его товарищей за борт и ушел в море. Тойон утонул.

На тайном совещании нескольких ситхинских тойонов и американских матросов мнения сначала разделились. Пылкий и мстительный Котлеан, забывши о необходимости соблюдения осторожности, требовал напасть ночью, всех перерезать и захватить корабль. Его поддержал, дрожа от негодования, Скаутлелт; он вспомнил, какое тяжкое оскорбление нанес его покойному поруганному родственнику Барбер.

— Всех вырезать, а корабль сжечь! — яростно взвизгнул он.

Матросы были другого мнения.

— Нападем на корабль — всполошим крепость. Белые станут помогать друг другу пушками, — возразил один из них.

— С капиталом можно договориться, — нерешительно сказал другой, — я этого подлеца хорошо знаю. Есть у меня на его корабле приятель — парень верный. Ему можно поручить сперва прощупать Барбера.

— А он не обманет, не выдаст нас Медведникову? — спросил Скаутлелт.

— Конечно, это может случиться, — согласился матрос, — но, по-моему, другого выхода нет.

На этом и порешили.

— Обещайте ему, — вдруг неожиданно для самого себя сказал Котлеан, половину мехов, которые мы захватим в Ситхе.

— А не много ли будет? — возразил один из матросов. — Хватит с него и тысячи!

Матросы обещали произвести ночью разведку, а утром условились встретиться вновь.

— Заварим мы кашу, — сказал великан матрос по прозвищу Рыжий Джон. Как бы чего не вышло.

— Да уж хуже не будет, — возразил другой матрос, заросший волосами, как обезьяна. — Лучше подохнуть от ножа здесь на свободе, чем двадцать лет гнить в тюрьме на нашей прекрасной родине, — и он с досадой плюнул.

— Вот приятно удивится капитан, а, Том, когда мы предстанем перед ним собственными персонами? Ха-ха-ха! — хрипло захохотал моряк, представляя себе предстоящую сцену свидания.

— Я думаю, не только удивится, но и страшно обрадуется, — заявил Том, вползая на карачках в узкое отверстие бараборы.

* * *

Поздно ночью в неподвижном и непроницаемом тумане медленно продвигались к бухте три высокие плотные фигуры. За ними, несколько поодаль, особенно осторожно следовала еще одна, худая, сухопарая мальчишеская фигурка. Все четверо были одеты по-ситхински и держали в руках по короткому веслу. Дойдя в полном молчании до голого песчаного берега, где шум шагов уже совершенно заглушался морским прибоем, три взрослых ситхинца заговорили вполголоса по-английски так бегло и невнятно, съедая части слов, как можно говорить только на родном языке.

— Темно и сыро, как у дьявола в брюхе, — сказал шедший во главе, тщетно вглядываясь в тьму.

— Отыщем лодку, тогда сообразим, где мы, — ответил другой.

При слове «лодка», произнесенном по-ситхински, маленькая фигурка решительно выдвинулась из темноты. Это был молодой Скаутлелт, а с ним беглые матросы, взявшиеся начать переговоры с Барбером.

Скаутлелт, руководясь каким-то особым охотничьим чутьем, вышел прямо к вытащенным на берег батам и показал, какие из них надо спустить на воду. Компания разделилась. Скаутлелт с Рыжим Джоном сели в одну лодку, остальные двое — в другую и бесшумно отвалили. Не пройдя и одного кабельтова, оба бата стали рядом. Прислушались. Сквозь легкое хлопотливое хлюпанье воды под батами ухо улавливало с правой стороны едва слышный отзвук, съедаемый туманом, но все же похожий на бульканье воды.

— Пошел! — просипел Рыжий Джон. Соседний бат отделился и бесшумно скользнул в темноту, к стоявшему на якорях кораблю Барбера.

До затаившего дыхание вахтенного матроса донеслось отдаленное уханье филина. Вахтенный встрепенулся и напряженнее стал вглядываться в темноту.

— Том, ты? — скорее почувствовали, чем услышали вопрос сидящие в лодке. Вахтенный подошел к борту и низко свесился через поручни.

— Я буду ждать тебя на берегу, когда сменишься, — услышал он шепот с воды.

— Ладно, уже скоро, — ответил вахтенный и, стуча тяжелыми каблуками, пошел вдоль борта, что-то насвистывая.

— Куда ты? С ума сошел? — спросил его новый вахтенный, когда сменившийся матрос стал привязывать канат, чтобы скользнуть по борту в привязанную лодку.

— Тсс! — шикнул на него тот и, подойдя, помахал у самого его носа ожерельем из бус. — Видал? Там у меня колошка одна… Вернусь до рассвета… Выдашь капитану — морду набью, — добавил он, погрозив кулаком и неслышно переваливаясь за борт.

— Господин капитан, — сказал он рано утром Барберу, — сегодня ночью в мою вахту подходили к кораблю какие-то ситхинцы; говорили они по-английски и назвались американскими матросами. Хотели бы повидаться с вами.

— Почему не прогнал эту сволочь? — крикнул Барбер.

— Прогнал, тотчас же прогнал, — последовал торопливый ответ. — Но они говорят, что есть у них важный колошский секрет к капитану.

— Как дашь им знать? — коротко спросил Барбер, поджимая губы.

— Пошлите меня за чем-нибудь в крепость к русским.

— Ладно, пусть приедут поздно вечером… в твою вахту, — неуверенно и озабоченно проговорил Барбер.

Все шло как по писаному: матрос без провожатых и гребцов поехал по поручению капитана на берег. В крепости он, конечно, не был, но ночных гостей повидал и немедленно вернулся на корабль.

Его вахта наступила поздно вечером. С меньшими предосторожностями, но без излишнего шума прибыли вчерашние посетители. Неподалеку от корабля все время, пока длился необычный визит, крейсировал дозорный бат, но уже не с двумя, а с тремя гребцами. Третьим был отпущенный отцом, хотя и с большой неохотой, Хинк.

— Ну, с чем пожаловали, господа мошенники? — спросил матросов Барбер, не здороваясь.

— А вот с чем, Чарли, — нисколько не смущаясь, ответил тот, которого звали Томом. — Завтра ночью подымай якоря и айда отсюда!

— Ты сдурел? — повысил голос Барбер. — Мне уйти без товара? Выкладывай скорее, в чем дело!

Матросы рассказали о готовящемся нападении на Ситху.

— Ты должен уйти, но дня через два-три можешь вернуться, — сказал тот же Том.

— Негодяи! — вскипел Барбер. — Я сию минуту закую вас в кандалы и сдам властям как изменников!

— Не кричи, Чарли, и не делай глупостей, — спокойно остановил его Том. — Тут, на лодке, Чарли, около твоего корабля крейсирует Рыжий Джон. Он ждет исхода наших переговоров.

Барбер молчал.

— Да, дорогой Чарли, — продолжал Том, — свидетель твоих подвигов жив и здравствует… Ну так что же, уйдешь?

— Ладно, уйду, но я должен получить пять тысяч бобровых шкур, поставил свое условие Барбер.

— Ты получишь тысячу в благодарность и даром, когда вернешься, если только Ситха будет взята.

Барбер задумался, мысленно подсчитывая возможные барыши. Приходя к заключению, что в Китае, на самый худой конец, это все же составит двадцать пять, а то и все пятьдесят тысяч пиастров, он кивнул головой:

— Согласен… Только пусть тойоны пришлют человек пять видных аманатов.

— Не вздумай завтра посылать кого-нибудь в крепость, — предупредили матросы, уходя. — Ситхинцы следят за берегом и, в случае чего, укокошат…

До утра ворочался в своей постели взволнованный Барбер, не находя, как лучше выйти из затруднительного положения. Он не знал того, что крепость оголена и что оставшийся гарнизон в двадцать человек не может оказать сколько-нибудь серьезного сопротивления.

«Что выгоднее, — думал он, — стать на сторону русских, предупредить их и помочь своими сорока людьми и пушками или оставить на произвол судьбы?» А тут еще припутался Рыжий Джон — один недобитый из шести свидетелей его злодеяния, связанного с контрабандой в Вальпараизо и потоплением шхуны со всем ее экипажем.

«Надо разбудить помощника», — решил он в конце концов.

Помощник капитана нашел, что предложение тойонов надо принять, но вместе с тем необходимо соблюсти приличия по отношению к Медведникову.

— Пошлите к нему с письмом эту старую одноглазую сволочь. Старик всюду сует свой нос и слишком много знает… — сказал он и со смехом добавил: Пропадет — и черт с ним!

— Да, вы правы, — согласился Барбер и сел писать письмо коменданту русской крепости.

Некоторое время спустя он вызвал к себе тощего старого матроса, ослепшего на один глаз, и, передавая ему письмо, сказал:

— Отдашь самому господину коменданту и объяснишь на словах, что канаты нам очень нужны, а обменять можем на пшеницу. Да оденься почище, не срами корабля!

Когда дверь захлопнулась за матросом, он опять заговорил со своим помощником:

— С каким наслаждением я бы сам разорил это российское гнездо! Влезли сюда, сами дела не делают и другим мешают. Скрутил бы я тогда в бараний рог всю эту дикую полуобезьянью сволочь с ее тойонами. Через месяц не смели бы у меня и пикнуть!

— Да, если бы не мирные отношения между Англией и Россией, тут можно бы разгуляться по-настоящему, — отвечал помощник, такой же пират и пройдоха, как и Барбер.

Тем временем Кривой спустился в лодку и поплыл к берегу. Ему и в голову не приходило, что две пары зорких глаз неотступно следили за ним.

Неслышно скользя, как два ужа в траве, сопровождали его неутомимые и жаждущие молодецких подвигов молодой Скаутлелт и Хинк. Они подпустили гонца под самую крепость, а когда тот уже почувствовал себя в полной безопасности, к нему подошел Хинк. Матрос выхватил пистолет, однако Хинк опередил его. Он мгновенно вонзил нож в грудь старого матроса.

Скаутлелт нагнулся к матросу, выворотил карманы и, взяв письмо, юркнул с Хинком в кусты.

Через полчаса в бараборе Котлеана американцы читали письмо Барбера и всячески честили его.

Письмо было коротко, оно гласило: «Высокоуважаемый господин комендант, как нам стало известно, на Ситху готовится внезапное нападение. Нам очень нужны канаты. Посланный объяснит, какие и сколько. Обмен на зерно и крупу. С уважением Барбер».

Шумно поздравляли тойоны самодовольно улыбающихся молодых воинов.

— Должно быть, убили одноглазого, — сказал ночью Барбер своему помощнику.

— Несомненно, — согласился помощник. — Туда ему и дорога, а нам спокойнее…

Жалобно пищали блоки, звучно шлепнулся о палубу сильно растрепанный мокрый якорный канат, и не успел еще показаться над поверхностью воды обвитый со всех сторон длинными морскими водорослями и тиной тяжелый якорь, как корабль с поднятыми парусами, резво, без прощального салюта и огней тронулся из бухты.

Проходя мимо неизвестно почему-то затесавшегося здесь под самым бортом бата с двумя гребцами, Барбер увидел на палубе старый испорченный деревянный блок и с сердцем швырнул его в лодку.

Единственные свидетели его ухода Скаутлелт и Хинк, смеясь, подхватили упавший в воду блок и принялись изо всех сил грести к берегу.

* * *

После удушливой, влажной и жаркой летней ночи с тяжелыми сновидениями люди в испарине, в одном белье выбегали из большого двухэтажного здания ситхинской казармы прямо на двор. Растирая до крови следы многочисленных укусов москитов, от которых не спасали ни закрытые окна, ни полог, ни укутывание с головой в одеяло, они с наслаждением вдыхали свежий запах моря. Легкий предрассветный ветерок лениво сгонял с бухты завесу тающего на глазах розового тумана, становившегося все прозрачнее и прозрачнее. Вспыхнув багровым, а затем ярко-золотым блеском, туман вдруг рассеялся и исчез. А в рамке непорочной белизны далеких снеговых гор и бледной бирюзы неба, расточительно играя золотом солнца и ультрамарином воды, широко раскрылась Ситхинская бухта.

Утро обещало повторение знойного, изнурительного, насыщенного грозовой влажностью и редкого в этих местах дня, но пока развернувшаяся картина бодрила и веселила. Быть может, потому, что день был нерабочий, воскресный.

Как только бухта очистилась от тумана, все заметили отсутствие бостонского корабля. Медведников стоял у настежь распахнутого окна и думал: «Опять ушел тайком… Наверное, где-нибудь запахло пушниной. Эдакая падаль! Стоят тут то один, то другой месяцами, выхватывают бобра прямо у нас из-под носа, а подачками тойонам и обменом на оружие портят и цены и добрые наши отношения с колошами… А все-таки жаль, что Барбер ушел. Пшеницу все же надо было бы сторговать у него… Эх, кабы хороший флот да пушки! Ни одного из этих пиратов не пустил бы в бухту!»

Взглянув в сторону верфи, Медведников увидел строившийся крохотный кораблик. Он стоял на берегу, окруженный подпорками. Медведников горько усмехнулся: не такой бы надобно!..

Проснулась спавшая у самой пушки молодая смуглая и почти голая колошка. Она откинула густую гриву спадающих на лицо жестких черных волос. Бросив искоса быстрый взгляд на казарму и заметив Медведникова, она тотчас отошла от пушки и побежала вверх по лестнице.

— Ставь самовар, Марья! — крикнул ей по-ситхински Медведников и усмехнулся: — Опять спала на дворе? Смотри, как изукрасили тебя москиты…

Колошка улыбнулась, обнажая ровные белые зубы. Она совсем недавно приняла крещение, и христианское имя Марья звучало для нее непривычно и смешно.

Через час население крепости разбрелось кто куда: женщины собрались в лес по ягоды, мужчины, вооружившись удочками, направились кто в бухту, кто за лес на речку удить рыбу или просто прогуляться, посидеть, полежать, искупаться. В крепости осталось не более пятнадцати человек.

Напившись по-праздничному чаю с сахаром, с Петербургскими двухгодоралыми сушками, Медведников занялся текущими делами: обошел крепость и убедился в исправности палисада, сошел в пороховой погреб и лишний рад увидел, что, несмотря на тщательную подсыпку снаружи, в погребе недопустимо сыро. Он взял из бочки, выложенной изнутри войлоком, щепотку черного матового крупнозернистого пороха и понюхал. Порох издавал слегка кислый запах.

Пройдя на второй этаж казармы, Медведников отпер крепкий и тяжелый замок у двери пушного склада, перебрал несколько бобровых шкурок, поднес их осторожно к свету, любовно потрогал и положил на место. Заглянул в книги, прочитал несколько записей и вышел. До обеда оставалось еще три часа, и он решил заняться очередным письмом-отчетом…

«Что слышно, высокоуважаемый друг и благодетель мой Александр Андреевич? — писал он Баранову. — Дадут нам помочь или нет? Конечно, у нас в Ситхе теперя спокойно, но и сей день нужна крепкая сила на колош, буде заупрямятся, а пуще на иноземцев. Сам посуди, стоял тут, почитай два месяца, аглицкий мореход капитан Барбер, тот самый, помнишь, что колошского тойона в море утопил. Пришел и из-под самого носа то тут, то там рвет пушнину. Думаю, бобров тыщи три собрал. Платит везде таровато, подрывает нас нарочно. Сукна давал за одного бобра аршин по восьми или по три сертука или халата, подбитых байкою и бумазеей. Надбавляют жестяное ведро, кружки побольше печатных, зеркало вполаршина и более, ножики, ножницы и бисера еще разного горсти по две. Ружье за бобра одно с десятью картузами пороха и свинца, а железа по два и по три пуда валят за одного.

А мы смотри и молчи. Ну, а ноне он ушел, не сказавшись куда.

С хлебом плохо, почитай, все поели. Благодарение создателю, бобра сей год более трех тысяч штук набрали. Присылай за ним скорейше: негоже держать здесь так много — все ведь знают. Корабль кончаем строить. Думаем потом за другой приниматься: надо аглицких мореходов, что приняли на службу, пока чем занять.

А я из Ситхи всех поразогнал. Не сердись, любезный друг Александр Андреевич, спокойно ведь. Ведомость мехам высылаю…»

К полудню стало невыносимо жарко. После соленого рыбного обеда и чаю с сушеными ягодами люди искали тени и валились в изнеможении, где и как попало. Забывались одуряющим, тяжким сном.

Скотник Абросим Плотников, осмотрев по поручению Медведникова телят и пасущихся в лесу коров, устроился под строящимся кораблем. Он только что выкупался, всласть поплавал и, лежа навзничь, внимательно рассматривал пузатое, еще не осмоленное звонкое днище корабля. Развлечения, однако, хватило ненадолго — все тело сковало сладостным изнеможением, и он безмятежно заснул…

Колоши не теряли времени. Не менее тысячи ситхинцев, якутатцев, хуцновцев, небольших отрядов с далеких Шарлотиных островов и разных других, охватив крепость с трех сторон, бесшумно смыкали вокруг нее кольцо. Лестницы и зажигательные материалы были давно приготовлены и тщательно укрыты поблизости от крепостных палисадов.

В непроницаемой густоте леса, в низком кустарнике — всюду осторожно и бесшумно ползли страшные колоши, вооруженные копьями, кинжалами, луками, топорами и ружьями. Лица их, словно окровавленные, были измазаны размокшей от жары красной краской, всклокоченные густые жесткие волосы унизаны вороньими и орлиными перьями и усыпаны пухом. Среди них видны были страшные маски: волчьи морды, свирепые сивучи с громадными клыками, неизвестные миру гигантские жабы и еще какие-то чудовища.

Дремлющие на ветках птицы, вздрагивая от необычного колыхания кустов, стряхивали с себя убаюкивающую дрему и с любопытством, свернув голову набок, одним глазком вглядывались в ползущую массу.

Легко и быстро втягивались отряды колошей в открытые узкие ворота сонной крепости, направляясь прямо к казарме.

Затаив дыхание, с ужасом смотрела на них укрытая короткой тенью казармы русская женщина, у груди которой возился младенец. Вдруг она взвизгнула и без памяти ринулась в дом. Заверещала и другая, тоже с ребенком, и, подхватив младенцев под мышки, они помчались к казарме.

Из отряда нападавших стремительно выбежали двое в звериных масках. Два копья полетели вслед женщинам. Одно задело ребенка. Дикий крик послышался внутри здания. Дверь захлопнулась. Со звоном защелкнулся тяжелый железный засов. Второе копье задрожало, как струна, глубоко вонзившись в толстую доску двери.

Осаждающие открыли беспорядочный ружейный огонь по окнам казармы. Внутри заметались полуодетые люди. Трое мужчин бросились к окнам нижнего этажа, но тотчас упали, сраженные пулями. Остальные кинулись наверх по внутренней лестнице.

— Хорошо идет! Беги на берег, пусть жгут баты! — крикнул Котлеан Скаутлелту и побежал к казарме, где стояла пушка. Рядом с ним бежали молодой Скаутлелт и Хинк. Воинственный клич потрясал стены здания.

Американские матросы уже бросали на тесовую крышу камни, завернутые в пропитанный смолой зажженный мох, но пока без видимого результата.

Отряды колошей продолжали спешно втягиваться в крепость, таща на себе длинные лестницы и зажигательные материалы.

Скаутлелт выбежал из крепости и, находя опасным скопление внутри нее большой массы людей, на ходу приказал валить и жечь деревянные стены.

Колоши, вооруженные топорами, бросились к палисаду. Ожесточенно врубались они в твердые, как железо, дубовые бревна. Вдоль палисада вырастали горы щепы.

— Огонь! — кричали колоши, упоенные начавшимся разрушением. — Огонь!..

Не прошло и пяти минут, как у стен то тут, то там повалил густой черный дым от костров из сухой щепы.

Проснувшийся от криков женщин Медведников приказал двенадцати мужчинам попытаться прорвать кольцо нападающих.

Они побежали с заряженными ружьями по лестнице вниз. Дверь уже трещала под напором колошей, но в тот момент, когда, сорванная с петель, она падала внутрь сеней, раздался залп из десятка ружей. Клеть заволокло густым вонючим дымом…

Вырвавшись из казармы, Медведников подбежал к пушке.

Вместо деревянной пробки из отверстия торчала шляпка большого корабельного кованого гвоздя, слабо забитого неумелой рукой. Выдернув гвоздь, Медведников выхватил из кармана мешочек пороху, засыпал им все отверстие и провел пороховую дорожку до самого края полки.

Затем высек огонь. Веер искр из кремня брызнул на порох…

Резко ахнула пушка, направленная прямо на вход. Громадный заряд давно забитой в нее картечи вязко ударил в массу человеческих тел, заполнявших всю лестницу.

Сбитый с ног откатившейся назад пушкой, окровавленный Медведников не успел подняться, как был пронзен десятком острых копий. Его товарищей Тумакова и Шашина схватили и, уже безоружных, стали колоть и резать ножами.

Тем временем Котлеан со своими воинами ворвался внутрь здания. Комнаты были пусты. Под окнами на полу стонали раненые. На дверях мехового склада висел тяжелый замок.

Пока воины Котлеана вырубали топорами отверстие в дверях склада, молодой Скаутлелт, заметив, что Хинка нет с ними, побежал к лестнице. На верхней ступени лежал упавший навзничь мертвый Хинк.

Не своим голосом взвыл Скаутлелт и бросился обратно. Как разъяренный волчонок, заметался он по комнате, стал добивать раненых ножом Хинка…

Бесстрашно и молча, стиснув зубы, подбежали к нему женщины. Они были так страшны, что Скаутлелт отпрянул в угол и завопил что было мочи о помощи. Женщины подмяли под себя остервенелого волчонка, начали топтать его…

Из-под застрех и окон второго этажа валил дым, показались языки пламени. Котлеан торопливо нагружал колошей мехами, и они быстро убегали из крепости. Когда здание уже все было охвачено огнем, он, наконец, догадался выбрасывать меха прямо с балкона и из окон. Он увлекся до того, что едва успел, уже с опаленными волосами, спрыгнуть с балкона.

Скаутлелт-отец, стоя на пригорке, с которого хорошо были видны и крепость и берег бухты, в волнении облизывал сухие, потрескавшиеся губы, боясь пропустить нужный момент. Многочисленные столбы дыма в разных местах крепости заставили его кличем дать сигнал к штурму…

Множество набитых до отказа колошами батов, скрытых за мыском, черпая воду бортами, усеяли весь берег бухты. Они опоздали и в досаде забавлялись тем, что, встретив пасущихся под крепостью коров, пронзали их копьями. Коровы неловко и тяжело подпрыгивали и падали на землю. Жалобно мыча и вытягивая набок длинные языки, они тщетно старались лизнуть рану. Небольшой отряд занялся поджогом верфи и стоявшего в ней корабля.

Плотникова под кораблем уже не было. Разбуженный выстрелами из пушки, он увидел дым над крепостью и побежал было тушить пожар, но, узнав издали колошей и поняв, что случилось, побежал к лесу.

Опьяненные победой, в дыму и пламени, колоши быстро уходили из крепости к берегу, таща на берег, к своим батам, пушки, ружья, разный домашний скарб, продовольственные запасы и связки бобровых шкурок. Многие еще оставались в крепости. Пробегая от одного здания к другому, они искали, чем бы еще поживиться.

Вдруг дрогнула земля, и высокий столб дыма, пламени и камней поднялся к небу. Раздался густой протяжный гул взрыва. Это взорвался пороховой погреб Ситхинской крепости…

С наступлением темноты Плотников подобрался ближе к развалинам догоравшей крепости и здесь, в лесу, встретил двух беглецов. Это были заболевший и оставшийся в крепости русский партовщик Батурин и девушка алеутка с ребенком на руках. Вместе с ними он ушел в горы, в глубокую лесную чащу.

Целую неделю, блуждая по лесу, беглецы питались одними ягодами да кореньями. Спасения, казалось, не было…

На восьмой день по лесу и по горам гулко прокатился грохот двух пушечных выстрелов.

Сломя голову, задыхаясь от волнения, Плотников сбежал вниз и увидел, что в бухту входит знакомый ему русский корабль, кажется, «Екатерина».

— Не трогайтесь с места, чтобы вас можно было найти! — крикнул он своим спутникам и, спотыкаясь и падая, направился к берегу, но, наткнувшись на шестерых колошей, изменил направление и побежал к мысу, подавая кораблю сигналы руками и громкими, как ему казалось, но слышными только ему самому криками. Он долго метался по мокрому песку мыса взад и вперед и упал без чувств, когда заметил что с корабля спускают вельбот.

Очнулся Плотников на бостонском «Юникорне», пленником Барбера.

С помощью ситхинских, русских и английских слов он объяснил капитану, что случилось в Ситхе. Самое главное было понято Барбером; один отряд был послан им в лес за спутниками Плотникова, другой — в крепость, обшарить пожарище.

Из крепости удалось вывезти только пять бесформенных, покрытых копотью медных слитков — остатки недавно еще грозных пушек.

Прошел день, другой… Барбер ждал и все более волновался, недоумевая, не зная, что делать. Беглые матросы бесследно исчезли, тойоны тоже. Крепость пуста, обещанных мехов никто и не думает доставлять…

«Оставаться, — думал он, — опасно: дикарей много, они вооружены, упоены победой, у них где-то поблизости целая флотилия батов… Уйти с пустыми руками — досадно. Что делать? Рискнуть высадиться?»

Рассеянным взглядом смотрел он на развалины крепости, на безлюдный берег и вдруг увидел: из-за мыса вышел большой бат с хорошими гребцами и направился прямо к кораблю.

Бат подошел к борту. Сидевший в нем Котлеан спросил по-ситхински, есть ли на корабле русские. Потребовал выдать их, если капитан хочет сохранить добрые отношения.

Ни один мускул не дрогнул на лице Барбера. Он приветливо улыбнулся гостям, сказал, размахивая руками:

— Нет у меня русских, нет! Поднимайтесь, дорогие гости!

Тойоны направили бат к трапу.

«Будь что будет», — решил Барбер, провожая гостей в свою каюту, и выразительно посмотрел на помощника.

Секундная задержка перед дверью каюты оказалась для гостей роковой: на них навалилось сзади несколько человек, и через минуту, связанные по рукам и ногам, оба тойона лежали на палубе.

Услышав возню на корабле и заглушенные крики тойонов, колоши на бате поняли, что случилось, и торопливо отвалили от корабля.

Всю ночь на «Юникорне» никто не смыкал глаз, люди с запалами наготове стояли у пушек. Фонари у бортов освещали воду и выплывавшие из черной глубины стайки переливавшихся серебром рыбешек.

Наступило утро. Сквозь редкий туман видно было, как вдоль берегов бухты крадутся юркие баты. С корабля их насчитали больше шестидесяти.

Барбер мрачным взглядом окинул бухту. Обе половины лодочной флотилии скобками, одновременно и ровно, как на параде, загибали свои фланги за кормой корабля. Так красиво и согласованно проводить сложный маневр окружения могли только бывалые охотники на бобров, привыкшие к массовым действиям. Но Барберу было не до любования красивой картиной. Матросы-канониры стояли в боевой готовности на своих местах у двадцати пушек. Барбер приказал вытащить тойонов на палубу, а затем потребовал от них немедленно приостановить нападение…

Кольцо смыкалось. На батах, заметив тойонов, подняли короткие весла, и продолжительный вой протяжно прокатился по бухте.

Перед похолодевшими от ужаса тойонами матросы продергивали через ноки рей длинные тонкие, извивающиеся, как змеи, веревки с мертвыми петлями на концах. Тут же в полном молчании подготовлялись два смоляных факела предстояла пытка.

Скаутлелт невольно втянул голову в плечи и крепко стиснул зубы. Но Котлеан стоял, гордо выпрямившись, и на предложение Барбера отрицательно покачал головой…

Лодки сближались. Матросы проверяли наводку и ждали команды.

Воинственный крик с лодок повторился. Нападающие видели, как тойонов подтащили к реям и стали надевать им на шею петли. Изо всех сил налегая на весла и теряя строй, баты стрелой летели к кораблю.

Двадцать выстрелов потрясли до основания корабль и слились в протяжный гул. Громадные клубы черно-серого едкого дыма от самой воды до мачт скрыли бухту. Когда же дым отнесло немного в сторону, тойоны увидели в разных местах разбитые ядрами и картечью баты, тонущих людей. Однако десятка два смельчаков успели подплыть вплотную к закрытому дымом кораблю и начали топорами прорубать обшивку корпуса, не обращая внимания на оружейный огонь с палубы почти в упор.

«Пожалуй, гибель», — мелькнуло в голове Барбера, и он еще раз бросил взгляд на длинную глубокую бухту… И вдруг морщинки на его лице разбежались, разгладились. Указывая своему помощнику на вход в бухту, он крикнул:

— Смотрите! Это капитан Эббетс!

В бухту на всех парусах входили два корабля.

Сигнальщик быстро передавал сигналами под диктовку Барбера:

«Внезапное нападение дикарей на корабль! Заприте выход из бухты! Приготовьте пушки!»

Однако загораживать выход из бухты не пришлось: колоши, преследуемые ружейным и орудийным огнем, в беспорядке спасались к берегу и бежали в лес. Капитан Эббетс все же не утерпел, выпалил по двум подвернувшимся батам, потопил их, а людей забрал в плен…

Неожиданное появление двух кораблей сломило сопротивление тойонов. Они приняли условие Барбера: согласились выдать ему три тысячи бобровых шкурок, всех живых пленников взятой крепости и десять знатных аманатов.

Сильный отряд вооруженных матросов доставил к берегу переводчика с распоряжениями от тойонов.

Медленно и неохотно выдавали колоши пленных и с большим сожалением расставались с бобрами. Доставленные на корабль женщины рассказали, кто из мужчин жив и где находится.

С бобрами у колошей вышло совсем плохо: в Ситхе захватили они около двух тысяч шкурок, а отдать пришлось три.

Получив выкуп, Барбер отпустил тойонов и ушел на Кадьяк.

Здесь, войдя в гавань, он приказал подтащить к бортам все свои двадцать пушек и тотчас же отправился к Баранову, который успел уже из окна рассмотреть воинственные приготовления капитана «Юникорна» и был весьма удивлен.

Нудно, через кадьякского, плохо знающего английский язык переводчика шел хвастливый рассказ Барбера о том, как он, рискуя собственной жизнью, спасал доставленных из Ситхинской крепости пленников. Рассказ показался Баранову весьма подозрительным, а приход двух американских кораблей к уничтоженному главному опорному пункту русских встревожил его.

— Только дружественные, сердечные отношения наших держав, дорогой начальник, — ораторствовал Барбер, — заставили меня пойти на такое рискованное дело. Я каждую минуту без нужды мог погубить и свой корабль и самого себя. Поссорившись из-за этого смертельно с колошами, я лишился возможности закупить пушнину, ради которой сделал больше пятнадцати тысяч миль. Я совсем разорен, я истребил все свои съестные запасы.

За пленников Барбер потребовал выкуп. Баранов возмутился.

— Я хотел бы, господин капитан, получить двух отпущенных вами тойонов зачинщиков всего этого дела и изменников, а выручить своих людей сумел бы тогда и сам. Сумма, назначенная вами, ни с чем не сообразна, и согласиться на нее я не могу.

— В таком случае я их всех увезу с собой, — резко заявил Барбер.

— Увозите, но помните, что о похищении вами подданных российского государя императора тотчас же будет сообщено вашему правительству, и мой император потребует удовлетворения за нанесенное вами оскорбление его державе… Вы что, воюете с Российской империей? Вы утверждаете, что спасли моих людей, а держите их у себя. Они пленники, по-вашему? На вашем корабле наготове двадцать пушек. Вы поступаете всегда так, входя в гавань дружественной державы?

Баранов зашагал взад и вперед по комнате.

— Мои условия таковы, — сказал он, останавливаясь. — Вы сегодня же добровольно спускаете всех на берег, не ожидая выкупа. От меня вы получите под расписку пушным товаром не на пятьдесят тысяч рублей, а на десять. За прокормление и доставку двадцати людей этого достаточно.

Наступило молчание.

— Я жду, — продолжал Баранов, видя, что Барбер молчит, — и буду ждать до вечера…

— Передай на батарею, — добавил он, кликнув служителя, — держать прибывший корабль на прицеле.

Заметив, что служитель собирался что-то сказать, Баранов топнул ногой:

— Молчать! Делать, как приказывают!

Баранов и сам знал: на батарее не было ни одного ядра по калибру пушек.

Едва кивнув головой, не подавая руки и не говоря ни слова, Барбер стремительно вышел…

Несчастья сыпались на Баранова: гибли люди, гибли суда, гибла пушнина. Голод, нужда в самом необходимом, недостаток людей, злоупотребления и бесчинства служащих, отсутствие помощи из Петербурга — ничто не могло сломить энергии этого человека. А вот Ситха, эта взлелеянная годами и осуществленная, наконец, мечта многих лет, Ситха, оплот русских владений на берегу Америки и форпост решительного движения к югу, сожжена дотла…

— Я награжден! — кричал, бегая взад и вперед по комнате, Баранов, только что получивший известие о новой высочайшей награде. — Я награжден, а Ситха потеряна… Нет, я должен или умереть, или вернуть Ситху!

Он сел за стол и опустил на руки голову. Слезы катились по давно не бритым щекам. Не везло этому энергичному и умному русскому самородку. Из забытого Каргопольского захолустья, бросив любимую семью, он едет в 1780 году искать счастья в далекую Сибирь и через семь лет становится собственником двух заводов, но заводы идут плохо. Затруднения Баранова видит Шелихов. Такие люди ему нужны, но работа на американских островах не соблазняет Баранова.

Десять лет спустя он разоряется: заводы дают убыток, торговая пушная фактория в Анадырске разграблена. Надо обеспечить далекую семью… И он становится правителем шелиховских промыслов в Америке.

Старый галиот «Три святителя», на котором шел Баранов, разбит, имущество погибло, запасы тоже. Нападают аляскинцы, приходится спасаться бегством. Наступает суровая вьюжная зима. Питались травами, кореньями, китовиной, раковинами. Жили в землянке. Баранов не унывает. «В большие праздники, — пишет он впоследствии, — роскошествовали — кушали затуран. На чистый понедельник выкинуло часть кита. Тем и разговелись. Соль варил сам прекрасную, белизною подобную снегу и тою иногда рыбу, иногда мясо нерпичье и сивучье осаливал… Я хочу подарками привязать к себе диких американцев… При первом шаге ожесточенная судьба преследовала меня здесь несчастиями; но, может быть, увенчает конец благими щедротами или паду под бременем ее ударов. Нужду и скуку сношу терпеливо и не ропщу на провидение, особливо тут, где дружбе жертвую…»

Перед мысленным взором Баранова пронеслись длинной вереницей двенадцать лет тяжелых испытаний. Главный правитель российских владений в Америке, «коллежский советник и кавалер», положив лысеющую голову на руки, долго сидел перед столом, не вставая и не шевелясь…

В этот же день все спасенные Барбером люди были доставлены на берег. Вместе с ними прибыл помощник Барбера с полномочиями принять пушнину.

Расспросы спасенных вполне убедили Баранова в том, что Барбер сыграл роль предателя, и он искренне сожалел, что не мог разделаться с ним. Так же, по-видимому, расценивал обстановку и Барбер, и уже к вечеру «Юникорн» снялся с якоря и ушел к Сандвичевым островам.

Успех ситхинцев вскружил голову всем соседним племенам, а слухи о слабости россиян, усердно раздуваемые капитанами иноземных кораблей, сулили легкий успех.

По всему берегу, от островов Шарлотты до самого Кадьяка, гибли «по неизвестным причинам» русские корабли, учащались нападения, бесследно исчезали промышленные партии. Наконец неожиданно пал сосед Ситхинской крепости.

С потерей Ситхи пропали мечты Баранова о дальнейшем продвижении к югу и заселении еще не занятых пространств до реки Колумбии и далее до калифорнийских границ колоний Испании.

О кораблях, которые должна была выслать компания из Петербурга, ни слуху ни духу. Неизвестно, вышли они или еще лишь снаряжаются? А может быть, вообще не будет никаких кораблей?..

Баранов все-таки надеялся на помощь. Но не стал ждать ее и приступил к осуществлению собственного плана возвращения Ситхи.

 

6. У людоедов Маркизовых островов

Всю ночь под одним только фок- и формарселем «Надежда» медленно и осторожно подходила к Нукагиве. Уже с четырех часов утра все были на палубе и с любопытством вглядывались в туманные еще очертания незнакомых берегов. Первая, открывшаяся в десять часов утра бухта около мыса Крегик-лифт не понравилась: белые как снег буруны бились у ее берегов — с высадкой на берег было бы трудно.

Перешли к другой, заранее условленной с Лисянским — Анне-Марии, по местному — Тойогай. Была, однако, прежде всего необходима тщательная разведка.

На двух ялах, впереди корабля, отправились лейтенант Головачев и штурман Каменщиков с шестью гребцами на каждом, все вооруженные ружьями, пистолетами и саблями. С обоих ялов производился промер глубины.

— Головачев, вспомни обо мне, когда будешь хрустеть на зубах у людоедов! — кричал Толстой.

— Шутки в сторону, — сказал, свесившись за борт, Левенштерн, присмотрись там хорошенько к девушкам и привези на корабль двух-трех людоедок.

— Нашел о чем просить! — вмешался Ромберг. — Лучше узнай, есть ли здесь вино, и какое именно.

— И в какие игры здесь играют в карты, — добавил Толстой.

— Погодите, погодите, — смеялся вооруженный до зубов Головачев. Слишком много поручений, со всеми не справлюсь…

Десяток подзорных труб обшаривали берег и провожали ялы.

— Идут, идут! — вдруг заволновался младший Коцебу, пальцем указывая, куда надо смотреть. — Вон там, под теми высокими деревьями.

Действительно, что-то как будто шевелилось в тени у самого берега.

— Лодка! Ей-богу, лодка! — закричал неистово Коцебу.

От берега отделилась лодка с несколькими людьми и устремилась навстречу Головачеву.

— Какие отчаянные, идут вовсю прямо на Головачева, — удивлялись на палубе.

— Однако и Головачев… смотрите, бросил промеры и пошел навстречу. Неужто начнется схватка?.. Как интересно!

— Ах, вот что, на лодке подняли белый флаг… Откуда же дикари знают о существовании такого европейского сигнала мирных намерений?

— Сходятся… Сошлись… Поразительно, один из дикарей поднимается в лодке. Протягивает руку Головачеву. Головачев подает свою.

— Разговаривают! — заорал Коцебу. — Ха-ха-ха, лейтенант Головачев заговорил по-нукагивски! А нукагивец переходит, ей-богу, переходит в шлюпку к Головачеву!

Трубы впились в шедший на всех веслах ял; за ялом следовала лодка с дикарями. Что это, рога, что ли, у них на головах?

Ял подходит… Голый, с головы до пят татуированный дикарь сидит рядом с Головачевым, и оба оживленно разговаривают. Все устремляются к трапу, один только Крузенштерн сохраняет самообладание и продолжает стоять на шканцах. Дикарь с Головачевым быстро проходят мимо Коцебу, направляясь прямо к капитану.

Однако этот людоед мало похож на тех, что в лодке, он ничем не отличается от европейцев. Вот разве только татуировкой на лице. Те, в лодке, великаны, кожей темнее, у них черные волосы подняты с висков на макушку, свернуты в шарики и стянуты белыми и желтыми ленточками, завязанными бантом. Мускулатура, как у атлетов. Но, может быть, это особая раса или сословие гребцы, а гость — их начальник, не гребец, а вельможа?.. Подходит к капитану, что-то говорит. Капитан улыбается, протягивает руку и что-то отвечает.

— Говорят по-английски, — шепчет брату забравшийся вперед Отто Коцебу. — Он назвал себя. — Отто пятится назад и говорит разочарованно: Эдуард Робертс, англичанин… Стоило сюда плыть целый год, чтобы увидать англичанина.

— А почему же он татуирован?

— Очевидно, здесь его онукагировали.

— По-местному меня величают Тутта-Будона, господин капитан, — сказал англичанин. — Я женат на внучке короля этих островов. А ранее, до того как случайно восемь лет назад попал сюда, служил матросом на купеческих кораблях и бывал в Ост-Индии, в Китае и даже в Санкт-Петербурге.

Гардемарины Коцебу были разочарованы. Ничего романтического: какой-то беглый английский или американский матрос.

Иначе оценивал мысленно эту встречу Крузенштерн:

«Услужлив, вежлив, ссылается на рекомендации каких-то неизвестных капитанов бывших здесь случайно судов, зять короля, а следовательно, особа с весом…»

И действительно, не прошло и десяти минут, как «Надежда» с Тутта-Будона за лоцмана двинулась вперед и к двенадцати часам спокойно стала на якорь в бухте Тойогай. Бывшие в лодке гребцы выгребали за «Надеждой» до самого якорного места. Оказалось, что это вовсе не гребцы, а просто спутники Робертса и что среди них есть даже родственники короля. Гости были приглашены на палубу и щедро одарены материями на набедренные повязки и ножами из железных обручей, выкованными кузнецом «Надежды».

В течение какого-нибудь часового переезда Тутта-Будона успел мастерски провести внутриполитическую интригу против другого случайно оказавшегося на острове европейца — француза Джона-Джозефа Кабри, по местному — Шоу-Цгоу.

— Бойтесь его, — предупредил англичанин, — он нехороший человек.

— Ишь ты! — смеялся Толстой. — И здесь неустанно воюют англичане с французами.

Приехал и сам «нехороший человек» — Кабри. Крузенштерн на всякий случай и его оставил на корабле, чтобы пользоваться услугами обоих. Офицеры стали работать над примирением этих единственных двух на Нукагиве европейцев, а Толстой — ссорить; так казалось ему интереснее.

От Робертса и Кабри узнали, что наибольшим влиянием на островах пользуются жрецы, таинственная и грозная власть, имеющая к тому же право налагать общеобязательные для всех без исключения, включая и самого короля, запреты — табу. Власть короля была, в сущности говоря, властью наиболее богатого и влиятельного человека, имеющего достаточное количество приверженцев. Островитяне, а их было тысяч пятнадцать, чувствовали себя довольно свободно, каждый был полным хозяином своей усадьбы и семьи. Женщина не была порабощена, хотя на нее и налагались особые табу, не распространявшиеся на мужчин. Работать женщинам приходилось больше, чем мужчинам, так как на них лежало домашнее хозяйство и рукодельные работы. Основою питания служили плоды хлебного, кокосового и бананового деревьев, а они не требовали никакого ухода и росли повсеместно. Для искусственного насаждения достаточно было вырыть небольшую яму и сунуть в нее ветвь растущего дерева. Все остальное довершала природа.

Мужчины большую часть дня лежали в полной праздности на циновках, в тени деревьев; от скуки плели не торопясь веревки, корзинки из тростника или готовили и тщательно отделывали предметы вооружения.

Война была одним из любимых занятий мужчин, хотя жрецы часто запрещали ее своими табу. Она открывала нукагивцам возможность полакомиться человечиной. Во время голода, вызванного засухой, или в дни торжественных военных праздников по случаю победы они ели человеческое мясо убитых или пленных врагов.

Кабри, как оказалось, был завзятым воином и не раз получал свою долю человечины за военные доблести, но он усиленно отнекивался и горячился, когда на корабле высказывались подозрения в людоедстве.

— Я не отрицаю, — говорил он, — свою долю человечины я получал не раз, но всегда выменивал ее на свинину, она вкуснее.

— Как же вы можете их сравнивать, если не ели? — ехидно спрашивали его.

— Предполагаю, только предполагаю… — отвечал француз.

Откровенного признания не мог выудить у него и Толстой.

Вслед за европейцами на корабль приехал и сам король Тапега Кетонове в сопровождении восьми человек свиты — рослых, крепких людей. Сам скромный, молчаливый и важный, он долго спокойно и безразлично относился ко всему окружающему. Однако тотчас же вышел из равновесия, как только увидел в каюте капитана большое зеркало. Пошарив рукой за рамой и убедившись, что видит самого себя, он протягивал к зеркалу руки, ухмылялся, изгибался во все стороны, поворачивался и боком и спиной и с удовлетворением рассматривал детали своей татуировки. Ею он был покрыт, как щегольской, с иголочки одеждой, с головы до пят, и как будто даже не казался голым.

Насилу при помощи Робертса Крузенштерну удалось оторвать короля от зеркала и увести в кают-компанию, где был подан чай. Сладкий чай понравился, но пить его король не сумел, сколько ни старался подражать смеющимся офицерам. Смеялся и сам король, когда они пытались поить его с ложечки. Он, однако, заметил, что в чай сыплют ложечкой белый порошок и, как только его попробовал, с необыкновенной быстротой стал черпать из сахарницы, пока его не остановил англичанин Робертс. Это было тем более удивительно, что на острове сахарный тростник рос в изобилии.

Король выпросил себе у капитана бразильского попугая, пару больших пестрых кур и петуха, объяснив, что куры у него на острове очень мелки, а хочется иметь таких же больших. С удовольствием, но без жадности принял он также в подарок штуку пестрой материи и зеркальце — для себя и для королевы, которой послали и немного сахарного песку. Складные ножи вполне удовлетворили остальных.

Не успели гости отвалить от корабля, как от берега отплыла целая партия каких-то рогатых голов. Нетрудно было догадаться, что это головы нукагивцев, плывущих с какими-то съестными припасами. За первой в некотором расстоянии плыли другая и третья партии.

Вскоре при оглушительно громких возгласах: «О! ай! эй! оу!» — пловцы открыли бойкую торговлю кокосовыми орехами величиной с человеческую голову, пудовыми кистями бананов, редкими по величине шарами хлебного дерева и сахарным тростником. Разменной монетой служили обрезки ржавых железных обручей. За такой обрезок давали пять-шесть больших кокосовых орехов или две-три кисти бананов.

Бойко шло дело и у прибывшего на корабль мастера-татуировщика. Вооруженный топориком, очень похожим на жезл, он легко, как бы играя, насекал на подставляемых матросских спинах, руках и ногах красивые симметричные узоры, примазывая кровоточащие разрезы различного цвета красками из висящей у бедра хитро сплетенной корзинки.

В азарте торговли никто не заметил, как к кораблю подплыла еще одна партия пловцов, человек в сорок, — это были нукагивские девушки…

Вечером Крузенштерн снял запрещение личных покупок. До сих пор закупать поручено было только продовольствие и только Ромбергу и Эспенбергу, что было совершенно правильно, ибо азарт и легкомысленная конкуренция могли испортить все дело. Между тем у любителей разгорелись глаза, когда островитяне, кроме продовольствия, стали предлагать искусно отделанные пики, дротики, палицы из черного или красно-бурого твердого дерева, головные уборы, ожерелья, белые и желтые ткани из коры, прикрывающие наготу нукагивских женщин, ювелирно изукрашенные черепа врагов, разнообразные украшения из раковин. Особенно озабочен был покупками такого рода посол, имевший специальное поручение от Академии наук и императорской кунсткамеры. Он просил натуралистов помочь ему; дал отдельный приказ егерю и возлагал особые надежды на Шемелина, для чего отпустил его в глубь острова.

Прихватив Курляндцева, Брыкина, егеря и вооружившись для храбрости пистолетами, Шемелин набрал изрядный запас русских и английских железных изделий и смело вступил на землю «человекоядцев». Проводником у них служил, по рекомендации Робертса, саженного роста молодой детина — искусный пращник Мау-Гау, совершенный тип нукагивского геркулеса, имевший некоторое отношение или причисляемый к составу королевской семьи. Мау-Гау был замысловато и художественно татуирован.

— Это очень интересное явление, этот пращник, — вполголоса рассказывал спутникам Шемелин. — Он замещает короля в его отсутствие, если оно продолжается больше суток, но не как глава власти, а как глава семейства, блюститель семейного очага и временный муж королевы.

— Да, гладиатор, как посмотришь, — вздохнул академик живописи Курляндцев, не отличавшийся крепким здоровьем.

— Он именуется хранителем священного огня и избирается из самых сильных и храбрых воинов, — добавил Шемелин.

— И, наверное, большой любитель военного блюда, — усмехнулся Брыкин, намекая на людоедство.

Тем временем Мау-Гау по указанию егеря Ивана без промаха поражал на громадном расстоянии указываемых ему птиц и четвероногих. Тяжелые камни со свистом летели из его пращи и скрывались из глаз.

* * *

Пришла «Нева», стала на якорь неподалеку. Лисянский тотчас приехал на «Надежду». После завтрака Крузенштерн предложил нанести визит королю, и они вместе отправились на остров.

Королевская ставка находилась в долине, в одной миле от берега. Вела туда, собственно говоря, не дорога, а быстро текущий неглубокий ручей с ровным песчаным дном. Пришлось идти, шлепая по воде, босиком. Впереди далеко тянулся уходящий понемногу вверх лес кокосовых и хлебных деревьев, пропадая в дымке далеких гор. Затабуированные деревья были отмечены у комлей ожерельями-плетушками, с них свисали плоды тучного урожая. Кокосы местами сменялись панданами со странными ветвями, усыпанными питательными орехами, алевритами с масляными орехами, гардениями с их одуряющими цветами, акациями, гибиском. Кругом шумели живописные водопады, низвергавшиеся с высоких скал. Струи воды, ударяясь о подножья в виде глубоких каменных чаш, разбрызгивались мельчайшей пылью. Многоголосым свистом и чириканьем пернатые словно пели гимн расточительной, разомлевшей на солнце природе.

Король гостеприимно встретил моряков шагов за сто до своего жилища, а затем представил всю свою семью, включая маленькую внучку. Это было знаком особого внимания, потому что видеть ее могли только мать, бабка и ближайшие родственники. Предусмотрительный Лисянский торжественно и серьезно принял ребенка на руки, осторожно покачал и, положив в постельку, прикрыл его подарком — роскошным кружевным покрывалом. На него с умилением смотрела мать — принцесса из соседнего племени таи-пи, с которым путем брака заключен был вечный мир. Она была привезена сюда по воде через глубокий залив, и потому залив находился под безусловным табу.

Некрасивый, со свисающими усами и большим ртом, с непомерно широкой грудной клеткой и немного кривыми ногами, Лисянский, по-видимому, казался ей олицетворением какого-то недосягаемого, особо отмеченного сверхчеловека.

Гости получили разрешение осмотреть на острове все, что их интересовало, и даже Морай — место захоронения останков умерших, хорошо набальзамированных кокосовым маслом. Морай считался еще и обиталищем духов умерших, мстительных и страшных божеств различных рангов.

Смрад гниющих тел распространялся под душными темными ветвями далеко за пределы Морая. Трудно и тошно было дышать этим неподвижным, густым в парном воздухе запахом разложения. Однако у самого Морая обитал главный жрец с семьей, которому, очевидно, этот запах не был противен.

Гости остановились у входа в Морай, устроенного в виде низенького сарайчика, в который вела крохотная лазейка. На каменном помосте лежали груды костей тех несчастных, которых приносили в жертву, предавая тела их гниению. В воздухе стоял неумолкаемый звон носящихся тучами мух и разных насекомых. Подле груды гнили на подножье возвышался идол с толстым животом, как бы утучненный кровью человеческих жертв. Направо виделась «тапапау» погребальница с разлагавшимся трупом и идолами, вокруг которых на земле были разбросаны в изобилии кокосовые орехи, плоды хлебного дерева, гниющая рыба и трупы заколотых для пира собак.

А на темном фоне высоких гор, окаймленных играющими на вечных снегах золотыми лучами солнца, сквозь купы свежей яркой зелени, с вершин и обрывов черных утесов неподвижно свисали десятки голубовато-белых полотнищ огромных водопадов. Стремительно прыгая по скалам и как бы утомясь этой скачкой, они вдруг бессильно повисали над бездной, казалось, беззвучно падали туда с головокружительной высоты, чтобы снова, далее начать свою безумную скачку по камням и обломкам окал, а затем, успокоившись, в мощных потоках слить свою буйную воду с глубокими водами лазурно-прозрачных, прохладных горных озер.

* * *

Капитаны условились выйти в море, как только будут закончены работы на кораблях и пополнены запасы пресной воды. Считанные дни оставались до отплытия.

Неприветливо и неуютно стало в бухте Тойогай. Природа продолжала расточать свои ласки, но их никто не замечал, щедрое солнце согревало и баюкало, но берега опустели. Навещали корабли почему-то еще более усердно только сумрачный Робертс и обидчивый, вертлявый Кабри.

Завизжали плотничьи пилы, старательно завозили по борту длинными кистями, покрывая его до ватерлинии светлым тиром, маляры; застучали своими деревянными молотками конопатчики, ища щелей и заливая их кое-где составом из твердой смолы, клея, масла и серы, не распускающейся от жары. Матросы смолили канаты, еще и еще раз просушивали паруса: корабли готовились к отплытию.

В день отплытия легкий ветерок с утра зарябил гладкую синеву бухты. Корабли подняли якоря. «Нева» медленно потянулась на верпах вперед, к узким воротам залива, за ней, подняв паруса, устремилась «Надежда». Внезапно ветер упал, и «Надежда», подхваченная течением с моря, понеслась на мрачные, зловеще черневшие утесы, у подножия которых пенилась кружевная полоска бурунов. Едва брошенный тяжелый якорь достиг дна, как корабль резко остановился — почти вплотную к скалистым утесам. Тучи птиц, вспугнутых близостью людей, с воплями поднялись со скал, закружились над кораблем. Казалось, спасения нет… еще минута, еще немного, каких-нибудь десять сажен, и корабль разобьется об острые каменные стенки, уходящие отвесно в глубокую воду.

Спускаясь по невидимым с корабля уступам, делая отчаянные прыжки, с луками и копьями в руках, к воде устремились десятки голых дикарей. Они орали, размахивая оружием. Вот сорвался в воду один, другой, третий. С «Невы» загремел пушечный выстрел. Пущенная с «Надежды» ракета, обдав змеиным шипением и дымом стенки утесов, сотней палящих огней разорвалась над головами дикарей. Это отрезвило людоедов, бросившихся врассыпную подальше от корабля.

К «Надежде» помчался спасательный катер «Невы». Матросы изо всех сил налегали на весла. «Надежда» медленно дрейфовала к утесам — каждое колебание волны отнимало несколько вершков. На палубу упал десяток легких, по-видимому отравленных, искусно и красиво оперенных стрел.

С завистью смотрел экипаж «Надежды» на «Неву», уже одевавшуюся в блистательные одежды парусов. Они тотчас же наполнились ветром, и вскоре «Нева» скрылась в туманной дымке моря.

Два катера непрерывно завозили верпы, на них «Надежда» оттягивалась от опасных скал. Команда выбивалась из сил в борьбе за каждый вершок. Наконец верп был завезен уже почти к самому выходу из залива. Подняли якорь. Бодро зазвучала на этот раз радостная команда:

— Разруби шпиль и кабаляринг!.. Убирай буйреп на место!..

Увы, неожиданный резкий порыв ветра опять неудержимо прижимает «Надежду» к утесам.

— Дрейфует! — в ужасе кричит Ратманов.

Крузенштерн бледен, но спокоен.

— Все наверх! — отдает он команду вполголоса.

Запела боцманская дудка.

— Руль под ветер!.. Тяни брамсель на подветренной стороне!.. Крепи! командовал Крузенштерн.

— Руби кабельтов! — вдруг закричал он во весь голос.

Острое лезвие топора сверкнуло на солнце, и отсеченный конец каната мгновенно юркнул в воду, к лежащему на дне верпу. Корабль вздрогнул и остановился как бы в нерешительности.

— Развязывай паруса!.. Отдай!.. Долой с реев!.. — снова раздалась уверенная команда, и «Надежда» рванулась к выходу из бухты. Попутный ветер гнал ее в открытое море.

Слишком поздно на корабле спохватились: а где катера? Они безуспешно боролись с волнами и течением, временами совсем пропадали из виду… И опять вопит боцманская дудка.

— Ложись в дрейф! — командует Крузенштерн.

И снова «Надежда» ложится в дрейф. Вызвавшиеся охотники на большом восьмивесельном катере отваливают обратно в бухту. Еще два часа томительного ожидания, и громким радостным «ура!» команда встречает своих товарищей… Вернулись! Спасены!

Одного только Резанова не волновало все, что происходило на корабле. Он лежал в своей каюте с высокой температурой в жестоких приступах лихорадки. Вечером, очнувшись, он прислушался. Нет, это ему не почудилось: кто-то выл на корме, выл протяжно и долго, как собака перед покойником.

Это был француз Кабри. Стоя на каких-то ящиках на корме, смотрел он, не спуская глаз с далекого берега, на постепенно исчезающую из глаз полюбившуюся ему новую родину и выл без слез.

Кабри упустил момент, когда мог прыгнуть с корабля и вплавь добраться до берега, а пуститься в бурные волны на брошенной доске, как это делали туземцы, побоялся. И вот он плыл обратно с белыми и к белым, возвращался к их жизни, но это его совсем не радовало.

Безутешный вой Кабри надрывал душу, но слышали его только Резанов да вахтенные — измученная команда корабля повалилась спать еще до наступления темноты.

 

7. Пути разошлись

Становилось все жарче и жарче, а от налетавших бурь с дождями было так сыро, что ни одежда, ни белье не просыхали. Шквалы безжалостно рвали паруса, их приходилось заменять совершенно новыми: хотя и вынужденно, но чем дальше, тем все чище и наряднее становилась «Надежда».

Подходили к экватору, появились тропические птицы. Благодаря дождям до отказа наполнились водой опустевшие было бочки и возобновилось купанье в растянутом брезенте. Все томились, однако, от одуряющей жары. Люди больше лежали раздетые в каютах, устраивая опасные сквозняки. За столом обычно пустовало много мест. Разговоры не вязались, от пищи отворачивались.

Подавленное настроение постепенно овладевало всеми. Никто не интересовался близкими уже Сандвичевыми островами и, когда на горизонте показалась чуть ли не самая высокая гора в мире — Мауна-Ро, никто, кроме Тилезиуса и егеря, не вышел на палубу посмотреть издали на это чудо природы.

Крузенштерн в большой тревоге заторопился на север еще настойчивее: «Надежда» опять потекла.

Он решился только коснуться островов, не бросая якоря, но все же сделать попытку запастись продовольствием, лечь в дрейф у острова Овиги и пушечным выстрелом известить о своем прибытии. От берега отделилась и быстро направилась к кораблю лодка, с которой изголодавшиеся люди не сводили глаз. Увы, собственник лодки, отец сандвичанки, предложил купить или временно взять на корабль его дочь, девочку лет тринадцати-четырнадцати, похожую на ощипанного цыпленка. Правда, спустя некоторое время явилось и новое предложение — хорошо откормленная жирная свинья, однако купить ее было не на что, так как в обмен требовался непременно суконный плащ. Продавец решительно отказывался от самых лучших стальных изделий, на ножи и топоры и смотреть не хотел, отказывался даже от оружия. Сделка не состоялась, продавец уехал ни с чем.

Наступил час разлуки с «Невой». Оба корабля легли в дрейф, взвились военные флаги, матросы разбежались по вантам и реям. Троекратное «ура!»… и корабли разошлись: «Надежда» взяла курс на Петропавловск, «Нева» же направилась к последнему из Сандвичевых островов — Кирекекуа. Здесь за двух поросят пришлось отдать девять аршин толстого холста, но зато ликованию матросов не было конца: поросят нежно похлопывали, гладили по спинам, называли любимыми именами.

Вскоре на «Неву» прибыл старшина с двумя небольшими свиньями и множеством свежей зелени. Пьяненький, но довольный, он увозил с корабля три бутылки рому и два топора.

После этого торговля припасами пошла бойко: ножи, зеркальца были в большой цене, и в тот же день запасы пополнились еще двумя большими свиньями, поросятами, козами, десятком кур, бочкой картофеля и сахарным тростником. Матросы повеселели.

Здесь два американца, вернувшиеся с берегов Северной Америки, сообщили о разорении Ситхи. Новость показалась Лисянскому весьма правдоподобной. Необходимо было поторопиться…

Лисянский наслаждался полной самостоятельностью, о которой давно мечтал. Он высоко ценил своего начальника, но все же считал себя и опытнее и талантливее. Строгий и требовательный к подчиненным, а прежде всего к самому себе, он сумел подобрать хороший офицерский состав и основательно подучить людей во время плавания морскому делу: «Неву» никак нельзя было принять за купеческое судно.

8 июля «Нева» уже подошла к острову Чирикова и взяла курс на Кадьяк, а 13-го ночью бросила якорь в Павловской гавани. Почти тотчас же, как только улеглась суета на корабле и наступила тишина, в непроглядной тьме послышались всплески воды. К кораблю причалили большие байдары, наполненные людьми во главе с Баннером, помощником Баранова. Утром, когда корабль подошел к поселку, крепость салютовала одиннадцатью выстрелами из пушек. На «Неве» началось ликование: Лисянский первым совершил такое путешествие из Петербурга, не имея на борту ни одного больного.

После обеда у Баннера Лисянскому было вручено письмо Баранова с просьбой немедленно идти к Ситхе.

Вместо отдыха команде «Невы» пришлось готовиться к новому походу…

* * *

«Надежда» тем временем шла прямым курсом на Петропавловск. Свежая погода, чистый воздух и живительный запах моря благоприятно отразились на здоровье Резанова. Он подбодрился, стал меньше лежать и уже просиживал целые часы за своим столом, строча разные письма в Петербург и прожекты.

В восемь утра 1 июля раздался громкий крик с салинга: «Земля!..» Все за исключением Резанова устремились на палубу. На момент приоткрылся в густом тумане далекий берег, еще дальше проступила часть какой-то большой горы, но до восьми часов вечера десятки вопрошающих глаз не видели за туманом долгожданной родной земли.

Только на следующий день, на рассвете, выдвинувшийся далеко к востоку гористый Шимунский нос показал, что желанный Петропавловск близко. Досадное, как никогда, безветрие держало «Надежду» целый день почти на одном месте.

Наконец ветерок подхватил окрыленный множеством парусов корабль, помог приблизиться к берегу и направить путь прямо на Авачинскую губу: пять горных великанов-ориентиров повелительно указывали курс.

«Надежда» проходит мимо Старичкова острова, резвые бесчисленные старички на быстрых крыльях дружно слетают с обрывистого скалистого острова и с неистовым гамом носятся низко над кораблем. Между ними откуда-то прилетевшие как бы на разведку урилы. Они смотрят большими пытливыми глазами на редкое явление — корабль — и тотчас же деловито улетают обратно, как бы для доклада после исполненного поручения. С берега срываются во множестве морские попугаи и всесветные плакальщики — чайки. Узкий вход в губу охраняют три остро торчащих из воды черных камня, точно высунувшие из любопытства на момент только свои головы — это Три брата. За «братьями» чуть виден вход в Солеваренный заливчик. И без того узкий путь загораживает остров Измены.

Подножия гор и сбегающие к морю долины покрыты сочной, ярко зеленеющей травой. И они и скаты небольших холмов сплошь усеяны яркими полевыми цветами. Кое-где белеют извилистыми стволами нарядные березовые рощицы, снизу прикрытые на опушках купами темно-зеленых кустов. Цветы словно смеются, они не боятся молчаливо склонившихся над ними величественных скал эти темно-синие бархатные фиалки, вьющиеся по зелено-серому мху, розово-красные колокольчики и нежно-розовый шиповник, далеко разбросавший вокруг себя свои легкие пахучие лепестки.

Береговая стража обнаружила трехмачтовый корабль еще накануне. Время было тревожное — всего можно было ожидать, тем более что корабль — военный и никому в голову не пришло, что это та самая вполне мирная «Надежда», которая фактически должна сейчас стоять у Нагасаки и вязать торговые узы с Японией.

Петропавловский комендант майор Крупский озабочен: к встрече неизвестного военного корабля надо приготовиться, а гарнизон почти весь в разгоне. Он спешно сколачивает отряд из наличных солдат и канониров, втаскивает на батареи пушки и наскоро набрасывает план упорной обороны. Корабль-незнакомец на всех парусах, никак не сигнализируя, уверенно входит в гавань, не обнаруживая своих намерений. От берега отваливает катер с офицером и широкими взмахами весел быстро приближается к кораблю. Взволнованный офицер не видит ясно выведенного российскими буквами названия.

— Какое судно? Откуда? — спрашивает он не своим голосом и не верит собственным ушам: с корабля насмешливо отвечают по-русски:

— «Надежда»… из Санкт-Петербурга!

— Становитесь на якорь вот там! — радостно кричит офицер, показывая рукой место. — Глубина семь-восемь сажен… А я спешу уведомить коменданта… Поздравляю с благополучным прибытием!

Катер неуклюже поворачивает обратно.

Артиллеристы торопливо перезаряжают пушки холостыми, и одиннадцать выстрелов, повторяемые гулким горным эхом, радостно сливаются с выстрелами «Надежды». С шумом падает в воду тяжелый якорь.

На шканцах, в камергерском мундире, худой, высокий, с лихорадочно горящими глазами, появляется Резанов и осеняет себя широким крестным знамением.

Не задерживаясь на корабле ни одного часа, он садится в шлюпку и минут десять спустя сходит на берег.

Крупский рапортует послу состояние вверенного ему порта и приглашает к нему «откушать хлеба-соли».

За обедом гости до отвала насыщались похожею вкусом на лососину горбушей и тихоокеанской камбалой. Черный, хорошо выпеченный хлеб ели с редким удовольствием, подолгу нюхали, вдыхая его особенный, вкусный кисловато-парной запах.

— Мне кажется, я и не жую его, — уверял Шемелин, — а он сам тает у меня во рту, как сахар. А вода!.. — и он радостно причмокивал, выпивая уже шестой стакан чистой, прозрачной авачинской воды.

Крузенштерн торопился: надо было спешить в Японию, так как долгая задержка грозила лишней зимовкой и потерей почти целого года. Но злополучная течь требовала проконопатить почти весь корабль.

«Надежда» спешно начала расснащаться на следующий же день и одновременно разгружалась от товаров компании.

 

8. Возвращение Ситхи

Придя к Ситхе, «Нева» стала на якорь в устье Крестовской гавани.

Вдали — вечно белая гора Эчком, кругом крутые берега, сплошь покрытые ощетинившимся лесом. Дикость природы, напряженная настороженность и неизвестность…

После шумного Кадьяка безмолвие тяготило, а суровость природы заставила приутихнуть даже неугомонную молодежь.

Внезапно вынырнул из-за мыса четырехместный бат. Бесстрашно подошел он к борту корабля, но так же внезапно и торопливо отвалил, как только увидел показавшиеся из-за островов две большие байдары. Байдары были компанейские, с «Екатерины» и «Александра». Они уже десять дней поджидали здесь Баранова.

Вечером к «Неве» опять подходили баты с вооруженными колошами.

Корабль еще более насторожился, и по приказанию Лисянского матросы всю ночь держали пушки наготове.

Из-за полного безветрия в гавань не могли войти три дня, и в конце концов пришлось втягиваться на верпах.

Вырученный Барбером после падения Ситхи партовщик Плотников не спускал глаз с берегов и стоявшего на якоре американского корабля. Он увидел, как к кораблю подошел бат с тремя гребцами. Узнав тойона Котлеана и выздоровевшего молодого Скаутлелта, он тотчас же сообщил об этом на «Неву». Как только бат отошел от корабля, за ним погнался спущенный с «Невы» вооруженный ял. На «Неве» с большим интересом наблюдали за легким ходом бата, который словно летел, едва касаясь воды. Он уходил, но не бежал, колоши смеялись и поддразнивали гребцов тяжелого, неуклюжего яла.

Прошло еще пять дней, и со стороны ситхинцев началась охота на белых. Лисянский только успел отправить за рыбой две байдары, как с корабля была замечена пробиравшаяся у самого берега большая лодка с двенадцатью раскрашенными и осыпанными пухом людьми. Пришлось пугнуть их пушечным выстрелом. В тот же день другой колошский бат открыл огонь по «Неве», пули пробили спускаемый на воду катер.

Колоши явно бросали вызов, но предпринять против них что-нибудь серьезное Лисянский до прихода Баранова не решался. Заниматься промерами и составлением карт было опасно. Проходил день за днем, вынужденное бездействие раздражало Лисянского.

На совещании с капитанами «Александры» и «Екатерины» пришли к выводу, что Баранов погиб. Положение обоих компанейских суденышек было незавидное: две шестифунтовые пушки и два четырехфунтовых картауна не обеспечивали мало-мальски серьезной операции. Еще хуже обстояло дело с такелажем. Наступали долгие ночи, туманы, дожди. Надо было либо уходить, либо готовиться здесь к зимовке… Лисянский возмущался, но решил на всякий случай довооружить оба судна компании.

Однако предположения о гибели Баранова оказались неверными.

После падения Ситхи к Баранову на Кадьяк стали подходить суда Российско-Американской компании: «Екатерина» от Кускова из Якутата, галера «Ольга» из Уналашки, бриги «Александр» и «Елисавета» из Охотска — эскадра хоть куда! Баранов взволнованно раздумывал: «Хорошо бы выступить со всей флотилией отбивать Ситху, но можно ли решиться на это, когда время стоит смутное, а товаров накопилась тьма?.. Не потерять бы накопленное!» И скрепя сердце он отправил «Ольгу» на Уналашку, где скопилось много ценных мехов, а склады были малы и плохи: шкурки портились. Капитану «Ольги» дал поручение зайти на острова Павла и Георгия и временно закрыть там котиковые промыслы, обильные, но пока излишние. «Екатерину» пришлось отослать в Якутат к Кускову да к ней прибавить на всякий случай и «Александра».

«Ольга» выполнила поручение и вернулась довольно скоро. Двадцать тысяч доставленных ею котиков и бобров, которые, по самому скромному подсчету, стоили больше миллиона рублей, были погружены на бриг «Елисавета» и отправлены в Охотск, а сам Баранов, не утерпев, оставил остров Кадьяк и на галере «Ольга» отправился к Кускову в Якутат, не оставляя надежды двинуться оттуда к разоренной Ситхе.

— Ну что ты, Александр Андреевич, — убеждал его Кусков, — присмотрись хорошенько, что делается кругом. Не верь ты мирному настроению тойонов. Они теперь боятся возмездия, это верно, но и готовятся к сопротивлению. А что, если твои силы окажутся недостаточны? Время уже осеннее, байдаркам трудно да и опасно — могут погибнуть от бурь. Давай построим за зиму еще два кораблика, а там весной, с божьей помощью, и двинемся умиротворять колошей.

— Пожалуй, ты прав, — сказал Баранов, поглаживая себя по лысеющему черепу, — да уж очень невмоготу. Ночами не сплю, а днем хожу, как во сне, и все вижу на месте Ситхи новую крепость, больше и лучше. Ведь второй год пошел, страшно сказать, как наказал меня господь… Прямо не могу!

— А ты попробуй, Александр Андреевич, через «не могу».

— Попробую, — ответил Баранов, глубоко вздохнув.

На другой же день он отплыл в свою кадьякскую резиденцию и, следуя советам Кускова, начал серьезную подготовку… Зато следующей весной из Кадьяка прибыла в Якутат флотилия из трехсот многовесельных байдар, а 25 мая стали на якорь в Якутатской бухте «Екатерина» и «Александр». Баранов был очень доволен и весело ходил по Якутату, фальшиво напевал себе под нос русские и кадьякские песни без конца и начала.

Кусков свое обещание исполнил. Баранов с наслаждением постукивал тростью по двум новым крутобоким ботам. Кораблики готовились к спуску со стапелей и получили уже названия «Ермак» и «Ростислав». Такелаж и вооружение лежали тут же, под навесом.

В Якутате Баранов охотно вступил в переговоры с жителями Хуцновского и Чилькатского заселений, заключил с ними мир.

Эффектным сожжением на воде старушки «Ольги» и оглушительной пальбой из снятых с нее пушек был отпразднован этот новый непрочный мир, но все же мир, выгодный уже тем, что этим шагом Баранов отнял сразу у нескольких племен возможность сговориться с ситхинцами.

Хорошее настроение Баранова вызывалось еще и другим обстоятельством. Из Охотска ему доставлено было письмо с извещением о выходе в июле предшествующего года эскадры Крузенштерна и с маршрутом обоих кораблей. В Кадьяк должна была прибыть хорошо вооруженная «Нева». Она могла послужить надежным резервом на случай, если начнется схватка с колошами. Поэтому Баранов и оставил на Кадьяке письмо с распоряжением «Неве» немедленно поспешить к Ситхе.

«Екатерина» и «Александр» вышли по его приказанию прямо к Ситхе. Партия в триста байдар ушла вперед к Ледяному проливу под охраной бота «Ростислав», а сам Баранов отправился вдогонку на «Ермаке».

Через Ледяной пролив можно было обогнуть остров Ситху со стороны американского берега и появиться с флотилией с юга, в то время как «Екатерина» и «Александр» должны были подойти к Ситхе прямо с севера. При этом исключалась возможность пропустить ожидаемую «Неву». Но самое главное для Баранова было то, что, идя вокруг Ситхи, он рассчитывал, не вступая в бой, показать всю свою мощь колошам Хуцнова, Чильхата, Какнаута, Акку, Тану, Цултана и других поселений.

Этот мирный маневр и задержал Баранова.

«Ермак» во главе всей лодочной флотилии вошел в Крестовскую гавань 20 сентября. Молчаливый, безлюдный берег усеялся походными жилищами приплывшего на байдарах войска Баранова из покоренных кадьяковцев, аляскинцев, кенайцев и чугачей. Правда, из четырехсот байдар добралось триста пятьдесят, а из девятисот человек — восемьсот, но все же это была небывало внушительная сила.

Стан на полверсты растянулся по берегу. Шалаши из опрокинутых на ребро байдарок были тщательно покрыты тюленьими шкурами, а пол мягко устлан травой. Перед шалашами весело потрескивали искусно сложенные костры, на которых что-нибудь пекли или варили. Шумно стало на берегу. Люди занялись своими делами: одни развешивали вещи для сушки, другие выстругивали палки для копий или чистили ружья, третьи таскали воду с реки или вязанки хворосту из лесу. Некоторые ловили рыбу или, бродя по берегу, собирали съедобные ракушки.

Вооруженный фальконетами сторожевой баркас стоял у самого берега, караулы зорко следили за окрестностями. Десятивесельный катер и ял, спущенные на воду с «Невы», готовы были при первой же тревоге двинуться под командой лейтенанта Арбузова.

Наступила теплая ночь. Погасли костры. Люди, утомленные тяжелым переходом, крепко заснули, и только часовые бодро ходили взад и вперед, охраняя лагерь.

В селении ситхинцев тоже не видно было огней, но там не спали, и оттуда всю ночь доносились исступленные завывания, по-видимому шаманские. А утром пораженный тишиною Баранов выслал туда лазутчиков. Лазутчики побывали в селении, оно оказалось пустым.

Тогда Баранов вошел в это хорошо укрепленное высоким палисадом селение, взобрался на холм и водрузил на нем российское знамя. Здесь он и решил основать новую русскую крепость.

В лагерь пришел один из ситхинских тойонов, но затеянный им пустой разговор сразу же обнаружил, что он явился не для мирных переговоров, а единственно для того, чтобы выиграть время. Поэтому, когда вдали показалась большая лодка с вооруженными людьми, приказано было атаковать ее. Лодка, преследуемая баркасом, бросилась наутек, стала отстреливаться, стараясь уйти. Лишь только началась перестрелка, один из ситхинцев выскочил из лодки у берега и скрылся в лесу. Вдруг после нескольких выстрелов из бывшего на борту баркаса фальконета над лодкой сверкнул ослепительно яркий, острый, как клин, огонь и распустился гриб дыма — до кораблей донесся низкий звук взрыва. Лейтенант Арбузов быстро подошел на яле и стал спасать тонущих и раненых людей. Спасаемые кусались, вырывали у матросов весла, а некоторые, держась за обломки развалившегося бата, защищались кусками дерева и кинжалами.

Нескольких раненых доставили на «Неву», уложили на койки. Долго и неподдельно удивлялся их выносливости судовой лекарь.

— Да вы понимаете, у этого вот, — тыкал он пальцем в богатырскую грудь раненого ситхинца, — у него пять ран, из которых три смертельные. Так вот матросы говорят, что с этими тремя смертельными ранами он, сидя на обломках лодки, продолжал грести веслом и яростно дрался, не желая сдаваться в плен.

В это время ситхинец очнулся, без дальних слов пнул здоровой ногой доктора в живот и потерял сознание.

— Видали? — доктор развел руками. — Удивительно выносливы, ни один не стонет…

К вечеру у лагеря появились четыре парламентера. Они предлагали мир, который был принят Барановым на очень льготных условиях: выслать для переговоров тойонов и выдать десять аманатов.

Утром следующего дня прибыл тот же человек с одним только аманатом, бросившимся у берега в воду спиной плашмя — в знак полной покорности. Аманата вынули из воды, привели в крепость, подарили ему торбачанью парку и приняли подарок ситхинцев — бобра, однако от переговоров с посланным отказались до присылки тойонов.

Около полудня тридцать вооруженных ситхинцев, выстроившись перед селением и не входя в переговоры, просили выдать принятого аманата в обмен на другого. Целый час прошел в бесплодных пререканиях. Баранов пригрозил принять решительные меры. Ситхинцы что-то дружно прокричали и с достоинством удалились.

Все это тоже было похоже на попытку выиграть время. По-видимому, ситхинцы ждали помощи от других племен.

На другой день, когда Баранов двинул свое войско к бывшей Ситхинской крепости, там подняли белый флаг. Баранов ответил тем же. Однако проходил час за часом — никто для переговоров не являлся. Лисянский предложил начать штурм. Ночью к стенам крепости были стянуты отряды под начальством лейтенанта Арбузова и Повалишина. Отряд Арбузова, более сильный, располагал шестью пушками и полутораста ружьями. При отряде находился и сам Баранов.

На рассвете ситхинские стрелки, укрытые за непробиваемыми пулями палисадами, открыли из бойниц меткий огонь. Пришлось решиться на штурм. С криком «ура!» оба отряда, поддерживаемые пальбой из пушек, пошли вперед, но были встречены сильным орудийным и ружейным огнем. Не ожидавшие такого огня кадьяковцы остановились. Только два небольших отряда Баранова и Повалишина подошли под самую крепость и приготовились поджечь палисады.

Тогда осажденные, выбежавши из крепости, подняли на копья одного из матросов и ранили Баранова пулею в руку навылет, а Повалишииа — копьем в бок. Кадьяковское войско дрогнуло, побежало… Ситхинцы выли и плясали от радости.

Обоим отрядам пришлось отступить. Орудийный огонь всех кораблей прикрывал отступление. Арбузов, продержавшись до темноты, благополучно погрузил на лодки свою артиллерию и вернулся на корабль.

Не замечая сгоряча серьезности своего ранения, Баранов, блестя по-молодому глазами, оживленно рассказывал Лисянскому о неудавшемся штурме и даже шутил:

— Вот кадьяковский старшина Нанкок так перепугался, что говорит: «Что хочешь делай, Ликсандр Андреич, а вперед ни за что не пойду!» — «Знаю, говорю ему, — что вперед не пойдешь, но ты хоть не бегай назад и не подавай дурного примера другим…»

Лисянский, получив от Баранова право действовать по своему усмотрению, приказал открыть по крепости огонь из всех судовых орудий. Это подействовало, ситхинцы выкинули белый флаг. В переговорах с парламентерами Лисянский потребовал аманатов и выдачи взятых в плен нескольких кадьяковцев, а кроме того, поставил условия, чтобы до тех пор, пока не будет заключен мир, никто не смел выходить из крепости и ни одна лодка не отплывала от берега.

Ситхинцы приняли эти условия, но аманаты доставлялись туго, по одному, в течение целого дня. К вечеру их набралось всего несколько человек.

На корабле провели тревожную ночь, а на следующий день продолжалась та же канитель: присылались уполномоченные, которые рассказывали, что мирные переговоры задерживают разногласия между тойонами.

Выведенный из терпения Лисянский потребовал сдачи крепости. Ситхинцы согласились, но сидели в крепости по-прежнему, а посланному ответили: «Ожидаем прибылой воды…»

Но и прилив не изменил положения. Ситхинцы продолжали испытывать терпение осаждающих. Ночью наступила мертвая тишина. Ни плача детей, ни лая собак не доносилось больше из ситхинского селения.

Наутро над крепостью с громким карканьем кружили бесчисленные стаи ворон. Посланные на разведку лазутчики удостоверились, что крепость пуста. Ситхинцы оставили ее ночью, бросив всю свою флотилию и запасы вяленой рыбы.

Отряды вступили в пропитанную зловонием крепость, где оставлены были только три старухи.

Даже привыкший ко всему Баранов то и дело крепко зажимал себе нос, ступая по отвратительной, сочно хлюпающей жиже, и вдруг, пораженный, остановился. Перед ним в лужах запекшейся крови с почти отделенными от туловища головами валялись десятки собак. Некоторые еще судорожно дергали лапами… Так всегда поступали колошинские племена, дабы собаки своим лаем не обнаружили тайны их передвижений.

Через несколько дней «Нева» ушла в Кадьяк на зимовку.

Баранов, не медля ни одного дня, приступил к постройке новой крепости.

 

9. В Стране восходящего солнца

25 августа посол прибыл на корабль в сопровождении священника, правителя Камчатки, коменданта крепости, командира конвоя капитана Федорова и собственной военной охраны. Посольство направлялось в Японию.

Молебен. Краткие прощальные речи. Шумный, как всегда, подъем якорей. Салюты… И «Надежда», украсившись чуть не до самого флагштока парусами, медленно и важно направилась под слабым ветерком к выходу из Петропавловской бухты.

Дурная, пасмурная и холодная погода загнала всех в каюты. Опять началось усиленное чтение всего, что было о Японии. Читали Кемпфера и Тунберга, вырывали и тащили друг у друга книжку Синбирянина «О Японе». Ее читали группами вслух, как юмористический журнал, и весело хохотали. Японцы замкнулись в себе и неслышно двигались по кораблю зловещими тенями. Их страшил уже не на шутку приблизившийся час ответа перед суровыми законами страны. Резанов с головой ушел в изучение японского языка и подробнейшей инструкции графа Румянцева, местами изложенной в виде предполагаемых и задаваемых японцами всем иностранцам вопросов и рекомендуемых ответов. Отрываясь от этих занятий, он часто призывал Шемелина и, давая разные наставления по поводу предполагаемой торговли с Японией, в конце концов сделал выписку из Кемпфера и вручил ее Шемелину на заключение.

Резанов насчитал годных для ввоза два десятка разных товаров, а для вывоза — целых двадцать шесть.

— Эк, нагородил твое превосходительство! — смеялся Головачев, пробегая показанный ему Шемелиным обширный список. — Все свалил в кучу, и серьезное и пустяки.

— Да есть, есть, — улыбался Шемелин. — Вы правы, Петр Трофимович, вали валом, как говорится, а после разберем. Приедем в Японию, все постараемся выяснить.

До средины сентября шли спокойно. Как-то неожиданно, на один момент, показались берега неизвестной Японии и тотчас скрылись в накатившем тумане. Моросил дождь, низко проносились напоенные до отказа влагой тяжелые тучи, гонимые сильным ветром, которому, казалось, не будет конца. Барометр вдруг стал падать на глазах. Волны вздымались горами, и без того бледный, еле видный свет солнца еще более померк, и ветер завыл, как дикий голодный зверь… Сдирая гребни волн и распыливая их, он обдавал корабль холодным душем снизу доверху. Водяная пыль, смешанная с песком, принесенным ураганом с суши, и мелкими осколками прибрежных раковин, до крови секла лица измученных людей, работавших на ветру. От новых шкотов и брасов, марсельных и нижних парусов остались одни болтающиеся обрывки, и команда с опасностью для жизни, самоотверженно старалась кое-как закрепить хоть марсели. Они были спасены, но тотчас же новым порывом в клочья изорваны были штормовые стаксели. Корабль, оставшийся без управления, беспомощно болтался из стороны в сторону… С тревогой смотрел Крузенштерн на ванты, натянутые с одной стороны, как тугие струны. «А если не выдержат, лопнут? — подумал он. Тогда мачты вылетят из гнезд, взламывая корабль изнутри, от самого днища…»

Шемелин молча молился в своей каюте, прислушиваясь к ужасающим ударам огромных волн в борта корабля.

«Конец! Вот и конец всему…» — мелькало в уме бледного как полотно Резанова.

Крузенштерн не сводил глаз с барометра: он больше упасть не мог, ибо столбик ртути давно исчез за последней, низшей отметкой — 27 дюймов.

«Ниже двадцати семи дюймов! Я никогда ничего подобного не наблюдал, молча изумлялся он. — Вот они, тайфуны японских морей!»

Так продолжалось целых пять часов. Корабль тяжело выбирался из пучин на гребни волн и опять стремглав обрушивался в водяную бездну, зарываясь в нее то носом, то кормой…

Внезапная перемена направления ветра легко повернула «Надежду» на девяносто градусов, а набежавшая сзади волна, играя, перемахнула через корабль, унося с собою оторванную галерею капитанской каюты. В следующую минуту раздался оглушивший многих удар вала о корму, посыпались стекла вместе с вырванными из гнезд рамами — в каюты хлынула вода. Она каскадами вливалась через все люки на нижнюю палубу. Прихлопнув ставни и удерживая их аншпугами, офицеры, стоя по пояс в воде, старались задержать дальнейшее вторжение взбесившегося моря внутрь корабля.

Три матроса, вцепившиеся изо всей силы в рулевое колесо, вмиг были сорваны с мест и с силой брошены на палубу. Оторвавшийся вместе с тяжелыми винтами сундук, наполненный ружьями, пистолетами и саблями, пронесся мимо них, ломая все на пути…

Не растерявшийся Крузенштерн, однако, умело воспользовался мгновением перемены ветра. Выполняя его команду, матросы успели поставить штормовую бизань. Теперь можно было как-нибудь держаться по ветру, рискуя, правда, налететь на невидимую землю и на рифах похоронить навсегда и корабль и экипаж…

Только глубокой ночью буря стала затихать, а утро одарило измученных людей такой яркой и чистой улыбкой, что если бы не многочисленные поломки на корабле, то все пережитое можно было бы приписать кошмару.

Однако коровы и овцы с окровавленными мордами, невообразимый беспорядок на палубе, вода в каютах на целых три фута и болтающиеся на легком ветерке обрывки парусов и веревок наглядно показывали, что корабль был на волосок от гибели.

Проходили вдоль зеленых берегов неизвестных островов. Попадались лодки и даже какие-то большие, странные парусные суда, но люди на них были глухи и немы. Они не могли не видеть трехмачтового, вооруженного пушками иностранного корабля, но не только не стремились подойти к нему, а, наоборот, быстро уходили, никак не отвечая даже на призывы в рупор на японском языке.

— Похоже на то, что им запрещено иметь сношения с иностранцами, высказал свое предположение Головачев, вглядываясь в большую, удирающую от корабля лодку.

— Может быть, просто боятся, не обидели бы? — заметил Ратманов. — Во всяком случае, это неприятно.

Наконец-то при дружной настойчивости всех четырех японцев, бывших на корабле, удалось уговорить одну из приблизившихся рыбачьих лодок вступить в переговоры, объяснив рыбакам, что судно военное российское и что оно имеет разрешение от самого императора Кубо-Сама войти в Нагасакский порт.

Опасливо оглядываясь по сторонам, рыбаки поднялись на корабль, наскоро выпили предложенной водки и сказали, что Нагасаки близко и к вечеру можно до него дойти. Они перечислили все находящиеся там голландские и китайские купеческие суда и, самое главное, сообщили, что за «Надеждой» и ее курсом следят с берегов уже четвертый день. Не пробыв на корабле и четверти часа, гости поспешили отойти.

А через час японская лодка с десятью гребцами и двумя офицерами смело приблизилась к «Надежде». С лодки попросили бросить чалку. «Надежда» даже накренилась на один бок, ибо все кинулись поглазеть на японцев.

За поясом у одного из приезжих торчали два меча. Заметив стоявших у фалрепа офицеров, японец, низко поклонившись, спросил: «Какое судно? Откуда? Куда идет?»

Доставленные на «Надежде» японцы, одетые в парадное русское платье, быстро сбежали в причалившую лодку, стали на колени, протянули вперед по полу руки и, положив на них свои головы, в таком положении отвечали. Офицеры молча, с недоумением покосились на лежавших и, показав направление на Нагасаки, отшвартовались от корабля.

В двух с половиной милях от Нагасаки два гребных судна, уже с четырьмя офицерами, просили здесь остановиться до получения разрешения губернатора на дальнейшее продвижение. С корабля ответили согласием, и они с благодарностью удалились… А между тем, пока велись переговоры, «Надежда» была окружена по крайней мере тридцатью лодками.

— Ну вот, ваше превосходительство, — шутя заявит Крузенштерн Резанову, — дождались японского плена.

А еще часа через два начались японские церемонии, растянувшиеся на целых полгода…

Вдали показались направлявшиеся к кораблю со стороны залива восемь японских судов. Одно из них, побольше, было расцвечено снизу до верхушек мачт разноцветными флагами и какими-то значками, скрытыми в подвешенных лакированных футлярах. Пышность приближающейся эскадры заставила кавалеров посольства и офицеров надеть парадное платье и выстроить моряков. Отдельно выстроился в ружье конвой посла с Федоровым во главе. Вошедшие на корабль четыре офицера, в числе которых находились два переводчика голландского языка, низко наклонившись, спросили, позволено ли будет господину губернатору видеться с российским посланником.

— Почту для себя особенным удовольствием, — ответил Резанов по-французски.

Тотчас на палубе появился важно шествующий по кораблю японец с мертвой, неподвижной маской на тщательно выбритом, в морщинах и складках коричневом лице.

— Что за люди? — спросил он по-японски, увидев у своих ног японцев на коленях. Наклоняясь, они бились о пол головами. Узнав, кто они, он, не удостоив их ни словом, ни взглядом, тронулся дальше. Короткая команда Федорова и резкая, нервная дробь барабана заставили губернатора поднять вопросительно брови и приостановиться. Когда ему разъяснили, что это знак особого почтения, он попросил оказать такой же и другому чиновнику, который приехал с ним в сопровождении особой свиты из тридцати человек.

Приглашенные в каюту посла, оба чиновника уселись на софе, поджав под себя ноги, и тотчас же принялись сосать свои трубки, вынутые из услужливо поставленного перед ними лакированного ящика. Вместе с ящиком подана была маленькая жаровня с пылающими углями. На полу у их ног расположились переводчики, вынувшие из другого лакированного ящика бумагу, кисти и тушь.

«Губернатор» оказался на самом деле не губернатором, а его помощником, приехал же с ним случайный ревизор из Иеддо.

После обычных вопросов они заинтересовались посольской грамотой.

— К сожалению, я не вправе показывать ее никому, кроме его величества, — ответил Резанов, но все же подошел к ящику и открыл его. Чиновники, именуемые обер-баниосами, вскочили, подошли поближе и долго созерцали золотую парчу — футляр с широкой серебряной сеткой и толстыми, с кистями на концах шнурами.

— Но я могу представить вам для ознакомления копию, — сказал Резанов.

Японцы поклонились.

В каюту вошел голландский капитан попросить дозволения у господ обер-баниосов взойти на корабль обер-гаупту, управляющему торговыми делами в Японии, господину Генриху Деффу, который хотел повидаться с российским посланником. Он приехал одновременно с обер-баниосами, но терпеливо дожидался в лодке около часу, когда последует разрешение. Помощник губернатора дал это разрешение едва заметным взмахом бровей. Когда вошедший Дефф, обращаясь к послу, рассыпался было в приветственных словах, один из старших переводчиков, обер-толков, бесцеремонно толкнул его в бок.

Запнувшись и даже не кончив фразы, Дефф, не обнаруживая ни малейшей досады, сложил вместе ладони рук, а за ним и вся его свита, секретарь, два капитана кораблей и гость, барон Пабст. Все они склонились головами до полу и в таком положении, не разгибаясь, кланялись до тех пор, пока не получили разрешения подняться.

Резанов с удивлением и возмущением смотрел на это добровольное унижение голландцев.

— Господин посол, — обратился старший переводчик к Резанову, заметив его недоумение, — вам странны обычаи наши, но всякая страна имеет свои, а мы с голландцами друзья, и вот вам доказательство их доброго к нам расположения. Согласны вы ему следовать?

— Нет, — отвечал посол, — ибо слишком почитаю японскую нацию, чтобы начать дружбу унизительными церемониями. У нас другие обычаи, и мы придерживаемся их так же неколебимо.

К требованию японцев разоружиться посол был подготовлен своей инструкцией и не возражал, решительно настаивая, однако, на сохранении шпаг для себя и свиты и ружей для конвоя.

— Я считаю уместным предварить, ваше превосходительство, — заявил Дефф, — что японцы весьма тверды в требованиях исполнять их законы. Мы тоже, как видите, разоружены, несмотря на пребывание наше здесь в течение двухсот лет.

— Голландия нам не указ, — возразил Резанов. — Не забывайте, господин Дефф, что вы здесь торговый представитель, а я посланник его величества, государя императора всей России!

Дефф замолчал. Резанов передал ему письмо полномочного министра Голландии в Петербурге Гогендорна и открытое повеление голландского правительства об оказании господином Деффом услуг российскому посольству.

Тут пришлось господину Деффу сознаться, что японцы держат их на положении находящихся под постоянным строжайшим надзором и что исходатайствовать настоящее, быть может, первое и последнее свидание ему было нелегко.

Ответ японцев на просьбу Резанова разрешить войти в гавань последовал только к вечеру на следующий день. Одетые с утра в суконное, а день был очень жаркий, все с нетерпением поглядывали на берег, задыхаясь, обливаясь потом и чертыхаясь.

Опять торжественно приехал «помощник губернатора», оказавшийся на этот раз только его секретарем, с мэром города и тем же Деффом, и после церемонии разоружения, с оставлением, однако, шпаг офицерам и ружей конвою, появились шестьдесят четыре шестивесельные японские лодки. Осветившись с кормы и носа большими круглыми фонарями, они отбуксировали корабль до маленького островка Папанберг, где предложили бросить якорь… Лодочная охрана осталась у корабля.

Пошел третий день пребывания «Надежды» в Японии, о Нагасаки разговор не подымался, но расспросы каждый день навещавших ее японских чиновников ширились. Пришлось на маленьком глобусе показывать границы Российской империи. Заинтересовались и Японией, но для рассмотрения ее на глобусе понадобились очки. Старички обер-баниосы смотрели на свою Японию и удивлялись тому, что она такая маленькая.

— Маленькая, но могущественная держава, — любезно сказал посол.

Принять очки в подарок старички отказались, не имея разрешения губернатора.

Напряженность во взаимоотношениях понемногу таяла, найден был и общий язык — немецкий, позволивший отказаться от услуг голландских переводчиков. Весьма аккуратно и в большом количестве доставлялось продовольствие.

На четвертый день, сверх обыкновения утром, прибыли встревоженные обер-баниосы: они обнаружили в японском переводе посольской грамоты, что чин посла весьма невысок, и вот приехали проверить, нет ли тут ошибки, так как по чину приходится оказывать и почести. Пришлось просить японских переводчиков перевести всю грамоту с японского на голландский язык и таким образом обнаружить ошибку. Для вящей убедительности обер-баниосам были показаны ордена, звезды и ленты посла. Становилось скучно.

Прошла неделя. Резанов не выдержал и приехавшим обер-баниосам решительно заявил, что он не намерен больше пребывать на положении пленника, находящегося постоянно под стражей, и что он уйдет, не выполнив своей миссии, если не последует немедленно перемены в его положении. Обер-баниосы заволновались, заявили, что стерегущие «Надежду» лодки — знак почета, что необходимо потерпеть, и тогда посол убедится в самом лучшем к нему отношении, но что нельзя перевести судно в гавань, ибо там находятся голландские купеческие суда: не подобает ведь военному судну российского императора с полномочным послом на борту стоять рядом с замызганными купцами, уже, кстати сказать, готовыми к выходу в море… Японцы не обманывали.

Накануне отплытия голландцев губернатор через обер-баниосов просил капитана «Надежды» не отвечать голландцам на их салюты. Это было похоже на насмешку, поскольку и пушки и порох давно были сданы японцам и увезены на берег. Голландцы не преминули поиздеваться и открыли, проходя мимо, пальбу. Гардемарины Коцебу насчитали до четырехсот выстрелов.

С голландцами разрешено было лично одному только послу отправить письмо государю о благополучном прибытии в Японию.

* * *

«Авиньонское пленение» — так окрестили офицеры свое пребывание в порту Нагасаки, когда узнали, что запрещено даже плавать на гребных судах возле корабля. От нечего делать они вновь принялись изучать Японию, на этот раз с точки зрения поразивших их странностей.

Особенное негодование возбудили поставленные губернатором условия отсылки всеподданнейшего донесения посла, которое могло заключать в себе исключительно только краткий отчет о плавании и то на отрезке пути от Камчатки до Нагасаки. Оно должно было быть переведенным на голландский язык, а копия перевода доставлена губернатору, причем каждая строка этой копии непременно должна была оканчиваться тою же буквой, что и подлинник перевода. По сличении копии перевода с подлинным губернатор отослал его обратно Резанову с двумя своими секретарями с тем, чтобы подлинный перевод был при них запечатан в пакет и сдан обратно.

На следующий день, к общему удивлению, в ответ на громкие приветствия экипажа с проходивших мимо «Надежды» голландских кораблей только махали рупорами, подзорными трубами, шляпами и посылали воздушные поцелуи, но при этом молчали, не отвечая даже на задаваемые вопросы. Расстояние было близкое, слова ясно доносились до голландцев.

Доставленное на следующий день письмо обер-гаупта все разъяснило: голландцам попросту было запрещено разговаривать с русским кораблем…

— Голландцы, — объяснял Шемелину Головачев, — позволили здесь совсем поработить себя и переносят уже более двухсот лет безропотно какие угодно унижения.

— Должно быть, прибытки большие, — философски заметил Шемелин. — А все-таки сами себя не уважают. Пляшут под японскую дудку.

— Да, именно пляшут и плясали и в переносном и в буквальном смысле, сказал погодя Лангсдорф. — И не только простые служащие, клерки, но и сам посланник Макино-Бинго довольно легко пошел в свое время на всяческие унижения.

— Неужели? — удивился Шемелин.

— Да, и он. Это случилось, когда Бинго прибыл в Японию во второй раз. Император заставил его стоять, вертеться, петь, плясать, нянчить приведенных к нему детей, снимать и надевать парики и стряхивать с них пудру, расстегивать и застегивать пряжки. То же самое проделывал и Кемпфер. Голландцы доказывали, что это является у японцев не унижением, а почетом, за который дорого бы дал каждый японец.

— Господин посол об этом знает? — спросил Шемелин.

— Наверное, знает, ведь он проштудировал Кемпфера весьма основательно.

— А как русская торговля, господин Шемелин? Неужели русские не делали попыток завязать торговые сношения со своими, так сказать, ближайшими соседями? — спросил Лангсдорф.

— Делали, — ответил за него Головачев, — но все как-то не доводили до конца. В деле установления сношений с японцами принимал участие и тесть нашего посла, Шелихов. Он вместе с другим купцом дважды посылал корабли на остров Уруп. Их корабли побывали и на острове Аткис, где виделись с японцами, договорились начать торговлю и даже назначили свидание друг другу в 1779 году. На свидание прибыл и начальник японского острова Матсмай. Он привез разрешение открыть торговлю с японцами в Нагасаки. Но иркутские власти действовали очень нерешительно и непоследовательно, и в конце концов купцы охладели к этому делу, общение с японцами прекратилось. Во время царствования Екатерины началась подготовка экспедиции Муловского, нашего предшественника, но она не состоялась из-за войны со Швецией и смерти Муловского. Посмотрим теперь, что удастся сделать нам…

— Если судить по попыткам последнего времени, то они не сулят нам успеха, — сказал Лангсдорф. — Я слышал, что американцам не посчастливилось совсем недавно, в тысяча восемьсот первом или втором году. А торговую экспедицию англичан из Калькутты, с капитаном Тори во главе, как раз в год отплытия господина Резанова из Кронштадта, японцы попросту выгнали. Я рассказывал об этом послу.

— А французы? — спросил Головачев.

— Эти и вовсе ни разу не отваживались…

4 декабря переводчики объявили, что на следующий день назначена пристойная посланнику великого российского царя церемония переезда в приготовленный для него дом. Изведенный бесконечной волокитой, Резанов заявил недовольным тоном, что на этот раз он поедет не раньше, чем убедится в пригодности помещения. Обер-толки просили только об одном — чтобы это было сделано на следующий день утром, по прибытии на «Надежду» обер-баниосов. Утром отправились на берег Фоссе, Ромберг, Горнер и Лангсдорф и, вернувшись, заявили, что дом хорош.

Для переезда посла была приготовлена красивейшая, с добрый корабль величиной яхта, принадлежавшая одному из принцев. Вся отлакированная, как бонбоньерка, украшенная бронзовыми золочеными украшениями, она еле передвигалась посредством бесчисленных весел. Двери кают были покрыты дорогим штофом, а полы — тончайшей работы матами и драгоценными коврами. Снаружи она была расцвечена затейливыми вымпелами и флагами, похожими на хоругви.

На другой день яхта подошла и стала борт о борт с «Надеждой», на которую был перекинут специально для этого сделанный трап с лакированной балюстрадой, украшенной фантастической резьбой.

Посол при всех своих орденах, в шитом золотом камергерском мундире, в сопровождении кавалеров свиты и всех морских офицеров важно взошел на шканцы, где был встречен почетной стражей с барабанным боем. Стража под командой капитана Федорова вступила на яхту, за нею два кавалера посольства несли императорскую грамоту. Далее выступал посол, за которым следовали морские офицеры и остальные. Взвился кверху рядом с гербом принца императорский штандарт. Посол со свитой сошел вниз, в большую светлую каюту, посреди которой на четырех украшенных бронзовыми рельефными украшениями колоннах утвержден был легкий, отделанный золотом и лаками балдахин. Под ним стоял стол для грамоты и кресло, крытое косматым бархатом, для посла. Под непрерывную дробь барабана яхта отошла от «Надежды», с вант и рей которой, усеянных матросами, раздалось «ура!».

Яхту буксировали шесть японских лодок и сопровождали до восьмидесяти судов, на которых развевался атлас и блистало золото. Бастионы украсились флагами и целыми кусками шелковых тканей, отливавших на солнце всеми цветами радуги, а по возвышенным местам, под императорскими японскими знаменами сидели шпалерами войска, одетые в парадные одежды.

Наступление отлива не позволило яхте дойти до места назначения, подана была, другая, тоже роскошная яхта, но поменьше. На берегу посол был встречен старейшими обер-баниосами и их многочисленной свитой и препровожден в дом. Осмотрев его, посол поблагодарил обер-баниосов за встречу и попросил их передать его благодарность и губернатору.

А дом действительно был хорош. Он состоял из шести больших комнат и громадной столовой, просторной, светлой кухни, к которой примыкала еще комната с большими шкафами и ящиками для столовой посуды и белья. Кухонная посуда сверкала чистотой. Повар, в повышенном настроении, буквально не находил себе места и тянул кавалеров свиты посмотреть посуду и очаг. Устроенный на японский манер, очаг был снабжен семью разной величины котлами и чашами и котлом для горячей воды. Тут же в изобилии разложена была на столах прикрытая прозрачными сетками свинина, баранина, куры, утки, зелень. Другой флигель предназначался для приезжающих к послу флотских офицеров.

Пересчет японцами числа уезжавших и остающихся удивил. За офицерами ушли, провожая их до ворот, и баниосы, а за ними наглухо задвинулись тяжелые наружные засовы и зазвенели запираемые железные замки.

«В позолоченной клетке», — пронеслось в головах многих, и пышность, и позолота этой клетки сразу потускнели…

Небольшие окна были заделаны железными решетками. В узеньком переулке с запертыми воротами, ведущими дальше, на сушу, были помещены две избушки-караульни с дежурными полицейскими офицерами, а далее — гауптвахта. Каждая караульня и гауптвахта охраняла отдельные ворота. Таким образом, для выхода со стороны суши требовалось последовательно открыть замки трех ворот.

11 февраля было получено письмо от губернатора.

Губернатор писал, что высочайше повелено даймио — одному из семи государственных советников, а с ним шести высшим чиновникам империи отправиться в Нагасаки.

«Медленность в решении столь важного дела, — разъяснялось в письме, произошла оттого, что оно требовало больших рассуждений, поэтому двор и не хотел решить оного без совета чинов государственных. А так как они находились в разных провинциях и не в близком расстоянии от столицы, то и не могли скоро съехаться в Иеддо. Этот чрезвычайный совет состоял слишком из двухсот князей и вельмож, и хотя, впрочем, дело сие было давно решено императором, но государь хотел еще сделать честь своему дяде и другому родному брату своему, которых он почитает, чтобы спросить и у них мнение о деле. А как и те имеют пребывание свое не близко от Иеддо, то отправленные к ним посольства также продолжили время и не скоро с ответами от них могли возвратиться в столицу…»

«Значит, дело уже решено в благоприятном смысле», — подумал Резанов, и волна горячей крови наполнила грудь, бурно забилось сердце. Можно было уже спокойно ожидать этого японского государственного советника, титул которого произносился обер-толками и обер-баниосами не иначе, как благоговейным шепотом. Однако приезд даймио в корне испортил планы Резанова, мечтавшего о триумфальном въезде в Иеддо, о своем представлении императору, о беседах с министрами и вельможами.

Официальное известие о приезде даймио привезли послу только на шестой день после того, как тот приехал, три примелькавшихся и хорошо расположенных к посольству обер-толка — Скизейма, Саксабуро и Татикуро.

— Было бы гораздо вежливее, — заметил недовольным тоном Резанов, — если бы даймио потрудился известить того, кто ждал его столько времени, в день своего приезда.

— По нашим обычаям, ваше превосходительство, — возразил Скизейма, именно это было бы неучтиво, так как пришлось бы после извещения ждать эти же шесть дней, а они нужны были для подготовки. Теперь ожидать уже не придется, так как завтра к восьми часам утра будет подана яхта принца Физена с двумя обер-баниосами для встречи и сопровождения вашего превосходительства до места свидания. От пристани вас понесут в богатом норимоне.

Начались длительные переговоры о деталях церемонии приема.

Ультимативный характер условий заставил посла принять надменный вид и заявить в категорической же форме:

— При мне должен находиться сержант в каске и уборе с императорским штандартом на древке. — И, не желая слушать возражений, Резанов добавил: Поелику вы сами сего решить не можете, доложите даймио: норимоны должны быть поданы всем кавалерам свиты.

— Это только потому для вас одного, — смеялись обер-толки, — что уж очень близко.

— Я должен быть в одной комнате с даймио и губернаторами, и там пусть меня угощают, как им будет угодно.

— Как все у вас понятия различествуют с нашими! — воскликнули обер-толки. — В том-то и состоит большая вежливость и честь, ибо вы должны быть трактованы не от даймио и губернаторов, а от императора российского, особу которого здесь представляете.

— Но вам придется поклониться даймио в ноги, — нерешительно заявил обер-толк Скизейма.

Посол расхохотался.

— Я и самому богу кланяюсь не телом, а только душой. Оставьте это.

— Но это так легко! — сказали обер-толки, ложась на пол. — Посмотрите сами… Да вы хоть на колени встаньте и руками коснитесь пола!

Резанов продолжал смеяться.

— Все это пустяки! — бросил он с укоризной. — Я поклонюсь, как надобно, а даймио пусть учтет, что я прибыл сюда вовсе не для того, чтобы учиться поклонам, а основать дело к пользе двух империй.

Вечером пришел ответ от даймио, который не согласился только с разборкой стены в комнате для угощений.

— А будет ли завтра говорено о торговле? — спросил Резанов обер-толков.

— Нет, об этом речь будет послезавтра.

На следующий день утром к дому посла поданы были две разукрашенные яхты. Вслед за ними в восемь часов утра прибыли два обер-баниоса с шестью переводчиками и большим числом баниосов среднего достоинства.

Посол в сопровождении своей свиты, сержанта со штандартом, обер-баниосов, обер-толков и других чиновников вступил на первую яхту, а затем перешел на вторую.

Тихо, как расслабленный, начал произносить слова приветствия губернатор Хида-Бунго-но-Хами-Сама, окончив его такими словами:

— Очень сожалеем, что наши японские обычаи навели на высокую персону посла в пребывание здесь великую скуку.

— Вы справедливо отметили, — заявил в своем ответе посол. — Эту великую скуку мне пришлось перенести первый раз в жизни, но зато я счастлив, что могу, наконец, лицезреть лично тех, кому я так много обязан.

— Нам известны причины, вызвавшие прибытие российского посольства в нашу страну, но сюда по поручению императора прибыл из Иеддо даймио, дабы лично увидеть посла и выслушать его объяснения.

— С превеликим удовольствием, — ответил посол и изложил причины, вызвавшие его приезд.

Когда он кончил, весьма тихо и невнятно, едва шевеля губами, изрек нечто сам даймио. Из его речи Резанов не понял ни одного слова. Обер-толки, как это ясно было заметно, весьма смущенные, перевели:

— Император Японского государства удивляется благодарности, российским государем изъявленной, за торговлю, на которую позволения никогда дано не было. Притом можно ли вообще писать его кабуковскому величеству в то время, как Лаксману внушено и подтверждено было, чтобы никто никаких сношений с Японией не имел? И вот это самое первое условие нарушено, и нарушено только вследствие того, что император Японии слишком милостиво отнесся к Лаксману.

Резанов вспыхнул от негодования. Он испытывал такое ощущение, словно его ударили хлыстом по лицу. Но, стиснув зубы, он изобразил на нем нечто вроде улыбки и сказал:

— Мне удивительным кажется, что здесь усматривается оскорбление в том, в чем можно видеть только великую честь. Получение письма от великого государя российского европейские государи за счастие для себя почитают, и непонятно, как может повеление кабуковского величества Лаксману переноситься на великую особу всероссийского государя, который является таким же императором, как и Кубо-Сама, и, кто из них могущественнее, не здесь и не нам решать.

Брошенный полным голосом и с жаром вызов произвел большой переполох среди обер-толков, и тотчас же после перевода губернатор мягко и заискивающе сказал:

— Я думаю, господин посол, что вы очень устали от нашего японского утомительного сидения. Заседание считается закрытым до завтра.

Посол встал, поклонился и вышел в твердой уверенности, что японцы ищут ссоры.

Хмуро и неприветливо было на душе Резанова. Дурные предчувствия безвозвратного провала мешали уснуть. Дом дрожал от резких порывов ветра, холодное его дыхание проникало даже под одеяло. По крыше звонко барабанил дождь. Наутро небо прояснилось, но улицы тонули в непролазной грязи. От приехавших за ним баниосов Резанов потребовал подать норимоны для всех сопровождающих.

Губернатор Хида-Бунго-но-Хами-Сама принял от подползшего к нему ящерицей чиновника большой свиток бумаги, развернул и, прочитав, передал лежавшим ниц около посла обер-толкам. Смущенно, то разворачивая, то свертывая свиток, обер-толки заявили, что письмо настолько глубокомысленно, что они вдруг перевести не могут, и пригласили посла в другую комнату для перевода.

«Первое. В древние времена, — гласило письмо, — всем народам ходить в Японию, также японцам выезжать из отечества невозбранно было, но два уже столетия, как сохраняется непременным правилом, чтоб никто в Японию, кроме древних приятелей их, вновь не приходил, и японцы из отечества своего отнюдь не выезжали; а как российский государь прислал посла с подарками, то японские законы требуют, чтоб тотчас ответствовать тем же. А как посла отправить в Россию не можно, ибо никому из японцев выезжать не позволяется, то ни грамоты, ни подарки не принимаются, о чем все созванные Японской империи чины утвердительно определили.

Второе. Империя японская издревле торгует только с корейцами, ликейцами, китайцами и голландцами, а теперь только с двумя последними, то и нет нужды в новой торговле.

Третье. Так как запрещено ходить в Японию другим нациям, то следовало бы поступить по законам, но, уважая доброе намерение российского государя, отпустить судно обратно и дать на дорогу провизию, с тем чтоб никогда россияне в Японию больше не ходили, и поскольку другой бы нации судну быть шесть месяцев в Японии не позволили, то принять это за милость японского императора».

Дрожа от нанесенного оскорбления и негодования, Резанов заявил обер-толкам:

— России японский торг не нужен, но российский император хотел оказать свою милость японцам, которые во многом нуждаются. Им же хуже, если они отказываются. Кабуковское величество напрасно думает, что российский император ждет ответных подарков, его же подарки следовало бы принять, поскольку они присланы государем, предлагающим дружбу.

— Удел дружбы только тогда хорош, когда он завязан по доброй воле, возражали обер-толки.

Посла опять пригласили в комнату вельмож, где даймио прочитал бумагу и передал ее обер-толкам, которые объяснили, что их император «жалует на дорогу посольства пшена и соли».

— Государь мой жалует подарками ваших вельмож, — сказал посол обер-толкам.

— Не могут принять, — ответили они, — запрещено.

— Я желал бы заплатить за провизию.

— Нет, вы должны принять ее даром.

Пришлось согласиться.

Как по мановению волшебного жезла, на следующий же день настроение изменилось: губернатор высказал от имени всех трех вельмож сожаление о том, что дело не увенчалось успехом, и просил не отказываться от безделицы, пожалованной лицам посольства и офицерам в виде двадцати пяти ящиков японской шелковой ваты. Обер-толкам разрешено было принять от посла в подарок по одному предмету.

Обер-толки обещали вести с послом переписку через Батавию.

— Само собой разумеется, — говорили они, — называть вещи своими именами мы не сможем, но вы нас поймете, если мы напишем, например, что «погода у нас та же и ветры дуют по-прежнему», или что «дурная погода переменилась в тихую и благоприятную».

Они вместе с тем заверили, что так же думают и даймио и губернаторы.

— Вы не можете себе представить, — говорили обер-толки, — насколько мы возмущены вынесенным нашим правительством решением.

— Это решение бьет прежде всего, и больно бьет, Японию, а не Россию, горячо заговорил Скизейма, совершенно сбросив с себя ледяную маску безразличия и холодности. — Недовольство правительством шумно разойдется по всей Японии и отразится решительно на всех делах. Правда, у нас и правительство и законы очень строги, но я, конечно, буду писать вам не о погоде. Пусть отцы наши ели пшено и ползали, как и мы, но я вовсе не желал бы, чтобы мои дети мне в этом подражали. Я глубоко верю, что в очень скором времени мы завяжем с вами самые близкие отношения, и прошу вас сохранить обо мне и моих товарищах такие же искренние чувства, какие мы имеем к вам, собираясь с опасностью для собственной жизни писать вам…

— А не натворили ли чего-нибудь тут голландцы? — спросил Резанов.

Обер-толки рассмеялись.

— Ни в коем случае! Они ведь не пользуются ни малейшим влиянием, а Дефф очень обеспокоен тем, что вы так именно и можете подумать. Он сам огорчен…

Доходили слухи и о том, что приехавшие нагасакские и миакские купцы открыто ругают правительство и обер-толков, подозревая их в том, что они пляшут под голландскую дудку. Все это радовало, но ничуть не меняло положения: посольство в Японию потерпело полнейший провал…

Свободно вздохнули офицеры «Надежды»: скучнейшее шестимесячное пленение окончилось.

Проводы посла были так же торжественны, как и прием: роскошная яхта, обер-баниосы, обер-толки и сто буксирных лодок для сопровождения из порта российского корабля…

 

10. К туманным берегам Аляски

Ледяной припай и скопления льдин у залива Терпения заставили Крузенштерна изменить курс. Пошли на юго-восток. Резанов попросил зайти на курильский остров Уруп. С точки зрения интересов Российско-Американской компании это было не только целесообразно, но даже необходимо. Еще в 1795 году на Уруп был отправлен партонщик Звездочетов с сорока поселенцами, и с тех пор о них не было никаких известий.

— Я не могу заходить всюду, куда вам вздумается, — заявил Крузенштерн. — Соображения морского порядка заставляют меня держать курс севернее пролива Лебусоль, ибо на мне лежит ответственность за целость корабля и людей.

— Не забывайте, Иван Федорович, что высочайшим повелением на меня возложена определенная миссия…

— Но и вы не забывайте, что ваше положение теперь во многом изменилось, — перебил Крузенштерн. — Вы более не посол, а только представитель Российско-Американской компании. Судно же «Надежда» правительственное, и мои обязанности по отношению к вам ограничиваются теперь доставкой вас и ваших людей на Камчатку, и только.

— Кроме посольства, я имею еще ряд высочайших поручений, для исполнения которых корабль «Надежда» служит и будет служить средством… — начал было возражать Резанов.

Крузенштерн демонстративно отвернулся и зашагал в свою каюту.

* * *

«Надежда» вошла в Петропавловскую бухту, когда уже начинало темнеть. В бухте стоял зимовавший здесь бриг компании «Мария Магдалина».

Резанов сообщил Крузенштерну, что в связи с пребыванием здесь «Марии» его планы меняются. До сегодняшнего дня он предполагал, отпустив «Надежду» на Сахалин, обревизовать Камчатку и выехать в Петербург, не побывавши в Америке. Теперь же «Мария» позволяет выполнить ему и самую трудную миссию. То есть он намерен на «Марии» отплыть в Америку.

— Редко удается видеть такую плавучую мерзость, как эта компанейская блудница «Мария Магдалина» с ее экипажем и распорядками, — возмущался Крузенштерн, делясь с Ратмановым впечатлениями от визита к командиру «Марии» лейтенанту Машину.

— Я кое-что слышал об этом, Иван Федорович, — ответил Ратманов. — И судно видел — двухмачтовка… Нелепейшей охотской постройки. Неуклюжее, как чурбан, почему-то именуемое бригом.

— Судно перегружено и товарами и людьми, — продолжал Крузенштерн. — Я насчитал больше семидесяти человек, без офицеров, компанейских приказчиков и других пассажиров. Много больных… Как выходцы с того света, бродят люди по кораблю, немытые, нечесаные, в невообразимом рубище. Лангсдорфу, которому приходится плыть с ними, не по себе… А вот, кстати, и он собственной персоной, — добавил он, увидев входящего Лангсдорфа. — Ну что, господин доктор, — перешел он на немецкий язык, — каково?

— И не говорите. — сказал, здороваясь с Ратмановым, Лангсдорф, отправлявшийся на «Марии» в роли доктора. — Я в ужасе, мне все кажется, что по телу, не переставая, ползают жирные вши, которых так любезно и предупредительно пассажиры «Марии» вылавливали на палубе друг у друга… А вонь?.. На некоторых ни одежды, ни белья, одни грязные лохмотья. У некоторых, страшно сказать, рваные ноздри — это получившие прощение преступники. Горькие пьяницы, алкоголики из разорившихся купцов и ремесленников, разные неудачники из числа искателей приключений и легкой наживы…

— Да, из этих людей состоит и команда, — подтвердил Крузенштерн. Матросы в прошлом году в первый раз, да и то очень недолго, побывали в море. Я не знаю, как и чем занимался с ними Машин, да и занимался ли вообще, но они вовсе не умеют управляться с парусами и даже не знают их названий. Я просил проделать какой-нибудь маневр, и вот пятьдесят человек не смогли сделать в полчаса то, для чего достаточно десяти минут. Жутко даже подумать, в каком положении окажется корабль с такой командой в минуту опасности.

— Вы требуете от этих людей работы, господин капитан, — опять заговорил Лангсдорф. — Но для этого их надо прежде всего подкормить. Верите ли, они почти поголовно заражены цингой, а что будет с ними после голодного плавания?

— Ну, подкормите — и все, — ободряюще сказал Ратманов. — Запаситесь только противоцинготными средствами да свежим мясом.

— Черт знает, что делал с ними здешний эскулап, но он выписал здоровыми не только цинготных, но также и застарелых венериков, — продолжал жаловаться Лангсдорф. — Я предложил их списать с корабля и заменить здоровыми. С этим согласился и лейтенант Машин, а господин Резанов твердит одно: во-первых, некем, а во-вторых, надо спешить — послезавтра выходим в море…

Шемелин, узнав, что Крузенштерн, будучи на корабле, вслух грозил компании разоблачениями, поспешил с докладом к своему начальнику.

— Ваше превосходительство, — обратился он к Резанову, — капитан Крузенштерн был на «Марии» и разбушевался там, как у себя на корабле, но, конечно, не против командира, а против компании.

— Из-за чего? — спросил Резанов. — Что ему не понравилось?

— Вы уже сами изволите знать, что лейтенант Машин, вместо того чтобы спешно идти на Кадьяк, под предлогом неисправности судна из Охотска прошел на Петропавловск и здесь зазимовал. Солонина была заготовлена перед самым отбытием из Охотска, рассчитана на переход в холодное время, и потому дана ей соль малая. Теперь, перед самым отплытием, пришлось выбросить ее в море.

— А вот доктор Лангсдорф говорил, что люди раздеты, грязны и больны, это верно?

— Что грязны — это верно, к чистоте они не приучены, но все же, будучи на суше, умывались каждый день, а теперь об этом должен позаботиться командир корабля. Я проверил книги Охотской конторы. Из них видно, что при отплытии «Марии» из Охотска всем им было выдано, кроме ежедневной, по две пары праздничной одежды, одна из межирицкого синего сукна, а другая — из тонкого фламандского полотна и по трое брюк из ярославской полосатой ткани, белья всякого по пристойному количеству. Кроме того, они были достаточно снабжены табаком, мылом и хорошей обувью.

— Как с больными? — опять спросил Резанов.

— Больных было всего четверо. Из них двое скрывали свою тайную венератскую болезнь, а по обнаружении списаны на берег. Из двух остальных один собирал по приказанию лейтенанта Машина птичьи яйца на прибрежных скалах, упал и разбился, а другой лежит после стегания кошками по его же приказанию. Говорят, едва ли выживет…

— Скотина! — выругал Резанов лейтенанта Машина и продолжал расспрашивать: — А как же все-таки с продовольствием? С чем же мы пойдем?

— Две бочки со свежей солониной. Далее: треска, сельди сухие и соленые, лучшее пшено, что привезли из Японии, мука ржаная и пшеничная, сухари, коровье масло — бочка, хлебный ревельский спирт в большом количестве.

— Не мало ли продовольствия?

— Нет… по расчету на три месяца…

Через день свежий попутный ветер заставил капитана «Марии» отдать рано утром команду поднять якорь.

Резкий ветер гнал холодные туманы.

На бриге «Мария» в кубрике, между палубами, где были размещены больные, на верхней палубе, где зябко кутались в свое рванье, прижавшись к мачтам и тюкам, промышленные, царила невыразимая скука. Еще тоскливее было в кают-компании и офицерских каютах.

Резанов, почти не вставая от стола, исписывал с легким поскрипыванием пера целые стопы крепкой японской бумаги проектами, инструкциями и письмами директорам компании, министрам и даже самому царю.

На этом же корабле находились два моряка, которых еще в Петербурге Резанов нанял на службу компании: лейтенант Иванов и мичман Давыдов. Прибыли оба они в Петропавловск (еще по зимним дорогам), и сейчас Николай Петрович Резанов взял их с собой, зная, что оба они на американском берегу нужнее, чем здесь.

Машин, призвав к себе на помощь будущего кадьякского бухгалтера, молча проверял запущенные счета корабля, резко и быстро щелкая налитыми свинцом тяжелыми костяшками больших счетов.

Энергия, воля к жизни, к движению горела только на участке Лангсдорфа. Углубившись в свои докторские обязанности, он при помощи егеря Ивана, отпущенного Толстым в эту «сомнительную» экспедицию, скреб, чистил, стриг и мыл своих грязных пациентов. Время от времени Иван выбегал наверх с заряженным ружьем в руках в надежде, не удастся ли подстрелить какую-нибудь диковинку для собираемой коллекции.

Ружейный выстрел егеря будоражил весь корабль. Бежали матросы спускать шлюпку, бежали пассажиры в надежде полюбоваться диковинной добычей, бежали повар с поваренком: «А вдруг что-нибудь вкусное, свежее, съестное?» Бежал Лангсдорф, бросая выслушивание. Чуть ли не в чем мать родила мчался недомытый больной, не обращая внимания на промозглый холодный бус.

Через минуту возвращались с досадой на то, что напрасно истрачен порох. Один Лангсдорф, бережно держа в руках какую-нибудь убитую пичужку меньше воробья на длинных тонких ножках или с перепонками на коротких желтых лапках, внимательно присматриваясь, бросал: «Карош, Иванушка, ошин карош птичка!»

Резанов в своей каюте писал донесение на имя государя:

«Упрочиваться весьма нужно в краю сем, сие неоспоримо, но столько же и ненадежно с голыми руками, когда из Бостона ежегодно от 15 до 20 судов приходит. Первое, нужно Компании построить небольшие, но военные брики, прислать сюда артиллерию и тогда бостонцы принуждены будут удалиться. Второе, самое производство Компании дел ее на столь великом пространстве требует великих издержек и одним торгом рухляди удержаться не может, кроме того, что заведения и в Америке никогда не достигнут силы своей, когда первый припас, то есть хлеб, возить должно из Охотска, который и сам требует помощи. Для сего нужно исходатайствовать от гишпанского правительства позволение покупать на Филиппинских островах и в Хили тамошние продукты, из коих хлеб, ром и сахар мы за бесценок иметь можем и снабдим ими всю Камчатку…»

Пройдя между Командорскими и ближними островами Алеутской гряды, «Мария» отошла далеко к северо-востоку, к группе Прибыловых островов, где один из старовояжных, взявший на себя обязанности лоцмана, горький пьяница, но бывалый, тщетно старался отыскать хорошо знакомую бухту.

— Я бы нашел гавань, — хвастал он, отойдя от штурвала и торопливо переводя разговор на другую тему, — я тута с самим Прибыловым два года стоял. Мы здеся одних бобров, почитай, тыщи четыре набили, котов без малого тыщ сто да голубых песцов, поди, тыщ десять. Теперя самое их время — детеныш пошел, и мяса ску-усное!

— Вот ты, Иван, егерь прозываешься, — обратился он к Ивану. — Ну-ка, сказывай, когда начинаются лежбища котов и сивучей?

— Не знаю, — откровенно сознался Иван, — никогда не видал и не бивал.

— Не знаешь, та-ак… А может, знаешь, какой шерсти серый кот? продолжал он насмешливо.

— Ну что ты к человеку пристал! — добродушно вмешался в беседу другой промышленный, покрытый зарослью бороды до самых выцветших, маленьких, щелочками, глаз, и тут же пояснил: — Серый — это, понимать, совсем молодой осенний кот, а шерсть на ем не серая, а такая, как и у других. Коты, понимаешь, приходят сюды с полдня в апреле, и тут, понимаешь, матки все чижолые, а с ними секач — у яго по двести, а то и по триста маток. Ревет, понимашь, сзыват, значит, их и ложится, где повыше, да так, чтобы всех сразу видать. Ну, а холостяки, которые по третьему году, у тех, понимашь, только по одной, по две женки… Мать честная, — вскрикнул он после небольшой паузы, — посмотрел бы, как придет июнь!

— Да, да, — подтвердили с разных сторон, — вот потеха!

— Хи-хи-хи… — залился тонким дробным смехом бородач. — Подберется это холостяк к стаду с краешка да и подкотится, понимашь, к чужой женке-то. Ан ейный «мужичок» тут как тут — и пошла потасовка: ластами так и лупят со всего маху по мордам, аж мясо кусками. Ну, бьются, понимать, до смерти. В месяце июне тут, брат, секачу не до еды. С места не сходит и в воду не спущается и месяц и два: ссохнет весь, ослабнет.

— А плавать учат как, умора! — заговорил еще один из промышленных. Вот это выкинула она в апреле, ну, одного там, двух.

— Так мало? — удивился Иван.

— Да ты что, думашь, свинья, что ли?.. Ну вот, месяц и полтора в воду ни-ни: ползают это на брюхе по камням, сосут себе — и никаких. А как ближе к июлю, вот тады пожалуйте в воду: берет она его за шиворот в зубы и ташшит в море. Ну, он, конечно, пишшит — боится. А она никаких, отплывет и бросит барахтайся. Сама все около яго плывет. Он к берегу — и она тоже. Только вылез, а матка снова цоп — и опять, и опять, пока совсем не сморится. Ну, тогда отстанет — пущай кутенок дух переведет.

— А когда начинаете охоту на котов? — спросил Иван.

— У нас, брат, не охота, понимашь, а промысел, — наставительно ответил бородач. — А отгон делам в конце сентября или октября. Ну тогда, понимать, все собирайся в линию, отрезам лежбища от берега и тихонько гоним от моря вверх скрозь к нашему зимовью. Пойдем, пойдем, остановимся… опять пойдем. Скоро гнать негоже, утомятся — сдохнут.

— А много их в стаде-то?

— На Павле тыщи по три, а то и все четыре, а на Ягории больше двух никогда не быват. Ну тут, понимашь, из стада выгоняй стариков секачей, маток да холостяков к морю, а серячков бьем дрегалками… И что думашь, — добавил он, понизив голос, — жалко вить… Станет это он на хвост, изогнется весь, ласты подымет, то опустит, как твои руки, ей-богу! А сам вопит, прямо как дите, тонко, тонко. А у тебя-то дрегалка вся в крови, аж с рук тикёт. И дух чижолый, и сам, как убивец какой али разбойник…

Через несколько дней на Уналашке Иван и сам с другими промышленными, вооружившись дрегалкой и весь окровавленный, колотил, несмотря на то, что до сезона охоты было далеко, котовый молодняк. На корабль было доставлено около ста котовых тушек, набитых в течение одного часа. Тем не менее промышленные жаловались на то, что «ноне кота мало стало», и это было верно: стада котиков ежегодно на глазах уменьшались, и временами приходилось приостанавливать промысел.

Иван легко научился растягивать шкурки на деревянных пялах попарно шерсть к шерсти, осторожно сушить их в сушилах, обогреваемых каменками, и даже упаковывать в тюки «по полста». Набитые им и Лангсдорфом чучела тщательно исправлялись строгими судьями из промышленных до тех пор, пока не получали согласного: «Таперя хорошо, как есть всамделе…»

Сбежать с покрытой высокими остроконечными горами, негостеприимной Уналашки было довольно трудно, но что-нибудь пропить было вполне возможно, так как селение было людное. Тем не менее, сговорившись с управляющим колонией Ларионовым, о котором и туземцы и промышленные отзывались исключительно хорошо, Резанов распорядился спустить своих «варнаков» на берег, пригрозив, что за обиды жителей, ссоры с туземцами, драки виновные будут закованы в кандалы и заперты в трюме. И тут же перешел от слов к делу: наградил Ларионова медалью, а начальника ахтинской артели Куликалова за издевательства над туземцами и в особенности «за бесчеловечное избиение американки и ее сына», как он оповестил в приказе, заковал в железы, объявив ему, что будет предан суду.

Уналашкинский склад оказался заваленным до отказа прелыми и никуда не годными сапогами, торбасами, гнилым сукном, проросшим зерном, затхлой крупой, заплесневелыми сухарями, проржавевшими, негодными ружьями и такими же негодными пушками.

— Все проклятая Охотская контора, — жаловался Ларионов. Перелопачиваем зерно по два раза в неделю, устроили продухи, прогреваем склад круглый год, даже летом, ничего не помогает.

— Мошенники! Воры! — И до самого ужина бушевал Резанов, угрожая и стращая далеких «охотских мошенников».

Восьмидневная стоянка на Уналашке разрядила тяжелую атмосферу. Хвостов и Давыдов сдружились с общительным Лангсдорфом и заставляли его помогать им составлять словарь местных наречий. Он с исключительной добросовестностью записывал туземные слова по-немецки и даже пробовал переводить их на русский язык…

Иногда в их компании оказывался и Резанов, старавшийся лучше ознакомиться с неизученным краем.

— Вы здесь уже полгода, — обратился он как-то к Хвостову и Давыдову. Уже наслышались о здешних нравах. Скажите, очень бесчеловечно обращаются с туземцами здесь, в Америке?

— Да как вам сказать, Николай Петрович, — ответил Хвостов, — здесь, у Баранова, сурово, но с толком, а на том берегу, — он указал на восток, много хуже: как попало, бесчеловечно и сумасбродно. И отношение к расправам различно. Ну, хотя бы этот случай зверского поступка Куликалова: о нем вы услышите на всех островах, а там, — он опять ткнул рукой на восток, — это в порядке вещей и на подобное никто не обращает внимания. Или возьмите случай с утопившимися алеутскими девками — о нем несколько лет говорят, и, конечно, повторять неповадно.

— Это что еще за случай? — спросил Резанов.

— Да все это от незнания местных нравов, — вмешался в разговор Давыдов. — Послал тут один из управляющих десяток девок алеуток в лес за ягодами, да сдуру и пригрозив выпороть их за леность. А те возьми да и утопись в море все до единой. Здешние туземцы, — пояснил он, — порку считают для себя позором, смываемым только смертью обидчика или своей собственной.

— Вот тебе и язычники, дикари! — удивился Резанов. — Да уж дикари ли эти люди с таким чувством человеческого достоинства?

Ужинали в столовой отведенного офицерам дома: пробовали китовое жирное мясо, брезгливо и недовольно фыркали. Строгий и подтянутый Хвостов, особенно интересовавшийся состоянием здешнего флота, рассказывал:

— Суда до сих пор строились в Охотске людьми, не имеющими ни малейшего о сем представления, самими промышленными или какими-нибудь корабельными учениками. Они же становились и к штурвалу, прозываясь старовояжными в отличие от новичков, именуемых казарами. Старовояжный идет по затверженному им в прежних вояжах курсу, по приметным местам. Это называется перехватить берег: из Охотска — берегом Камчатки до первого курильского пролива, дальше перехватывают какой-нибудь из первых Алеутских островов и идут вдоль гряды, или, как они говорят, «пробираются по-за огороду». Идут до начала сентября, а потом отыскивают песчаный отлогий берег, вытаскивают на него судно и зимуют… до самого июля. До Кадьяка, как правило, в один год не добираются, а бывали примеры, что еле доходили на четвертый. Лавировать не умеют, идут только с попутными ветрами или ложатся в дрейф.

На Кадьяке Резанову сообщили о благополучном прибытии «Невы» после отвоевания Ситхи и о том, что Лисянский после зимовки, двадцать дней назад, ушел в Ситху, чтобы оттуда направиться в Кантон, на встречу с «Надеждой».

Резанов заторопился, хотел застать «Неву» еще в Ситхе и потому решил ограничиться здесь лишь самыми необходимыми мероприятиями. Больше всего беспокоило духовенство. О его жизни на островах Резанов был осведомлен еще в Петербурге, так как прочитал не только все документы, имевшиеся в правлении, но и доносы и письма, посланные в разное время в синод. Привезенного же «Невой» отца Гедеона он знал по совместному путешествию как робкого, безобидного и недалекого человека.

Выслушав доклад Гедеона, Резанов позвал остальных монахов, Германа и Нектария, и, не подавая руки, строго сказал:

— Вами очень недоволен святейший синод. Господину прокурору его досконально известны все здешние дела: вмешательство ваше в распоряжения главного правителя, плохие, отнюдь не христианские, отношения друг с другом, из рук вон скверная работа по приведению в христианство язычников, по просвещению их и смягчению нравов в духе православной веры, наконец, леность и праздность, коей вы предаетесь. Считаю своим долгом предупредить, что в силу предоставленной мне власти я церемониться с вами не буду, и ежели вы когда-нибудь осмелитесь что-либо сделать без разрешения правителя или вмешиваться в гражданские дела, то пощады не ждите. От меня будет дано повеление немедленно высылать такого преступника в Санкт-Петербург, где за нарушение общего спокойствия будет он лишен духовного сана и примерно наказан, яко изменник отечеству.

Дружный грохот неожиданно упавших к ногам Резанова трех тел заставил его невольно вздрогнуть.

— Простите, ваше превосходительство, будьте милостивы! — взмолились монахи.

— Встаньте… прошу вас, встаньте, — несколько раз повторил ледяным тоном Резанов, брезгливо глядя на унижающихся, забывших про свой духовный сан священнослужителей.

— Встаньте! — топнул он, наконец, ногой.

— Не встанем, пока не простишь, милостивец, ваше превосходительство, упорствовали монахи.

— Ну, так и лежите себе! — сердито проговорил Резанов и вышел в соседнюю комнату.

— Миновало, — сказал, еще лежа на полу, отец Нектарий.

— Кажись, миновало, — с некоторым сомнением в голосе подтвердил отец Герман и стал подыматься.

— Я вам покажу, стервецам! — зловещим шепотом прошипел поднявшийся раньше всех Гедеон, грозя двум остальным кулаком. — Будете у меня ходить по струнке!

— Отче, прости! — опустились оба перед Гедеоном на колени, молитвенно складывая ладони.

— Глядеть противно на вас обоих… Подымитесь! — сказал он и тоже, брезгливо морщась, подражая Резанову, вышел вслед за ним.

— Вот гадюка! — в один голос обменялись впечатлениями Герман и Нектарий, встали и в сердцах сплюнули на пол, и затем на цыпочках подошли к двери и прислушались.

— И вы тоже хороши, отец Гедеон, — говорил повышенным голосом Резанов. — Столько времени не можете справиться и навести у себя порядок!

— Трудно, ваше превосходительство, — еле доносился из-за двери елейный тенорок Гедеона. — Увещевание не помогает, ваше превосходительство. Огрубели здесь, оскотинели, тут надо бы либо заточение, либо железы.

— Злая ехидна, — прошипел Нектарий, а затем от волнения и негодования оба не выдержали и, толкнув дверь, медленно вошли. Придерживая наперсные кресты, оба истово перекрестились на икону и отвесили поясной поклон Резанову, после чего по его приглашению, нервно перебирая на коленях складки ряс, уселись на краешек табуретов.

— Крестили вы здесь несколько тысяч и этим хвастаетесь, — опять заговорил Резанов. — А не видите, что идолопоклонник как был, так им и остался: в одном углу у него Спаситель на кресте, в другом — идол. На обоих крестится, обоих тухлой китовиной кормит и обоих бьет, ежели не потрафили. Думаете, кивнул-мигнул — и православный христианин готов?

Монахи потупились и исподлобья многозначительно уставились на Гедеона, который действительно просто сгонял крестящихся американцев в море и там крестил их толпами.

— Про Ювеналия слышали?.. Только завели хороший торг на Аляске, обещавший большие прибытки, тотчас поскакал непрошеный туда, да и давай работать: насильно крестил и венчал на родных сестрах, девок отнимал у одних и отдавал другим. Пускал в ход и кулаки. Долго терпели, а стало невтерпеж убили. Дальше — хуже, заодно и всю русскую артель перебили: ни одного живым не выпустили… Как вы думаете, сколько времени носа туда нельзя показать? Сочтите, сколько убытку произошло от одного сего неистового безумца. Почему не посоветовался с главным правителем? Ведь он хозяин, он отвечает за все. Вольничанья, повторяю, не потерплю!..

Монахи смиренно молчали.

 

11. Резанов и Баранов

Жутью повеяло на Баранова ледяное «благодарю вас», небрежно брошенное Резановым, когда Баранов ввел его в отведенное на высокой горе помещение.

Баранову очень не понравился этот вылощенный петербуржец, высокий и худой, с холеными, бледными и набухшими в суставах подагрическими пальцами. Привычка Резанова картавить, медленно, как-то по-особенному процеживать слова сквозь зубы и затем старательно нанизывать их; его снисходительный взгляд сверху вниз на маленького Баранова, его короткое «подумаю» или расслабленный и брезгливый взмах костлявой руки, обозначающий не то «отстаньте», не то «не говорите вздора», действовали угнетающе. В разговоре с ним Баранов терялся и умолкал.

Его ближайший помощник и заместитель Кусков недоумевал, куда вдруг делась кипучая энергия, непреклонность, звучавшая во всех распоряжениях этого волевого, решительного человека. Баранов как бы застыл, потерял веру в себя. Он сбился с тона и на распоряжения Резанова безразлично отвечал: «Делайте, как знаете, пусть будет по-вашему».

Казалось, что эти люди, выходцы из двух разных миров — камергер, выдающийся прожектер высоких канцелярий и купец, прошедший суровую школу жизни, привыкший полагаться только на самого себя, — не могли понять друг друга.

Резанов творил планы для выполнения их другими. Баранов неутомимо действовал сам, легко применяясь ко всякому положению и находя наилучшее практическое разрешение всех трудностей, встречающихся на его пути. Эту энергию Баранова не могла сломить самая суровая действительность, но она замерзала от холодного дыхания таинственного, туманного Петербурга в лице приехавшей «особы». Баранов упрямо стал твердить одно и то же: «Освободите, я ухожу». За ним то же самое повторял Кусков.

Это не на шутку встревожило Резанова. Мысленно перебирая всех знакомых ему людей, он не находил ни одного мало-мальски пригодного для работы в тяжелых и своеобразных условиях Америки. Впрочем, самого Баранова он понял и оценил довольно быстро, но не сразу сумел примениться к нему.

«Баранов есть весьма оригинальное и притом счастливое произведение природы, — писал он в свое правление, — имя его громко по всему западному берегу, до самой Калифорнии. Бостонцы почитают его и уважают, а американские народы из самых дальних мест предлагают ему свою дружбу. Признаюсь вам, что с особливым вниманием штудирую я сего человека. Важные от приобретений его последствия скоро дадут ему и в России лучшую цену…»

Особенно подкупило Резанова и настроило в пользу Баранова полнейшее отсутствие забот о самом себе.

«Неприятно, однако ж, будет услышать вам, — писал он дальше, — что в теперешнем положении компании сей не только для нее, но и для пользы государственной нужный человек решился оставить край. Назначенный им в преемники г. Кусков — человек весьма достойный и доброй нравственности. Я отличил его золотой медалью, которую он принял со слезами благодарности, но также решительно отозвался, что оставаться не намерен. Между тем, узнав и вникнув в здешние обстоятельства, скажу вам, милостивые государи мои, откровенно, что по нынешнему устройству края новый человек не скоро найдется здесь и, пока будет ознакамливаться, компания уже почувствует великие и невозвратимые потери, да легко и всех областей лишиться может. Таково-то безобразное устроение торгового нашего дела».

Широкие по размаху планы Резанова, включавшие даже возможность продвижения на хлебный юг, с течением времени перестали пугать Баранова. Беседы стали чаще, продолжительнее и постепенно превратились в дружеские.

— Мне хотелось знать, в чем вы здесь больше всего нуждаетесь, спрашивал Резанов.

— Да прежде всего хотелось бы побольше флота, — говорил Баранов. — А то отрезаны мы и от Охотска и остров от острова, да и по-настоящему защищаться не можем. Иностранные компании хорошо знают эту нашу слабость. Мы сердимся, а как прогнать их? Чем?..

— Кстати, — заметил Резанов, — у вас тут бостонец Вульф затесался и что-то подозрительно долго сидит.

— Дай бог, чтобы все бостонцы были на него похожи. Вульф человек неплохой. Спросите у ваших офицеров, они с ним познакомились.

— Завтра же расспрошу. А как ладите тут с морскими офицерами?

— И не говорите, Николай Петрович! Флот — он вот как нужен, — провел Баранов ребром ладони по горлу, — а как подумаю об офицерах, мороз по коже подирает…

Слова Баранова заставили Резанова вспомнить недисциплинированность лейтенанта Машина на «Марии». Он уже знал, как трудно было правителю островов справиться с офицерами, находившимися с разрешения правительства на временной службе компании по специальным личным договорам.

Испытать на себе, что такое офицерская вольница, Резанову пришлось уже на следующий день по прибытии в Ново-Архангельск. Рано утром он увидел из окна входящее и гавань судно.

— Это наша «Елисавета», — сказали ему. — Командиром на ней лейтенант Сукин. Мы думали, он давно погиб, с прошлого года сюда идет. Не быть добру… Он себя тут покажет… И где же это он пропадал?

«А и в самом деле, где же он шатался?» — подумал Резанов, припомнив, что Сукин вышел в море из Охотска раньше «Марии» с предписанием держать путь прямо на Кадьяк и что, как рассказывали на Уналашке, он там и зимовал, занимаясь кутежами и разными бесчинствами.

На посланное Барановым Сукину на всякий случай, кроме Кадьяка, еще и на Уналашку предложение спешить прямо в Ситху он не обращал ни малейшего внимания до тех пор, пока не возмутились его собственные подчиненные, мичман Карпинский и корабельный мастер. Однако, снявшись с якоря только в июне, он все же пошел не на Сигху, а в Кадьяк, простоял там несколько недель и исчез и только теперь пожаловал в Ново-Архангельск.

Через час, не снимая шинели и шапки, Сукин ввалился к Резанову.

— Я слышал, новое начальство приехало? Давно пора, — развязно заговорил он, подходя к Резанову.

— Кто вы такой? — резко и сухо спросил Резанов, не вставая навстречу.

— Я российского военного флота лейтенант и командир судна «Елисавета», — ответил Сукин.

— А я, — сказал Резанов, вставая и выпрямляясь, — российского императорского двора камергер и начальник Русской Америки. Благоволите явиться ко мне через час.

Сукин смутился и, пожав недоуменно плечами, вышел, а через час явился в мундире и с рапортом. Рапорта Резанов не принял, но о причинах замедления приходом и невыполнения охотского приказа и последующего распоряжения Баранова расспросил. Сукин ответил, что он считал необходимым прежде всего обследовать новооткрытые острова, однако описать, какие именно и где, не смог.

— А вы не думаете, — спросил Резанов, — что ваша обязанность прежде всего охранять старые, которые мы можем потерять? Время неспокойное…

Баранов притворился, что поверил Сукину, и предложил ему отправляться на остров Хуцнов для охраны посланной туда партии промышленников.

— Благоволите немедленно приступить к исполнению распоряжения правителя, — сказал Резанов в ответ на заявление Сукина о том, что команда нуждается в отдыхе. — Необходимо тотчас же, в самом неотложном порядке спешить навстречу промысловой партии.

— У меня некому грузить балласт, — попробовал отмахнуться Сукин.

— Я дам вам на помощь людей с «Марии», — предложил Резанов.

Сукин людей с «Марии» поставил немедленно на работу, а своих снял.

Прошло три дня, балласт был погружен, но Сукин не уходил. Ссылался на то, что еще не запасся водой и не получил всего продовольствия. Продовольствие было выдано в тот же день, а он по-прежнему стоял на якоре.

Резанов вызвал его, строго спросил:

— Почему вы медлите?

— У меня течет байдара, — отвечал Сукин. — Починю, подыму якорь…

— Я предупреждаю вас, лейтенант, бросьте шутить! — прикрикнул на него Резанов. — Если завтра к шести утра вы не подымете якорь, вам больше здесь, в Америке, подымать его не придется.

Сукин снялся, отошел на несколько миль и лег в дрейф, несмотря на попутный ветер.

Тут взволновался и Баранов: он получил известия, что хуцновцы, вооружившись, поджидают возвращения партии после лова, чтобы отнять добычу, а в партии было шестьсот человек.

К Сукину послали лейтенанта Хвостова, на этот раз с приказом Баранова сдать командование судном мичману Карпинскому и явиться к Резанову.

— Лейтенант Сукин, почему вы так странно и вызывающе себя ведете? спросил Резанов, когда Сукин явился к нему. — Ведь если что-нибудь случится с промысловой партией, я вас не пощажу…

Сукин молчал.

В тот же день Резанов писал правлению в Петербург:

«Энтузиазм Баранова все еще так велик, что я, несмотря на ежедневные отказы его, все еще хочу себя польстить надеждой, что он, может быть, еще и останется, буде компания подкрепит его настоящим правом начальника. Следует испросить высочайшую волю, чтобы утвердить правителя областей ее на основании губернаторского наказа, в равном праве начальственном. А без высочайшей конфирмации смею уверить, что правления компании не послушают, да еще без гарнизона, и в том сомневаюсь потому, что водочные запои не допущают ничего порядочно обслуживать, а в буйную голову можно ли словами поселить уважение к пользам отечества.

По реестрам о заборе, вам посылаемым, убедитесь, что у многих офицеров за год вперед водкою выпито. Всюду, где ни погостили однажды, стекла у прикащиков выбиты. Господин Сукин по сие число более вперед забрал, нежели три тысячи рублей, но главная статья, как увидите, водка.

Унять разнузданность сию нечем, да и некому… День — послушны, а как чад забродил, ругают без пощады. Истинно стыдно и прискорбно описывать, как далече язва неповиновения распространилась».

* * *

— Так вот, Александр Андреевич, садитесь и давайте подумаем вместе, что же нам делать с господами офицерами, — сказал Резанов, с трудом подвигая тяжелый рубленый стул местного изделия к такому же столу, накрытому чистой скатертью. С потолка свешивалась взятая с «Марии» лампа, а на столе, дрожа от собственного усердия, пыхтел и захлебывался хорошо начищенный самовар.

— Как у вас уютно, — восхищался гость, — прямо как во дворце! И даже сахар в настоящей сахарнице!

— Так что же вы скажете о морских офицерах? — продолжал Резанов начатую утром беседу.

— Что скажу… — заговорил Баранов, ловко раскалывая на ладони обушком ножа кусок сахару. — Ну, Мишина и Сукина вы и сами теперь узнали. Пьют напропалую, буйствуют, и бывает, что с ними сладу никакого нет. Эти уж навсегда испорченные. И достойно сожаления, что являют собою пример… Вот вы привезли с собой лейтенанта Хвостова. Про него тут много рассказывали, когда он в первый раз появился, что он господин исключительно серьезный и приятный, и сын почтительный, и преданный делу человек. Так оно, рассказывают, спервоначалу и было, а потом ни с того ни с сего покатился, как с цепи сорвался. В трезвом состоянии, мол, его вовсе и видеть перестали. Да и сейчас, посмотрите, он как только освободится от надзора своей няньки, мичмана Давыдова, так сейчас же шныряет по складам, водку ищет, а в пьяном виде к нему лучше не подходи. Вижу, что приятель этот его, Давыдов, хороший, еще не испорченный юноша. Так он уже не раз в отчаяние впадал, приходил ко мне и плакал: «Ну, как мне с ним сладить — лезет все время на рожон; либо сам застрелится, либо его убьют». Сейчас вот его, к счастью, отвлекло от этих разных безумных и пьяных затей новое знакомство с бостонским капитаном Вульфом да с вашим ученым доктором Лангсдорфом. Их теперь водой не разольешь…

— Я знаю Хвостова давно, — сказал Резанов, — знаю и его родителей достойные люди. Его мучает какая-то душевная рана… Ему нужно особенное, из ряду вон выходящее дело, основательная встряска, а она не подворачивается. Вот он и ищет каких-то других сильных ощущений. Их нет, ну и пьет. Мне очень хотелось бы поставить его на ноги. Чувствую себя виноватым перед его родителями, так как сам уговаривал его поступить на службу в компанию.

— Душевными ранами, признаюсь, я не занимаюсь…

Беседа была прервана Лангсдорфом, Хвостовым и Давыдовым, принесшими с собой вместе с запахом моря раздражающий запах пунша. Неожиданные гости были говорливы, очень развязны, но не пьяны.

— Мы тут, Николай Петрович, — начал Лангсдорф, — извините, без вашего разрешения, но кажется удачно состряпали одно дельце… Бостонец Вульф решил, что для него удобнее и выгоднее будет совершенно отказаться от непосредственной торговли с колошами и покупать пушнину у вашей компании.

— Это хорошо, очень хорошо, но я все-таки прошу вас, господин доктор, сухо проговорил Резанов, — на будущее время воздерживаться от вмешательства в мои дела и ограничить сферу вашей деятельности рамками ученого естествоведа и лекаря.

— Никакого вмешательства тут не было, просто к слову пришлось, развязно заговорил Хвостов, не обращая внимания на замечание Резанова, в то время как Лангсдорф сразу потерял настроение и надулся. — А мы ему на это: «Тогда зачем вам «Юнона»?» — «Да я, — говорит, — «Юнону» продал бы, если бы только было на чем уйти отсюда и добраться до Сандвичевых островов». Вы подумайте, Николай Петрович, «Юнона» хоть и меньше «Невы», но все-таки вмещает больше двухсот тонн, построена всего четыре года назад из дуба, обшита медью. На ней десять четырнадцать с половиной фунтовых пушек. А как легка на ходу!.. Купить бы, ах, хорошо!

— С одним условием, лейтенант, — усмехнулся Резанов. — Если вы кончите… догадываетесь?..

— Догадываюсь и клянусь, — с чувством проговорил Хвостов и, скорчив рожу в сторону Давыдова, крикнул: — Ура, Гаврик, пошли!

И все трое сейчас же поднялись.

— Пожалуй, это не плохо, — сказал Резанов, когда компания вышла.

— Очень даже не плохо, — подтвердил Баранов. — Положение наше здесь с кормами скверное, надо посылать в Кадьяк за юколой. А нам без двух суднишек самим оставаться здесь никак нельзя — время неспокойное.

На следующий же день Резанов попросил Лангсдорфа начать предварительные переговоры с Вульфом.

К вечеру пожаловал и сам капитан Вульф — молодой, жизнерадостный, видавший виды моряк. Хоть бостонец и дорожился, но умеренно, несмотря на то, что знал, насколько трудно было положение Баранова и на Кадьяке и в Ситхе.

В результате корабельным мастерам Корюкину и Попову дано было поручение тщательно осмотреть бостонский корабль…

— Ха-ха-ха! — после осмотра раскатисто грохотал Корюкин, не стесняясь присутствием Резанова. — Представьте себе, ваше превосходительство, половина пушек у него не пушки, а чурбаны. Ну, просто деревянные чурбаны, хотя здорово добре сделаны: обиты медью и так окрашены, что ни за что не отличишь.

— Да ладно, — нетерпеливо прервал его Резанов, — бросьте пустяки и говорите дело. В каком состоянии судно?

— Судно? — Корюкин перестал смеяться и стал докладывать: — Судно, я вам скажу, прекрасное. Медная обшивка совершенно как новая, листы толстые, во! он показал толщину в полпальца. — Дубовый корпус отлично сохранился, мачты в исправности. Паруса и такелаж такой, какого у нас нет ни на одном корабле, тоже и якоря четыре. Вся оснастка первый сорт… — И вдруг, что-то вспомнив, он опять расхохотался грохочущим смехом: — А парусина, парусина… наша ярославская, с русским клеймом… из Бостона, ха-ха-ха!

«Юнону» купили. Командиром на нее был назначен Хвостов. Вместе с Давыдовым он должен был немедленно уйти на Кадьяк за юколой, но запил…

Давыдов почти каждый день бывал у Резанова и просил списать его на берег, так как совместная жизнь с Хвостовым стала невыносимой.

— Николай, — не раз говорил он Хвостову на корабле с такой мукой в голосе, что тот иногда, несмотря на опьянение, мгновенно переставал буянить и успокаивался. — Николай, голубчик, так дальше нельзя. Пойми, ты губишь себя, доставляешь неприятности Николаю Петровичу, который спускает тебе то, чего не спустил бы никому. Опомнись, перестань!

— Мне наплевать на твоего Николая Петровича! — махал рукой Хвостов; после долгого молчания он говорил тихим и слезливым голосом, расстегивая куртку и разрывая на груди рубашку: — Душит меня… смерть бы скорей… — И вдруг кричал истошным голосом: — Ты понимаешь, мне тошно! Я больше жить так не могу и не хочу… слышишь?

В один из светлых промежутков Резанов позвал его к себе и, не обращая внимания на растерзанный вид и мутные, плохо понимающие глаза, спокойно обратился к нему:

— Николай Александрович, я жду от вас дружеской помощи.

Хвостов, ожидавший упреков и уже приготовившийся отвечать дерзостями, удивленно поднял голову.

— Чем же я вам могу помочь? — спросил он с кривой усмешкой.

— А вот чем: продовольствие на исходе, и нам грозит голодная смерть. Надо спасать людей. На Машина надежда плохая. Я решил послать в Кадьяк за юколой «Юнону». Что вы на это скажете?

Наступило тяжелое молчание.

Положив руки на стол, Хвостов бессильно уронил на них голову, и только по судорожным подергиваниям плеч можно было угадать, что он плачет.

— Простите, Николай Петрович, — сказал он, наконец, резко поднявшись и быстро, большими неверными шагами направляясь к двери. — Я завтра же подымаю якорь…

На корабле началась спешка. Четыре катера непрерывно летали к берегу и обратно на корабль. Мрачный, но полный энергии Хвостов и повеселевший Давыдов носились из склада к Баранову, от Баранова к Резанову, от Резанова на «Юнону», раздобывая все нужное.

С Хвостовым на Кадьяк ушел и Вульф, чтобы оттуда пробраться до Охотска или Камчатки, а затем по суше отправиться в Петербург.

После ухода «Юноны» в Ново-Архангельске стало и скучнее и тревожнее. Полагались, в сущности говоря, на одного только Давыдова и отчасти на Вульфа. Баранов озабоченно считал дни, прикидывая, как скоро может вернуться «Юнона». Все время он проводил на верфи, подгоняя разленившихся корабельных мастеров и рассылая мелкие промысловые партии на ловлю рыбы и всего живого, что попадется под руку.

Наступали холода, сильные ветры несли с собой дождь, град и снег.

Резанов продолжал сочинять проекты, проверяя их беседами с Барановым. Особенно беспокоил его вопрос заселения островов, в котором он разошелся с Барановым.

— Знаете что, Александр Андреевич, — начал как-то Резанов, когда они вдвоем возвращались с верфи, — без людей нам никак не обойтись. Я так думаю, нужно тысяч десять…

Плохая пища и постоянное полуголодное состояние сильно подорвали его здоровье. Он шел тяжело, опираясь на палку, и обливался потом.

— Что вы, что вы! — испуганно замахал руками Баранов. — Нам хушь бы несколько сот, и то было бы легче, а вымахнули — десяток тыщ! Попробуйте заманить сюда такую уйму народа… Да прокормить-то их как?

— Ну, понятно, заманить нечем… А вы заманивать хотите? Да кто же пойдет, когда все знают, что климат здесь суровый, ни хлеб, ни овощи не родятся… Податься к Сандвичевым островам — взбудоражить целый мир против себя. Но я, видите ли, серьезно подумываю по весне спуститься по побережью Америки к югу, поразнюхать, нельзя ли там устроить русскую земледельческую колонию. Подманить народ на острова, конечно, нельзя, Александр Андреевич, я придумал другое…

— Неужто принудительное переселение? — с ужасом спросил Баранов. Откуда? Ведь перемрет народ с непривычки! Не могу с этим согласиться, Николай Петрович. Говорят, молодой царь собирается освобождать народ, а вы хотите его еще крепче закабалить. Да и что делать здесь землеробу? Какую он будет возделывать землю? А ни к чему другому ведь он не привычен. А бабы, а семьи?.. Нет, Николай Петрович, поступайте, конечно, как знаете, а только хорошего, я думаю, ничего от этого не воспоследует.

— Вы говорите — семьи… Но можно и без семейств, на манер рекрутского набора. Сдают ведь в рекруты, часть могут сдавать и нам.

— Ну, русский мужик без семьи не может…

— А то вот еще, — не унимался Резанов, — неоплатные должники, банкроты, преступники, наказанные поселением, разве это не население?

— Помилуйте! — чуть не закричал Баранов. — Мы не можем со своими добровольцами-головорезами справиться, законтрактованными, а вы еще хотите их нам подбавить… Не годится это никак.

— Ну, а политические ссыльные?

— Политические… — задумался Баранов и не сразу ответил. — Пожалуй, было бы неплохо, особливо ежели пойдут добровольно. Мы тут постарались бы их обласкать. Но вот беда, бегать на иностранные суда начнут, а мы будем в ответе…

Резанов замолчал: доводы Баранова были слишком убедительны.

Рыба перестала ловиться совершенно Пропали морские окуни, налимы, за ними треска, и, наконец, стал редкостью даже палтус. Лужи затянулись тонким звонким ледком с круглыми хрустящими белыми пятнами. Скупое и редкое солнце уже не в состоянии было растопить корку льда. Береговые окрайки в бухте непрерывно и тонко звенели от рассыпающихся под ударами прибоя ледяных осколков…

«Юнона» словно пропала.

С мрачным видом ели ворон, противное, жесткое и вонючее мясо орлов, целыми днями партии врассыпную по берегам собирали ракушки. Очень радовались, когда среди множества маленьких пуговичных раков-каракатиц попадались шримсы, морские раки. И радости не было конца, когда кто-нибудь из охотников кричал во всю глотку: «Мамай! Мамай!» Из раков варили ароматный суп, но все же это было только лакомство, а не еда. Особенно тяжко приходилось больному желудком Резанову.

Люди переносили голод стойко и даже ухитрялись проявлять трогательную заботу к заболевшим скорбутом.

…Вечерело. Было тихо и морозно, как вдруг у конторы Баранова, который вел с Резановым очередную беседу о новом устроении края, послышался топот бегущих людей. Бегущие кидали вверх шапки, что-то орали, но разобрать было невозможно.

— Не кита ли нам господь послал на мысу? — всполошился Баранов, увидев в окно знакомую фигуру десятника, и вышел.

— «Юнона»! — кричали на улице. — «Юнона»!

Да, это была она. Все побежали к мысу.

 

12. Рейд в Сан-Франциско

Переполох в сонном испанском порту Сан-Франциско в Калифорнии, так же как и в близком к порту поселке, важно именуемом «президио», и даже в более отдаленной миссии францисканских монахов «Долорес», 25 марта 1806 года начался очень ранним утром.

Еще вчера, после одуряюще жаркого, бездельно проведенного дня так приятно дремалось в обширных казармах грозной крепости, устрашающе обратившей ко входу в гавань широко и откровенно зевающие жерла пушек; так приятно думалось в тиши прохладного францисканского костела за монастырской оградой и так спокойно мечталось под тихие звуки клавикордов в уютной и гостеприимной квартире коменданта порта и крепости дона Антония де Аргуелло.

А сегодня?

Сегодня по валу крепости взад и вперед мечутся солдаты; по еще не потревоженной после тихой ночи глади гавани рассыпается горохом и далеко разносится отборная испанская ругань; около пушек хлопочут артиллеристы с кисло пахнущими порохом банниками в руках и торопливо подносят и складывают в сторонке снаряды. По пыльной дороге рысит кавалькада пестро одетых вооруженных до зубов всадников. Между ними тяжко трясется, отбивая спину ленивому старому коню, толстопузый монах в подпоясанной обрывком веревки длинной черной сутане, в широкополой шляпе и в сандалиях на босу ногу.

В президио волнение овладело и женщинами. Две простоволосые прислуги индианки и полуодетые барышни, дочери коменданта, суматошно носились по квартире, торопясь поспеть к порту, чтобы хоть одним глазком взглянуть на что-то неизвестное, но захватывающе интересное и жутко любопытное.

У подъезда в ожидании барышень стояли хорошо объезженные мустанги. Лошади нетерпеливо то одним, то другим копытом рыли жесткую землю. В окне на один момент показалось смуглое, с приятно очерченным овалом и живыми глазами личико, мелькнуло девичье плечо со сползшим с него кружевом ослепительно белой сорочки на загорелой коже и скрылось: барышни опаздывали.

Быстро, на всех парусах, под легким утренним ветерком в гавань неожиданно ворвался и быстро прошел мимо крепости хорошо оснащенный корабль. Ему навстречу спешил шестивесельный катер. С катера еще издали кричали по-испански:

— Становитесь немедленно на якорь, будем стрелять!

С крепостного вала в то же время громко вопрошали в рупор:

— Что за судно?

И с вала, и с крепости, и даже с берега, к которому приблизилась кавалькада, видно было, что на верхней палубе судна и на реях происходит какая-то невообразимая суета: матросы готовятся спускать паруса, но паруса не спускаются, на носу топчутся люди у якорных канатов, как бы приготовляясь становиться на якорь, но якоря не бросают — судно продолжает идти своим курсом.

Однако все время бесплодно повторяемое требование «остановитесь», видимо, наконец, дошло до слуха стоявших на капитанском мостике командиров, молодого моряка и высокого пожилого человека в штатском европейском костюме. Моряк что-то ответил в рупор, после чего, однако, корабль продолжал двигаться в прежнем направлении, заметно приближаясь к самому берегу и уходя из-под обстрела пушек крепости.

— Кажется, довольно дурака валять? — вполголоса спросил высокий.

Моряк оглянулся и, улыбнувшись, громко отдал команду отдать якоря.

Тщетно всматривались всадники в название корабля «Юнона», написанное на неизвестном им языке: расшифровать надписи так и не удалось.

— Только бы не дать им появиться сейчас на корабле! Надо их предупредить… — шептал высокий. — Спускайте шлюпку и шлите мичмана.

И через полминуты четырехвесельная шлюпка с распущенным на корме вопреки всяким правилам невиданным в этих местах государственным флагом стрелой понеслась к берегу, приглашая катер следовать за собой. Быстрые и уверенные действия мичмана произвели нужное впечатление на испанцев, и они вместо немедленного осмотра прибывшего корабля послушно повернули свой катер вслед за шлюпкой.

Сухощавый и ловкий мичман выскочил из шлюпки на берег и направился к группе спешившихся всадников. Навстречу ему шел, отделившись от группы, такой же, как и он, молодой человек, сын коменданта, дон Люиз де Аргуелло, за отсутствием отца исполнявший его обязанности.

— Мосье комендант? — спросил мичман, прикладывая руку к шляпе, и, когда тот утвердительно кивнул головой, продолжал по-французски: — Наше судно российское. Мы удостоены чести иметь у себя на борту представителя его величества императора российского камергера высочайшего двора, генерала и кавалера, господина Резанова. Идем в Монтерей, но авария заставила нас войти в первый же порт и невольно стать вашими гостями, господин комендант. Починившись, мы будем продолжать наш путь.

— Почему вы не остановились по требованию крепости и моего катера? спросил дон Люиз.

— У нас на судне никто не говорит по-испански, — весело и непринужденно ответил мичман Давыдов. — А кроме того, видя вашу блестящую кавалькаду, мы вообразили, что удостоены торжественной встречи и потому можем поближе подойти к берегу. Его превосходительство, наверное, не замедлит принести по этому поводу свои извинения, господин комендант.

Свита Аргуелло, успевшая окружить беседующих, громко расхохоталась после того, как толстый патер поспешно вслух перевел слова мичмана о якобы происшедшем недоразумении.

— О прибытии в Америку и, может быть, именно к нашим берегам его превосходительства, — заговорил Аргуелло, — мы были уведомлены нашим правительством, но в депеше были названы два ваших судна…

— «Надежда» и «Нева», господин комендант!

— Совершенно верно.

— Эти судна отправлены его превосходительством обратно в Петербург, а сам он остался здесь на некоторое время в качестве полномочного и главного начальника наших американских областей, — поспешил сообщить Давыдов.

— Не откажите, господин офицер, засвидетельствовать его превосходительству мое глубочайшее почтение и сердечное приветствие, сказал Аргуелло, подавая и крепко пожимая Давыдову руку. — Передайте, что мы были бы рады видеть у себя его превосходительство и господ офицеров к двум часам, к обеду. Я пришлю лошадей и проводника.

— Капитан русского корабля поручил мне осведомиться у вас, господин комендант, будет ли ваша крепость отвечать на салют?

— Конечно, непременно, господин офицер, ведь вы наши дорогие гости! Вы давно в плавании?

— Целый месяц, господин комендант.

— Наверное, соскучились по свежим продуктам?

— О да, но, по правде сказать, нуждаемся только в овощах, — соврал Давыдов.

— Я сейчас же распоряжусь о доставке свежей провизии для вашей команды на корабль. От свежей говядины, надеюсь, тоже не откажетесь?

— Очень обяжете вашей любезностью, господин комендант, — радостно ответил мичман и, отдавши с полупоклоном честь Аргуелло и его свите, быстро сбежал по откосу к шлюпке.

— Ура! — кричал он, приближаясь к «Юноне». — Давайте салют и готовьтесь принимать продовольствие!

В подзорную трубу отчетливо было видно, как кавалькада взбиралась в гору, а на самом гребне ясно обозначились силуэты двух остановившихся всадниц.

— Да тут даже женщины есть, Николай Петрович, — заметил Хвостов, опуская трубу.

— По-видимому, — усмехнулся Резанов, — вам скучать не придется.

Теперь суматоха перекинулась на потонувший в пороховом дыму корабль, содрогавшийся от звонких теноровых воплей медных малокалиберных пушек. С последним выстрелом «Юноны» басовито и бестолково, не соблюдая интервалов, стала отвечать береговая батарея.

В офицерских каютах брились, чистились и меняли белье, теряя запонки, впопыхах не находя нужных мелочей, господа офицеры и свита.

Ровно в половине второго к берегу прибыло пятнадцать верховых лошадей в сопровождении, к крайнему удивлению Резанова, того же толстого, подвязанного обрывком веревки, смиренного францисканского монаха.

При виде целого табуна оседланных лошадей и монаха гости переглянулись:

— Что город, то норов, — тихонько сказал Давыдов Резанову.

— Наверное, обер-шпион, — так же тихо высказал свое предположение Резанов и громко спросил по-французски у патера, машинально перебиравшего в руках крупные янтарные четки:

— Святейший отец, а ехать нам далеко?

— Нет, ваше превосходительство, — ответил, продолжая сидеть на лошади, патер, — до президио не более полумили.

— В таком случае, не пройдемся ли пешком, ваше высокопреподобие? предложил Резанов, глядя на запыленные седла и беспокоясь за свои новенькие камергерские штаны.

— Охотно, — быстро ответил патер, сползая с лошади и потирая левой рукой с болтающимися на ней четками растертое ездой седалище. — Проклятый конь до крови растер мне зад.

Четыре испанских солдата ловко захватили на длинных поводьях лошадей и, подымая тучу пыли, вскачь помчались к поселку. Проезжая мимо президио, они прокричали на ходу:

— Россияне идут пешком! — и скрылись.

— А какие они? — в десятый раз приставала к брату подвижная и темпераментная младшая из сестер Аргуелло, слывшая во всей Калифорнии несравненной красавицей, донна Консепсия.

— Да уж я тебе сказал, — смеясь, ответил брат. — Ну, как и все русские медведи, в бурой длинной шерсти и рычат!

— Ты все шутишь со мной, как с маленькой, Люиз, — обидчиво сверкнула глазами Консепсия. — Я их видела в Париже, они изящны и любезны, как маркизы.

— Ну, то в Париже, а то у индейцев, на американском побережье, это разница. Впрочем, сама сейчас увидишь.

— Так ведь этот, ну, их предводитель, что ли, ведь он шикарный русский вельможа? — не отставала Консепсия.

— Да, шикарный, но горбатый, с седой бородищей до полу, и лет ему около семидесяти.

Консепсия в негодовании топнула ножкой и побежала еще раз посмотреть на себя в зеркало.

В зеркале отразилась стройная, рано развившаяся молодая девушка в коротком черном шелковом платье, обшитом по подолу оборочками, и в узком светло-сером лифе, плотно облегавшем ее изящную фигурку с тонкой талией. На открытую грудь падала с плеч широкая двойная белая вуаль. Маленькие ножки обуты были в высокие зашнурованные башмачки явно парижского происхождения. На головке пристроилась испанская коффля.

Взглянув мельком в зеркало, Консепсия решительно сдернула с головы коффлю и отшвырнула ее в сторону — так много лучше. Кокетка расхохоталась и, сделавши глубокий реверанс, решительно встряхнула крепко от природы завитыми, блестящими, мальчишескими кудрями и помчалась к сестре.

В полутемном кабинете со старыми кожаными креслами ходил взад и вперед молодой Аргуелло и жаловался, обращаясь к сидевшему в кресле монаху, падре Педро:

— Боюсь, не наделать бы промахов с этими гостями. Хоть бы отец скорее возвращался.

— С божьей помощью не наделаешь, — смиренно ответил тощий и длинный как жердь монах и поднялся с кресла. — Наблюдательность и мудрость падре Жозе поможет раскусить истинные цели этих иностранцев. А вот, кажется, и они, добавил он, быстро подходя к окну.

Действительно, к дому подходили гости. Впереди шествовал Резанов, с ним рядом, размахивая руками, шел настоятель миссии падре Жозе де Урия. За ними группой, втроем: Хвостов, Давыдов и Лангсдорф.

Контраст между строгой высокой фигурой Резанова в камергерском мундире со звездой, с широкой муаровой лентой через плечо и при орденах и кургузой, пузатой, в сандалиях на босу ногу тушей патера Жозе де Урия заставил подсматривавших из глубины другой комнаты сестер громко расхохотаться.

— Интересная пара, не правда ли? — сказала старшая, донна Анна.

— А он очень красив, — перестав смеяться, задумчиво произнесла донна Консепсия и потом добавила: — И величествен.

У подъезда выстроен был почетный караул. Шесть солдат по команде офицера взяли ружья на караул. Резанов небрежным жестом приподнял шляпу с белым плюмажем и сказал: «Здравствуйте». В ответ прозвучало какое-то многосложное и непонятное приветствие. Офицер отделился от караула и присоединился к вышедшим к подъезду Аргуелло и монаху.

— Добро пожаловать, ваше превосходительство и господа офицеры, засуетился дон Люиз де Аргуелло, представляясь сам и представляя монаха и офицера. — Зачем же так официально, ваше превосходительство?

Поздоровавшись со свитой Резанова, он стал с ним в пару и повел гостей вверх по лестнице, сначала в кабинет, а затем, тотчас же, не предложивши даже сесть, в столовую. В дверях столовой шествие замедлилось для церемонии представления сестре Аргуелло.

Опытный глаз Резанова одобрительно скользнул по изящной фигурке Консепсии. Задержав на момент узенькую ручку, Резанов медленно наклонился для поцелуя, внимательно рассматривая скромно опущенные ресницы и ожидая взгляда. В глубоком свободном реверансе донна Консепсия повторила только что прорепетированный перед зеркалом поклон, и близко-близко перед склонившимся Резановым внезапно открылись два бездонных сине-черных озера.

За столом было весело. Резанов и офицеры едва успевали отвечать на методические, солидные вопросы патера Жозе де Урия и Аргуелло и сыпавшиеся непрерывным потоком вопросы любопытной Консепсии. Нравились ей решительно все, включая даже чопорного «ганц-аккурат» барона Лангсдорфа.

Грустен был лишь караульный офицер, которому никак не удавалось поймать частенько скользивший мимо него взгляд Консепсии. Тощий патер не стеснялся и, причудливо смешивая испанский и латинский языки, резво объяснялся с серьезным Лангсдорфом, поощрявшим его утвердительными кивками головы. Кофе подан был в кабинет.

— Ваша младшая сестра говорит по-французски, как настоящая парижанка, сказал дону Аргуелло Резанов, входя в кабинет.

— Нет ничего удивительного, — улыбнулся тот, — она воспитывалась во Франции, жила у тетки в Париже и только год тому назад приехала сюда. Скучает, никак не может отвыкнуть от шумной парижской жизни.

Разговор на эту тему, однако, тотчас же оборвался и принял деловой характер. Отозвав Резанова несколько в сторону, Аргуелло в изысканнейших выражениях и с извинениями сказал, что о приезде иностранных гостей он обязан немедленно известить губернатора Новой Калифорнии, резиденция которого находится в Монтерее, но что необходимо снабдить рапорт сведениями о тех судах, о которых губернатор был извещен испанским правительством.

Резанов охотно сообщил маршруты судов и просил разрешения послать и его письмо к губернатору с просьбой разрешить приехать к нему в Монтерей.

Гостеприимные хозяева не отпускали гостей до глубокой ночи.

За ужином донна Консепсия старалась вскружить голову не отходившим от нее обоим морякам. Погиб, впрочем, только один, мичман Давыдов. Хвостов вел себя неровно и нервно: то смешил Консепсию карикатурными описаниями петербургской и сибирской жизни, то молча мрачно осушал рюмку за рюмкой крепчайшего ямайского рома и бессчетное количество бокалов ароматного и крепкого испанского вина.

Опасливо поглядывал на него Резанов, и один из таких взглядов поймала Консепсия. Улучив момент, когда Хвостов наливал себе вина, она тихонько спросила Давыдова:

— У вашего друга сердечная драма, он страдает?

— Да, — ответил мичман, — вы угадали.

— Это видно. Бедный!..

Она решительно пододвинулась к Хвостову и, прикоснувшись к его руке, когда он поднимал бокал, участливо сказала:

— Не надо, лейтенант! — И добавила: — К жизни необходимо относиться легче, иначе она вас сломает.

— Она меня уже сломала, — ответил Хвостов и отставил бокал в сторону.

На следующий день все встретились за обедом у отцов миссионеров. Приехали верхом и девицы в амазонках. Развязавшиеся после обеда языки дали понять Резанову, что положение его в Калифорнии не блестяще, так как заходившие сюда американские моряки, побывавшие на Кадьяке и других островах, не раз рассказывали о господствующей там нищете, слабости власти россиян и столкновениях их с туземцами. Эти слухи надо было ему рассеять во что бы то ни стало.

Озабоченный, он вышел в тенистый сад миссии, встретился с запыхавшейся, но очень довольной Консепсией.

— Меня ищут ваши офицеры вон там, — сказала она, смеясь, указывая направо, — а мы поспешим с вами в другую сторону, хорошо?

Резанов кивнул головой, предложил руку, и они быстро пошли налево, в глубину сада.

— А что же вы сегодня такой невеселый? Вчера грустил лейтенант, сегодня вы… Вы чередуетесь?

— Да, а вы, донна Консепсия, разве всегда так веселы?

— О нет, мосье, здесь, во Фриско, я весела только на людях, а одна я скучаю и плачу, когда вспоминаю Париж, в котором провела целых шесть лет. Папа боялся оставить меня во Франции. В этой беспокойной стране, говорит, можно всего ожидать. А в Испании тоже неспокойно, там тоже часто бывают волнения. Большое недовольство вызывают самоуправство и притеснения любимца королевы и короля Годоя. Может быть, вы слышали о нем?

«Однако девица из очень шустрых и, видимо, неглупа», — подумал, внимательно слушая, Резанов.

— Тетка моя — француженка, и папа очень опасался, что я тоже сделаюсь француженкой, — продолжала Консепсия и, подняв голову и повернувшись всем лицом к Резанову, возбужденно затараторила: — А я, скажу вам откровенно, давно уже француженка и терпеть не могу, когда здесь твердят: «Прекрасная земля, теплый климат, хлеба и скота много». Мне люди нужны, понимаете настоящие люди, а не индейцы и скот! А вы, мосье Резанов, вы, русские, ведь вы все тоже любите французов, говорите при дворе по-французски, одеваетесь по-французски и даже, говорят, кушаете по-французски, да? Ну, например, вы сами, разве вы не похожи точь-в-точь на французского маркиза или виконта?

— Не совсем так, милая маленькая донна, — мягко возразил Резанов. — Мы только недавно заговорили по-французски, а при царице Екатерине и императоре Павле мы больше говорили по-немецки.

— А вы видели императрицу Екатерину? Вы, может быть, разговаривали с ней когда-нибудь? — встрепенулась Консепсия, уставившись на Резанова.

— Да, и не раз…

— Расскажите о ней, сейчас расскажите, хорошо? — попросила Консепсия и тихо, мечтательно продолжала: — Она счастливая, она умела наслаждаться жизнью и властью. Мы много говорили о ней с подругами в нашем монастыре… Нас ищут, — сказала она, прислушиваясь.

Поблизости были слышны голоса моряков и донны Анны.

— Когда-нибудь расскажу, непременно расскажу, — пообещал Резанов. — А теперь, раз вы так любите все французское, я вам предложу вот что: у меня много интересных французских книг, хотите читать?

— Прекрасно, прекрасно, буду ждать с нетерпением…

— Чего это ты будешь ждать с нетерпением? — с подчеркнутым испанским акцентом спросила, приближаясь, донна Анна.

— Это наш секрет, не правда ли, мосье Резанов? — жеманясь перед офицерами, ответила Консепсия, и они присоединились к гуляющим.

— Я очень люблю носиться верхом по горам и по берегу моря, но не с кем, — возвращаясь домой, щебетала Консепсия. — Мой обожатель, вы его видели, не любит верховой езды. Кроме того, он в моем присутствии все больше молчит, а это скучно. Иное дело другой мой поклонник, из Монтерея, вы его там, наверное, увидите, но он и приезжает не очень часто, хотя и пользуется всяким предлогом.

— А они вам нравятся, эти ваши обожатели? — спросил Резанов.

— Как вам сказать, мосье Резанов, скажу вам откровенно, в монастыре мы только и говорили, что о любви и о искусстве нравиться и повелевать, а я теперь больше проверяю усвоенную теорию на практике, чем увлекаюсь сама.

«Очаровательна в своей непосредственности», — подумал Резанов и сказал:

— По-видимому, вы усиленно применяете пройденную вами науку на практике, — оба мои офицера уже у ваших ног.

— Я это сама заметила, — засмеялась Консепсия. — Но это не то, все не то, мосье Резанов, о чем я мечтаю…

Богатые подарки, присланные на следующий день Резановым всему семейству Аргуелло и монахам, очаровали их. Консепсия получила предназначенное для японцев роскошное французское зеркало высотою в четыре аршина, в тяжелой раме, украшенной золочеными амурами. Большой любитель шахматной игры падре де Урия, как маленький ребенок, радовался украшенным золотом шахматам из слоновой кости с доской из редчайших уральских самоцветов. Дон Люиз был в восторге от подаренного ему прекрасного английского охотничьего ружья с золотой насечкой.

Дарить было что, так как у Резанова остались неиспользованными все подарки, приготовленные для японского императора и его двора. Некоторое количество он предусмотрительно захватил с собой.

Тяжелое зеркало тащила на руках чуть ли не вся команда корабля под руководством егеря Ивана. В матросской щегольской форме, исключительно стройный, с легким загаром на приветливом юношеском лице, он заметно выделялся среди других матросов.

Передавая донне Консепсии записку, Иван взглянул на испанку и, густо покраснев, сказал по-французски:

— Его превосходительство приказали мне не уходить, пока не будет поставлено зеркало там, где вы лично укажете, и не скажете: «Вот так хорошо».

— Кто вы? — спросила Консепсия, протягивая ему руку. — Почему я вас никогда не видела?

— Я матрос, — ответил смущенно Иван, держа руки по швам.

— Нет, вы не матрос, — сконфузилась Консепсия, — но вы, — она улыбнулась, — невежа… — И, вновь глядя ему в глаза, решительно протянула руку. Обожженный взглядом, Иван вспыхнул до корней волос и, чуть-чуть пожав поданную руку, поднес ее к сухим, горячим губам.

— У вас все матросы на корабле говорят по-французски, мосье Резанов? спросила в тот же вечер Консепсия.

— Нет, только один, а что?

— Голову дам на отсечение, что он переодетый аристократ, — решительно заявила она.

— Вы дешево цените вашу прелестную буйную головку, дитя, — засмеялся Резанов, притянул ручку Консепсии к себе и крепко прижал ее ладонь к своим губам в долгом поцелуе.

Через пять дней из Монтерея вернулся от губернатора гонец с письмом на имя Резанова.

«Я эгоистично рад, — писал губернатор, — что ваше превосходительство, хотя бы из-за необходимости ремонта корабля, вынуждено подольше погостить у нас. О том, чтобы вам были предоставлены все возможные удобства и услуги, я одновременно даю распоряжение исполнительному и талантливому юному коменданту.

Однако, простите, ваше превосходительство, но я никак не могу допустить вас совершить верхом столь долгий и утомительный путь ко мне в Монтерей и собираюсь немедленно выехать сам, чтобы повидать вас в Сан-Франциско. Смею думать, что гостеприимная семья дона Аргуелло и в особенности его прелестные дочери не позволят вашему превосходительству скучать.

Я рассчитываю быть в Сан-Франциско между 5 и 7 апреля.

Примите, ваше превосходительство, уверения в совершеннейшем моем почтении».

«Боится пустить внутрь страны», — подумал Резанов, прочитав письмо в присутствии Аргуелло и монаха, а вслух сказал:

— Как вы здесь все любезны, господа! Мне будет трудно перещеголять вас, когда вы будете моими гостями в Санкт-Петербурге: дон Арильяго жертвует своим покоем и приедет сюда сам. Это чересчур любезно.

— Он хорошо знает, как это будет приятно вицерою и королю, — ответил ему Аргуелло.

Дни бежали незаметно. Дипломатическое ухаживание Резанова за Консепсией с каждым днем успешно двигалось вперед. Не двигалось только дело приобретения запасов продовольствия для русских колоний.

Несмотря на то, что значительную часть дня весь экипаж «Юноны» проводил у Аргуелло, по крайней мере по два раза в день Резанов посылал егеря к Консепсии то с запиской, то с книгами, то с тем и другим. Необходимость заставляла дорожить этой перепиской. В ответных записках Консепсия сообщала много интересного о том, что происходило за кулисами неизменных любезных отношений.

Когда 7 апреля приехал старик дон Жозе де Аргуелло, он застал у себя моряков, запросто беседующих с сыном. Взглянув на Консепсию, он понял все и укоризненно покачал головой. Офицеры тотчас скрылись в комнаты барышень, спасаясь от задержавшегося внизу губернатора, и сбежали черным ходом…

О приезде губернатора громогласно возвестил пушечный салют, приведший офицеров сначала в изумление, а потом в тревогу, так как после девяти выстрелов из крепости все они услышали их повторение — так выдала себя батарея, скрытая за мысом: раньше ее не было.

Официальное приглашение губернатора было передано утром монахами. На недоумение, высказанное Резановым, падре Педро, смеясь, заметил:

— Неужели мы, святые отцы, хуже офицеров?

— Я бы не выражал своего недоумения, — в тон, шутливо сказал Резанов, если бы святые отцы привезли мне приглашение к его святейшеству папе римскому, но удивился, если бы получил такое приглашение через офицеров.

— Мы живем в Америке, — примирительно заметил де Урия, — и, видит бог, ничего, кроме искренности, в этих делах не понимаем…

По дороге к губернатору Резанов спросил отца Педро, дано ли, наконец, разрешение продать ему хлеб.

— Я вам скажу совершенно конфиденциально, — ответил монах. — Губернатор перед самым отъездом из Монтерея получил от вицероя из Мексики эстафету о том, что Россия с нами уже начала или собирается начать войну.

— Какой вздор! — натянуто засмеялся Резанов. — Да разве я бы пришел к вам, если бы мы были враги?

— И мы с отцом Жозе так же сказали, а он спросил: «А вы знаете, где два исчезнувших их корабля?»

— Резанов пожал плечами и про себя подумал: «Кажется, они больше боятся нас, чем мы их…»

Губернатор встретил Резанова в парадной форме, на дворе. С ним приехал и главный поклонник Консепсии, комендант Монтерея, дон Жозе Нурриега де ла Гарра, артиллерийский офицер.

За обедом Консепсия, не обращая внимания на влюбленное в нее многочисленное окружение, тщетно, с досадою ловила взгляд Резанова. Он был чем-то очень озабочен и почти не замечал ее, а после обеда тотчас удалился с губернатором в кабинет.

— Не удивляйтесь, ваше превосходительство, моей нетерпеливой просьбе дать мне аудиенцию сейчас, — начал он разговор с губернатором. — Я хочу рассеять какие бы то ни было сомнения, которые могли зародиться у вас.

— У меня нет никаких сомнений, уверяю вас, но я самым внимательным образом вас выслушаю, — ответил с готовностью губернатор. — Присядемте.

— Мой приход, — снова заговорил Резанов, — имеет единственной своей целью установление добрососедских отношений. На этих отдаленных от метрополий берегах и вы и мы не можем похвалиться особой прочностью своего положения. Время тревожное, ожидать можно всего. Правда, мы предпринимаем кое-какие меры. Эскадра, которой вы интересуетесь — это проба переброски морских сил в Восточный океан.

— Вы хотите сказать, что намерены бросить сюда более крупные силы? Но в таком случае мы должны опасаться вашего усиления, — недовольно проговорил губернатор.

— Что вы, ни в коем случае! Я хочу только сказать, что мы намерены усилить защиту своих владений в Америке и обеспечить их всем необходимым. Наш север богат пушниной и рыбой, но остро нуждается в хлебе: его мы можем получить либо в далеком Кантоне, либо от избытков нашего соседа — испанской Калифорнии. Об этом я уже сделал представление императору и думаю, что мы могли бы договориться о широком и выгодном для обеих сторон товарообмене.

— Мы осведомлены уже о широких полномочиях, которые предоставил вам император российский в делах американских. К сожалению, мое положение менее самостоятельно. Разрешите мне подумать до завтра… Скажите, ваше превосходительство, — спросил губернатор после некоторого молчания, — знаете ли вы, что у вас война с Пруссией?

— Очень может быть, — ответил Резанов, — но я полагаю, что Испания никак не заинтересована в наших спорах из-за Померании.

— Это так, однако сведения, полученные мною за последние пять с половиной месяцев, показывают, что и отношения ваши с Францией, а значит и с Испанией, не особенно хороши, — продолжал губернатор.

— Находясь в такой отдаленности от метрополий, мы, по-моему, не должны руководствоваться в своих действиях временными колебаниями весьма неустойчивой политической погоды в Европе, — с улыбкой заметил Резанов. Ведь может случиться, что мы здесь заведем ссору, когда там будет заключен мир.

— Однако может быть и наоборот, — возразил губернатор.

На следующий день из спешно доставленного письмеца Консепсии Резанов узнал, что до поздней ночи все мужчины в доме заняты были записыванием и переписыванием состоявшейся беседы и что оба миссионера горячо поддерживали просьбу Резанова продать хлеб, ссылаясь на необходимость пополнить тощую казну миссии и освободиться от накопившихся больших излишков. Губернатор посвятил их в грядущие политические осложнения и заявил, что до получения официальных сведений об этих осложнениях необходимо каким-нибудь образом поскорее расстаться с гостями… «Я проплакала всю ночь, черствый и неблагодарный вы человек!» — так кончалась записка Консепсии.

— Буду с вами совершенно откровенен, мосье Резанов, — сказал без предисловий губернатор на следующий день. — Я от всего сердца желаю вам добра и, так как с часу на час ожидаю неблагоприятных вестей, то искренне желаю только одного — чтобы до прибытия ожидаемого мною курьера вы поспешили дружески с нами расстаться.

— Я полагаю, господин губернатор, — вспыхнул Резанов, — что, имея от своего правительства предписания об оказании мне дружеского приема, вы и в этом случае не нарушите международных обычаев и мы расстанемся не менее дружески — в срок, официально вами назначенный.

— В этом вы можете быть уверены, — ответил губернатор, пожимая руку гостю.

— А в таком случае, — предложил Резанов, — оставим эти неприятные для нас обоих разговоры и вернемся к вопросу, который мною был поставлен вчера.

— Скажите, зачем вам столько хлеба, мосье Резанов? Ведь для вашего обратного путешествия много не нужно, а между тем мы, продавая вам требуемое количество хлеба, начали бы внешнюю торговлю с вами в буквальном и широком смысле слова, на что я не имею разрешения моего правительства.

— Не такое уж большое количество… Но дело в том, что судно требует починки и выгрузки балласта. Ясно, что вместо совершенно ненужного балласта я предпочитаю нужный хлеб. Его на обратном пути я развезу понемногу по всем нашим факториям и вернее определю в генеральном плане все потребное нам ежегодно количество.

— Я слышал, что у вас есть товары на обмен, — сказал губернатор. Обмена я допустить никак не могу, но решаюсь отпустить вам хлебные продукты на пиастры.

— От платежей пиастрами, ваше превосходительство, я не отказываюсь. Однако мне, признаюсь, было бы весьма приятно освободиться от небольшого количества товаров, заметьте, нужных для вашего края. Это лучше, чем везти их обратно. Ведь в конце концов можно сделать так: миссионеры привезут хлеб, я заплачу пиастры и получу от них квитанции, которые вы в подлинниках представите вицерою, а не все ли вам равно, на какие нужды истратит эти пиастры святая церковь, коленопреклоненно благословляя вас за это дело?

— Кажется, она за вас уже давно усердно преклонила колени, — смеясь, заметил губернатор. — Право же, не могу дать на это разрешения, а хлеб вы получите, только оформите свое требование официальной нотой ко мне.

— Благодарю вас, в таком случае я сейчас распоряжусь разгрузить корабль, а ноту пришлю завтра.

Однако прошло после этого пять дней, хлеба не присылали и старались о поставке не говорить, а слухи о политических осложнениях росли. Благодаря близости с Консепсией стало известно, что из Монтерея прибыла часть гарнизона и размещена в миссии Санта-Клара, в сутках езды от порта, и что в Сан-Франциско ожидается испанский крейсер из Мексики. В то же время внешний почет к Резанову подозрительно увеличился: его всюду сопровождал эскорт драгун.

Однажды Консепсия с видом заправского заговорщика предложила Резанову немедленно пройти в сад. День был жаркий, но она куталась в большую теплую шаль, утверждая, что ее знобит.

— Найдите предлог немедленно вернуться на корабль, а прочитавши вот это, — она вынула из-под шали объемистую кипу испанских и немецких газет, возвращайтесь, так как я боюсь, что спохватятся. Я слышала, что тут очень много интересных для вас сведений.

Резанов тотчас поскакал к пристани, проклиная нарастающие осложнения. Очутившись в каюте, он дрожащими руками развернул первую газету — из нее выпал вчетверо сложенный лист бумаги. Это оказалось письмо вицероя губернатору. В нем подробно описывалось отчаянное сражение франко-испанского флота с английским.

«Интересно, но, по-видимому, все же не то», — подумал Резанов и, не дочитав письма, вновь схватился за газеты. «Наполеон взял Вену и принудил римского императора удалиться в Моравию», — гласило одно из сообщений.

«Опять не то!» — досадовал он и вдруг застыл: гамбургская газета от 4 октября 1805 года осторожно сообщала о происшедшей в Петербурге революции, не приводя никаких подробностей и оговариваясь, что слухи требуют проверки.

«Газетная утка? Провокационный прием с какой-либо целью?» — задавал себе вопросы Резанов. Новость поразила его настолько, что при всем уменье владеть собой ему не удалось скрыть у Аргуелло своего тревожного настроения.

— Этого не может быть, я ручаюсь, чем хотите, — говорил он наедине Консепсии после того, как рассказал о встревожившем его сообщении. Решительно не может быть!

Побыть наедине с Консепсией десяток-другой минут Резанову удавалось почти ежедневно. На людях он смешил ее до слез, быстро и смешно лопоча по-испански, а наедине образно описывал по-французски петербургскую жизнь крупного чиновничества, имеющего доступ ко двору. Не позабыты были и ослепительные приемы Екатерины.

— О, как я хотела бы хоть однажды, хоть одним глазком взглянуть на то, о чем вы рассказываете, мосье Николя! Взглянуть и умереть, — сказала как-то Консепсия, сидя на скамье в саду рядом с Резановым.

— Это не трудно, дитя, — сказал Резанов и, вдруг поцеловав ручку Консепсии, пылко, как молодой любовник, шепнул ей на ухо: — Я увезу вас в Россию, хотите?

Ответные, сумасшедшие поцелуи Консепсии очень смутили еще не старого, но хорошо пожившего вдовца. Однако отступать было и поздно и рискованно…

И вот они жених и невеста. Увы, бурная радость Консепсии сменилась постоянными слезами. Для нее настали тяжелые дни: в дело решительно вмешалась церковь, так как он — о ужас! — православный схизматик, а не католик.

— Милый друг, твой вид разрывает мое сердце. Пойми, дочурка, и прости, я не могу идти против святой церкви, — говорил расстроенный отец, лаская заплаканную дочь.

— Если бы вы знали, как я ненавижу этих лицемеров в сутанах, все равно каких — французских, испанских, итальянских или ваших, русских, — с жаркой ненавистью в глазах жаловалась Консепсия Резанову. — Эта подлая, жирная, лысая крыса пыталась застращать меня карами божьими, если я выйду замуж за православного. Какое право имеют эти наглецы называть себя посредниками божьими? Почему таких нечистых посредников терпит создатель? О, как я их ненавижу!

— Успокойся, моя крошка, — говорил Резанов, нежно поглаживая ручку Консепсии.

— Нет, вы подумайте, эти наглецы, оба старались уверить меня, что вы… что ты… милый мой, — девушка прервала свою речь поцелуем, — что ты не любишь меня и затеял это сватовство по каким-то особым дипломатическим соображениям. Подумай!

— Какие негодяи! — возмутился Резанов, но тут же вздрогнул от мысли, что святые отцы, пожалуй, недалеки от истины. — Что же еще они говорят?

— Что ты, устроивши свои дела, тотчас же бросишь меня одну, там, у себя, на диком и холодном севере, и никто не узнает, где я и что со мной. Это они говорили и отцу.

Резанов решил действовать энергично. Со святыми отцами он пошел в открытую и, сделавши ценный вклад на нужды францисканского духовного ордена, так как францисканцы отрицали личную собственность, добился церковного обручения, а затем поддержки перед его святейшеством, папой римским, в разрешении на брак.

— Все это очень просто, — убеждал Резанов будущего тестя, — тотчас по прибытии в Петербург я добьюсь назначения посланником в Мадрид и устраню все недоразумения между обоими дворами. Затем я отплыву из Испании в Вера-Круц и через Мексику явлюсь в Сан-Франциско осуществлять торговые сношения. Вот тогда-то я и увезу ненаглядную мою Консепсию. — Он при этом прозрачно намекнул, что некоторые из русских аристократов целыми семьями переходили в католичество. Смакуя эту возможность и в данном случае, отцы ликовали.

Консепсия с восхищением внимала увлекательным планам Резанова, но наедине, когда фантастические по быстроте расчеты передвижений заменялись трезвыми, обычными, выходило, что ждать возвращения Резанова можно не раньше чем через полтора года.

— Полтора года! — горестно повторяла Консепсия и плакала, пряча лицо на груди у Резанова.

В семье Аргуелло давно утвердилась тирания Консепсии, и буквально все, включая и друга детства Аргуелло, старого губернатора, старались предупреждать ее желания. Губернатор вскоре почувствовал себя гостем у Резанова.

«Тридцатилетняя и примерная с комендантом дружба губернатора, описывал Резанов немного позже в одном из своих писем в Петербург пребывание в Сан-Франциско, — обязывала его во всем со мною советоваться. Всякая получаемая им бумага проходила через руки Аргуелло и, следовательно, через мои. Но в скором времени губернатор сообразил сделать мне ту же доверенность, и, наконец, никакая уже почта ни малейших от меня не заключала секретов. Я болтал час от часу более по-испански, был с утра до вечера в доме Аргуелло, и их офицеры, приметя, что я ополугишпанился, предваряли меня наперерыв всеми сведениями так, что никакой уже грозный кумир их для меня страшен не был».

Резанов осмелел настолько, что пожаловался губернатору на миссионеров, которые задерживали подвоз хлеба, и совершенно размякший старик откровенно признался, что они, как он подозревает, ожидают курьера: тогда, надеются они, можно будет задержать «Юнону» и получить даром привезенный ею груз. Тут Резанов заметил губернатору, что сам он является причиной этих необоснованных надежд, так как не снимает поставленного в Санта-Кларе гарнизона. Гарнизон был снят, а миссионерам отдано приказание поторопиться, иначе будут изысканы другие пути снабжения.

К этому времени при содействии Консепсии и ее брата заготовлен был хлеб с фермы инвалидов. Как только двинулся этот транспорт, францисканские миссии наперерыв стали возить хлеб в таком количестве, что вскоре пришлось уже от него отказываться.

На правах близкого родственника коменданта Резанов стал распоряжаться и гарнизоном: испанские солдаты были в постоянных разъездах по его делам, то подстегивая возку хлеба, то доставляя на корабль воду, то хлопоча о разных других, кроме хлеба, продуктах и вещах, то, наконец, работая до изнеможения по устройству празднеств.

Резанов принимал гостей в доме Аргуелло, но устроил прием и на корабле. Пороху не щадил, жгли и свой и испанский и веселились так, что даже старый губернатор, несмотря на слабость ног, неоднократно пускался в пляс. Испанские гитары чередовались с русскими песенниками.

В ответ на полные жизни, веселья и ловкости русские пляски матросов Консепсия со своим братом сплясала с кастаньетами под гитары такое бешено-огневое фанданго, что у зрителей стеснялось дыхание, а бедный егерь Иван, которому показалось, что пляшет она только дня него, выбежал на палубу и там, прислонившись к холодным поручням, просидел до самого рассвета. Давыдов устроился около привлекательной и женственной Анны и долго не мог понять, как это раньше не замечал ее. Два испанских поклонника, караульный офицер в Сан-Франциско и монтерейский комендант были предусмотрительно откомандированы в Монтерей…

Бежали дни. Корабль был отремонтирован и щеголял новой окраской, чистотой и белизной. Трюм и всевозможные закоулки были до отказа заполнены пшеницей, мукой, ячменем, горохом, бобами, солью и сушеным мясом. Можно было бы нагрузить еще три таких судна, но, увы, их не было. Пришлось примириться с тем, что и пять тысяч пудов продовольствия — количество не малое.

Наступил день расставания. Толпа народа покрыла берег, у которого, в расстоянии одного кабельтова, носом к выходу из гавани мирно стояла на якоре разукрашенная российскими и испанскими флагами «Юнона». Многочисленные друзья и близкие на шлюпках и катерах были доставлены на корабль.

Торжественно и грустно прозвучала прощальная речь прослезившегося губернатора с пожеланиями счастливого пути. Острой болью отозвалась в сжатом тоской девичьем сердце Консепсии ответная бодрая и рассчитанная на эффект речь Резанова.

«Он не любит меня», — назойливо повторяло без конца это неопытное, но чуткое женское сердце.

Молча выпили по бокалу вина. Начались прощальные объятия и поцелуи.

Когда в почтительном поклоне, бесстрастными губами привычно холодный и такой уже далекий и недоступный чужеземец припал к дрожавшей мелкой дрожью трепетной ручке, у Консепсии не хватило смелости броситься к нему на шею: помолвка их и обручение были пока секретом.

Гости стали садиться в свои катера. Шлюпки уже подняты на корабль. Важный и торжественный Хвостов входит на капитанский мостик. Давыдов посылает поцелуй за поцелуем донне Анне. На корме стоит прямой и сухой Резанов и изредка помахивает шляпой.

Острый огненный клин вылетает из орудия, и звонкое эхо много раз повторяет резкий звук выстрела. За ним другой, третий — корабль окутывается дымом, сквозь который время от времени проступают знакомые, милые лица… И когда начинает отвечать крепость, дым рассеивается, и с высокого берега ясно видно, что корабль уже снялся с якоря и, украсившись розовыми на заходящем солнце парусами, медленно скользит к выходу из гавани.

Консепсия молча берет у отца подзорную трубу, и долго она дрожит в ее нервных, далеко вперед вытянутых руках. И вдруг горизонт заволакивается не то туманом, не то появившейся на глазах влагой.

— Ты устала смотреть, дитя, — приходит к ней на помощь, отнимая трубку и нежно обнимая, отец и видит, как две крупные слезинки падают на землю: «Нет, не любит…»

Резанов, тоже с трубкой в руке, — на капитанском мостике, рядом с Хвостовым. Он видит на далеком берегу хорошо освещенную группу лиц и Консепсию, но трубка не дрожит в его руке и глаза не заволакиваются туманом.

Случайно брошенный в сторону Хвостова взгляд заставляет присмотреться к нему пристальнее: тот же, как в далеком прошедшем, точно камея, тонкий энергичный профиль и вместе с тем что-то новое, бодрое.

— Николай Александрович, а как ваше с Давыдовым ухаживание? — с игривой ноткой в голосе спрашивает он.

— Великолепно! — отвечает Хвостов. — Мы не теряли времени даром, Николай Петрович, и, носясь верхом по горам и долам с сестрами да на охотах с братом, многое успели высмотреть.

— Да ну? — удивился Резанов. — Например?

— Извольте: испанцы здесь слабее, чем мы у себя на островах, в десять раз. Индейцы-туземцы ненавидят францисканских патеров до глубины души, они считают себя хозяевами своей земли и мечтают о чьей-нибудь поддержке против ига испанцев. А самое главное, плодороднейшие земли вплоть до самого Сан-Франциско беспрепятственно могут быть заняты без сопротивления хоть сейчас. Об этом Давыдов готовит доклад.

— Ха-ха-ха! — смеется Резанов. — А мне и невдомек, что вы политикой занимались!

— Доклад о военном положении, Николай Петрович, у меня готов, серьезно говорит Давыдов.

— А я устал, Николай Александрович, смертельно устал, — говорит Резанов после долгого молчания и, передавая трубку Хвостову, спускается в каюту. Там он садится в мягкое кресло, в сладком изнеможении закрывает глаза и мысленно созерцает только что виденную, такую красивую в лучах заходящего солнца группу.

Думает он и о поразившей его перемене в Хвостове. «Неужели воскрес? Поскорей надо дать ему новое дело».

Уже на следующий день Резанов принялся за работу.

«Опыт торговли с Калифорнией, — писал он графу Румянцеву, — доказывает, что каждогодне может она производиться по малой мере на миллион рублей.

Ежели б ранее мыслило правительство о сей части света, ежели б уважало ее, как должно, ежели б беспрерывно следовало прозорливым видам Петра Великого, при малых тогдашних способах Берингову экспедицию для чего-нибудь начертавшего, то утвердительно сказать можно, что Новая Калифорния никогда б не была гишпанскою принадлежностью, ибо с 1760 года только обратили они внимание свое и предприимчивостью одних миссионеров сей лучший кряж земли навсегда себе упрочили. Теперь остается еще не занятый интервал, столь же выгодный и весьма нужный нам, и ежели и его пропустим, то что скажет потомство?

Предполагать должно, что гишпанцы, как ни фанатики, не полезут далее, и сколь ни отдалял я от них подозрение на нас, но едва ли правительство их поверит ласковым словам моим.

Часто беседовал я о гишпанских делах в Америке с калифорнским губернатором. Они похожи на наши.

«Я получил от своих приятелей из Мадрита сведения о том, — говорил он, — как ругали там Калифорнию министры: «Уж эта Калифорния, проклятая земля, от которой ничего нет, кроме хлопот и убытка!» Как будто я виною был бесполезных в ней учреждений. И это в то время, когда торговля получила великое покровительство и класс людей, в ней упражняющихся, до того ныне уважен, что король, вопреки дворянских прав, дал многим достоинства маркизов, чего в Гишпании никогда не бывало».

«Скажите, — спросил я, — что стоит в год содержание Калифорнии?»

«Не менее полумиллиона пиастров».

«А доходы с нее?»

«Ни реала. Король содержит гарнизоны и военные суда, да миссии он обязан давать на созидание и укрепление церквей, ибо весь предмет его есть распространять истинную веру, и потому, как защитник веры, жертвует он религии всеми своими выгодами».

Я много сему смеялся.

Теперь перейду к исповеди частных приключений моих. Не смейтесь, ваше сиятельство, но никогда бы миссия моя не была бы столь успешной, если бы не помощь прекрасного пола.

В доме коменданта де Аргуелло две дочери, из которых одна, по заслугам, слывет первою красавицей в Калифорнии. Я представлял ей климат российский посуровее, но притом во всем изобилии, она готова была жить в нем. Я предложил ей руку и получил согласие.

Предложение мое сразило воспитанных в фанатизме ее родителей, разность религий и впереди разлука с дочерью были для них громовым ударом. Они прибегнули к миссионерам, а те не знали, как решиться, возили бедную мою красавицу в церковь, исповедали ее, убеждали к отказу, но решимость ее, наконец, всех успокоила. Святые отцы оставили дело разрешению римского престола».

Так писал Резанов. Многие из его предложений были осуществимы.

Нерадостными новостями встретил его Баранов. За время плавания в Калифорнию на Кадьяке скорбут унес семнадцать человек русских и много туземцев, в Ново-Архангельске шестьдесят человек были при смерти.

К концу марта, однако, подошла ранняя сельдь, и люди стали оживать, а к прибытию Резанова осталось больных всего одиннадцать человек.

В октябре захвачен был колошами Якутат. Опять вспыхнули волнения среди чугачей, медновцев и кенайцев.

В проливах гуляли и обторговывали русских целых четыре бостонских судна, да столько же ожидалось.

«Когда же избавимся мы от гостей сих и как, ежели не будем помышлять о прочном устроении флотилии нашей? — взывал Резанов в своих письмах в Петербург. — Я писал, почему считаю бесполезным входить в какие бы то ни было переговоры с правительством американских штатов о берегах здешних. Усилите край здешний, они сами по себе оставят их…»

Но все эти вопли оставались без ответа.

 

13. В обратный путь

Суета на «Неве» из-за отплытия с Кадьяка началась 14 июня 1805 года. В кубрике оживление: матросы дружно вдруг заговорили о родине, как о чем-то близком, — вот-вот увидишь ее собственными глазами, вдохнешь острый парной запах родной деревни.

Команда «Невы» отдохнула, отъелась, настроение бодрое, ноги сами носят. В последние дни стоянки на Кадьяке капитан стал как-то снисходительнее делал вид, что не замечает, как матросы таскали на корабль выменянные у туземцев, а может, и купленные и даже, может быть, выигранные в азартные игры шкурки и разные интересные местные изделия…

Вдали показался величественный Эчком. За ним Ново-Архангельск, на фоне темно-зеленой хвои двадцатисаженных елей, лиственницы, пихты и американского кипариса — ярко-зеленая листва дикой яблони. Еще дальше — заволоченные синей дымкой высокие горы.

Все потрясены; как в сказке, перед изумленными взорами широким полукругом раскинулся новый город. У воды, отражаясь в ней, громадное здание с двумя башнями по бокам. Это казарма гарнизона. Дальше внушительный корпус для лавок и материального склада. Пристань с громадным сараем и двухэтажным, обращенным к морю вторым складом, дом для служащих, эллинг с кузницами. По правую сторону — еще дом, кухня, баня.

Удивлению прибывших нет границ, когда Баранов показывает свое хозяйство. Восемь домов — это и так всем видно, но, оказывается, кругом разведены и щеголяют густой зеленью овощей пятнадцать огородов…

— Юрий Федорович, прошу обратить особое внимание на то, к чему вы сами щедро руку приложили, — говорит Баранов и ведет к скотному двору.

Какое богатство: четыре коровы, две телки, три быка, овца и баран, три козы, свиньи, куры…

— Да вы североамериканский крез, Александр Андреевич, — смеется Лисянский, — а кроме того, маг и волшебник. А сами-то где живете?

— Я? А так… Я еще не вполне устроился, — смущенно бормочет главный правитель Русской Америки. — Потом покажу, а теперь пойдемте обедать.

Проходят мимо нескольких колошских юрт. Здесь живут немногие не устроенные еще каюры и кадьякские американцы.

— Вот еще не успел… но к осени устроим и этих… — как бы извиняясь, говорит Баранов.

— А это что? — спрашивает Лисянский, указывая на дощатый, наскоро сшитый сарайчик с одним слюдяным окошком у самой земли.

— Здесь пока я… — сконфуженно говорит Баранов и старается заслонить собой вход.

Но гости бесцеремонны и, главное, на Кадьяке наслышались легенд о Баранове, которого знают хорошо не только побережье Северной Америки, но даже Калифорния, Сандвичевы острова и капитаны судов всего мира.

Входят…

«Пять аршин на шесть, — мысленно определяет Лисянский, осматриваясь, высота до потолка около четырех…»

На покрытой густой плесенью деревянной стене — отсыревшая одежда, на кое-как подвешенной полке — книги, на деревянном некрашеном столике — бумаги и вместо лампы ситхинский «чадук». В углу — постель из набитого мхом тюфяка и такой же подушки. На простыне лежит, видимо вместо одеяла, дорожный суконный плащ. Весь угол комнаты в воде, которая доходит до половины обеих ножек косо стоящей койки.

На немой вопрос гостей хозяин окончательно конфузится и пытается объяснить:

— Каждый день вытираем плесень со стен… С весны все дожди, сыро… Сегодня, видимо, еще не вытирали… А это, видите ли, — кивает в сторону кровати, как бы отвечая на вопрос, — ночью дождь шел… с площади натекло. По-настоящему надо бы приподнять этот угол дома, да как-то все руки не доходят… Ну, это все неинтересно, — прерывает он себя, — пойдемте обедать, нас ждут…

На следующий день все ночевавшие на берегу своим видом возбуждали сочувствие и смех: распухшие физиономии кровоточили, под слипшимися глазами образовались багровые пятна. Это оставила следы мошка, но не сибирская, а еще злее. Особенно ядовитыми оказались укусы москитов и маленького насекомого вроде черной мушки с белыми лапками.

Побывали и на горе Эчком. Оказалось, что его кратер наполнен снегом, который летом оседает, тает и образует бассейн — водой его питаются бегущие с горы чистые, веселые ручейки. Запасались противоцинготными средствами: диким щавелем, моченой брусникой, брусничным соком, диким луком, чесноком, сельдереем, ложечной и огуречной травами, сараной и ягодами — шикшей, черникой, смородиной, малиной. Грузились. Принимали гостей.

Не скоро и с различными церемониями собрался получать своего сына-аманата, прибывшего на «Неве» из Кадьяка, главный ситхинский тойон Сагинак, настолько важный, что даже для удовлетворения естественных потребностей заставлял себя носить на плечах. Он прибыл со свитой на двух больших батах, в сопровождении трех байдарок. Подходя к берегу, сопровождающие затянули разноголосицей какую-то песню. На носу передней лодки стоял почти голый колош и, держа в одной руке содранную орлиную шкурку, вырывал из нее пух и сдувал его на воду. Остальные с тойоном во главе, стоя в лодках, плясали на месте. Тойон при этом в такт и не в такт махал орлиными хвостами.

Лодки причалили, но гости не выходили из них, наслаждаясь специально для них устроенной на берегу пляской чугачей. Появился отряд кадьяковцев. Кадьяковцы подняли лодки с людьми и тойоном прямо с воды и опустили уже на суше.

— Хорошо бы этих американских чванных древлян, по примеру святой Ольги, бросить в яму и закопать, как вы думаете? — спросил Лисянский Баранова.

Не выходя из лодок, гости продолжали несколько минут любоваться плясками, после чего тойон был положен на ковер и отнесен в назначенное для приема место. Туда же были отнесены и остальные гости, но не на ковре, а на руках.

Посольство пировало на берегу у Баранова до утра, и только на следующий день состоялась церемония передачи подросшего и располневшего сына.

Побывал в гостях на «Неве» и знаменитый Котлеан, уже не главный, а простой тойон, но еще более важный, чем прежде, во всем подражавший главному.

Прежде чем пристать к берегу, он прислал Баранову в подарок одеяло из черно-бурых лисиц, а Баранов отдарил его табаком и синим халатом с горностаями. Свита, получившая табак от Лисянского, одарила его корнем джинджами, коврижками из лиственничной заболони и бобрами.

Котлеан признал себя виновным в восстании и разрушении Ситхи, но обещал впредь оставаться другом. Несмотря на более чем холодный прием, он прогостил четыре дня.

В день отплытия Лисянский сказал Арбузову:

— Я решил на Сандвичевы острова не заходить и взять курс прямо к островам Ландроновым.

— Почему? — спросил Арбузов, разглядывая на карте прочерченную капитаном толстую синюю черту маршрута.

— А видите ли, я хочу пройти по тем местам, где капитан Портлок в тысяча семьсот восемьдесят шестом году поймал тюленя. А мы, когда шли на Кадьяк, видели что-то похожее на выдру. Может, удастся что-нибудь открыть… — задумчиво проговорил Лисянский и продолжал: — Пройдем по неизведанному пути до самых тропиков. При этих условиях мы, быть может, наткнемся на остров, о котором перед нашим отплытием из Кронштадта писал Крузенштерну граф Румянцев.

Граф действительно писал, что будто уже в древние времена в трехстах сорока немецких милях от Японии открыт был большой и богатый остров, населенный просвещенными белыми людьми.

Безветрие заставило «Неву» лечь в дрейф вблизи крепости. Этим воспользовался Баранов. Он еще раз приплыл на «Неву» проститься.

— Хочу еще раз поблагодарить вас, Юрий Федорович, за услугу, которую вы оказали здесь России со своими офицерами и матросами, — говорил Баранов, крепко пожимая руку Лисянскому. — Ведь без этого форпоста мы не только не могли бы двинуться дальше, но потеряли бы навсегда с таким трудом добытое…

Внезапно подул крепкий северо-западный ветер — прощание пришлось ускорить. Выпили по бокалу вина, обнялись. Баранов спустился в шлюпку и долго махал платком, взлетая на гребни волн.

— Полюбил я этого чудака и уважаю за труды в пользу отечества, — сказал Лисянский Арбузову, проходя в каюту. — По-моему, Российско-Американской компании лучшего начальника в Америке не найти.

— Исключительный человек…

«Нева» бежала не задерживаясь. Котики, кулички, треугольные ракушки, плавающие по морю, как цветки, служившие котикам пищей, и… ни малейшего признака земли. Достигли 1650 долготы и спустились к югу. Сильный западный ветер нагнал мрачно насупившиеся низкие тучи. Взяли курс на Ландроновы острова.

Становилось все жарче и жарче, несмотря на октябрь. Гребные шлюпки рассохлись, стеньги и бушприт, сделанные из елового леса, расщелились, пришлось наложить найтовы. Появились тропические птицы и летучие рыбы.

— Смотреть в оба, парусов поменьше, — предупредил капитан вахтенного офицера и добавил: — Земля, несомненно, близко…

Действительно, весь день кругом плавали касатки, бенеты, лоцманы-рыбы, с криком носились белые, с черной опушкой на крыльях чайки, узкокрылые, с закорюченным клювом и вилкообразным хвостом буро-черные фрегаты. Они, поблескивая то зеленым, то пунцовым металлическим отливом своего оперения, спокойно кружили среди разных тропических непуганых птиц.

Становилось темно, душно, жарко… Лисянский сунул руку в карман, чтобы вытащить носовой платок и обтереть влажное, несмотря на ветер, лицо, но так и застыл прислушиваясь. До слуха долетело царапанье днища обо что-то острое и жесткое. «Мель?» — пронеслась в голове жуткая догадка…

— Все наверх!.. Руль лево на борт!.. Крепи паруса! — скомандовал он, опередив растерявшегося вахтенного офицера.

Царапаясь о дно, корабль дрожал как в лихорадке… Толчок, другой — и он остановился. Полураздетая команда бросилась крепить паруса, штурман начал обмерять глубину. Сомнений не было: сели на мель посреди коралловой банки.

Полетели в воду все ростры, за ними вслед, тяжело хлюпая и обдавая людей брызгами, пошли одна за другой карронады с поплавками. Спустили шлюпки, завезли верп и стали подтягиваться…

При свинцовом свете раннего утра развернулась жуткая картина: вблизи судна виднелась гряда камней, о которые с шумом бились кипящие, белые как снег буруны.

Налетевший вихрь свел всю ночную работу на нет и вновь отшвырнул корабль на мель. В воду сбросили бунты канатов, якоря и разные тяжелые вещи. Свежий ветер с тупым и жестоким упрямством бил корабль об острые кораллы до самого вечера, и только наступивший к ночи штиль помог к утру сойти на глубину и стать на якорь. В воде плавало несколько сажен отбитого фальшкиля…

На следующий день утром на двух шлюпках Лисянский с несколькими офицерами подошли к злосчастному острову и тотчас скрылись в черных густых тучах непуганых птиц. Их приходилось отгонять палками. Особенной неустрашимостью и настойчивостью отличались громадные стаи глупышей — они яростно налетали на людей, не обращая внимания на палки. Величиной с гуся, с желтым клювом и такими же ярко-желтыми глазами, глупыши заглушали голоса людей своим резким, неумолкающим гамом. Сонные тюлени в сажень длиной лежали неподвижно, как мертвые, удостаивая пришельцев только безразличным взглядом слегка приоткрытых глазных щелок. У берега, на отмели, неподвижно лежало несметное количество больших черепах.

Обмеры показали, что мель весьма обширна и что дно всюду коралловое…

Весело праздновали на «Неве» избавление от смертельной опасности. Несмотря на двухсуточную работу без сна, после обеда, в изобилии уснащенного свежим тюленьим мясом, птицей и чаркой вина, матросы веселились до глубокой ночи.

Кают-компания блистала роскошной скатертью и лучшей сервировкой. Лисянский поздравил товарищей с открытием не значащегося на картах, опаснейшего для мореплавания острова.

«Юго-восточная мель, на которую сел корабль наш, назвал я Невскою, записал он у себя в дневнике, — острову, по настоянию моих подчиненных, дал имя Лисянского, а громадную мель около острова назвал Крузенштерновой…»

В конце ноября в португальской колонии Макао встретились с «Надеждой». До двадцатых чисел января 1806 года были вынуждены заниматься «расторжкой» сбывали меха, коими набиты были трюмы «Невы». Только в последний день января при свежем попутном ветре оба корабля благополучно вышли из залива Макао. В Индийском океане разминулись. И хотя было условленно о встрече на острове Святой Елены — не встретились. Поговаривали, что Лисянского тяготила опека Крузенштерна и он, пользуясь быстроходностью своей «Невы», улизнул. Потом, в Петербурге уже, узнали, что Лисянский впервые в истории парусного флота проделал огромный путь от Кантона до Портсмута безостановочно…

* * *

На прощальном обеде в честь экипажа «Надежды» у губернатора острова Святой Елены много говорилось о войне, начавшейся между Францией и Англией в союзе с Россией, о французских военных кораблях, крейсировавших вдоль западных берегов Европы и Африки… «Удастся ли пройти в Балтику?» — с тревогой раздумывал Крузенштерн.

Пасмурный и недовольный собою, бродил он по кораблю, не находя себе места. «Вот когда надо было держаться во что бы то ни стало вместе», — думал он, и досада на Лисянского не оставляла его ни на минуту.

Было еще и другое, беспокоившее Крузенштерна обстоятельство: стремясь поскорее закончить кругосветное плавание, он пренебрег выполнением некоторых важных государственных заданий. Так, незаконченным оставлено было обследование Сахалина, брошено важнейшее для России обследование устья Амура…

 

14. Последняя дорога

Резанов все еще оставался в Ново-Архангельске. Результаты Калифорнийской экспедиции и добытые в Сан-Франциско сведения радовали его. Правда, Калифорния не покрывала японской неудачи, но зато разрешала к обоюдной выгоде вопрос снабжения островов хлебом. Кроме того, теперь можно было с достаточным основанием судить о необходимых мероприятиях для дальнейшего устроения и усиления русских владений в Северной Америке. А если к этому прибавить предполагавшуюся на обратном пути домой хотя бы летучую ревизию Сибирского генерал-губернаторства, то Резанов мог считать изложенные в его инструкции поручения выполненными.

Чем дальше отходила японская неудача, тем хладнокровнее и спокойнее Резанов подвергал неоднократной проверке случившееся. Стало совершенно ясно, что причиной провала вовсе не являлись какие-либо допущенные им промахи, а обстоятельства, которых ни предвидеть, ни тем более устранить со стороны никто не мог, — они таились глубоко в недрах внутриполитической жизни самой Японии.

Резанов раздумывал: что предпочесть — немедленное возвращение в Петербург, чтобы там добиться осуществления ряда необходимых мероприятий, или задержаться в Ситхе для проведения намеченных им реформ?

Мысленно он прикидывал время, ориентируясь когда-то предположенными сроками обследования Сахалина и устья Амура и встречи кораблей в Кантоне. Выходило так, что только к средине 1807 года «Надежда» и «Нева» могут добраться до Петербурга… Проходило лето 1806 года — значит, необходимо было торопиться.

Он случайно взглянул на бухту: новенькие, только недавно спущенные со стапелей «Тендер» и «Авось» лениво покачивались на воде вместе с «Юноной». Они уже успели совершить несколько коротких рейсов по промыслам, чтобы показать всем растущую мощь русских. Воинственное настроение соседних племен, однако, путало карты: суда нужны были в Ситхе.

«Пора, однако, подвести итоги и принять окончательное решение…» пришел к заключению Резанов. Снова начались частые и длительные беседы с Барановым, в которых иногда принимали участие и Хвостов с Давыдовым.

— Я считаю, — говорил Резанов, — что вам, Александр Андреевич, предстоит выполнить две главные задачи, а именно: оставив на время продвижение на север и северо-восток, где нам пока никто и ничто не угрожает, решительно устремиться на юг, к устью Колумбии или еще дальше — в Калифорнию, и обосноваться где-нибудь вблизи Сан-Франциско. Надо обласкать независимых индейцев, обещать им всяческую поддержку против посягательств на их независимость со стороны гишпанцев, приобрести у них за деньги небольшой клочок земли для постройки крепости и взять для обработки в аренду незанятые места — на первое время столько, чтобы можно было прокормить население наших островов. Потом, не откладывая, вы приступите к заселению интервала между новым нашим заселением и островами возможно более широкой полосой внутрь материка. Тут необходимо действовать примером, показом: миролюбивым отношением к туземцам, трудолюбием и, что очень важно, собственным процветанием.

— Попробуем, Николай Петрович, и, полагаю, сделаем, — сказал Баранов. Даст бог, выйдет… А вот мужиков скоро не народишь.

— Да за мужиками, Александр Андреевич, дело не станет, не беспокойтесь — переселим… Чем, к примеру, плохи землеробы из Малороссии? В Калифорнии климат, что под твоей Полтавой или Хоролом, и земля изобильная, плодородная, хотя и не чернозем… А добровольцы найдутся — народ смелый, с ухваткой, подымаются с места легко. Надо только обеспечить переселенцев избами, скотом, лошадьми. Да и Гишпания подсобит, ежели тонко провести дельце, — об этом мы в Питере позаботимся…

— Тогда легче будет, Николай Петрович, и с сандвичевскими королями, что дружбу предлагают, торговлишку завести… Корабликов эдак бы пяток в год с разным добром из Санкт-Петербурга. Вот бы ахнули кругом! — И засмеялся Баранов, и глаза его заискрились от удовольствия.

— Ну вот, — с облегчением сказал Резанов, поощренный поддержкой Баранова, — теперь снова и снова поговорим о моряцкой вольнице… Что, ежели, например, вам в помощники, с непосредственным вам подчинением конечно, подкинуть молодого, предприимчивого и смелого капитана флота, чтобы морским делом ведал, а?

— Это было бы неплохо, — одобрил Хвостов. — Тогда, кроме условий контракта, с которым военные моряки не считаются, действовала бы военная субординация… Вот только подходящего человека из здешних моряков я не вижу.

— Не видите, — усмехнулся Резанов, — а я вижу!

Он выразительно посмотрел на Хвостова. Тот густо покраснел.

— Через каких-нибудь пять лет здесь создалась бы своя крепкая флотилия, — продолжал Резанов, — должное число людей и достаток. Можно было бы тогда заняться как следует не только севером, но и Курилами… А теперь пора нам с вами, господа офицеры, в путь-дорогу… А что, — вдруг весело закончил он, — если бы на прощание я предложил завтра нам вчетвером прогуляться пикничком на ту сторону бухты?

Необычность предложения поразила Баранова Он с нескрываемым удивлением уставился на Резанова: не ослышался ли?

На следующий день, около полудня, самый легкий и быстроходный ситхинский ял, выгребая вдоль берега к выходу из гавани, вошел в крохотный, хорошо укрытый зеленью заливчик и причалил к берегу. Гребцы перенесли на сухую полянку брезент, посуду и закуски и, по приказанию Резанова, удалились. Резанов был задумчив и молчалив, у спутников нарастало недоумение и любопытство.

Как гостеприимный хозяин, не позволяя себе помогать, он наполнил стаканчики, разложил по тарелкам закуски и предложил тост за здоровье Александра Андреевича — «исключительного правителя и человека, предоставленного самому себе благодаря попустительству плохо знающего положение вещей Петербурга».

— Я поставил себе первейшей целью, дорогой Александр Андреевич, положить этому конец, — сказал он, — и хочу вам торжественно об этом заявить.

Баранов был растроган и, расплескивая от волнения вино, провозгласил тост за здоровье Николая Петровича, «не щадящего сил и здоровья для блага далекого края».

— У нас в Петербурге, — сказал Резанов, — до сих пор представляют себе, что наша Российско-Американская компания — дело предпринимательское, промышленное и торговое, и только. Лишь очень немногие понимают, что это не так, что наше укрепление здесь и расширение есть первейшая государственная задача.

— В вашем лице, — обратился он к морякам, — я вижу молодое поколение, охваченное благородными чувствами, и взываю к вашей самоотверженной помощи. Я наблюдал в вас минуты слабости, — он пристально уставился на Хвостова, но теперь я торжествую вместе с вами вашу победу, победу духа. Унижающее вас падениями прошедшее — позади, а впереди подвиги и слава… Вы, Гавриил Иванович, — перевел он взгляд на Давыдова, — скромно укрываетесь в тени, жертвуя собой ради святого чувства дружбы. Что может быть краше? Что может быть выше? Вы воскрешаете собой незабвенные образы героев древности Кастора и Поллукса. Хвала вам!

С большим смущением чокнулись с ним офицеры.

Через несколько дней тепло и сердечно распрощались со стареющим уже, но все еще незаменимым Барановым. Обнимаясь с Резановым, Баранов всплакнул: «Опять один…» И неудержимые слезы навертывались на глаза у этого неутомимого, закаленного в невзгодах и бурях борца за Русскую Америку.

В то время как Крузенштерн уже пожинал лавры в Петербурге, Резанов, не теряя времени и пренебрегая удобствами, безостановочно мчался в Якутск. Это не помешало ему не пропускать ни одной конторы компании и даже фактории без ревизии. Сопровождавшие его приказчик компании Панаев и егерь буквально сбились с ног, добывая подставы, лошадей, проводников, продовольствие.

Многие сотни верст верхом, в мороз и вьюги давали, однако, себя чувствовать: в Якутск Резанов прибыл еле живой.

Около Нижне-Удинска он решился на рискованную переправу по льду между угрожающими полыньями бурной речки с шумными потоками воды и подо льдом и над ним. Лошадь поскользнулась на наледи и упала, придавивши бок и ногу всадника. Острый как кинжал осколок льда вонзился под коленную чашечку. Ледяное купанье вызвало жестокую простуду. Напрасно Панаев уговаривал Резанова передохнуть хоть два дня. Ранение колена вызвало сильное кровотечение, ушибленная грудь ныла, но и это не остановило упрямца: он без передышки продолжал свой путь.

Наконец Красноярск! Резанова лихорадило, бросало то в жар, то в озноб. Через наложенные на разбитое колено повязки просачивались кровь и гной. В дом больного уже пришлось внести на руках.

К ночи стало хуже: жар, бред… Резанов поминутно подымался на постели и требовал от дежурного егеря перо. В неудобной позе пробовал писать, но, обессиленный, падал в забытьи на подушки.

Созванные утром на консилиум врачи, не сомневаясь, дружно поставили диагноз — гангрена. Делать ампутацию было поздно и бесцельно…

На следующий день курьер, посланный за Резановым вдогонку из Петропавловска, привез ему лестный высочайший рескрипт, табакерку с вензелевым изображением государя, украшенную бриллиантами, и повеление о принятии его сына в Пажеский корпус. Поздно. Резанов умирал…

Умирал он в полном сознании, отдавая распоряжение о сохранении своих дневников, записок, описи их и пересылке всех материалов в Петербург, первенствующему директору компании Булдакову.