К неведомым берегам

Чиж Георгий Прокофьевич

Часть третья

ВЫХОД В ОКЕАН

 

 

 

1. Обиженный гардемарин

Столовая морского кадетского корпуса быстро успокаивалась. Похожее на всплески прибоя шарканье бесчисленных ног постепенно замирало в отдаленных коридорах и на лестницах. Смутно отражался в опустевшей глади исцарапанного подошвами и потускневшего паркета неуютный и безмолвный бриг «Наварин».

Сегодня большой день, 31 декабря 1831 года: морская школа выпускала в родной флот, на простор морей, шестьдесят готовых к полетам орлят. Выпустила всех, кроме одного, но зато лучшего из лучших!..

На самом уголке примкнутой почти вплотную к печке скамьи, против мрачной громады брига, виднеется щуплая мальчишечья фигурка. Голова бессильно опустилась к коленям, гардемаринские погоны на торчащих кверху костлявых плечах сморщились и смялись неровными складками. Спит?.. Задумался?.. Плачет?

Не спит и не плачет. Самообладание мальчика сдерживает рвущиеся наружу рыдания. Это Геннадий Невельской — лучший из лучших орлят, украшение корпуса. Он мучительно ищет выхода из обидного положения, в которое попал, и не находит.

Виновник этой незаслуженной обиды и горя — сам император! Мальчику не верится: тот самый император, который так часто отличал Невельского на своих прогулках с кадетами, щедро угощал его фруктами и конфетами за самозабвенное, искусное и упорное карабканье вверх по каскадам петергофских фонтанов и смелое плавание и ныряние в холодных прозрачных бассейнах за брошенной палкой… И вдруг нежданно-негаданно обидел, да как!..

Может, и вправду он такой жестокий, как рассказывали кадеты… Ведь они даже старались не ездить во дворец — притворялись больными, а друзьям сознавались, что просто боятся: прикажет повесить, вот и все… Лейтенанта Бестужева на каторгу в кандалах отослал….

Неожиданно перед глазами встала во всех подробностях прогулка царя с кадетами и брошенная в воду палка, за которой, как дрессированные собачонки, плывут мальчики…

И сердце Невельского наполнилось гневом. За что царь так оскорбил его?

Царь, как это делалось ежегодно, лично просматривал на днях гардемаринский список представленных к производству в мичманы.

— Невельской? — спросил он, остановив острый ноготь на его фамилии, стараясь что-то вспомнить. — Это тот крохотный, но ловкий и смышленый мальчишечка? Неужели он уже окончил курс?

— Да, ваше величество, Геннадий Невельской — первый по успехам и записан на мраморную доску, — доложил директор корпуса вице-адмирал Крузенштерн.

— На доску?.. Ну, на доску, конечно, следует, — согласился император. Да, следует… А вот в мичманы, в командиры над людьми — слишком рано. Где же авторитет офицера? Нехорошо выходит… Нет, не разрешаю: офицер, да еще на корабле, прежде всего должен пользоваться у матросов неограниченным авторитетом, а что же здесь?

— Ваше величество, ему семнадцать лет, — осмелился сказать в защиту Невельского директор. — Мы таких выпускали неоднократно.

— Знаю, — недовольным голосом возразил царь. — Выпускали. Так то были настоящие юноши — молодые люди, а этот — совершенное дитя, на вид ему лет двенадцать-тринадцать, не больше… Нет, задержим на годик, худа не будет. И, немного помедлив, добавил: — Пусть подольше побудет под вашим влиянием здесь, а не на палубе с разными разнузданными шалопаями…

Взволнованный директор корпуса не находил нужных слов и дрожащими пальцами левой руки не переставая машинально вращал в одну и ту же сторону надетый на палец правой руки жалованный брильянтовый перстень. Он с плохо скрываемым осуждением, не отводя глаз, следил, как из-под мягкого карандаша размашисто выбегали неумолимые слова: «Задержать производство Невельского на год…»

На следующий день приехавший в корпус к концу обеда Крузенштерн приказал выстроить окончивших и поздравил их с производством в офицеры. Невельской отсутствовал.

Не говоря никому ни слова и не расспрашивая, директор с озабоченным видом прошел по коридорам, заглянул в классы, библиотеку, столовую и, подойдя к кадету, часовому на бриге, проделавшему перед ним по уставу «на караул», спросил:

— Невельского не видал?

Вымуштрованный кадет-часовой не ответил, но выразительно перевел глаза с директора в сторону.

Директор неслышно подошел к неподвижной согнувшейся фигуре и положил руку на плечо. Невельской вздрогнул, вскочил и вытянулся.

— Зачем здесь сидишь, Невельской? Столовая не для мечтателей… Я хотел, Невельской, тебе по-отечески сказать, — и он погладил мальчика по голове, — надо быть твердым как сталь — не гнуться и не ломаться… Зачем от товарищей отвернулся? Не надо, они тебя любят и огорчены не менее, чем ты. Мои Карлуша и Яша просили меня позвать тебя сегодня встретить Новый год с нами. Приходи, потолкуем, как взрослым мужчинам держать себя надо…

— Покорно благодарю, ваше превосходство, я буду держать себя как подобает, — пообещал мальчик.

— Ну, вот и хорошо, — одобрил директор и снова ласково похлопал Невельского по плечу. — Скажу, что придешь… Рады будут…

И маленький Невельской на самом деле на встрече Нового года в семье Крузенштерна вел себя так, как будто ничего неприятного не случилось.

После скромного ужина адмирал подарил Невельскому роскошное трехтомное издание своего кругосветного плавания с пудовым атласом и собственноручной надписью.

Предложенный Крузенштерном проект занятий Невельского в предстоявшем учебном году увлек юношу: он проведет год не только с большой для себя пользой, но и к тому же интересно. В самом деле, в гардемаринском классе ему придется быть не столько учеником, сколько учителем своих новых товарищей, особенно отстающих из них. Он будет непосредственно участвовать в большой работе по постройке в адмиралтействе разборной модели фрегата «Президент». Директор предоставил ему право пользоваться его библиотекой редких русских и иностранных книг — словом, предстоит интереснейший год.

Особенно же приятной неожиданностью для обиженного Невельского явилось предложение трех преподавателей офицерских классов, как первоначально называлась морская академия, руководить его занятиями по их предметам. Все трое были выдающимися педагогами.

На первом месте между ними стоял Шульгин, профессор русской истории, до самозабвения увлекавшийся ею. Всегда приветливый, доверчиво открывавший чуткое сердце навстречу любви к знанию, бесконечно добрый, он, живя исключительно на свои учительские заработки, ухитрился содержать и успешно «выводил в люди» четырех своих братьев и сестер. Для этого ему приходилось читать курс истории одновременно в шести учебных заведениях, в том числе и в университете, вставать до света и ложиться далеко за полночь, а подчас шагать пешком из Царского Села в Петербург, чтобы попасть к началу занятий. Но усталость не лишала его ни душевного равновесия, ни обычной приветливости.

Интересуясь исторической географией, он не жалел для развития ее ни времени, ни сил, не останавливаясь даже перед трудностями составления таких оригинальных курсов, как историческая топография. Ко времени его знакомства с Невельским он уже был известен как ученый-историк. Живой и наблюдательный, он легко откликался и на современные политические вопросы.

— Милый дружок, — говаривал он Невельскому, — жизнь бьет ключом сильнее не в центре страны, где она устоялась, а на далеких окраинах… Страны юго-запада России суть страны славных воспоминаний для нашего отечества. Здесь, под Олеговым хранительным щитом, укреплялись русские младенческие силы; здесь была для нас колыбель первого нашего гражданского образования и первого законодательства. На западе, отстаивая свою самобытность и свою государственность, нам приходится защищаться. А на востоке, где границы не устоялись, мы должны идти вперед, чтобы в конце концов опереться на постоянные границы государств-соседей, доныне неопределенные, ускользающие. Наша русская культура должна поднять культуру кочевническую… Работы, захватывающей работы, голубчик, хватит досыта на всех… Жизнь прекрасна, потому что она — борьба. Без борьбы нет жизни!.. Огорчения, неудачи закаляют.

Восхищенный Геня Невельской не сводил глаз с увлекающегося наставника: в волнении стеснялось дыхание, горячей стремительной волной вливались неведомые силы, смущенная душа жаждала богатырских действий, подвигов, в которых нуждается родина.

— Посмотри, голубчик, сюда! — и с этими словами Иван Петрович Шульгин однажды закрыл ладонями чуть ли не половину Тихого океана. — Курилы, Приморье, Амур — вот то, к чему должно, не мешкая, приложить руки. Здесь наше будущее, сюда надо стремиться всем существом, укрепляться, расширяться, пока издалека не налетело сюда международное воронье… Оно еще не выхватило желанной добычи из рук, но уже каркает, уже всячески кружит приспособляется. Народ наш чувствует и понимает это сыздавна и недаром пытался укрепиться дальше на востоке, идя по стопам Ермака. Казацкая вольница в конце XVII века проникла из Якутска на Амур и основала Албазин сильную крепость, державшую в подчинении всю Даурию.

— И что же, отдали ее? — живо спросил Невельской. — Почему не помогли?

— Не сумели или не захотели, трудно сказать… Опасались угроз маньчжур, а, должно быть, можно было и не бояться: плохо знали, что делается у них.

— А теперь не боимся? Конечно, не боимся, — поспешил успокоить себя Невельской.

— Русских, голубчик, мало…

— Войск? — недоумевал Невельской.

— Руководителей, — коротко бросил Шульгин и, оставив Невельского в недоумении, оборвал разговор.

Недомолвки Шульгина останавливали внимание юноши, он подолгу задумывался. Вопросы накапливались.

Восприимчивый юноша после таких разговоров уходил взволнованный, в приподнятом настроении и с неутолимой жаждой учиться, учиться и учиться…

Преподаватель истории русской литературы Плаксин с исключительной убедительностью доказывал, что наша молодая литература, к которой с таким обидным пренебрежением относились оторванные от России, воспитанные иностранцами образованные круги русских верхов, крепнет с каждым годом и не только догоняет чванных учителей, но умеет сказать и свое новое, самобытное слово, к тому же облеченное в оригинальную и более совершенную, чем иностранные образцы, форму.

Плаксин, увлекаясь уроками, подчас не замечал ничего вокруг. Как-то он читал слушателям морских офицерских курсов об элементах сатиры в баснях Крылова, сравнивал с баснями иностранными. Предметом сравнения на этот раз служила басня «Воспитание льва» известного французского баснописца Флориана.

Плаксин не заметил, как в класс в сопровождении директора вошел император, дав офицерам знак молчать. Вошел и остановился у открытой двери. Подавшись далеко вперед грудью и не сводя оловянных глаз с Плаксина, он зловеще хмурился и все внимательнее и внимательнее вслушивался.

Воспитание царевича-львенка, по Флориану, собакой в духе христианской кротости и любви к подданным явно пришлось императору не по вкусу, не понравилась и сыновняя привязанность царевича-львенка к воспитательнице-собаке, открывшей ему глаза на злоупотребления поставленных царем нечестных начальников…

Однако суровые морщины на лбу императора разгладились и по хмурому лицу скользнула, не задерживаясь, едва заметная улыбка, когда лев из крыловской басни вознамерился отдать царевича-львенка на воспитание царю птиц — орлу. Когда же лев задал уже прошедшему науку ученому львенку вопрос: «Как ты свой народ счастливым сделать чаешь?» — император весь превратился во внимание.

«У птиц недаром говорят, что я хватаю с неба звезды, — сказал с убеждением львенок. — Когда ж намерен ты правленье мне вручить, то я тотчас начну зверей учить вить гнезды…»

Видимо, не ожидавший такого оборота, император, давясь беззвучным смехом, выхватил носовой платок и, боясь уронить свое достоинство в глазах класса офицеров, не прощаясь и заплетаясь шпорами, поспешно вышел. За ним семенил Крузенштерн.

— Что это такое? Ты учился чему-нибудь подобному? — спросил царь в коридоре.

— Эта новость, ваше величество, именуется «история российской словесности». Заведена у меня и у сухопутных…

Наибольшее, однако, влияние на складывавшийся духовный облик Геннадия Ивановича Невельского оказало тесное его общение с молодым астрономом Зеленым. С этих пор Невельской перестал смотреть на астрономию как на какую-то прикладную расчетную науку, необходимую только для ориентировки на море и на суше. Уроки Зеленого будили мысль о беспредельности мироздания. Они учили о многовековой борьбе астрономии с астрологией, с этой таинственной наукой жрецов, с суеверными учениями ее, о тесной личной связи каждого человека с планетами и звездами, о замысловатых туманных предсказаниях гороскопов и их действительной ценности…

Склонный к анализу пытливый ум Невельского за этот год окреп, установился: юноша решительно перестал принимать все сообщаемое «на веру», без тщательной самостоятельной проверки. Он возмужал и созрел, как говорится, «вырос», но, увы, только душевно, и царского повеления не выполнил — не утратил мальчишеского вида и не прибавил ни вершка в росте.

Через год выдающийся по успехам гардемарин Невельской стал обыкновенным мичманом 27-го флотского экипажа, вынужденным за неимением высоких покровителей самостоятельно пробивать себе дорогу в жизнь.

Но лишний год, проведенный в корпусе, расширил и углубил научную подготовку. Еще через год мы видим Невельского в числе слушателей морских офицерских классов; зиму учится, лето плавает и, меняя руководителей, корабли и моря, приобретает необходимый морской опыт. Еще три года рядовой морской лямки — и рядовое же производство в лейтенанты…

И вдруг Геннадия Ивановича Невельского командировали на корабль, на котором приучался к морскому делу второй сын царя — десятилетний великий князь Константин Николаевич. Ему предстояло в будущем командовать флотом, а потому с пеленок он носил звание генерал-адмирала. Пока что, однако, по воле своего воспитателя контр-адмирала Литке генерал-адмирал Константин должен проходить морские практические науки под руководством скромного и знающего лейтенанта Невельского.

— Слышали? Генерал-адмирал плачет, когда приходится выходить в море без «няньки Архимеда»! — подсмеиваются школьные товарищи Невельского, вспоминая данное ему в корпусе прозвище «Архимед», и, конечно, дружно завидуют: мальчик генерал-адмирал растет, не сегодня — завтра он — настоящий генерал-адмирал и министр. Вот когда Архимед пойдет в гору!

Проходит еще несколько лет. На кораблях «Беллона», «Аврора», «Ингерманланд» великим князем исхожены все западноевропейские моря. Ученик уже капитан 2-го ранга, а учитель по-прежнему — лейтенант флота. Они в прекрасных отношениях, но не дружеских, хотя могли бы быть и в душевно близких: Геннадий Иванович пользуется полным доверием мальчика, которого увлек мечтой о далеком Амуре, о величии государства и закреплении и усилении его на Дальнем Востоке. Но Геннадий Иванович не верит в возможность и прочность великокняжеской дружбы, он предпочитает сохранять только уважение к себе и с учеником всегда сдержан и холоден. Такое поведение невыгодно для карьеры… Пусть! Но зато он, Невельской, останется самим собой, что в жизни является основным и главным.

И вот в то время, когда великий князь становится капитаном первого ранга и командиром фрегата «Паллада», предназначенного к дальнему плаванию, когда он ждет только совершеннолетия, чтобы возглавить российский военный флот, капитан-лейтенант Невельской, блуждая по делам из канцелярии в канцелярию по адмиралтейству, случайно узнает о закладке в Финляндии маленького транспорта, предназначенного в дальнее плавание в Петропавловск для снабжения его продовольствием, одеждой, военным и морским снаряжением…

«Жребий брошен», — тут же решает Невельской. Он станет командиром этого судна, возьмет на себя поручение в Петропавловск и, пользуясь случаем, увидит собственными глазами, осуществимы ли на самом деле мечты его жизни…

 

2. Выбор

Двадцатилетний командир фрегата «Паллада» великий князь Константин Николаевич в своей просторной, комфортабельно обставленной каюте. Здесь трюмо, пианино, несколько мягких кресел, два дивана, софа из двух частей, поставленных под прямым углом, одна вдоль корабля, другая — поперек (удобно лежать при бортовой качке и при килевой), шкаф, набитый книгами, и платяной шкаф, тоже набитый — военными и штатскими костюмами.

Константин Николаевич в прекрасном настроении: работы по подготовке «Паллады» к дальнему плаванию успешно близятся к концу. Он одобряюще смотрит на смущенного Геннадия Ивановича в ожидании услышать то, что эти дни слышали от каждого обращающегося с просьбой: «Ваше высочество, возьмите меня с собой в плавание». Он готов тут же ответить согласием.

— Ваше императорское высочество, — продолжая смущаться и волнуясь, тихо произносит Невельской. — Вам хорошо известно мое отношение к служебным обязанностям в течение почти десяти лет, — он переводит стесненное дыхание…

«Конечно, оставайтесь при мне, — собирается ответить великий князь и приоткрывает рот. — Иметь вас при себе — это и мое желание… вы меня предупредили», — хочет сказать он, но останавливается: вместо просьбы великий князь слышит нечто неожиданное и странное.

— Я буду говорить совершенно откровенно, — продолжает Невельской, ваше высочество, я хочу уйти в дальнее плавание!

— Вот именно это я и имею в виду, — с живостью подхватывает великий князь. — Вы пойдете со мной на «Палладе».

— Нет, ваше высочество, — твердо отвечает Невельской, — я хочу идти один… Хочу идти туда, о чем давно мечтаю… Это мой долг перед родиной.

— Я не понимаю вас, — обиженно говорит великий князь. — Мы оба служим родине… Служба со мною вас почему-то не радует, — и пожимает плечами. Так я понял?

— Ваше высочество, я давно вынашиваю в себе единую мысль и горячее желание послужить родине на заброшенном и забытом Востоке: там и люди нужнее. Между тем возможность послужить там все время ускользает от меня далее и далее. Слабеет решимость, слабеет воля, и я чувствую, что теперь, именно теперь судьба дает мне последний шанс на осуществление мечты многих лет!

— Геннадий Иванович, никак не пойму, чего вы от меня хотите, однако мешать вам ни в чем не собираюсь!..

— Ваше высочество, я, конечно, и не жду от вас какой-нибудь помехи, наоборот, я жду вашей помощи — я хочу получить в командование строящийся транспорт «Байкал».

— «Байкал»? — Константин Николаевич широко раскрывает глаза. — Странная просьба, Геннадий Иванович, — назначение на транспорт, кроме больших хлопот и неизбежных неприятностей, вам решительно дать ничего не может. Объяснитесь поподробнее.

— Слушаюсь, ваше высочество. Разрешите, — Невельской развернул карту восточной половины Азии, от Байкала до берегов Северной Америки.

— Извольте взглянуть сюда, ваше высочество, — он провел карандашом по Сахалину, гряде Курильских и Алеутских островов и вдоль побережья Америки, от северной ее оконечности к югу до Сан-Франциско. — Эти места требуют заселения и укрепления для того, чтобы обратиться в мощную первую линию наших крепостей в Тихом океане. Недаром плавание вдоль густой цепи островов местные мореходы остроумно называют «идти по-за огороду»; этот естественный частокол из островов представляет собой непроходимый барьер для любого неприятеля. Другими словами, ими мы легко можем закрыть выход из Тихого океана к нашему на десятки тысяч верст открытому северному побережью… За стеной островов мы неодолимы!..

— Я все это от вас слышал неоднократно, — тоном упрека прервал Невельского великий князь.

— Я умоляю вас, ваше высочество, выслушайте терпеливо мои доводы. Я хочу, чтобы вы их не только знали и поняли, но приняли бы их и уверовали, как верую я! — горячо воскликнул Невельской.

— Ну что же, продолжайте, я слушаю, — смиренно согласился Константин Николаевич, с обреченным видом пододвигая себе кресло. Потом встал, прошелся по каюте и склонился над картой.

— Камчатка, — продолжал Невельской, — со своей исключительно удобной по природным условиям обширной Авачинской бухтой и портом, способным вместить чуть ли не все флоты мира, беззащитна перед блокадой ее сравнительно небольшим десантом. Она легко может быть отрезана от остальной части империи и лишена снабжения, а наш флот так же легко может быть заперт в бухте…

— Но ведь есть и другие порты на побережье, — заметил Константин Николаевич, указывая на Охотск.

— Нет, ваше высочество, купцы, а особенно Российско-Американская компания, хорошо его изучили. Их совершенно не удовлетворяет Петропавловск, обиженный удобной связью с материком, но ни с какой стороны не устраивает и Охотск, где они ежегодно теряют свои суда на баре и кошках. Теперь стали указывать на Аян, несмотря на явные его недостатки: мал, открыт с южной стороны, не имеет связи с Якутском — пока это только ничтожная фактория Российско-Американской компании. Будущего порт иметь не может и для стоянки военного флота непригоден.

— Вы напрасно так браните Аян, — возразил великий князь, усаживаясь в кресло. — Аян считают будущей опорой военного флота на востоке.

— Потому что нет другого, о чем я и говорю! — с запальчивостью воскликнул Невельской. — А отсюда прямой вывод: надо продолжить поиски, проверить еще и еще раз побережье до Аяна и изучить все береговые извилины до самой Кореи…

Константин Николаевич вскочил с кресла и замахал руками, протестуя, но это не остановило разгорячившегося Невельского.

— Надо, наконец, основательно исследовать устье Амура!.. А здесь, как назло, мы почему-то не только не обнаруживаем настойчивости и упорства, но даже попросту уклоняемся от каких бы то ни было попыток исследования. — Он остановился и понизил голос: — Я хочу, ваше высочество, с вашей помощью добиться согласия на это исследование, трудное и ответственное, и сочту разрешение за величайшую для меня милость!

— М-м-м… — замялся великий князь. — Вы, по-видимому, совершенно не желаете считаться с данными, установленными Лаперузом, Бротоном и, наконец, вашим божеством — адмиралом Крузенштерном. А они положительно утверждают, что вход в Амур для морских судов непроходим, так как загроможден банками, мелями и песками…

— Ваше высочество! — воскликнул Невельской. — Обратите внимание на то, как издавна все государства интересовались и интересуются до сих пор устьем Амура! А ведь в нем наше вечное незыблемое владычество над побережьем Тихого океана, в нем наш естественный водный путь от побережья на тысячи верст в глубь своей страны, в нем наше снабжение всего азиатского и американского севера хлебом. От владения Амуром зависит наша мощь на востоке! Иностранцы, особенно англичане, проникают сюда к нам под самыми неправдоподобными предлогами: здесь и десятки экспедиций для отыскания пропавшего Франклина, здесь и бесчисленные китоловы под флагами Соединенных Штатов, Англии, Голландии, Франции и даже сухопутной Швейцарии. Здесь и подозрительные купцы с пушками вместо товаров, и будто бы занесенные бурями разные морские бродяги. И это все воронье, ваше высочество, нет-нет да и пробует пройти в Амур и Охотское море между Сахалином и берегом!..

— Все это так, — прервал Невельского великий князь, подойдя к нему вплотную и с какой-то снисходительностью глядя сверху вниз на тщедушную фигурку, — все это так… я все это знаю и сочувствую, но чем я-то могу помочь?

— Я прошу вас, ваше высочество, во-первых, как я уже сказал, помочь мне получить в командование транспорт «Байкал» и, во-вторых, поддержать мое ходатайство перед светлейшим князем Меньшиковым о поручении мне, после сдачи груза в Петропавловске, обследовать побережье южнее Охотска, войти в устье Амура, пересечь по сухому пути перешеек между Сахалином и материком и дойти до Татарского залива.

— Второе уже сделано без вас, — возразил великий князь. — И повторяю, достаточно авторитетно: имена Крузенштерна, Лаперуза и Бротона сами говорят за себя.

Невельской, однако, не сдавался.

— Ваше высочество, нет таких морских авторитетов, которые бы не ошибались. Вам самим прекрасно известны ошибки таких светил, как Колумб, Васко да Гама, Магеллан, Кук — всех не перечесть. Чем лучше их Лаперуз, Бротон и Крузенштерн? Ведь ни один из них перешейка не пересек ни вдоль, ни поперек, а без этого, согласитесь, какие бы то ни было доводы являются только более или менее убедительными предположениями… То же самое надо сказать и об устье Амура: надо пройти промерами весь лиман вдоль и поперек: непроходимый для судов в одном месте, он может оказаться легкопроходимым в другом, еще не обследованном. А утверждать, что самый Амур мелководен и что устье его загромождено песками, преждевременно. Только после действительно тщательного исследования с чистой совестью можно будет отказаться от южного порта или порта в устье Амура, от плавания по Амуру и защиты Приамурья… И вам, ваше высочество, лучше меня известно, что откладывать задуманное мною надолго нельзя: вряд ли мы получим еще раз отсрочку!

— К крайнему моему сожалению, Геннадий Иванович, я вынужден ответить вам решительным отказом, — твердо произнес великий князь и, видимо взволновавшись и сам, опять зашагал по каюте, потом стал спиной к Невельскому и молча долго смотрел в широкое окно на оживленную гавань.

Невельской, дрожа от обиды, бурно переживал решительный отказ от удовлетворения его первой в жизни и, как ему казалось, небольшой просьбы и тоже молчал, тщетно стараясь сложить упрямившуюся, развернутую на столе карту…

— Геннадий Иванович, — неожиданно и как будто вдруг решившись на какой-то опасный шаг, повернулся к нему великий князь, — ведь это первая ваша ко мне просьба, не правда ли?

— Да, ваше высочество, первая и…

— И последняя, хотите сказать?.. Вам тяжело, я это вижу и до сих пор колебался, что предпринять, так как вы вправе были ожидать от меня другого ответа, но дело в том, что вы знаете далеко не все… — он остановился.

Невельской быстро вскинул вверх голову и уже не спускал глаз с лица великого князя. Чего же он еще не знает об Амуре?

— Я решился вам сообщить, совершенно секретно, что творилось в последнее время, скрывалось и скрывается даже и от меня… Знаете ли вы, что императору недавно был сделан министром иностранных дел доклад, поддержанный министрами — военным и финансов, о том, что даже простая разведка на Амуре, даже один намек на какие-то действия со стороны России может вызвать неудовольствие европейских государств, особенно Англии?.. Ну вот… И что, несмотря на это, император решил послать для исследования Амура и вопроса о Сахалине экспедицию во главе с Путятиным…

— Я знаю, что она отменена, — сказал Невельской.

— И тем не менее экспедиция состоялась!

— Нет, об этом я ничего не слышал, — смущенно ответил Невельской. Лицо его покрылось красными пятнами.

— Ну так вот, Геннадий Иванович, — понизил голос великий князь, повторяю, что я решил посвятить вас в эту государственную тайну, разглашение которой может повредить не только вам, но и мне, запомните это.

Невельской поклонился.

— Секретная экспедиция под видом занесенных бурей рыбаков, отнюдь не русских, а какой то неизвестной национальности, под каким-то несуществующим разноцветным флагом, поручена была контр-адмиралу Врангелю, как главе правления Российско-Американской компании, втайне от членов его правления! Возглавил экспедицию корпуса штурманов поручик Гаврилов, знаете такого?

— Да, ваше высочество, слышал: дельный и опытный офицер, но больной, как я слышал на днях…

— Так вот, команда его маленького брига, кстати сказать, моего имени «Константин», набранная умышленно главным образом из алеутов и американских креолов, даже не должна была знать, где находится ее бриг… Я не видал рапорта Гаврилова Врангелю о результатах разведки, но знаю точно содержание резолюции императора на представленном ему докладе: «Весьма сожалею. Вопрос об Амуре, как реке бесполезной, оставить; лиц, посылавшихся к Амуру, наградить». Теперь посудите сами, к чему повела бы попытка с моей стороны поддержать вас перед государем в вашем благородном и бескорыстном порыве, хотя я ему весьма сочувствую и разделяю… За ваше назначение на «Байкал» я ручаюсь. Это в моих силах. И если вы еще однажды придете и скажете: желаю на «Байкал», то быть сему. Но подумайте: целесообразно ли это? После всего мною вам сказанного. Подумайте и приходите.

Невельской вышел в лихорадочном ознобе, с затуманенным сознанием. Взбудораженные мысли не находили выхода, а между тем необходимо было выбирать: успокоиться ли под крылышком расположенного к нему царского сына и в недалеком будущем неограниченного владыки флота, создать семейный очаг и уют и благоденствовать… или бороться до конца? «Надо поступать, — говорил он себе, — как все, по тщательно взвешенному расчету…»

Но что-то властное, более сильное и более упорное, чем бесстрастная логика, бунтовало в душе, заставляло повторять: «Нет, нет! Жизнь проходит. Мне тридцать три года. И ничего до сих пор мною не сделано… Надо не отступать от задуманного».

 

3. Знаменательная встреча

— Тебе придется, Невельской, вместе с «Байкалом» состоять в распоряжении сибирского генерал-губернатора. Генерал Муравьев сейчас в Петербурге. Воспользуйся случаем, представься ему, — приказал Невельскому начальник главного морского штаба светлейший князь Меньшиков.

Как фактический и полновластный хозяин морского министерства, адмиралтейства и флота, он позволял себе говорить «ты» молодым офицерам.

Геннадий Иванович не заставил себя ждать и в тот же день, горя от нетерпения узнать, кто он, этот генерал-губернатор, с которым придется иметь дело, направился к Муравьеву.

— Я командир строящегося на верфи Бергстрема и Сулемана, в Гельсингфорсе, транспорта «Байкал» в двести пятьдесят тонн, — объяснял Невельской. — Транспорт предназначен для службы в Охотске и должен доставить для Охотского и Петропавловского портов различные комиссариатские, кораблестроительные и артиллерийские запасы и материалы. Выход «Байкала» в море предположен осенью будущего года.

Открытый взгляд Геннадия Ивановича располагал к себе, а прошлая его служба внушала к нему доверие. Муравьев же никогда не упускал случая мысленно прикинуть, нельзя ли приспособить понравившегося человека, как исполнителя, к какому-нибудь особо нужному делу. Он сразу заинтересовался Невельским.

— Скажите, если не секрет, что заставило вас отказаться от блестящей карьеры у великого князя и ринуться в опасную неизвестность на восток?

Геннадий Иванович чуть не вскрикнул от радости: заданный вопрос давал ему возможность сразу приступить к своему давно вынашиваемому проекту. Он рассказал горячо и толково о лелеемой мечте и о своих надеждах осуществить, наконец, ее. Тут, в свою очередь, заволновался Муравьев. Ему судьба Амура тоже казалась важной. Но, скрывая свои чувства, он почти холодно спросил:

— Вы подобрали уже команду для вашего транспорта?

— Да, ваше превосходительство, мне повезло: попались, как на подбор, прекрасные, молодые, полные сил и желания служить, хорошо подготовленные, энергичные офицеры.

— Я вашему плану вполне сочувствую, — сказал Муравьев, — но, ознакомившись с материалами об имевших уже место попытках, не вполне верю в возможность его осуществления. Прежде всего скажите, что следует признать несомненно доказанным в интересующем обоих нас деле?

— Только немногие факты, ваше превосходительство, но отнюдь не выводы! — с жаром воскликнул Невельской. — Например, оставим Лаперуза и Бротона, поскольку они, продвигаясь с юга, до устья Амура не дошли и его не видали, а основывались только на словах туземцев, языка которых не знали. Остается Крузенштерн. Он шел с севера и добрался до расположенных друг против друга мысов Головачева — со стороны Сахалина и Ромберга — со стороны материка. Устье должно было находиться со стороны мыса Ромберга, но Ромберг также до него не добрался… А если принять во внимание, что этот офицер был известен своей службой «спустя рукава», то какова цена его показанию, будто он не мог пройти к устью? Может быть, не мог, а может быть, и не захотел… На все исследование, ваше превосходительство, затрачено было около восьми часов! Во всяком случае, до тех пор, пока вся полоса предполагаемого Сахалинского перешейка не будет пройдена, все равно как — по суше или по воде, — ни о том, остров ли Сахалин, или полуостров, ни о том, что представляет собой устье Амура и где именно оно находится, ничего достоверно утверждать нельзя. Вопрос требует глубокого исследования, может быть, кропотливого, опасного, но сделать его надо, и я, повторяю, готов за, это взяться.

— Прекрасно, очень хорошо, но как? Одного моего сочувствия здесь недостаточно, не правда ли?

— Да, — засмеялся Невельской, — требуется по крайней мере еще и распоряжение. Его может дать озабоченный необходимостью иметь незамерзающий порт генерал-губернатор Сибири! Он может поручить находящемуся в его распоряжении «Байкалу» тщательно обшарить все береговые извилины к югу до самого устья Амура. А может, и южнее? — он вопросительно посмотрел на сосредоточенно сосущего трубку Муравьева.

— Вы, кажется, забыли, голубчик, — Муравьев вынул изо рта докуренную трубку, — что вы со своим «Байкалом» в мыслях уже действуете, таким образом, не в наших пределах. Чужие границы… Во всяком случае, ваше ходатайство о поручении вам исследования дальнейшего прохода от мысов Ромберга и Головачева к югу я буду поддерживать. Об этом доложите при свидании со светлейшим князем, а в случае крайней необходимости можете еще обратиться от моего имени и к министру внутренних дел Перовскому.

Невельской так и поступил, но со стороны Меньшикова наткнулся на решительный отказ от попытки возбудить вопрос об экспедиции как потому, что нельзя было бы обойтись без участия министра иностранных дел, который не захочет пойти против самого себя и откажет в представлении вопроса государю, так и потому, что у Невельского фактически не будет времени заняться экспедицией: «Байкал» сможет прийти в Петропавловск не ранее глубокой осени, то есть к самому концу навигации.

Огорченный, но все же не совсем обескураженный ответом Меньшикова, Геннадий Иванович решил прежде всего устранить всплывшее вдруг действительно серьезное препятствие — слишком позднее прибытие «Байкала» в Петропавловск и ускорить свой выход в море. Откровенная беседа его с наблюдавшим за постройкой транспорта на самой верфи лейтенантом Казакевичем, которого Невельскому пришлось посвятить в замысел, выяснила, что ускорение постройки на месяц и даже на два вполне возможно.

Пришлось пойти на некоторую хитрость. Пользуясь тем, что Меньшиков числился также финляндским генерал-губернатором, Невельской однажды затеял с Бергстремом разговор о том, что его светлость очень недоволен кораблестроительной компанией, так как она с него содрала за постройку транспорта втридорога да еще растягивает строительство, вследствие чего транспорт рискует не добраться до места даже к концу навигации 1849 года. Таким образом можно потерять еще один год и оставить население восточного побережья без припасов. Его светлость поэтому был бы чрезвычайно рад и благодарен, если б фирма ускорила постройку, тем более что возможности есть. Бергстрем согласился вместо сентября спустить транспорт на воду весной.

Полный надежд Невельской неутомимо носился по канцеляриям министерств и адмиралтейства, из Петербурга в Гельсингфорс, оттуда в Кронштадт, обратно в Петербург и успевал еще рыться в библиотеках и архивах, продолжая прилежно изучать вопрос о границах России с Китаем. Книжные раскопки давали хорошие результаты, по его мнению, речь должна была идти не об овладении Амуром и Сахалином, а о восстановлении забытых, но всегда существовавших прав России на них, добытых открытиями, людскими заселениями и кровью предков. Кое-что возмущало и огорчало: так, он сравнивал государственные границы, обозначенные на карте времен царя Алексея Михайловича, с более поздними и не мог понять, когда и почему границы были перемещены не в пользу России. Случайно попавшая в руки Невельского английская карта разъяснила вопрос: новые, вымышленные границы попали в русские карты именно оттуда. Но каким путем? На карте, составленной при царе Алексее Михайловиче, наша граница на востоке включала Охотское море с устьем Амура, на юго-востоке — реку Амур до Сунгари, на юге она шла от устья Сунгари вверх по Амуру. В состав владения входили туземные племена гиляков, наткисов, гольдов, дучер, дауров, тунгусов, бурят… «Как же смеет этот голландский выходец-троеверец, к великому несчастью России, министр, за полстолетие не научившийся русскому языку, швыряться целыми российскими областями?» — думал Невельской о канцлере Нессельроде, заправлявшем в эти годы всей внешней политикой России.

Маленький Невельской негодовал и в бессильной ярости сжимал кулаки, заражая негодованием своих офицеров. «Теперь мне понятно, как это случилось, — думал Геннадий Иванович о пренебрежении Россией своими собственными интересами на Амуре. — Тут сыграли первенствующую роль нелепые сказки о том, что устье Амура теряется в песках и что сам он не годится для судоходства».

«Байкал» спущен на воду, оборудован, оснащен и приведен в Кронштадт под срочную погрузку. Невельской поспешил в Петергоф с докладом к Меньшикову, у которого застал министра внутренних дел Перовского с братом, тоже человеком влиятельным при дворе. Доклад происходил в их присутствии, причем обоим хорошо были известны, по рассказам Меньшикова и Муравьева, и сам Невельской и его сокровенные планы.

— Ваша светлость! — сказан Невельской очень довольному его действиями Меньшикову, только что выразившему свою благодарность. — Я сделал все возможное, чтобы выкроить время для описи юго-восточного берега Охотского моря, а еще южнее могут занести меня свежие ветры и сильные течения, настойчиво упоминаемые Крузенштерном в заключении об устье Амура!

— Ничего не изменилось, Невельской, не трать сил попусту: министр иностранных дел продолжает считать места нерусскими и доклада государю делать не будет. Да и денег нет на экспедиции.

— Я денег, ваша светлость, не просил и не прошу, я их найду у себя.

— Да почему ты хочешь во что бы то ни стало помешать ему рискнуть своей головой, Александр Сергеевич? — вдруг вмешался один из Перовских.

— Я не протестовал бы на твоем месте, пускай ломает, — поддакнул и другой, поощрительно улыбнувшись в сторону Невельского. — Мало ли куда действительно могут занести ветры!..

— Вот что, — после минутного раздумья распорядился нахмуренный Меньшиков, — поезжай сейчас же в Петербург к вице-адмиралу инспекторского департамента Лермонтову, возьми у него представление сибирского генерал-губернатора, — Геннадий Иванович вздрогнул: значит есть такое представление, — я дам записку. Прочти представление, составь проект инструкции и завтра же мне доложи…

Ощущая всю дорогу сочувственные и одобряющие пожатия братьев Перовских, Геннадий Иванович спешил в Петербург, как на крыльях. Он не замечал тряской, выматывающей душу пролетки и, непрестанно покрикивая, тыкал извозчика кулаком в спину, обещая «на чай». Не помогло: оказалось, что занятия в департаменте окончились.

Запыхавшись, он, однако, ворвался к собиравшемуся домой Лермонтову и, несмотря на его протесты, чуть не силой вручил записку Меньшикова. Записка быстро решила дело, протесты прекратились, и с драгоценным представлением Муравьева в руках Невельской поспешил домой.

Представление являлось ответом на его февральское письмо Муравьеву. В нем Геннадий Иванович писал, что рассчитывает быть в Петропавловске в мае месяце, а не осенью, но что, судя по разговору с Меньшиковым, без содействия Муравьева разрешения на опись берегов получить не удастся из-за того, что Нессельроде считает их нерусскими.

— Вот что, Невельской, — сказан Меньшиков, внимательно прочитавший представление Муравьева и проект инструкции, составленной Невельским, и спокойно, но решительно перечеркнул его почти целиком. Оставил только то, что касалось предписания разгрузить транспорт и находиться в распоряжении сибирского генерал-губернатора; а в свободное время, вставил он: «посмотреть юго-восточный берег Охотского моря между теми местами, которые были определены или усмотрены прежними мореплавателями». Это было расплывчато, звучало невинно и было вполне приемлемо даже для подозрительного и ревнивого Нессельроде.

— Этим я не собираюсь избавить тебя от ответственности за нарушение высочайшего повеления, я его и не допускаю. Это, братец, разжалование в солдаты! Амура здесь нет! Край принадлежит не нам, — Меньшиков глубоко вздохнул. — Впрочем, — добавил он, как бы рассуждая вслух сам с собой, если подобный осмотр будет произведен случайно, без каких-либо несчастий, то есть без потери людей или судна и без упущений в описи и исследовании Константиновского залива и окрестных берегов, куда предполагается перенести Охотский порт, то, может быть, обойдется и благополучно. Инструкция будет сообщена генерал-губернатору. Ну, с богом, — он обнял Невельского и, уже смеясь, закончил напутствием: — А здешние чиновники, особенно комиссариатские, злятся на тебя и подают жалобы генерал-интенданту: заставил ты их работать. Спеши, голубчик, спеши, кланяйся генерал-губернатору и его молодой супруге. Да не влюбись — обаятельная француженка!

Пользуясь долговременным пребыванием в Кронштадте, Геннадий Иванович побывал у главного командира порта барона Беллинсгаузена. Этот известный исследователь Антарктиды мичманом плавал к устью Амура с Крузенштерном. К удивлению и радости Невельского, адмирал сказал, что вполне разделяет высказываемые им сомнения в правильности заключения Крузенштерна, но что, тем не менее, возможность плавания в устье Амура исключается. Это будто бы доказано какой-то недавней экспедицией, которую снаряжал Врангель, председатель главного правления Российско-Американской компании.

— Вам необходимо иметь при описи берегов алеутскую байдарку с двумя гребцами и переводчика, я попрошу ее для вас у Фердинанда Петровича, любезно предложил Беллинсгаузен и написал Врангелю записку.

Старик Врангель охотно обещал помочь и не удержался, чтобы не рассказать об экспедиции штурмана Гаврилова. Мало того, усадив Невельского в кресло, он показал в копиях все документы экспедиции.

Наконец-то!.. Прыгающие буквы и едва различаемые дрожавшие строчки сливались, глаза заволакивало туманом. Невельской старался овладеть собою: ведь перед ним тот самый неизвестный, до сих пор ускользающий материал, который стал ему поперек дороги! Материалом, однако, он так и не овладел из-за коротенькой, видимо забытой среди бумаг, личной записки Гаврилова Врангелю: «Встречные ветры и течения, краткость времени и неимение средств и мое нездоровье, — писал Гаврилов, — помешали мне выполнить возложенное на меня поручение с достаточной точностью, вследствие чего по моим описям нельзя делать каких-либо заключений о том, в какой степени лиман и устье Амура на самом деле доступны с моря…» Лоб и спина Невельского покрылись испариной, потные кончики плясавших от волнения пальцев в полном изнеможении еле держали листок прилипшей к ним записки, дрожавшей вместе с ними: «Налгали! бушевало в груди Невельского. — Они налгали доверявшему им государю!..» Перед Невельским, бессильным как следует рассмотреть развернутую Врангелем карту, отчетливо встали слова копии доклада Нессельроде: «Повеление вашего величества председателем главного правления Российско-Американской компании, бароном Врангелем, в точности исполнено; устье реки Амур оказалось недоступным для мореходных судов, ибо глубина на оном от полутора до трех с половиной футов и Сахалин — полуостров, почему река Амур не имеет для России никакого значения…»

 

4. Жребий брошен

Дальний вояж транспорта «Байкал» под командой капитан-лейтенанта Невельского проходил как по писаному, и Невельской бросил якорь в Петропавловске в начале мая 1849 года. К 29 мая закончил разгрузку и сдачу товара, произвел осмотр судна и нужные починки и получил заказанную алеутскую байдарку, а 30-го на рассвете уже разбудил безмятежную сонную тишину бухты поросячьим визгом шпиля и деловитым звоном якорных цепей. Серьезность и сосредоточенность еще накануне с вечера избороздили лоб и лицо Невельского морщинами и так и застыли. Сосредоточенными, впрочем, стали все. Ночью тревожно дремали: камнем на сердце легла забота: неотвязно тяготила дума о сознательном и обдуманном нарушении дисциплины и воинского долга.

— Дорогие друзья мои! Да, вы для меня отнюдь не «господа офицеры», и обращаюсь я к вам не как командир корабля, а как старший товарищ и друг, так обратился вечером Невельской к офицерам. — Вам предстоит сделать трудный, быть может, труднейший в жизни выбор, который для себя самого я сделал много лет тому назад. Я должен осуществить во что бы то ни стало вам известную идею. Для меня поэтому дело проще: я сам стремился к ныне предпринятым действиям и считаю, что нравственное право на них я получил давно. Ваше положение другое — вы невольные жертвы моих, быть может, необоснованных и фантастических замыслов… Законного разрешения на то, что мы собираемся делать, у нас нет. Та инструкция, которую оставил здесь для меня генерал-губернатор, является пока только неутвержденным проектом — мы идем к берегам Амура самочинно, против прямого запрещения государя. Правда, как я думаю, государь введен в заблуждение министром. Я не только не могу сулить вам славы и отличий, но честно должен предупредить о грозящем, быть может, разжаловании и арестантской куртке. В моем сердце поэтому не найдется ни тени осуждения тех из вас, для которых мои дальнейшие шаги неприемлемы, и я по-прежнему сохраню к ним чувство уважения и теплой дружбы, спаявшей нас во время счастливого доселе плавания. Я распорядился так: для желающих списаться с корабля до самого выхода «Байкала» из Авачинской губы в море будет приготовлена шлюпка с гребцами. Никаких объяснений для оставления корабля не нужно. В случае надобности ответственность за все предстоящее я принимаю на одного себя.

Разошлись молча и так же молча приступили к работе: не перекорялись, как бывало, друг с другом закадычные приятели, мичманы Гейсмар и Гроте, и не подшучивал над бесшабашным близоруким юнкером князем Ухтомским веселый подпоручик корпуса штурманов Попов.

— Аврал! — коротко приказал, выходя на шканцы, Невельской.

Здесь в присутствии всех офицеров и команды громким бодрым голосом он официально произнес другое:

— Господа офицеры и матросы! На нашу долю выпало исполнение важного для государства дела. Я надеюсь, что каждый из вас честно и благородно исполнит при этом долг свой перед отечеством! Экспедиция наша является секретной, и поэтому все, что вам придется совершать по моему приказанию, должно оставаться в тайне. По прибытии на место наших действий вам будет дана мною подробная инструкция…

— Ваше благородие, — приставал к вахтенному лейтенанту Казакевичу боцман, — шлюпку не прикажете ли поднять? Заливает.

— Не зальет! — отмахивался Казакевич.

И пустая шлюпка с положенными на дно веслами продолжала рыскать из стороны в сторону, сиротливо болтаясь за окрыленными парусами и лавирующим к выходу из бухты транспортом… Шлюпка не понадобилась.

Противные ветры перемежались со штилями. Штили сопровождались непроницаемыми молочными туманами. «Байкал» полз как черепаха и подолгу дрейфовал, с тем чтобы снова, как слепец с клюкой, ощупывая беспрестанно дно и лавируя, брести вдоль Курильской гряды островов. Нужен был хоть один ясный день или хоть час, чтобы через первый попавшийся пролив пробраться в Охотское море. Счастье улыбнулось только 7 июня: ласковое солнце осветило четвертый Курильский пролив, помогло ориентироваться и взять курс прямо на то место, где Крузенштерн почти полстолетия назад встретил напугавший его «сулой», принятый им за бар реки Амур, и отошел подальше от берегов.

Счастье продолжалось недолго: опять опустилась всем надоевшая тяжелая завеса туманов, как бы пытавшихся еще раз скрыть от пытливых и настойчивых русских людей тайну Амура. Тихо, крадучись, с повязкой тумана на глазах осторожный «Байкал» подползал к вожделенной, но гостеприимной точке северной конечности Сахалина. Упорство командира было вознаграждено только 11 июня: ясный, безоблачный день помог, наконец, точно определиться. А к вечеру опять заволокло.

Мрачная туманная ночь, непрерывное бросание лота, противный порывистый ветер и ход не более двух-трех узлов вконец изнурили несдававшихся моряков. И вдруг в полной тьме, при изменившемся направлении ветра, все ясно услышали зловещее шипение и всплески невидимого буруна — пришлось снова отойти в море и с волнением ждать рассвета, держа наготове оба якоря.

Выглянувшее из морских глубин, не отоспавшееся за ночь подслеповатое кривое солнце осветило лениво уплывавший к югу туман. Отойдя от корабля миль на пять, туман так же лениво стал скатываться в темно-серые свертки и пополз куда-то кверху, открывая за собой неведомую землю.

Берег Сахалина оказался на двадцать миль ближе, чем на карте Крузенштерна: карта не верна!

— Ветер — с берега!

Это заставило тотчас же удвоить осторожность.

Перед лавирующим «Байкалом» — унылая и неясная линия берега пустынной низменной равнины с двумя высокими горными хребтами по бокам. Они тянутся с севера на юг и пропадают вдали. До берега еще далеко, около двух миль, и глубина под «Байкалом» очень большая, но с салинга хорошо видны протянувшиеся от самого берега многочисленные кошки. За ними и за песчаной полосой отсвечивает необозримое пространство воды. Сверились с картой — на ней показан сплошной скалистый берег. Надо обследовать.

— Из бухты вон! Шлюпку на воду! За ней — байдарка!

— Алеуты сюда!

Кто первым высадится на северный берег Сахалина? Счастье выпадает на долю мичмана Гроте и подпоручика Попова, остальные что-то недовольно бурчат под нос — не повезло — и, вооружившись подзорными трубами, не спускают глаз с отваливших счастливчиков.

«Байкал» ни минуты не застаивается на месте и, снявшись с якоря, идет вдоль берега. Шлюпка заходит в каждую береговую складку, она ищет пролива к видному с салинга за береговой полосой озеру. Гроте вооружен инструментами.

Так началась самовольная опись Сахалина капитан-лейтенантом Невельским.

Шлюпка и байдарка возвратились только к вечеру. Гроте и Попов возбуждены и, не стесняясь тем, что делают официальный доклад, поминутно перебивают друг друга. Невельской улыбается и не мешает: он успеет хорошенько допросить их потом, поодиночке, когда уляжется возбуждение, тем более что и без них день дал «Байкалу» кое-что новое, важное.

Еще утром с «Байкала» было замечено сильное течение с юга на север, а в шесть с половиной вечера течение приняло обратное направление! Гроте и Попов донесли, что вода из озера через обнаруженный ими пролив с большой силой стремится в море — ясно, что морское течение с севера на юг и обратно, встречаясь с другим течением, с запада на восток — из озера, создают далеко видный с корабля, кипящий, бурлящий «сулой», который меняет свое направление с северо-восточного на юго-восточное: вот почему в свое время Крузенштерн, не зная о существовании ни озера, ни пролива, вывел ошибочное заключение, что здесь где-то близко находится бар Амура или одного из его рукавов… Да, бар есть, но он лежит против входа в озеро, и Амур здесь ни при чем!..

Расхождение с картой по всему пути большое: «Байкал» шел в трех милях от берега, а по карте — в расстоянии от семи до шестнадцати миль…

— Господа, — озабоченно говорит Невельской, — предупреждаю еще раз, примите во внимание обнаруженное и соблюдайте крайнюю осторожность. Завтра с восходом солнца опять пойдут шлюпка и байдарка. Байдарка — по озеру, шлюпка — морем, под самым берегом. По тому же направлению с промерами в расстоянии одной-двух миль от берега пойдет и «Байкал».

Второй вечер опять принес новости: на одной из высоко поднявшихся над водой кошек, поросших тальником и можжевельником, обнаружены три небольших селения. Туземцы разбежались, но не все.

Оказались они гиляками. Одеты в рыбьи кожи и собачьи шкуры мехом вверх. На головах — грубо сделанные из древесной коры шляпы. На ногах тюленьи чулки. Гостей приняли миролюбиво, но неприветливое выражение лиц и хитрые-прехитрые глаза, которые они стараются прятать, доверия не возбуждали.

Убедившись в течение следующего дня, что в северной оконечности Сахалина для стоянки судов нет ни одной хотя бы мало-мальски удовлетворительной бухты, «Байкал» направился к югу вдоль западного берега Сахалина.

Сильное и неправильное встречное течение сбивало корабль с курса, а резко менявшиеся глубины заставляли все время лавировать. Постоянная перемена галсов измучила и без того обессиленную команду, как вдруг на глубине шести сажен корабль покачнулся и сел на крутую банку. Опять аврал, опять сверхчеловеческие усилия сдвинуть корабль: ни верпы, ни становые якоря не помогли — сняться не удалось, начавшееся с приливом волнение с ожесточением колотило транспорт о кочковатое твердое дно…

Невольно Невельскому пришли на ум и уже не выходили из головы и подкашивали энергию пророческие слова Меньшикова по поводу предполагаемого самовольства: «Впрочем, если подобный осмотр будет произведен случайно, без каких-либо несчастий, то есть без потери людей или судна и без упущения возложенного на вас поручения — описи и исследования Константиновского залива и окрестных с ним берегов, куда предполагается перенести Охотский порт, — то, может быть, и обойдется благополучно».

«Вот оно, — волновался Невельской, — описи охотского побережья и не начинали, а корабль загубили… Нет, видимо, «не обойдется благополучно».

Еле двигавшаяся команда вяло отзывалась на приказания капитана, корабль как будто прирос к мели.

Но то, что не удавалось падавшим от усталости людям, поднявшийся прилив и переменившийся ветер поправили в одну минуту: корабль закачался на воде. В трюме сухо, повреждений нет. Только новое, крепко построенное судно могло играть роль копровой бабы или трамбовки в течение шестнадцати часов подряд и не развалиться.

Казакевич ходил гоголем — он один не падал духом и нет-нет подходил к Невельскому и ободрял:

— Не развалится, Геня, успокойся. Я его строил, знаю, что не развалится, — крепок, как скорлупа ореха.

Опять высланы к берегу Гроте и Попов, «Байкал» же из осторожности отошел в море и там лавировал всю ночь и часть дня, поджидая их возвращения. Шлюпка и байдарка заблудились: они попали в открытый Гавриловым еще в 1846 году залив Обмана и так же, как и он, приняли залив за лиман Амура. Ночевали на берегу и вернулись только к вечеру.

Отсюда Невельской решил идти с промерами прямо к мысу Головачева, но не дошел и опять угодил на мель. Густой туман не давал никакой возможности ориентироваться.

Горькую думу думал Невельской, выстаивая подолгу в одиночестве на мостике. Как бы злорадствовали все его недоброхоты и критики, если бы сейчас видели его положение! Холодные капли оседали на зюйдвестке и мелкими рябинами покрывали лицо, соединялись и струйками стекали по шее и подбородку, неприятно щекотали и леденили грудь. Команда отсыпалась. Просветлело только на третий день.

«От мыса Головачева на запад, — доносили посланные в разведку, тянется отмель глубиной не более восьми-девяти футов, с глубокими ямами, в беспорядке разбросанными и часто вовсе не связанными друг с другом. Прохода от мыса к югу нет». Оставалось попытать счастья у западного, материкового берега. Так Невельской и порешил.

Ощупью потянулся «Байкал» вдоль уходившей на запад кошки. Высланный вперед на шлюпке мичман Гроте на достаточной для транспорта глубине стал на якорь в качестве бакена. Дойдя до этого места, «Байкал» благополучно обогнул кошку по глубокой воде и, бросая лот, стал подвигаться к материковому берегу и вместе с тем — вперед, избрав ориентиром высокую конусообразную гору, видневшуюся за мысом Ромберга. За кошкой, ближе к западному берегу, оказалась глубина в шесть сажен. До берега оставалось около полутора миль. Очевидно, «Байкал» нащупал фарватер. Действительно, глубина ближе к берегу стала уменьшаться.

Двигаясь короткими галсами, зигзагом между отмелью и берегом, Невельской устанавливал ширину прохода к югу.

Операция была тяжелая: садились на мель, с трудом стягивались и опять садились. Стемнело, моросил холодный дождь. Люди выбились из сил и ворчали, офицеры пожимали плечами и не проявляли никакой инициативы. Невельской не сдержался, и впервые на корабле услышали начальнический окрик и брань.

Офицеры и команда притихли, насупились. В кают-компании весь вечер царило угрюмое молчание. Недовольный всеми и собою Невельской, забившись в свою каюту, ворочался без сна до утра. Корабль стоял на якорях, придавленный плотным туманом. В головах измученных, оторванных десятком тысяч верст от родины людей рождались тяжелые кошмары и беспросветные, как этот туман, мысли…

Утром внезапно поднявшийся свежий ветер разорвал в клочья навалившуюся на «Байкал» мокрую и холодную подушку тумана, и корабль, имея впереди идущие с промерами две шлюпки и байдарку, как только что покинувший постель тяжелый больной, неверно и медленно двинулся вперед. Встречное течение оказалось настолько сильным, что только порывы еще более усилившегося ветра позволяли передвигаться вперед редкими и короткими бросками.

— Идем, как стрелковая рота в наступление: перебежка — и носом в землю, — сказал сумрачного вида матрос, ослабляя в руках шкот.

— Вспомнил, балда, пехоту, перебежки, — с сердцем ответил сосед, тоже со шкотом в руках, повысил голос и крикнул, заглушая свист ветра в снастях: — Дурак! Не трави шкот, перекашиваешь! Тяни живее!

Под вечер удалось, наконец, бросить якорь при входе в лиман Амура. Отсюда уже можно было начинать его исследование и поиски фарватера дальше к югу на гребных судах. Лиман представлялся беспредельным и для изучения с наличными ничтожными силами по-прежнему недоступным. Люди приуныли, приуныл и командир.

Неправильные и быстрые разрозненные течения, лабиринты мелей, банок и обсыхающих лайд, противные юго-западные ветры сбивали парусный «Байкал» с пути и старались выбросить его из фарватера в стороны — то на одну, то на другую мель. Что же будет дальше? Ушедшим в разведку гребным судам было не легче.

Транспорт обезлюдел — на нем оставалось всего десять человек, все остальные брошены на исследование лимана: Гревенс — на шестивесельном баркасе, Гроте — на четырехвесельном, Гейсмар — на вельботе. Резкий порыв ветра вмиг раскидал их во все стороны: баркас выкинуло на лайду, вельбот на сахалинскую отмель, шлюпку — в море…

Промокшие до костей офицеры с командами еле добрались до берега и из выброшенных на сушу кусков коры и дерева развели дымный шипящий костер. Разделись и стали обсушиваться.

— Надо бы, — натягивая на себя заскорузлую от соленой воды рубашку, сказал, зевая во весь рот, Гревенс, — вы-ста-а-вить на-а ночь кара-а-ул, — и умолк.

— Ка-акие там еще караулы! — сонно возразил уже свернувшийся в клубочек Гроте. — На сто верст никого… — и заснул.

Никто, впрочем, успокоительного ответа Гроте не слыхал: согревшиеся офицеры и матросы спали мертвым сном.

Разгоревшийся было костер погас, но люди не просыпались.

Пробуждение от холода на рассвете оказалось весьма неприятным: исчезло все платье, продовольствие и сапоги. Рекогносцировка полуголых матросов выяснила близость большого гиляцкого селения.

 

5. Чудесные превращения

— Ваше высокоблагородие, три лодки! — закричал матрос с салинга отбывающему на мостике почти бессменную вахту самому капитану и показал рукой по направлению к берегу Сахалина.

Геннадий Иванович вскинул трубу и удивился — он узнал своих, и сердце его сжалось от недоброго предчувствия: возвращались все вместе, не вовремя, почему-то в одном белье, несмотря на холод и ветер.

Через час сконфуженные офицеры и матросы с потупленными глазами предстали перед капитаном в одном белье и без сапог. Кровоточащие, синие от холода ноги, выбивающие мелкую дробь зубы и опущенные головы говорили о многом, но не все. Гревенс взошел на мостик к капитану и, заикаясь, доложил. Капитан слушал, стиснув зубы.

— Инструменты? — спросил он.

— Целы, господин капитан! — ответил, дрожа уже не столько от холода, сколько от стыда и волнения, Гревенс, чувствуя на себе взоры своих раздетых матросов и любопытствующей команды корабля.

Наступило долгое молчание. Невельской обдумывал, как поступить.

— Господа офицеры, — сказал, наконец, членораздельно Невельской, — я арестую вас. Лейтенанта Гревенса за разгильдяйство и непростительное легкомыслие — на семь суток, остальных — на трое. Исполните в первый же день по прибытии в порт. Командам объявляю выговор. А теперь марш по местам, привести себя в порядок, умыться, обогреться и пообедать!

С опущенными, как были, головами разошлись.

Спустя час новый сигнал матроса с салинга: «Много лодок!» В подзорную трубу было видно, что идет целая флотилия гиляцких лодок, растянувшись полукругом. Отдельно впереди идет легкая лодка с четырьмя гребцами. Направление — на левый борт корабля.

— Спустить все лодки и вместе с вооруженными гребцами укрыться за правым бортом и ждать команды! Приготовить орудия левого борта к стрельбе! распорядился Невельской. — Оружие пускать в ход в самом крайнем случае. Постараться захватить первую лодку в плен. С салинга долой! Все по каютам!

Мертвый вид корабля не удивил приближающихся гиляков, уже владевших, как казалось им, опытом, показавшим беспечность русских моряков. Бесшумно, стараясь не выдать своего присутствия, приближалась флотилия, суживая полукруг…

Прижавшись к палубе и лежа, где и как можно, незаметные для наступающих, матросы и офицеры не спускали глаз с подходившей шлюпки. Гревенс и шесть человек матросов в кубрике лежали босые. На них некому было обращать внимание, так как, кроме прислуги у двух пушек да капитана, все были заняты.

Гиляцкая лодка подошла почти вплотную к «Байкалу», как вдруг мертвую тишину разодрал свист боцманской дудки. С левого борта прямо в воду, почти в самую гиляцкую лодку, бултыхнулось семь человек. Это были Гревенс и его команда. Неожиданный маневр озадачил не только гиляков, но и Невельского, успевшего только скомандовать:

— В атаку!

Цепкие руки прыгнувших в воду матросов раскачали гиляцкую лодку и выплеснули озадаченных гребцов в воду.

Через минуту еле дышавшие от страха, мокрые пленники лежали на палубе и, ничего не понимая, испуганно вращали глазами. Гиляцкая флотилия остановилась. Две-три лодки уже покинули строй и улепетывали обратно.

Вдохновенная и выразительная матросская мимика показала остальным, что захваченные в плен будут крепко наказаны, если те не образумятся и не отдадут награбленного. Не прошло и получаса, как любители чужого, воинственные гиляки спешно выгребали обратно домой, чтобы вернуть похищенное.

А через несколько дней завязалась дружба, и те же гиляки охотно продавали «Байкалу» рыбу и различные продукты в обмен на разные мелочи домашнего обихода и усердно помогали вести промеры глубин.

Обширность лимана угнетала Невельского. Исследовать возможности плавания здесь для морских судов с теми средствами, которые были в его распоряжении, да еще за два-три месяца, было задачей не по силам: площадь лимана превышала две тысячи квадратных верст. Пришлось сосредоточить внимание только на вопросе об устье Амура.

Шедший по сахалинскому берегу мичман Гроте, следуя на юг, наткнулся на отмель, которая, как казалось, закрывала проход к югу от берега до берега. Данные же доклада лейтенанта Казакевича подавали большие надежды: осматривая все бухты, он шел вдоль материкового берега и добрался до возвышенного мыса Тебах, за которым открылась очень глубокая, с западной стороны, бухта. Из бухты, во всю ее ширину, насколько можно было наблюдать, стремилось единое сильное течение.

— Я убежден, — закончил свой доклад Казакевич, — что бухта и есть устье Амура. Ширину его я определяю миль в семь.

— Петр Васильевич! — радостно воскликнул Невельской, выслушав доклад Казакевича. — Ты сделал, я в этом нисколько не сомневаюсь, великое для нас открытие. Завтра же мы крепко ухватимся за кончик твоей ниточки и уже не выпустим ее из рук. Ура!

Успех отпраздновали шампанским, матросы — лишней чаркой водки и добавочным отдыхом.

К утру Невельской сообщил план обследования, обдуманный им по частям еще в Петербурге, в спорах о промахах, допущенных его предшественниками: вместе с Казакевичем на гребных судах, не теряя нити глубин, войти в реку. Перейдя устье под левым берегом, добраться до возбуждающего сомнения главного русла Амура, затем перейти на правый его берег, спуститься вдоль него до впадения в лиман, пройти вдоль материкового берега до соединения лимана с Татарским проливом, до той широты, до которой доходил Бротон, а оттуда, следуя уже вдоль западного берега Сахалина к северу, возвратиться на транспорт.

— Вот, господа, порядок исполнения моего плана, — объявил Невельской офицерам. — Я полагаю, что если при этом ни в каком случае не терять нити глубин, по которой шел лейтенант Казакевич, то мы сможем одним выстрелом убить двух зайцев: проложить судоходный путь для входа в Амур кораблей и выхода обратно к морю, а может быть, и «несуществующему» Татарскому проливу, — и хмурое, изборожденное морщинами, покрытое мелкими рябинками лицо Невельского осветилось широкой радостной улыбкой. — Что бы ни случилось дальше, вход в Амур с севера оказался доступным для судов, и надо думать, что он не единственный. С богом!

Во главе с самим Невельским в поход двинулись шлюпки: шестерка, четверка и вельбот, с командирами на них — Поповым, Гейсмаром и Гроте. Поход не из легких: штормовые ветры заставляли чуть не вплотную прижиматься к берегам, десятки раз садиться на мель, сниматься, стоя по грудь в воде, и возвращаться обратно, чтобы ухватить упущенную нить глубин.

Шквалы рвали в клочья и без того уже рваные паруса и опрокидывали крохотные скорлупки. Дожди промочили насквозь платье; паруса стали мокрыми от шквальных дождей и туманов. Сухари заплесневели уже на четвертый день, провизия, особенно крупа, мука, макароны, превратилась в сплошной ком липкой противной массы. Промеры выматывали силы, а отдыхать было некогда и негде. Но тяжелые весла без перерыва сменялись набухшими водой мокрыми парусами, паруса сменялись снова тяжелыми веслами — поход продолжался.

Туман либо скрывал лодки друг от друга, либо сбивал их в кучу, нарушая строгую последовательность промеров. Руки как у матросов, так и у офицеров покрылись кровавыми мозолями и кровоподтеками, исчерченная по всем направлениям глубокими трещинами и ссадинами кожа потеряла эластичность, лопалась или шелушилась. От соленой воды образовались кровоточащие язвы.

И тем не менее участники похода не теряли бодрости — работа ладилась, и записные книжки покрывались рядами промеров глубин. Особенно радовали столбцы фарватера Амура, покрытые двузначными цифрами сажен, превышавшими нужные для плавания морских судов глубины в несколько раз.

Собираясь иногда вместе на ночевки и обсушиваясь у костра, неунывающая компания офицеров цитировала наизусть нелепости доклада Нессельроде о непригодности устья Амура для судоходства и сочиняла по этому поводу неприличные частушки, заражая своим задорным настроением и матросов. Частушки заливисто оглашали пустынные берега, и бесстыдное эхо четко и громко повторяло нескромные слова. Под пение легче было бросать лот и орудовать длинными шестами.

— Тсс! Господа офицеры! — как-то при свете ярко разгоревшегося костра неожиданно вскрикнул Невельской и сделал вид, что прислушивается.

Все застыли.

— Слышите? — крикнул он в сторону поющих матросов. — Не дышать…

— Ничего не слышим, — зашептали офицеры, тоже прислушиваясь.

— И я тоже, — серьезно заявил Невельской, — но я рассчитывал услышать бряцание оружием тех четырех тысяч маньчжур, которые день и ночь стерегут вход в Амур!

— Ха-ха-ха! — смеялись офицеры.

— Подкиньте, ребята, свеженьких сучьев сюда! Может, на огонь пожалуют!

Но маньчжуры не жаловали…

— Здесь мы построим крепость, — ни с того ни с сего однажды показал рукой Невельской на глубоко вдавшийся в реку полуостров, — она будет запирать вход в Амур с моря.

Этим он выдал свои сокровенные мечты: он не только исследовал, но и мысленно решительно закреплялся в этих местах, — он их занимал и собирался защищать.

Приближались к широте, до которой доходил Бротон. Перешеек все еще не появлялся, но проход между берегом и Сахалином постепенно суживался и мелел. И опять настроение упало. Шлюпки уже подходили к широте, до которой добрался Бротон, так что перешеек, если бы он существовал, представлял бы только узенькую полоску земли. Узенькую, однако превращавшую остров в полуостров.

Это случилось 22 июля 1849 года. Проход сузился до четырех миль. Хорошо был виден унылый и пустынный берег Сахалина с выступавшим далеко вперед низменным мысом, к которому ровной дугой стремилась с обеих сторон линия берега.

— Вот вам!

Попов встал и выразительно очертил по воздуху полукруг открывшегося залива и недовольно пожал плечами. Невельской кивнул головой: «Вижу», — и тоже пожал плечами, не сводя, однако, глаз с мыса. И вдруг нервно вскочил и закричал во всю силу легких, топая ногами и приседая, как бы помогая ходу шлюпки:

— Навались! Еще! Еще!

Вершина мыса на глазах стала отделяться от другой половинки, и, раздвигаясь, обе части дуги поползли в стороны.

— Навались, черти! Навались! — кричали сзади почти одновременно Гревенс и Гроте. Со стороны показалось, что дан старт для какого-то безумного состязания — лодки стремились в открывшуюся щель.

— Ура! — кричали люди на всех шлюпках.

— Ура! — бросали вверх шапки офицеры.

Перед изумленной командой открылся глубокий пролив в четыре мили шириной: на несколько миль вперед видны были оба берега пролива.

— Ура! Остров! — кричал Невельской.

— Ого-го! Остров! — кричали со всех лодок.

Высадились на берег.

— Шампанского! — требовали сиплыми, простуженными тенорками Гревенс и Гроте.

— Шампанского! — требовал басом Попов и тут же устроил чехарду, в которой приняли участие и забывшие об усталости матросы.

Со стороны можно было подумать, что на берег высадились два десятка бежавших из больницы бесноватых, не знающих, что с собою делать. Смотреть, однако, на них было некому.

— Все запасы сюда! — распорядился Невельской.

Разостлали брезент, разложили всю провизию. Увы, шампанского не оказалось. Досталось только по две чарки водки.

Радостно было смотреть на развевающиеся русские флаги!

— Господин капитан, — тихонько доложил стоявшему в стороне Невельскому поручик Попов. — Продовольствие сильно подмочено.

— А мы будем есть мокрым и соленым, — бесшабашным тоном ответил Невельской и махнул рукой.

— Его хватит еще только на пять дней.

— А мы слопаем в один! Ну вас к черту! Съедим, и все тут.

Он присел на край вытащенной на берег шлюпки и достал из бокового кармана затрепанную записную книжку.

— Ребята! — обратился Невельской к матросам. — Все ли вы хорошо видите пролив? Можно донести об этом в Петербург?

— Видим все, ваше высокоблагородие, — заговорили матросы. — Доноси!

— Ну вот, а что, если там дальше окажется перемычка и пролив тут же оканчивается?

— Не может быть, — возражали матросы.

— А вот и нет, может оказаться. Чтобы знать наверняка, надо пройти вперед еще миль десять, до того места, до которого с юга доходил по воде английский капитан Бротон. Вот когда дойдем до этого места, тогда можно и доносить.

— Дойдем, приказывай вперед! — кричали матросы.

— Вы слышали, что продовольствия у нас на пять дней, а для того, чтобы дойти туда и вернуться на транспорт, нужно не менее семи?

— Поголодаем два дня, и все! Идем! — дружно решили матросы.

И они пошли и убедились.

Последние четыре дня обратного пути пришлось голодать: селения не попадались, да и не до них было — шли быстро, но промеров не бросали. Промышляли по берегам в кустарниках зайцев и ловили рыбу.

Подошли к транспорту 1 августа вечером. Орать начали по крайней мере за две мили, требуя салюта. И дождались: на «Байкале» замигали огни, забегали люди, и при вступлении капитана на трап одиннадцать пушечных выстрелов огласили пустынным берегам весть о счастливом событии, о начале на этих берегах новой жизни.

 

6. Женский заговор

Упорные юго-восточные ветры с океана гнали над Аянским заливом нескончаемые караваны туч. Подстегиваемые ветром, косые дожди нещадно хлестали кланявшуюся в беспомощном трепете чуть не до земли робкую, покорную березу, и озорно свистела ветру вслед, чуть качаясь острыми копьями вершин, привычная к сумасшедшим шквалам колючая черная ель.

За непроницаемой завесой дождя совсем скрылась крохотная аянская фактория Российско-Американской компании, еще не возведенная в высокий ранг морского порта.

На этот раз, накануне сентября 1849 года, фактория могла, однако, гордиться своим значением: в бухте на якорях стояли целых два корабля: транспорт «Иртыш», над которым громко шлепал набухший водой генерал-губернаторский флаг, и морской бот «Кадьяк».

Генерал-губернатор Муравьев уже трижды побывал на складах компании, дважды успел пересмотреть приготовленный для обмена с гиляками нехитрый товар, приказал разостлать перед собой пахнувшие старой псиной еще не затюкованные гиляцкие меха, с гримасой отвращения понюхал охотскую лежалую муку и заплесневевшие сухари, дважды ходил с капитаном Завойко, чиновником Струве и штабс-капитаном Корсаковым в лес, интересовался количеством и качеством приготовленных для строительства бревен и дров. С каждым часом он становился все угрюмее и придирчивее: делать было решительно нечего, а ждать далее, по-видимому, безнадежно: транспорт «Байкал» с Невельским, повидаться с которым так не терпелось начальнику края, бесследно исчез.

Молодая жена начальника края и ее приятельница, виртуоз-виолончелистка Христиани, роптали. Они только что совершили тяжелое путешествие из Иркутска через Якутск в Охотск, а затем морем в Петропавловск и сюда. Их уже не веселили прогулки в заросшие колючим кустарником мокрые леса в обществе все тех же Миши Корсакова и чиновника для поручений Струве, надоели и задушевные и грустные песни неразлучной певучей виолончели Христиани. Не в духе был и постоянно жизнерадостный и неунывающий Корсаков: он только несколько месяцев назад приехал из Петербурга, покинув веселый гвардейский полк, и с тех пор вел непрерывно образ жизни неугомонного кочевника. Он жаждал одного отдыха, а отдых не давался. Корсаков невольно вспоминал, как окоченевший от быстрой езды без остановки в течение почти целого месяца, падая от усталости, но радостный, он ввалился в генерал-губернаторский дом, мечтая отоспаться и не желая даже думать о службе. Не успел он, однако, как следует обогреться, умыться и поесть, как к нему, торжественно размахивая листом бумаги, победно оживленный, пожаловал сам генерал:

— Да знаешь ли ты, Миша, что ты мне привез? — спросил он. — Это долгожданная инструкция Невельскому на обследование устья Амура!

— Знаю, дядя, а он сам-то где?

— Он, я думаю, приближается к Петропавловску, из которого уже должен выйти в начале мая… М-м-м… — генерал замялся. — Вот что, Мишенька, придется тебе понатужиться и денька через два марш-марш вперед, на Камчатку, в Петропавловск.

И, видя, что Корсаков помрачнел, уже строго добавил:

— Иначе нельзя, голубчик, сам рассчитай. Надо добраться, не теряя времени, до Охотска и выйти в море с первым днем навигации. Имей в виду, что она в Петропавловске начинается раньше, чем в Охотске, и можно Невельского упустить. Нечего и говорить, насколько важно для него получить высочайше утвержденную инструкцию — это придаст ему крылья.

Муравьев приостановился и после минутки раздумья добавил:

— Уверен, что этот одержимый ждать не станет и все равно улетит к своему Амуру без инструкции.

Через два дня, не отдохнувши, Миша, напутствуемый пожеланиями, вкусной снедью и горячими поцелуями красивой молодой тетки француженки, а заодно и мадемуазель Элиз, то скользил в легких нартах по снежным равнинам, то трясся в седле по горным и лесным тропам к Охотску.

В тот год навигация у Охотска началась только в июне — смысла ловить Невельского в Петропавловске не было, и Корсаков, превратившись из пехотинца в моряка, тотчас же из Охотска отважно пустился в море на борту «Кадьяка».

Покрейсировав у северной оконечности Сахалина, он дважды заходил в Константиновскую бухту, снова крейсировал и, наконец, отчаявшись встретиться с Невельским, угрюмый и злой, забился в Аян.

Прибытие туда же Муравьева, тоже после безуспешного крейсирования у северного берега Сахалина, привело обоих в уныние.

— Я надумал еще одну попытку, — вдруг заявил на третий день ожидания Муравьев.

— Какую? — уныло спросил Корсаков. — Наверное, погибли. Сами посудите, какая стояла погода. Штормы. «Кадьяк» едва спасся. Выбросило на берег, и утонули, вот и все… Я думаю, все же погода немного поправится. Тогда надо пройтись по берегам, — сделал предложение Корсаков.

— Так и мне кажется, ваше превосходительство, — подтвердил Завойко.

— Я решил, — кивнул головой Муравьев, — пошлю к Шантарским островам байдарку, пусть поищут хоть следы. Дай-ка мне сюда прапорщика Орлова.

Разговор происходил на палубе «Иртыша», где уединился Муравьев, чтобы как-нибудь скрыть от жены свое скверное настроение и не выдать угнетавших его мыслей о злой участи «Байкала».

— Вот что, прапорщик! — Боевой и бывалый штурман Дмитрий Иванович Орлов приготовился слушать. — Возьмите две байдарки и идите к югу вдоль берега, присматриваясь к нему, как будто собираетесь его описывать. Пройдите возможно дальше. Если попадутся люди, не вздумайте расспрашивать их о «Байкале» — выжидайте: если его видели, сами расскажут.

— Когда прикажете выйти, ваше превосходительство?

— Сейчас же.

Через полчаса Муравьев с борта «Иртыша» с любопытством и сомнением присматривался к сшитым из тюленьих шкур, натянутых на легкий каркас, шестивесельным байдаркам с выгребавшими из бухты гребцами-алеутами. Под ударами весел байдарки извивались, как живые.

— Я думаю, — сказал Струве, иронически подсмеиваясь, — что при прямом ударе волны в борт такая посудина согнется полукольцом, а пассажиры вывалятся.

— Не беспокойтесь, — ответил Корсаков, — не сгибаются и очень устойчивы.

Байдарки скользили мимо «Иртыша», едва касаясь воды, и вскоре за выступом входа в бухту скрылись. Стало еще сиротливее.

Через два дня нового томительного ожидания, как только просветлело, радостный окрик вахтенного возвестил, что в море виден корабль.

— Бот! — самоуверенно заявил Струве, опуская трубу. — Бот под всеми парусами.

— Бот-трехмачтовик? — с укоризной пожал плечами Корсаков и, состроив презрительную гримасу в сторону Струве, процедил сквозь зубы: — Стрюцкий, штафирка несчастный.

— Пешеброд, — так же презрительно смерив Корсакова с головы до пят, ответил Струве и отвернулся.

— Моряки! — засмеялся Муравьев и, вспомнив, что и сам он не моряк, обращаясь к вахтенному, спросил: — Транспорт?

— Так точно, ваше превосходительство, — уверенно ответил тот, продолжая пристально приглядываться к далекой точке. — Теперь видать ясно — транспорт «Байкал», ваше превосходительство!

— «Байкал»! — закричал Муравьев и засуетился. — Аврал! Шлюпку на воду! Вельбот! Штабс-капитан Корсаков, скорей навстречу. Струве, предупредите дам: я на велъботе.

Не прошло и минуты, как Миша Корсаков, укутываясь в брошенное с берега чье-то пальто и ловя увертывавшиеся на ветру рукава, торопливо командовал насторожившимся гребцам:

— На воду! Начали! Еще, еще! Наддай ходу!

Когда шлюпка приблизилась к воротам, сквозь узкий проход из бухты в море ясно был виден идущий на всех парусах, включая даже стаксели, транспорт «Байкал». Палуба его густо была покрыта шевелившимися точками.

— Вас ждет в Аяне их превосходительство! Прибыла высочайшая инструкция! — орал издалека в рупор возбужденный Корсаков, передавая устаревшие новости, уже известные от взятого Невельским на борт Орлова. — А у вас что?

— Все хорошо, — коротко отвечал Невельской, не желая повторяться, расскажу на борту, — и пояснил: — Вижу из бухты двенадцативесельный вельбот без флага, это он? Салютовать?

— Салютуйте, он, он! — оглядываясь назад, кричал Корсаков.

— Готовьсь к салюту! — распорядился Геннадий Иванович.

— Сколько прикажете? — спросил лейтенант Казакевич.

— Валяй все одиннадцать! — забывая о торжественности минуты и официальности обстановки, бросил опьяненный, счастливый Невельской.

Шлепая о волны длинными тяжелыми веслами, подходил неповоротливый вельбот.

Не слушая плохо доносившихся на «Байкал» слов генерал-губернатора, Невельской с упоением выкрикивал в рупор:

— Сахалин — остров! Вход в лиман и Амур возможен для мореходных судов и с севера и с юга! Вековое заблуждение рассеяно!

Вельбот беспомощно и нервно ерзал на волне и долго не давал выпрыгнуть, но как только нога Муравьева коснулась нижней ступеньки опущенного трапа, следивший за всеми движениями генерал-губернатора лейтенант Казакевич махнул рукой. Корабль вздрогнул от оглушительного выстрела и окутался вонючим, но приятным для всех участников густым дымом. Взволнованный Муравьев не успел решить, догадаются ли в порту ответить на салют, машинально оглянулся в сторону Аяна и, увидев клубы дыма, улыбнулся: «Догадались». Посреди рапорта, представлений, объятий, поцелуев и приветствий действительно стало докатываться отдаленное буханье аянских пушек.

— Я полагаю, что этот документ покроет все наши прегрешения, Геннадий Иванович, — обнадеживающе произнес Муравьев, вручая Невельскому высочайше утвержденную инструкцию.

— Увы, нет, ваше превосходительство, — шутя ответил Невельской, не думая, что его слова станут пророческими, — боюсь: ведь здесь нет разрешения на плавание по Амуру, а мы вошли и проплыли вверх и вниз по реке больше полусотни верст!

— А-я-яй! — так же шутливо в тон ответил Муравьев. — Значит, разжалование неминуемо.

Все захохотали.

— Шампанского! — потребовал Муравьев.

Офицеры переглянулись.

— У нас нет шампанского, ваше превосходительство, — пробормотал смущенно Невельской, — извините великодушно, на берегу.

— На берегу — то само собой, — не унимался Муравьев, — ну, тогда по чарке вина! Матросы! Государю императору ура!

А когда смолкло дружное «ура» и оказалось, что нет и водки, смутился было и Муравьев, но нашелся:

— Господин капитан, господа офицеры и лихие орлы матросы, — сказал он, — поздравляю всех вас с неслыханной одержанной вами великой победой. «Ура» вашему отважному капитану! — А после оглушительного «ура» он добавил: — На берегу за мной по три чарки…

После этого новое «ура», уже без всякого приглашения, не смолкало до самого входа «Байкала» в бухту.

Тут шла своя суета: дамы решили встретить прибывших хлебом-солью, очаги уже давно дымились для этой встречи…

— А если они возвратились ни с чем? — опасливо заметила Екатерина Николаевна.

— Не было бы салюта, — возразила Христиани.

— Салют «Байкала», — пояснил француженке Струве, — это привет порту и генерал-губернатору Восточной Сибири, а наш ответ — приветствие «Байкалу» по случаю благополучного возвращения, и больше ничего.

— Вот что мы сделаем, — решила генерал-губернаторша, — с поднесением повременим, пока не узнаем точно, а там видно будет, может быть, придется скушать самим.

Упавший ветер задержал резвый бег транспорта, и допрошенные гребцы с прибывшего вельбота успели сообщить приятные и волнующие новости.

Пропущенный генерал-губернатором вперед и слегка подталкиваемый им маленький, тщедушный триумфатор медленно и торжественно сошел с поданного вельбота, набитого до отказа пассажирами, на берег. Здесь его встретило все сбежавшееся население фактории, несколько ошалевших от салюта случайных гиляков, матросы, солдаты и две дамы, за которыми стоял матрос с хлебом-солью на блюде, накрытом расшитым полотенцем. Впереди всех стоял Струве, уполномоченный дамами держать речь.

Говорил Струве хорошо и закончил речь такими словами:

— Дорогой Геннадий Иванович! Для того чтобы сделать открытие, нужны ум, отвага и упрямство, но для того, чтобы доказать ошибку таких непререкаемых авторитетов, как ваши славные предшественники, нужны, кроме того, знание, вера в себя, дерзание и, что важнее всего, безграничная любовь к родине, когда жертва служебным положением и даже жизнью кажется желанным благом. И вы с вашими сотрудниками, в груди которых бьется такое же, как и ваше, львиное сердце, преодолели все препятствия. Вся Россия вместе с нами, я уверен, веками будет гордиться такими сынами. Честь вам и слава!

Невельской поклонился, целуя руки дамам, принял хлеб-соль, и шествие направилось к хибарке, очищенной под временную квартиру начальника края, где до утра провозглашались тосты и искрились бокалы.

В четыре часа ночи подвыпившие Гревенс, Гроте и Попов подошли к генералу и, вытянув руки по швам, попросили разрешения уйти.

— Что? — спросил Муравьев, недоумевая. — Что вам взбрело на ум?

— М-м-мы извиняемся, ваше превосходительство, н-но мы… заб-были… сесть под арест!

— Какой арест? Ничего не понимаю! — рассердился Муравьев.

Невельской, путаясь, объяснил.

— Ваш начальник теперь я? — спросил Муравьев.

— Да, ваше превосходительство.

— Арест отменяю — промах сторицею заглажен! Шампанского! Ура-а! — и бросился всех поочередно обнимать.

Шумно было и на кораблях: здесь дружно, не сговариваясь, крепко забыли о трех обещанных генерал-губернатором чарках и мерок не считали…

— Уж очень неказист, сударыня, этот ваш герой, — задумчиво заметила хозяйке Христиани за утренним кофе, когда мужчины разбрелись по делам и они остались одни.

— Головой ручаюсь вам, — многозначительно ответила генеральша, — что он сделает сумасшедшую карьеру…

— М-м-да-а? — протянула с загадочной улыбкой артистка. — В таком случае надо серьезно подумать…

Для заговора и тесного союза женщин-приятельниц этого обмена двумя короткими замечаниями оказалось вполне достаточно: над беспомощным героем, совершенно отвыкшим от женского общества, предательски раскинулась тонкая, искусно сотканная паутина женского обаяния.

А несколько часов спустя дивный инструмент Христиани под заколдованными пальцами молодой артистки нежно обволакивал то грустными, то обнадеживающими песнями о любви растревоженное и лишенное женской ласки, безвольное и полное жизни, наивное сердце неказистого веснушчатого капитан-лейтенанта.

Женские маневры не укрылись, однако, от зоркого глаза опытного, несмотря на молодость, царскосельского лицеиста и светского человека Струве, и он тут же решил взять героя под свое покровительство: мадемуазель Элиз он хорошо изучил во время пути, и заговор дам ему пришелся не по душе.

— Как вам понравились наши дамы? — спросил он Невельского, сопровождая его, по поручению Муравьева, на транспорт «Байкал». — Не правда ли, как хороша мадемуазель Элиз, а?

Невельской вспыхнул.

— Сказать по правде… я мало к ней присматривался, — потупился он в смущении.

— Скоро присмотритесь, — убежденно и умышленно резко сказал Струве, она вся как на ладони: протрещит целый день, не умолкая, утомит до одури — и все тут…

— Она глубоко чувствующая артистка, умна и говорит интересные вещи, серьезно заметил Невельской.

— Да, перескакивая, не останавливаясь, с предмета на предмет. Это плоды светскости: многие светские женщины у нас на этом, что называется, собаку съели, а она — способная ученица… Однако нельзя отнять у нее и больших достоинств: смела, отзывчива и любезна, — спохватился Струве, боясь переборщить критикой и потерять свой авторитет в глазах Невельского, но потом, как бы нехотя, добавил: — Хозяйственных наклонностей — никаких… не домовита, непоседа — настоящая концертирующая артистка, из города в город, в погоне за аплодисментами и славой… — И, решив, что на первый раз довольно, он перешел к другим темам.

Распоряжения Невельского по спешной подготовке к выходу в море, в Охотск, где он должен был сдать «Байкал» и ехать за Муравьевым в Иркутск, а затем — с докладом в Петербург, указания, данные прапорщику Орлову по предстоящей ему самостоятельной работе — описание берегов, съемки различных пунктов на материке и зимние наблюдения за морем и Амуром, — произвели на Струве большое впечатление продуманностью, спокойствием, отчетливостью и действительной необходимостью. Он проникся к Невельскому уважением, и искреннее желание прийти к нему на помощь и в Иркутске укрепилось. Он видел, что Невельской — человек не светский, к тому же застенчивый, лишенный самоуверенности, женщин не знает и требует поддержки и руководства первыми шагами в обществе.

— У нас в Иркутске отдохнете в чудном окружении, Геннадий Иванович, в исключительном, — начал он многозначительно.

— Это откуда же у вас такое взялось? Купцы, чиновники, дельцы…

— Зачем дельцы? Декабристы!

— Де-ка-бри-сты? В Иркутске? На свободе? — удивился Невельской.

— Представьте себе, в самом Иркутске. Учат своих детей в гимназии и институте благородных девиц, сами выступают, как незаурядные педагоги.

— Прямо сказка какая-то! — недоверчиво заметил Невельской. — Давно?

— Такая свобода? Нет, недавно, с приезда Николая Николаевича Муравьева…

Невельской с сомнением покачал головой:

— Кто же там из декабристов?

— В самом Иркутске с семьями только Волконские и Трубецкие, но многие в окрестностях: Поджио, Муравьевы, Борисовы, Раевский с семьей… Не стоит перечислять — почти всех увидите у Волконских, где я принят, как свой, и даже по просьбе Марии Николаевны руковожу первыми шагами только что окончившего гимназию сына их, Миши, ныне чиновника для поручений при генерал-губернаторе. Мишель — славный, серьезный мальчик… Подрастает и дочурка у них, Елена, — обещает превратиться в интересную женщину. Пребедовая девочка! Несмотря на свои четырнадцать лет, уже приворожила к себе одного из наших чиновников, Молчанова, и обратила его в белого раба. Девичье поколение у нас многочисленно и во всех отношениях выше ваших петербургских светских барышень. Я объясняю это большим вниманием к вопросам воспитания детей со стороны прошедших суровую школу жизни родителей, а пожалуй, и тем, что жены декабристов, да и мужья, до сих пор окружены ореолом мучеников за идею и общим сочувствием. Девицы у нас прониклись духом самопожертвования княгини Волконской, Трубецкой, Анненковой и только и мечтают о том, чтобы принести себя в жертву. Набожны и не чужды некоторого мистицизма… Присматриваю себе среди них жену и я.

— С каким успехом? — спросил Невельской.

— Увы, без успеха, несмотря на все старания, — вздохнул Струве, — они хотят полюбить непременно героя, а я не герой и, по-видимому, им никогда не буду. — Он остановился, а затем сказал: — А знаете, что мне пришло в голову, Геннадий Иванович? Ведь вы-то теперь герой! Боюсь, все в вас начнут влюбляться. Словом, как только приедете — к Волконским с визитом, под моей опекой, идет?

— Боюсь, уж очень одичал я, — засмеялся Невельской. — Чего доброго, не решусь, а в опекуне, пожалуй, действительно нуждаюсь, спасибо.

Не прошло и недели как все разлетелись: Корсаков на боте с кратким донесением Невельского Меньшикову и запиской Муравьева — в Охотск, а оттуда, посуху, в Петербург; Муравьев с дамами и Струве — прямо из Аяна, по новой сухопутной дороге через Нелькан — в Якутск и Иркутск; Невельской с офицерами — в Охотск, сдавать транспорт «Байкал», а затем на свидание с Муравьевым в Якутск.

Словом, Аян опустел, и жизнь здесь надолго замерла, И только изредка в факторию продолжали захаживать гиляки, да оставленный с несколькими людьми прапорщик из штурманов Орлов терпеливо ждал бесконечно далекой весны, вскрытия Амура и возможности начать промеры, в десятый раз вычерчивая по наброскам и запискам исхоженные вдоль и поперек и измеренные прибрежные пространства…

 

7. Воспоминания и думы

Результаты пережитых волнений, чередующихся надежд и отчаяния, бурная пьяная радость от успехов и близкая, уже несомненная слава кружили голову. Трясясь верхом на лошади, скользя в легкой, булькающей по глади рек лодке, а под Якутском чуть шелестя на легких нартах в туче снежной пыли, Невельской чувствовал себя в каком-то полузабытьи.

Он предался мечтам о близких встречах в Якутске с обаятельной Христиани, с лукавой и насмешливой генеральшей. Являлись и мысли о будущих встречах в Иркутске с людьми, ставшими уже при жизни легендарными, декабристами. Что он знает о них, кроме легенд? Мало, очень мало — почти ничего.

Тысячеверстная дорога услужливо и неутомимо разматывала любовно сбереженный в каких-то тайниках души клубок воспоминаний. Узелки непрерывно тянущейся нити, связанной из коротких обрывков почти забытых воспоминаний отдаленной юности, проносились мимо, как черточки и точки на ленте электрического телеграфа… «А ведь это те самые телеграфные точки, всполошился Невельской, — посредством которых, как рассказывали, часами перестукивались декабристы во время бесконечного сидения в каменных мешках крепостных казематов. Как странно, что именно здесь нашла себе впервые применение телеграфная азбука!»

Декабристы… Он их увидит, узнает, что это за люди, узнает их после двадцати пяти лет неописуемо тяжелых испытаний. Декабристы, наверное, думают, что в борьбе с царской властью они пали побежденными. Это неверно: они победители, жертвы их не напрасны. Он расскажет декабристам, что брошенные ими семена бурно разрослись и что царь со своими опричниками бесплодно борется с молодой порослью, что жуткий страх овладевает царем…

Четырнадцатое декабря застало Невельского двенадцатилетним мальчуганом в Морском корпусе. Он живо помнит красавца преподавателя лейтенанта Николая Бестужева и тот жуткий мальчишеский шепот, каким передавали, что Бестужев четвертован, а голову его проткнули копьем и возят по городу. Помнит и окончившего при нем корпус Петю Бестужева, сосланного царем на Кавказ, прямо под пули горцев. От пуль Петя уцелел, а травли цепных псов Николая не выдержал и сошел с ума.

Невельской и не подозревал, что скученные в Чите и на Петровском заводе декабристы многое установили, проверили и, самое главное, давно вскрыли истинную роль самодержца в их деле. Главный виновник их несчастий и несчастий родины, выдающийся актер на троне, был разоблачен до конца.

Как только попали в его руки участники заговора, император скинул маску и превратился в опытного сыщика и тюремщика: он разработал до мелочей для каждого особый режим, усиление строгостей или ослабление их, смотря по поведению преступников. Шаг за шагом, зорко и с холодной жестокостью следил он за каждым из них, чтобы внезапными вопросами использовать психологическое состояние беззащитных жертв: презрение и угрозы причудливо переплетались с игрой на супружеских и родительских или сыновних чувствах. Пускались в ход даже слезы огорченного отца-монарха, беспокоящегося о своих заблудших, но любимых детях.

И надо признаться, что искусная игра окрыляла актера: теперь он был на высоте призвания, в ударе. И некоторые неопытные жертвы, не допускавшие, что монарх способен на гнусные провокационные приемы, дрогнули: царю удалось глубоко проникнуть в святая святых заговора. Это доставило ему самоудовлетворение своим искусством, но еще больше обеспокоило: оказалось, заговорщики везде — в столице, в южной глуши и даже на Западе, за рубежом. Их много. За ними роты, полки, дивизии, корпуса, военачальники, вельможи. Последние пока прячутся в тени, но они есть, они сочувствуют, и стоит лишь ему покачнуться, обнаружить свою слабость, и… полетит кувырком доставшийся так дорого трон.

У актера созрел план: показать, намекнуть вельможам, что ему все известно, и тем самым подчинить их себе, обезвредить, а там и сосчитаться, в зависимости от проявленного ими усердия.

Во главе будущего временного правительства восставших намечались Сперанский и Мордвинов, за ними шли вожаки — Пестель, Рылеев и отказавшийся принять присягу, страшный своим молчанием Ермолов с его хорошо дисциплинированным корпусом.

Царь принялся за них… Константин отказался от престола, Ермолов присягнул — первая серьезная победа, Мордвинов подал в отставку — вторая, Сперанский — основная пружина его верховного уголовного суда — одинок: пусть старается заслужить право на жизнь. Пестель и Рылеев открыты до конца: эти не сдадутся и сами жаждут, как избавления, смерти в немеркнущем ореоле мученичества. Они ее получат, но получат без ореола, как жалкие, попавшие в капкан волки.

И все идет, как по писаному. Сперанский лезет из кожи, чтобы создать для сборища лишенных чести и уважения к самим себе Дибича, Бенкендорфа, Чернышева, Левашева пышную оболочку тайной комиссии и верховного суда, и наряжает их в судейские тоги. Своих мнений у этих судей никогда не было и быть не могло — они только молчаливые подголоски, верное эхо Николая. Николай трусливо прячется за этой ширмой.

Каждый день этот почтительнейший «сын-рыцарь» пишет письма своей кровожадной матушке, которая опасается, что у него не хватит решительности, и старается поддержать в нем жажду мести. Незачем стараться: сын садистки достаточно мстителен и кровожаден сам, он заставит декабристов, избегнувших казни, умирать десятки лет в медленной, мучительной агонии. Он высосет из них жизнь капля за каплей: в объятиях вьюг и снегов беспощадной Сибири, в каменных сырых мешках крепостей, в темных клетках тюрем, в тоскливом одиночестве, созданном специально для них в акатуйской пустыне. Но он пробует воспользоваться прикрытием и материнской ширмы: он мечтает слыть всепрощающим, жертвой, которую заставляют играть роль мстителя.

Он изливал перед матерью свои человеческие чувства, которые якобы терзают его источающееся кровью от любви к заблудшим сердце, а в то же время на клочках бумаги от него летели короткие распоряжения в тюрьму: «содержать строже», «содержать особенно строго», «держать на хлебе и воде», «заковать» и т. д.

«Потом наступит казнь», — писал он в одном из писем брату, как провидец, еще до решения суда… Иначе откуда же ему знать о грядущих казнях? Он знает больше: не только о том, что она состоится, но и место ее совершения, и время, и даже весь ее ритуал. Откуда? Да он сам его обдумывал во время прогулок с собакой по дворцовым садам и затем тщательно сочинял строку за строкой ночами в кабинете. Он сочинил ритуал ее в нескольких вариантах, чтобы выбрать лучший, наиболее бьющий по нервам жертв, родных, зрителей и даже участников — палачей. На донесения о сумасшествиях и смертях среди заключенных в тюрьмах упорно отмалчивался.

В своем «смирении» перед совершившимся он был так «великодушен», что отказался от права самодержца «карать и миловать», предоставив это право «независимому» верховному суду в обязательных, однако, для суда страшных рамках убийства. Вот теперь уже действительно можно отдохнуть от тяжелых трудов, чтобы, сидя в тихом кабинете, придумывать новые способы мучительства своих жертв.

…Перед императором уже в течение четверти века лежал поименный список обреченных на каторгу. Он знал его наизусть, но список помогал тщательно следить за каждым в отдельности, а это очень важно, так как со стороны осужденных и родных начались и все время продолжались просьбы о смягчении и милостях… И они получают смягчение и милости, но тоже капля за каплей, отравленной ядом злорадствующей мести.

Умоляют освободить из заключения — высочайше повелено освободить и отправить на каторгу в кандалах! Просят избавить от невозможной скученности в тюрьме — задыхаются, — высочайше повелено выстроить в пустынном, уединенном месте новую обширную тюрьму, с темными, без света, но «обширными» каморками.

Света, бога ради, света! Через три года разрешена «щель у потолка в четыре вершка».

Прекратите терзание запрещением писать! Ответ — каторжные вам не родные, забудьте о них. Однако царское разрешение все-таки последовало… через одиннадцать лет.

Разрешите проехать к мужу, сыну, брату, жениху!.. Только в качестве лишенных прав и без охраны дорогой и на месте от уголовных элементов, непременно без детей. Дети, рожденные в изгнании, лишаются права носить фамилию отца, а жены — права возвратиться на родину.

Дайте возможность распорядиться средствами для воспитания детей! Воспитывайте сами, в другом образовании нет надобности. А через несколько лет — милость: дети могут быть приняты в казенные школы при условии лишения их фамилий. И дальше — прямое издевательство: появляются Никитины (Трубецкие), Барановы (Штейнгели), Давыдовы (Васильевы)…

Издевательства царских властей продолжались, крупицы льгот ожидались годами и непременно отравлялись ограничениями. Зато секретные циркуляры за печатями, с фельдъегерями летели, не задерживаясь, чтобы запугивать едущих к мужьям женщин, чтобы не допускать никаких связей с населением.

Вопрос о декабристах и их идеях раскрепощения людей и о конституции занимал внимание царя в продолжение всего царствования.

 

8. Якутск и первые шаги Невельского в Иркутске

В Якутске Невельской застал Муравьева и дам. Он работал со своими офицерами над подробным докладом Меньшикову, а главное — над приложениями. На них наглядно и со старанием изображали, как представляли себе лиман, перешеек и сахалинские заливы с северной и южной сторон Лаперуз, Бротон, Крузенштерн, Гаврилов и, наконец, что оказалось на деле.

За работой с нескрываемым интересом следил сам генерал-губернатор, предвкушая удовольствие ярко изобразить в докладе царю важность и своевременность открытия. Позднее чуть, заразившись пылом открывателя, он и сам стал слагать гимны победителям и открыто осуждал министерство иностранных дел.

Муравьев писал: «Обвинение в том, что будто бы Россиею уступлена река Амур, так тяжко, что я считаю моим долгом его опровергнуть. Амур весь никогда нам не принадлежал, не принадлежал он и китайцам, — покуда он никем еще не был захвачен, — но почему тридцать с лишком лет Азиатский департамент иностранных дел оставлял предмет этот без внимания при всех представлениях местных начальников? Почему губернатору Лавинскому приказано было останавливаться со всякими исследованиями в этом отношении, а моего предшественника осмеяли, тогда как нисколько не воспрепятствовали англичанам во всех их предприятиях на Китай? Это уже, без сомнения, лежит на совести Азиатского департамента». «Множество предшествовавших экспедиций к сахалинским берегам достигали европейской славы, но ни одна не достигла отечественной пользы по тому истинно русскому смыслу, с которым действовал Невельской…»

Вечерами посещали обеды и балы. Молодежь веселилась вовсю. Не отказывались от веселья и дамы. Паутинная сеть Христиани становилась опасной.

Струве насторожился и пускал в ход все свои недюжинные дипломатические способности, чтобы мешать, но помехи шутя устраняла генерал-губернаторша. Тогда Струве решил подкопаться с другой стороны.

— Екатерина Николаевна, — сказал как-то он Муравьевой, — я давно уже наблюдаю и по правде удивляюсь: неужели вам не жаль так расположенную к вам мадемуазель Христиани — ведь она, на свое несчастье, по-видимому, увлеклась Невельским не на шутку.

— Вы считаете увлечение несчастьем? С каких пор?

— В данном случае — конечно: ведь эта богато одаренная артистка и редкой красоты женщина обречена будет на скитания где-нибудь в устье Амура в обществе чумазых гиляков, вдвоем с этим черствым сухарем, которому только дикари интересны. Или еще хуже — оставаться одной-одинешенькой и беззащитной, пока сухарь, одержимый своим неизлечимым безумием, будет блуждать по неведомым морям. Право, не сумею даже сказать, что хуже.

— А я знаю, — лукаво ответила генеральша, — вы просто злой ревнивец.

Она слегка ударила его веером по руке и встала, направляясь в соседнюю комнату, где начались танцы.

Струве от неожиданности своего дипломатического поражения растерялся и безнадежно махнул рукой: будь что будет…

Всего только два семейства декабристов устроились в Иркутске по-настоящему да несколько в его окрестностях, но и этого оказалось достаточно, чтобы личная жизнь иркутян вне службы изменилась и наполнилась каким-то новым внутренним содержанием: без попоек, гомерических пирушек и без сумасшедшей, отравляющей душу азартной картежной игры, — все это, если еще и продолжало существовать, то где-то глубоко и совсем уже не составляло основных интересов общества.

Декабристы добрались до Иркутска не сразу, а рядом этапов после многолетней суровой школы лишений и борьбы за право на жизнь. В этой борьбе их поддерживали и принимали посильное деятельное участие лучшие люди Сибири и столицы.

Особенно тяжелыми для декабристов были первые годы, тем более что тяжесть бесправия опустилась на их головы внезапно, неожиданно. Но уже первые шаги их по пути в Сибирь, после крепостных казематов, комедии разжалования (срывались погоны с мундиров и ломались шпаги), казалось, были усыпаны розами: не всеобщее презрение, которым их стращали, и не народная злоба сопровождала их на далекую и бессрочную каторгу, а полное признание величия принесенной жертвы и горячая любовь.

Закованным в броню безразличия жандармам, бессердечным тюремщикам, опасливо озиравшимся трусливым чиновникам и крупной администрации пришлось ограждать дерзнувших на свержение венценосца не от гнева народного, а от проявления безграничного сочувствия и трогательной заботы: всяческая помощь, бесчисленные услуги, предлагаемые со слезами на глазах, сопровождали «лишенных всех прав и состояния каторжников» от петербургской заставы до самого места каторжных работ. И они, согретые неподдельной теплой лаской и горячими, от чистого сердца пожеланиями, после тянувшихся месяцами и годами унижений, оскорбительных допросов и сырых, безмолвных и темных каменных мешков, оттаяли, согрелись. Сознание, что жизнь прожита не напрасно, наполняло души изгнанников покоем и удовлетворением. Да, прожитая часть жизни хороша, но надо ее донести такою же светлою до конца!..

Рядом со многими из них были жены. Не вспышка чувств, временная экзальтация и самолюбование руководили Трубецкой, Волконской, Ивашевой, Анненковой, Муравьевой, Нарышкиной и десятками других, а так именно понятый долг жены, неизменной спутницы — подруги жизни и матери.

Они лишили себя самого необходимого, они ютились на нарах темных, без окон тюремных конур, кочевали за мужьями с рудника на рудник, с завода на завод и сами не падали духом, самоотверженно ухаживая за своими «каторжниками», поддерживали в них бодрость и умудрялись воспитывать подрастающих детей.

Лучезарными и легкими, как видение, представлял себе Невельской этих пока неведомых, но таких привлекательных женщин. Закрыв глаза, он часами лежал в кибитке, мягко скользившей по девственному снегу, и мечтал. Мечтал и удивлялся, почему, попадая под очарование мадемуазель Элиз на стоянках, когда восхищало в ней все — и стройность движений, и музыка голоса, и, казалось незабываемая улыбка, — он тотчас же освобождался от ее чар, как только поудобнее усаживался в кибитку и закрывал глаза. Роем других, желанных для сердца видений тотчас вытеснялся яркий и такой земной образ беззаботной и резвой француженки. Струве мог бы не беспокоиться: увлечение само по себе шло на убыль.

Иркутск встретил приехавших солнечными днями, крепкими бодрящими морозами, слепящими снежными далями и задумчивым и тихим рождественским постом. Духовитым рыбным запахом вместе с клубами пара пыхало из открывавшихся кухонных дверей во дворах — в кухнях обывателей царила пряная жирная треска и нежный пресный байкальский царек — омуль. Чиновный Иркутск в то же время не поскупился и забросал приехавших злыми новостями и ядовитыми, связанными сложными узлами сплетнями.

Недовольный и мрачный начальник края почти не выходил из кабинета и без конца строчил длиннейшие донесения и письма, стараясь разорвать хорошо видную ему столичную сеть интриг и готовясь к годовому по краю отчету. Чиновники сбились с ног, таская пудовые дела «для справок» и пыхтя, далеко за полночь, над сводкой и «экстрактами»…

Сибирского генерал-губернатора раздражало решительно все, и во всем, что шло из Петербурга прямо или косвенно, он безошибочно угадывал какой-нибудь подвох или тщательно скрытое жало недоброжелательства.

Взять хотя бы производство его в генерал-лейтенанты. Для начинающего генерал-губернатора это как будто и неплохо, но почему же забыли упомянуть об утверждении его в должности — ведь он только «исправляющий должность»? Однако этот чиновничий, другим незаметный оттенок в приказе — отнюдь не промах, нет, а злостный подвох, чтобы лишить его уверенности в действиях и распоряжениях.

Только что закончилась раздражающая история с трогательной супружеской парой опасных английских шпионов мистера и миссис Гиль. Эта пара очаровала своим обхождением все иркутское общество и порывалась во что бы то ни стало сопровождать генерал-губернатора в его поездке в Охотск и на Камчатку.

Не успели выпроводить супругов Гиль, а на их месте тут как тут вырос геолог, турист-одиночка мистер Остен. Он тоже из далекой, но весьма любознательной Англии, и мистера Остена неудержимо заинтересовала геология Приамурья. Сказано — сделано: мистер уже садился на большой, сколоченный в Нерчинске плот, с которого так удобно изучать геологическое строение берегов Шилки и Амура, как вдруг пришлось плавание до самого синего моря, мимо не менее интересного в геологическом отношении Сахалина отложить любознательного мистера за шиворот с «миль пардонами» стащил с плота специально посланный генерал-губернатором курьер. Приятная поездка мистера прервалась, но зато началась неприятная переписка генерал-губернатора с министром иностранных дел канцлером Нессельроде: канцлер рекомендовал генерал-губернатору деликатно доказать туристу, что разрешить поездку мы не можем, так как-де Шилка — пограничная наша с Китаем река и мы дали Китаю слово не плавать по этой реке, а тем более дальше, по Амуру.

Генерал-губернатор от ярости скрежещет зубами: ему, который старается доказать, что Россия искони владеет всем течением Амура, Приамурьем и Приморьем, доказывать английскому мистеру, что наша граница идет по Шилке?

— Негодяй, — шипит генерал-губернатор по адресу канцлера, не-го-ддяй! — повторяет он членораздельно.

— Не могу, сэр, разрешить вам этой опаснейшей, в высшей мере опаснейшей и бессмысленной поездки, — сладко уговаривает он огорченного мистера, — но я могу предложить вам интереснейшее путешествие в китайский город Маймачен, на юбилейное торжество нашей кяхтинской торговли с Китаем.

Лицо мистера проясняется: он там многое узнает, а главное — он встретится там с эмигрантами, сбежавшими из России, старообрядцами. Мистер хорошо знает историю русско-китайских отношений, знает и о переселившихся в Китай старообрядцах, но своими познаниями на этот раз не хвастает.

Посланные на торжество русские представители — испытанные люди, они охотно предоставляют мистеру Остену возможность побеседовать с бежавшими старообрядцами наедине и сами храбро провожают к ним мистера.

— Ведь это ваши враги? — удивляется Остен. — Вы не боитесь?

— О нет, — смеются, — это наши друзья…

— Как странно! — пожимает плечами мистер. Он любопытен и недоверчив, он хочет убедиться лично.

— Вы, должно быть, остро ненавидите Россию? — спрашивает он в упор, сидя у старообрядцев в гостях.

— Мы ушли из России, — говорят они, — от притеснений нашего вероучения, но мы продолжаем всем сердцем любить нашу Россию и здесь.

Англичанин Остен долго после этого волновался: он не мог понять этого, по его мнению, явно порочного силлогизма, в котором вместо вывода «месть» поставлен вывод «любовь». Чудной и непонятный народ эти русские варвары!..

Но больше всего возмутила Муравьева экспедиция подполковника Ахте. Она была отправлена из Петербурга по инициативе Нессельроде, без ведома начальника края, но, конечно, с высочайшего утверждения. Она предназначалась для исследования наших границ с Китаем в таких местах, где границы никогда не было и где вопрос об ее установлении по Нерчинскому акту был оставлен открытым. Нессельроде, смертельно боявшийся чем-нибудь раздражить наших соседей, на этот раз явно изменил своему принципу, так как ясно было, что появление вблизи китайских границ отряда в двадцать пять человек не могло не стать им известным. А это, в свою очередь, могло (а может быть, и желательно было канцлеру, кто знает?) вызвать осложнения в едва начатых амурских делах Невельского и Муравьева…

Экспедиция прибыла в Иркутск тотчас после того, как Муравьев отправился в объезд по краю на полгода. Известие о ее прибытии застало Муравьева в пути. Выведенный из себя, он решился на крайнюю меру — задержать экспедицию до возвращения с Камчатки, а тем временем донести о мотивах задержки царю. И таким искренним возмущением дышал его всеподданнейший рапорт о нелепости и вредности экспедиции, что не мог не остановить на себе внимания императора.

В довершение всех неприятностей преданный Муравьеву Невельской раскритиковал его затею перенести порт из Охотска в Петропавловск и основать новый порт в Аяне. По мнению Невельского, оба порта надо оставить, не развивая, а все свободные средства края употребить на то, чтобы прочно занять устье Амура и исследовать берега Татарского пролива и материка к югу, до самой Кореи, где, вероятно, можно отыскать совсем не замерзающую гавань. Муравьев внутренне не мог не согласиться с доводами Невельского, но не был в силах задержать отправленное уже представление.

Работы у Невельского и всей его компании было немного. Не прошло и нескольких дней, как его офицеры, успевшие сделать визиты, проводили вечера в доме гостеприимной генерал-губернаторши, в обществе жизнерадостной француженки, и у губернатора Зарина, в обществе миловидных его племянниц. У мадмуазель Христиани уже образовался целый круг поклонников.

Невельской держался особняком и после официальных визитов никуда не ходил, тем более что занятому по горло его опекуну Струве было не до него.

— Геннадий Иванович, — сказал Невельскому неделю спустя Муравьев, Екатерина Николаевна жаловалась мне вчера, что вы глаз не кажете к нам. Очень прошу вас охранять меня от жалоб хоть с этой стороны, им и без того несть конца. И потом, это я уже от себя, помните: женщины многое могут простить, но только не пренебрежение.

— Слушаю, Николай Николаевич, я сегодня же буду, — ответил Невельской, густо краснея.

— За мадмуазель Элиз ваши офицеры ухаживают наперебой, особенно лейтенант Казакевич, но предпочитает она, по-видимому, Гревенса. Помните, я не отвечаю, если случится по пословице «что имеем, не храним»… Кстати, у декабристов вы не бывали?

— Нет, Николай Николаевич, не был — все недосуг.

— Тут уж, знаете, просто как-то выходит нехорошо: у нас в Иркутске повелось, что все стараются оказать им внимание, тем более что к пренебрежению у них, это понятно, родилась особенная чувствительность… Да вы сами много потеряете, если устранитесь от знакомства с ними.

Геннадий Иванович почувствовал себя неловко и в тот же вечер побывал у Муравьевых. Элиз была в ударе и успевала одарить вниманием всех поклонников и в том числе чопорного и неловкого долговязого юнкера князя Ухтомского, все время соскакивавшего с места и щелкавшего каблуками. На Невельского она явно дулась и старалась не замечать его присутствия: не задевала его вопросами, обходила улыбками и ни разу не попросила аккомпанировать ей на рояле.

На минутку вышел из генеральского кабинета озабоченный Струве, наскоро выпил стакан чаю, извинился и поднялся, чтобы снова исчезнуть, но, как будто что-то вспомнив, подошел к Невельскому и вполголоса сказал:

— Вы до сих пор не были ни у Волконских, ни у Трубецких. Это нехорошо. Вчера Мария Николаевна наказала мне привести вас, если вас тяготят церемонные визиты к ним, запросто. Завтра суббота, это удобно, будет дома и дочурка — сразу со всеми и познакомитесь. Я зайду за вами.

Невельской утвердительно кивнул головой.

 

9. У Волконских

— Ну вот, дорогой Геннадий Иванович, — сказал на другой день вечером, вбегая в его комнату, Струве, — наконец вы увидите ту женщину, единственную, перед которой Пушкин терялся в немом восхищении, благоговел, как перед святыней, и сохранил это благоговение до конца. Помните его посвящение к «Полтаве»?

Узнай, по крайней мере, звуки, Бывало, милые тебе И думай, что во дни разлуки, В моей изменчивой судьбе, Твоя печальная пустыня, Последний звук твоих речей Одно сокровище, святыня, Одна любовь души моей.

…На условный звонок Струве из комнаты, освещенной только одной затененной большим абажуром лампой, тотчас выбежала в темную прихожую высокая, несколько еще угловатая в движениях девочка-подросток, а за нею стройный высокий юноша с ясно обозначившимся черным пушком на верхней губе.

— Бернард Васильевич, — затараторила девочка, — я сразу узнала, что это вы… Вы не один?

— Нет, не один, — прошептал он ей в ухо сценическим шепотом, — я привел к вам гостя — Невельского…

— Такой маленький, — разочарованно прошептала, в свою очередь, Нелли Волконская.

— Позвольте представиться, мадемуазель, — шагнул к ней Геннадий Иванович, который слышал перешептывание, — перед вами действительно Невельской-маленький, а большой Невельской, настоящий, идет вслед за нами…

Нелли присела перед ним в глубоком институтском реверансе и, сконфузившись, сказала:

— Маман будет вам очень рада, она у себя, — и, видя, что брат пропускает гостя вперед, в гостиную, повисла на руке Струве и опять принялась шептать: — Видите, я с места, кажется, сказала какую-то глупость, как быть?

— Сказать другую, — громко пошутил Струве. — Геннадий Иванович ничего не боится, все стерпит.

— Я позову сейчас маман, — заявила окончательно смущенная Нелли и повернулась бежать.

— Она одна? — спросил Струве.

— Нет, у нее кто-то есть, я думаю, Катя, — и убежала.

С волнением ожидал появления прославленной женщины, так пленившей Пушкина, Геннадий Иванович, не слыша, как Струве представляет ему своего ученика, Мишу Волконского.

В темной рамке широко распахнувшейся двери за откинувшимся драпри показалась высокая стройная фигура Марии Николаевны. Ее легкая походка была так стремительна, что бросившийся навстречу ей Геннадий Иванович не успел сделать и двух шагов, как протянутая вперед узкая теплая рука Марии Николаевны очутилась у его губ.

— Я рада вас видеть…

— Геннадий Иванович, — подсказал Струве.

— Николай Николаевич Муравьев много удивительного рассказывал про вас, Геннадий Иванович, про ваши исключительно важные для России планы и, самое главное, про вашу настойчивость, так блестяще увенчавшуюся успехом. Он говорит, что вы умозрительно, одним изучением материалов, обнаружили ошибки моряков с мировой известностью, сделанные много лет назад, а теперь только проверяли ваши выводы. Расскажите, как это все сложилось?

— До безумия обожаю приключения! — вслух сказала, не удержавшись, Нелли и тут же закрыла себе ладонью рот, опустив голову перед укоризненным взглядом матери. Мишель, заметно только для сестры, выразительно провел пальцем по языку.

— Да, право, нечего рассказывать, Мария Николаевна, — просто, без рисовки заявил Невельской, — после того, что пришлось пережить вам и Сергею Григорьевичу, наши злоключения так бледны, так ничтожны, что не стоит о них говорить… Да и сделали мы, в сущности, очень мало, почти ничего: мы только своими глазами увидели и убедились в том, что существовало тысячелетия до нас. Но ведь не в этом дело, настоящая работа вся впереди: надо занять, населить и сделать своим целый край. Вот перед этим я трепещу; хватит ли сил, уменья, да и не помешают ли…

— Враги? — спросил Мишель.

— Нет, хуже, — замялся Невельской, — свои…

— Свои? — удивилась Нелли. — Зачем же они это делают?

Но ответа не получила — в дверях из столовой появилась молоденькая, в чистом белом передничке и в наколке, горничная и заявила:

— Барышня Екатерина Ивановна просят к чаю.

По дороге в столовую Геннадий Иванович успел обещать любопытной Нелли, что он расскажет о смешных приключениях, а она ему сообщила по секрету, что ей без приключений нельзя будет показаться в институте.

— Но приключения должны быть смешные, — потребовала она, — веселые, а не со стрельбой, бомбами и смертями. Такие нужны только мальчикам.

— Вы посмеялись надо мной там, в передней, — продолжала она вполголоса, — так мне и надо, но только не высмеивайте меня при маман; я тогда совсем теряюсь, молчу и краснею, как дурочка.

— Не буду, никогда не буду, будемте друзьями, — предложил Геннадий Иванович.

— О, как я рада! Какой вы, однако, добрый! — с убеждением сказала Нелли, порывисто схватила его руку, пожала и радостно добавила: — О, если бы вы знали, как мне будут завидовать в институте!

За большим столом, накрытым белоснежной скатертью, с такими же салфетками и сияющим свежестью и блеском чайным сервизом, сидела молоденькая, лет девятнадцати, миловидная девушка в простеньком скромном платье с кружевным воротничком. Строгий ровный пробор, приспущенные назад и затем подобранные к ушам черные волосы хорошо оттеняли открытый лоб, нежный овал чистого девичьего лица и сложенный в едва заметную улыбку небольшой рот. Это была одна из губернаторских племянниц, Ельчанинова Екатерина.

— Вы у нас пробудете святки, Геннадий Иванович? — спросила Мария Николаевна.

— Я полагаю, да. Николай Николаевич решил отправить нас в Петербург, когда закончит отчет. А я думаю, что когда бы он ни кончил, все равно отчет может выйти отсюда только после 31 декабря, то есть уже в будущем году.

— Как хорошо! — сказала Мария Николаевна. — Мы успеем повеселиться с вами на святках. Привлечем всех ваших офицеров, да и своих тут кавалеров у нас немало.

— Нас тут, кавалеров, пруд пруди, Мария Николаевна, — как-то особенно серьезно заметил Струве. — Во-первых, Молчанов, — и он скосил глаз на густо покрасневшую Нелли.

— Почему, во-первых, Молчанов? — спросила она и покраснела еще больше.

— Потому что Молчанов, как мне доподлинно известно, — еще серьезнее сказал Струве, — из кавалеров первый во всех отношениях: правовед, умнее всех, красивее всех, ловчее всех, находчивее всех, танцует лучше всех, а как поет!..

— Довольно, довольно, — запротестовали голоса, — мы все сами хорошо его знаем и разбираемся… Кто еще?

Послышался звонок, и минуту спустя столовая огласилась приветствиями и поцелуями: явились генерал-губернаторша с Элиз и другой Ельчаниновой, сам Николай Николаевич Муравьев и чиновник для поручений Молчанов.

Невельской посмотрел на Струве и незаметно пожал плечами, — вот так посидели уютно в семейной обстановке Волконских, нечего сказать!

Мария Николаевна разрешила нежелающим больше чаю встать и пройти в гостиную и тут же сменила у самовара Катю Ельчанинову. Пошли: впереди Катя и Нелли с Невельским, за ними Струве с Мишелем, сразу заговорившие о службе.

— Скучаете? — спросил, чтобы что-нибудь сказать, Невельской, обращаясь к Кате.

— Мы? О нет, мы много и дружно веселимся — одно развлечение сменяет другое. Затейница, конечно, Мария Николаевна. Видите ли, у нее сложилось такое мнение, что только несчастье дает возможность оценить добрые дары, время от времени подносимые жизнью. Оно же охраняет и от пресыщения. Мы заброшены на край света и очень ценим то, что нам преподносит здесь жизнь.

— Я с мамой не согласна, — сказала Нелли, — и не хотела бы по достоинству ценить двенадцать баллов по математике только после несчастья, то есть получивши шестерку или пятерку. Это несчастье лишнее, правда?

— А я согласен, — возразил Невельской, — кают-компанию, душную, тесную каютную конурку, особенно ценишь после вахты в темную снежную ночь, когда зуб на зуб не попадает и от волнения и от холода. Только тогда чувствуешь, что живешь и наслаждаешься и стаканом крепкого чаю и заплесневелым сухарем.

— Какое счастье — беззаботно лететь с горы на салазках или скользить по расчищенному льду на коньках, а вечером в теплой, уютной комнате прислушиваться к бессильному вою ветра в трубе и жить одной жизнью и мыслями с великими предками и чудными писателями! — воскликнула Катя с непосредственной наивностью и пояснила: — Читаем мы здесь запоем. И не только читаем и переживаем, но и спорим… Наши все работают: оба Поджио прямо славятся, как педагоги, тоже и Борисовы, а Сергей Григорьевич непререкаемый сельскохозяйственный авторитет у мужиков. Мария Николаевна обшивает, устраивает, лечит, утешает и ставит на ноги десятки семейств словом, все действуют, как говорят, «кто во что горазд», и все это с подъемом, с сердцем. Словом, мы не скучаем, некогда… Правда, мы с сестрой еще не устроились, но с Нового года обе думаем о занятиях в институте.

— Мы вас, Геннадий Иванович, непременно закружим, как в водовороте, правда? Вы не откажетесь ни от коньков, ни от салазок, ну, словом, ни от чего! — воскликнула Нелли и прислушалась.

— Папа пришел, вы еще с ним не знакомы? — И она бросилась навстречу высокому, востроносому, с лицом, испещренным резкими морщинами, мужику в русском овчинном тулупе, бараньей шапке и местных оленьих торбасах.

Острый запах лошадиного пота и кислой овчины наполнил гостиную.

— Наследил! Наследил! — прыгала Нелли возле мужика, стараясь повиснуть у него на шее. — Достанется от маман на орехи, и поделом. — И, повиснувши, на ухо: — У нас в гостях герой — Невельской.

— Невельской? — громко повторил Волконский. — Где же он? Дайте посмотгеть… А я давно собигаюсь заагканить вас и ваших одичалых могяков у меня сегьезное дело, батюшка, — и он все время крепко тряс руку Невельского и настойчиво требовал зайти к нему переговорить о разведении огородов в Аяне, на Амуре и Сахалине, обещая снабдить книгами, семенами и своими предположениями, основанными на изучении климата.

Из столовой показались гости и хозяйка: Муравьев и Христиани шли, смеясь и затыкая носы.

— Серж, — укоризненно сказала Мария Николаевна, взглянув на пол, посмотри, что ты наделал! Ты откуда?

— М-да, наследил, — согласился тот, целуя жене руки. — Я от Поджио, сейчас пойду к себе, пегеоденусь.

— Совершенно ясно, что мосье Поджио устраивает у себя на ночлег князя Волконского в конюшне — как самом любимом местечке, — насмешливо сказала, жеманясь и притворно чихая, Христиани, вынула из кармана хрустальный флакончик с ароматической солью и поднесла к самому носу Муравьева.

— Разрешите, мадам, — бросила она хозяйке, — я открою форточку? — и бегом направилась к окну, у которого сидели Невельской с Катей, но ее уже предупредил Молчанов. Нелли тут же потеряла настроение и, шепнув Молчанову на ходу какую-то коротенькую фразу, вышла. Муравьев со Струве подсели к столику с шахматами. Христиани подошла к роялю, Молчанов и Миша засуетились около нее, откинули крышку, зажгли свечи и тут же, стоя, приготовились слушать. Мария Николаевна и Екатерина Ивановна уселись на диване. Сестра Кати оставалась в столовой.

И почти без перерыва, в течение всего остального вечера, лились и переливались звуки грустных и веселых итальянских песен Христиани, любимые Марией Николаевной Волконской; потом песни каторжные — байкальские, нерчинские и петровские, которые так хорошо, в угоду матери, разучил и исполнял задушевным тенором Мишель, и оперные арии хорошо поставленного баритона Молчанова.

Невельской заслушался.

— А вы поете, Екатерина Ивановна?

— Я больше люблю играть, но и пою, особенно русские плясовые, наши, орловские. Прилежно собираю местные — камчатские, якутские; стараюсь добраться и до тунгусских. Впрочем, не брезгаю и песнями вообще.

— Я постараюсь вам собрать там, у себя, гиляцкие, орочонские, айновские, может быть, и тунгусские — словом, какие будут и насколько сумею, — предложил Невельской. — А для начала завтра же могу вам предложить одну людоедскую, с Вашингтоновых островов, записанную на острове Нукагива.

— О, как я вам буду благодарна! — обрадовалась она.

И уже перед тем как расходиться, Катя подкупающе просто и, нисколько не смущаясь, спела несколько лихих орловских плясовых.

— Мадемуазель Катиш — несравненная русская народная певица! — вскричала Христиани, подбежала к Кате и крепко поцеловала ее.

Катание на салазках, на коньках, в ближайшие леса на лыжах, на добытых моряками откуда-то собаках, поездка табором с палатками на Байкал — время летело быстро и незаметно.

Компания сдружилась и увеличилась: примкнули все Трубецкие и девицы Раевские, муравьевские дамы и моряки, почти все молодые генерал-губернаторские и губернаторские чиновники, друзья Мишеля Волконского по гимназии, а Нелли — по институту.

Наступили каникулы. Местом ежедневных сборищ служил каток в одной из заводей бешеной, холодной, не признающей никаких оков и голубой, как море, красавицы Ангары. В заводи лед был прозрачен, как стекло, и аршин на пять ясно было видно каменистое дно, а на его фоне — бесчисленное рыбье население. В лунные ночи катались долго, завивали головокружительного длинного и быстрого «змея» и даже танцевали. Непременной участницей этого развлечения была Мария Николаевна. Искренность веселья ее красила и молодила: она казалась сестрой Мишеля и Нелли, но никак не матерью. Сухой и деловитый Невельской совершенно оттаял и веселился за троих. Муравьев его буквально не узнавал.

На рождестве пошли балы: в институте, гимназиях, дворянской, городской, купеческой, у известного благотворителя миллионера Кузнецова. Словом, никому ни отдыху, ни сроку. «Никогда еще не веселились в Иркутске так, как в эту зиму», — записывал в своем дневнике аккуратный Струве…

И вдруг, в разгар веселья, — чудовищно нелепый слух из Петербурга: Невельской за самовольный, противный желанию государя императора проступок разжалован в матросы.

Неизвестно было, откуда пошел слух, но он распространился одновременно с доставленной фельдъегерем обширной петербургской почтой и не противоречил новостям, сообщенным Муравьеву Перовским. Среди бумаг был и запоздалый приказ о повышении в чинах Невельского и всех его офицеров за отличное плавание и доставку казенного груза на транспорте «Байкал». Невельской стал капитаном второго ранга. А в письме, двумя днями позже, Перовский сообщал, что в комитете открытиям Невельского решительно не верят и что-то собираются против него предпринять.

Балы, однако, не прекращались, и все веселились по-прежнему. Пример подавал сам виновник слухов — разжалованный в матросы капитан второго ранга Невельской.

Однажды он по обыкновению зашел к Зариным за Катей, чтобы идти на каток, но на этот раз она почему-то не была готова и появилась не сразу. Геннадий Иванович поражен был ее бледностью и грустным лицом. Поздоровавшись, она тут же отвернулась и вышла. Внимательно приглядевшись к ней, когда она вернулась, Невельской на этот раз увидел на щеках ее ясные следы наскоро высушенных слез, и сердце наполнилось совершенно неожиданным для него ликованием, почти счастьем: он догадался… Вышли на улицу. «Что это со мной?» — подумал он и необычно смело взял ее под руку. Так некоторое время шли молча.

— Меня удивляет, — нарушила затянувшееся молчание Катя, — что вас как будто нисколько не огорчают петербургские слухи, а между тем это так серьезно… Бравируете?

— Нет, петербургские новости огорчают: они могут помешать работе, серьезно ответил Невельской. — Но зато радуют здешние, а они для меня гораздо важнее.

— Делитесь же ими скорей, порадуйте, потому что те своей несправедливостью и бездушностью огорчают меня почти до слез, — потребовала она.

— Те слухи расплывчатые, может, еще и неверные, а эти определенны: в них нет никаких «почти», а есть просто чистые слезы.

— Что за загадки? Бросьте шутить, я не могу разгадать, — сказала она строго.

— И не надо, ведь речь идет обо мне. Важно, чтобы я их разгадал. Помните мнение Марии Николаевны, что только тогда чувствуется полнота счастья, когда ему предшествует несчастье? Ну вот!

— Нет, не пойму, — в сердцах возразила Катя, — будет ли там когда-нибудь это ваше счастье или не будет, это еще вопрос. А сейчас… сейчас ведь на вас обрушилось большое несчастье! О нем и надо говорить, его переживать.

— Екатерина Ивановна, миленькая, не сердитесь, но мы смотрим на вещи различно: вы (я убежден, вижу это и ценю), вы горячо приняли к сердцу мое несчастье и переживаете его, а я его уже пережил, вот и все, — он крепко пожал руку. — Да, да, пережил, — подтвердил он, заглядывая ей в лицо сияющими глазами. — И мне хорошо, хорошо… Но вот сказать, объяснить вам сейчас не могу, не сумею, да и не надо. А петербургские сплетни — это вздор, который рассеется от легкого дуновения богини истины: взмахнет волшебным покрывалом — и как не бывало.

— Вы, дорогой, по-моему, некстати стали поэтом. Вчера сам Николай Николаевич у нас вечером с возмущением говорил папе: «Государь еще, к счастью, верит мне. Я поставлю вопрос ребром и повезу прошение об отставке. Я или они, негодяи!»

— Ну вот видите, «негодяи», — живо подхватил Невельской. — И я так думаю… С его стороны отставка, а с моей — точные промеры и вещественные доказательства правоты — это поможет. Я не доделал своего дела капитан-лейтенантом, доделаю матросом — будет немного труднее, и все тут… Давайте тоже продолжать вместе с вами начатое дело — веселиться. Ведь нам осталось в Иркутске всего три-четыре дня!

И веселились действительно как никогда. Назавтра к Трубецким явились ряженые: высоченный мужик, поводырь, в самодельной маске с длинной льняной бородой и волосами, остриженными в скобку, с громадным ученым ревущим медведем на цепи и с ним мальчишка-поводыренок с медвежонком. Оба зверя показывали фокусы, почти вплотную подходя к шарахающимся зрителям. В одном поводыре признали Сергея Григорьевича Волконского, другого узнать не могли.

Ряженые уже уходили, как вдруг медвежонок растянулся на пороге и упал на спину большого медведя. Тот рявкнул вовсю и бросился в сторону, а медвежонок — в другую, оставив в озорной руке поводыренка свою шкуру. К удивлению зрителей, медвежонком оказался Невельской.

 

10. Куда же исчезли декабристы?

Накануне предполагаемого отъезда Катя с сестрой и Невельским сидели втроем в гостиной Зариных, собираясь вместе провести вечер у Волконских, и дружески беседовали по поводу только что прочитанной повести в «Отечественных записках».

Все трое находили, что журнал изменился: сестры утверждали, что он изменился к худшему, так как стал суше и скучнее. Невельской же доказывал, что он просто стал глубже и разностороннее, а что в них говорит просто пристрастие привычки: что не совсем обычно и знакомо, то кажется всегда хуже.

— А кстати, — прервала неожиданно беседу Катя, почему-то смущаясь, как в конце концов вы оценили наших декабристов? Вы теперь уже знаете многих.

— Вопрос прост, а ответ, ой, как труден! — серьезно сказал Невельской. — Если смотреть на них как на случайно встреченных на жизненном пути людей — это одно, а если как на декабристов, носителей определенных идей — совсем другое.

— Без загадок ступить не может, — обратилась к сестре Катя, пожимая плечами.

— Пока ответа что-то не слышно, одно вступление, — поддержала ее Александра.

— Мне не хотелось отделаться ничего не значащей фразой, — возразил Невельской, — я принял вопрос серьезно, а вы сразу бросились в бой на защиту друзей очертя голову, хотя, честное слово, я не думал на них нападать, оправдывался Невельской, удивляясь беспричинной и неожиданной нервозности Кати. Он заметил, что беспокойно бегающие по книжке журнала пальцы дрожали, а на обычно спокойном лице то вспыхивал румянец, то разливалась неестественная бледность.

— Если смотреть на них как на знакомых, друзей, приятных собеседников, то надо прямо сказать: редкие по своим качествам люди — чуткие, разносторонние собеседники, хороших, благородных взглядов на все вопросы жизни; в их обществе чувствуешь себя легко, без всякой напряженности, как у себя дома, среди близких друзей. Но вот от декабризма у них не осталось никакого следа.

Он замолчал. Катя низко наклонила голову. Румянец покрыл не только лоб и все лицо, но захватил и весь затылок под завитками волос, полымем вспыхнули уши.

«Что это с нею? — виновато подумал Невельской. — Откуда это странное волнение?»

— Что же вы остановились? — спросила Александра.

— Мне передалось волнение Екатерины Ивановны… продолжать ли? смутился Невельской.

— Непременно, — потребовала Катя и еще ниже наклонила голову.

— Видите ли, ни в Волконских, ни в Поджио, ни в Борисовых я не приметил никаких признаков прошедшей борьбы — одни казематские и каторжные переживания. Да и о них вспоминают неохотно, точно о чем-то постыдном, что хочется забыть. Откликаются охотно на что угодно, если только это не политика, не политические взгляды, которые когда-то казались единственной целью жизни. Я предположил, что они замыкаются передо мной, как недостаточно изученным человеком, но это не то: нет, понимаете ли, того кипения, которое я в них жаждал подсмотреть и которого не скроешь, зато есть непротивление злу, какое-то запуганное подчинение року, надежда только на провидение и покорность — та рабская покорность судьбе, которую я ненавижу в других всеми силами души. Чтобы заполнить чем-нибудь свою жизнь, они с головой ушли в свою маленькую семейную жизнь, какое-то растительное прозябание бесплодного, хотя и пышного и привлекательного пустоцвета. Что же они дадут детям, в глазах которых они должны поддерживать величие героев, принесших жизнь за идею? Что дадут они окружающей среде, над которой они должны возвышаться, как монументы, как памятники, которые переживут не только их, но и века?

Он нечаянно взглянул и увидел в черных любимых, наполненных слезами широко открытых глазах Кати такую мучительную боль, что осекся, не досказав мысли до конца.

— Пойду распоряжусь лошадьми и оденусь, — поднялась вдруг Александра Ивановна и быстро вышла. Катя снова опустила голову и молчала, нервно комкая носовой платок.

Невельской растерялся и не знал, что предпринять.

— Я думал, — начал он, наконец, но в это время, как будто решившись на что-то, вскочила и Катя и убежала вслед за сестрой. Стало тихо и тревожно.

Минуты через две, однако, Катя вернулась, таща по полу большой кожаный дорожный туго набитый кошель.

— Я приготовилась вам сказать. Потом заколебалась… Вот… — Она указала на кошель. — Тут письма наших декабристов для отправки с оказией: есть присланные к Волконским и ожидающие случая отправки с верным, испытанным человеком дальше. Есть и от декабристов, живущих вблизи Иркутска. Есть в города по вашему пути. Есть в Москву и Петербург, — она тяжело перевела дыхание, испытующе посмотрела Невельскому в лицо и тихо добавила с явными слезами в голосе: — Я за вас ручаюсь… Я была уверена… теперь… не знаю…

— В чем? Что я возьму, доставлю и не выдам? Как вам не стыдно!

Прояснившееся лицо Кати сияло неподдельным счастьем: да, она не ошиблась в своем выборе. Просиял и Невельской: казалось, слепой и тот бы прозрел и понял без слов невысказанное обоими.

— Я так обрадовалась за вас, — добавила она после некоторого молчания, — когда Мария Николаевна спросила, можно ли вам доверить эту переписку… Поймите, это высокий знак доверия. Такие лица у них все наперечет…

Через два дня на перекладных, нагруженный казенной почтой, грудой писем и десятками поручений, Невельской спешил в столицу, на грозную расправу за свои географические открытия, которые могли бы сделать честь любому из известнейших моряков.

Неизвестность тревожила, но в груди сладко трепетало молодое сердце, и, умиленная чем-то невысказанным, но приятным, согревалась и нежилась в первый раз в жизни оттаявшая душа одинокого «сухаря» Геннадия Ивановича Невельского.

Он в сотый раз вспоминал ласковое материнское объятие Марии Николаевны Волконской, накинувшей на его шею образок хранителя моряков и путешествующих святого Спиридония, крепкое, чуть-чуть задержавшееся в его руке пожатие Кати Ельчаниновой и неожиданно скатившуюся из ее глаз на его руку еще теплую, влажную слезинку.

«Хорошо жить на свете!» — чуть не вслух подумал он и неловко, с трудом запахнулся в необъятную медвежью шубу, подаренную Сергеем Григорьевичем.

На другой день с утра, однако, стало как-то беспокойно: не надо ли было высказать свои чувства к Кате Ельчаниновой определеннее — ведь она может его забыть. Следовало связать как-то ее и себя. Не помогали доводы, что этого нельзя было делать: а вдруг в самом деле разжалуют в солдаты?.. Однако беспокойство росло, и на ближайшей почтовой станции он принялся строчить письмо… Марии Николаевне Волконской!

Он не знал, что растрогавших его слез и после его отъезда было много и что свое сладкое горе Катя в тот же вечер выплакала на груди у Марии Николаевны и рассказала ей все-все. Мария Николаевна погладила ее по голове, потрепала по щеке и, улыбнувшись, сказала;

— Все хорошо, Катюша, все хорошо…

Груда писем, какие ему поручила Катя, раскрыла Невельскому многое: он увидел, в какой тесной связи и взаимном доверии друг к другу живут декабристы.

Дальние углы еще достижимого севера, захолустья Забайкалья, с одной стороны, и столица — с другой, связаны тончайшей сетью собственных сообщений. Каждая явка по пути — это центр какого-нибудь округа. По количеству писем можно определить, какое значение для всех имеет декабрист И. И. Пущин. По прежнему положению декабриста в обществе легко понять, что здесь не соблюдаются, не имеют места те перегородки, которые мешали сближаться там, на свободе, в салонах. Там сближала только одинаковость общественного или служебного положения, неодинаковое положение разъединяло, здесь крепким узлом соединяло единомыслие и взаимная поддержка. Ниточка не кончалась Петербургом. Нет, отсюда она тянулась и дальше, в знойные пустыни Средней Азии и на грозный снежновершинный Кавказ.

Николай боролся с декабризмом всей силой и мощью общего и специального государственного аппарата, не брезгуя шпионажем и даже провокациями, вроде похождений известного плута Медокса. Декабристы брали только сочувствием общества, но победителями являлись они, а не император — побеждали идеи, и перед ними он чувствовал свое бессилие. Люди бодро смотрели в будущее, и хотя энергия истощалась, но на смену уже шли другие, тоже зараженные микробом вольномыслия и жаждой свободы: в Иркутске в это время ждали осужденных петрашевцев.

Невельскому впервые стало понятно увлечение декабристов земледелием и огородничеством: не было другого выхода. Переход в поселенцы заставлял заниматься сельским хозяйством, по крайней мере на своем пятнадцатидесятинном наделе. Обрабатывая много большее количество (Волконский здесь не был одинок), декабристы вместе с тем сближались с землеробами вплотную, изучали их нужды и, что самое главное, пользовались случаем проверить преимущества «вольного труда» перед рабским крепостным.

 

11. «Победителей не судят»

Краткий сентябрьский рапорт Невельского об открытии устья Амура и пролива между Сахалином и материком был представлен Меньшиковым «на распоряжение» канцлеру Нессельроде.

Докладывая канцлеру о рапорте, начальник азиатского департамента Сенявин назвал его вздором и собирался бросить в свою папку, как вдруг Нессельроде, до сих пор слушавший доклад весьма рассеянно, протянул руку, положил рапорт подле себя в число бумаг, «требующих особого внимания», и сказал Сенявину:

— Такие возмутительные дерзости не должны оставлять без наказания, — и на вопросительный взгляд Сенявина раздраженно добавил: — Вы себе представляете, во что обратится государственный аппарат империи, если каждый безусый лейтенант в нем, вопреки указаниям монарха, начнет вести собственную политику? Пора прекратить эту муравьевскую свистопляску, — сердито пожал он плечами, строго из-под своих больших круглых очков посмотрел на Сенявина и распорядился: — Прикажите положить в мой портфель, я возьму с собой подумать.

Вечером Нессельроде счел нужным самолично побывать у Врангеля и обратил его внимание на то, что, по-видимому, ни Невельскому, ни Муравьеву неизвестны результаты исследований экспедиции штурмана Гаврилова и, должно быть, поэтому-то Невельской так самонадеянно смел в своих утверждениях о возможности входа в Амур будто бы даже для крупных кораблей.

Врангель смутился: он вспомнил о письме Гаврилова, в котором последний, чуть ли не накануне смерти, счел нужным признать свои исследования Амурского лимана и входа в Амур совершенно недостаточными и требующими проверки. Врангель хотел было тут же покаяться в том, что он скрыл существование этого важного письма, но не решился: после того как канцлеру Нессельроде именно материалами Гаврилова удалось убедить государя в том, что в Амур могут проходить, да и то с трудом, только лодки и что вследствие этого он бесполезен для России, раскрыть истину — значило бы окончательно погубить себя и других.

Нессельроде экстренно назначил заседание особого комитета, на котором заявил, что он и слышать не хочет о предложении Меньшикова о том, чтобы рассмотрение вопроса об открытиях Невельского отсрочить до получения от Муравьева более подробных сведений.

— Нам нельзя больше ждать, — кипятился Нессельроде, — мы и так уже дождались: мы видим, как господин Муравьев сам показывает пример своим чиновникам, что можно не исполнять высочайших повелений совершенно безнаказанно, как, например, задержать спешно посланную экспедицию Ахте, и к чему эти примеры приводят. Удивительно ли после этого, что лейтенант Невельской делает какие-то сенсационные открытия, пользуясь военными кораблями, ни у кого не спрашиваясь и даже не ожидая, по его мнению, очевидно, совершенно ненужных высочайше утвержденных инструкций. Мы этим легковесным открытиям решительно не верим.

Натиск со стороны Нессельроде и его подголосков был настолько силен, что, обменявшись незаметными для других взглядами, Меньшиков и Перовский решили взбесившемуся Нессельроде не противоречить и больше не выступать. Постановление комитета о том, что доклад Невельского идет вразрез решительно со всеми достоверными данными, имеющимися в министерстве иностранных дел, и ни в каком отношении не может изменить ранее принятых и высочайше утвержденных решений, состоялось. А дабы в дальнейшем самовольство прекратить навсегда, решено представить ослушника высочайшей воли к разжалованию.

— Я вас не понял, Александр Сергеевич, почему вы отказались от защиты Невельского? — спросил Меньшикова Перовский после окончания заседания комитета.

— На этот раз просто хочу проучить Нессельроде, хочу показать этому зазнавшемуся злокачественному прыщу, что его политика на наших восточных окраинах государем не одобряется и обречена на провал. Я не допускаю и мысли, что государь согласится на разжалование Невельского до получения подробного доклада Муравьева. Но на всякий случай я уже исходатайствовал для себя высочайшую аудиенцию.

Расчет Меньшикова оказался верным: получив постановление комитета с особыми мнениями его и Перовского о необходимости выждать, император вслух выразил одобрение смелому патриотическому поступку Невельского, но резолюции никакой не наложил.

Невельской прибыл в Петербург в конце января 1850 года и тут узнал, что слухи о его разжаловании держатся до сих пор весьма упорно.

— Да, — ответил на его вопрос Меньшиков, к которому Невельской поспешил с докладом, картами, промерами, журналами описей берегов, подробными мотивированными заключениями и письмами и представлениями Муравьева, заключение комитета о необходимости вас разжаловать за дерзость имеется у государя, который лично мне сказал, что результатами вашей разведки он остался очень доволен. Теперь, вследствие доставленных вами новых материалов, вопрос подвергнется вторичному рассмотрению. Быть может, даже будет допущен личный ваш доклад. Если это случится, будьте мужественны, тверды и определенны. Имейте в виду, что мы с министром внутренних дел в комитете в меньшинстве и что, кроме нас, охотников защищать вас против Нессельроде и Чернышева не найдется. Не кипятитесь и держите себя в руках. А сейчас поезжайте к Перовскому.

— Очень благодарен, ваша светлость, за ценные советы. Я держу себя в руках, но обвинение в том, что я и мои офицеры дали ложные сведения о лимане и Амуре, может меня взорвать, — сказал Невельской. — Лжецами ни я, — он покраснел, — ни мои…

— Полноте, — успокоил его Меньшиков, — ведь вам хорошо должно быть известно, что в открытие северного пролива Берингом поверили чуть ли не полустолетьем позже, и то только после того, как его открытие подтвердил авторитетный иностранец капитан Кук и заступился за покойного, назвав пролив Беринговым. А вы хотите разрушить авторитеты одним махом. Подождите несколько годков, время работает на вас.

— Ваша светлость, помилосердствуйте, мне уже сорок лет, так что вряд ли удастся дождаться признания, — пошутил, успокаиваясь, Невельской.

— Не теряйте надежды, капитан, — в тон ответил Меньшиков, — это ведь может случиться и гораздо раньше.

Экстренно собравшийся особый комитет на этот раз был необычно многолюден: пожаловали и те члены, которые его заседаний никогда не посещали.

И как-то так случилось, что дебаты по основному вопросу вошли в русло далеко не сразу: внимание участников сначала опять сосредоточилось на оценке поступка Невельского, а не на открытии и не на рапорте Муравьева, который требовал немедленно занять Амур.

— Налицо факт возмутительной недисциплинированности всего экипажа корабля, — строго заявил военный министр, светлейший князь Чернышев, — при попустительстве высшего начальства. Что касается меня, я повторяю свое мнение — разжаловать Невельского в солдаты! — он злыми раскосыми глазами окинул собрание. Так, бывало, смотрел он на допрашиваемых декабристов, издеваясь над их показаниями, и требовал зачисления их в первый разряд преступников, то есть на виселицу.

— Александр Иванович, как всегда, прав, и самовольство должно быть наказано, — внешне спокойно ответил Меньшиков, хотя внутренне клокотал негодованием на этого злобного зверя и неудачного охотника за наследством декабриста Чернышева, однофамильца министра.

— Но у Невельского, как известно, была временная инструкция от меня, это раз. Во-вторых, у него были указания облеченного достаточной властью сибирского генерал-губернатора, в распоряжении которого Невельской находился. И, наконец, в-третьих, высочайше утвержденная инструкция, которая, как это стало теперь известно, просто до него не дошла. А если не дошла, то не могло иметь места ее нарушение. Не знаю, как у вас, в сухопутных войсках, ваша светлость, предоставляется ли в подобных случаях офицеру инициатива действовать по своему разумению, или он должен отречься от дела и бросить его на произвол судьбы. У нас же, на флоте, за непроявление в таких случаях инициативы строго взыскивают… Так вот, по моему мнению, прежде чем принимать предлагаемые крайние меры, надо бы дело исследовать: я ли в этом виновен, Муравьев ли, или на самом деле Невельской. И в какой мере. Ваша светлость, Александр Иванович, армия богаче нас людьми, российский же флот беден такими выдающимися офицерами, как Невельской, и мы только в самых крайних случаях можем позволить себе такую меру, как разжалование.

— Я решительно возражаю против того, что вместо сути дела, а суть заключается в двух серьезнейших и необходимых для империи открытиях, поддержал Меньшикова министр внутренних дел Перовский, — и в рапорте генерал-губернатора о немедленном занятии Амура, мы занимаемся какой-то деталью. Дисциплинарное дело о капитан-лейтенанте Невельском должно быть передано для расследования по начальству, то есть по флоту или адмиралтейству. А вот амурские вопросы — это прямые вопросы нашего комитета. Вследствие этого я позволю себе спросить: почему драгоценнейшие открытия Невельского являются какими-то чудесными, неожиданными и имеют место только в 1849 году, вместо того чтобы вытекать непосредственно из текущей работы тех, кому ведать надлежит и иметь место пятьдесят лет тому назад? Почему до сих пор нами не заселен Сахалин? Почему сведения наши о наших же российских окраинах по своей достоверности напоминают сведения из Геродота и других историков древности о нашей стране? Ведь для всех нас давным-давно ясно, что покушения на российские пограничные области ведутся больше ста лет, а между тем в наше время положение создалось такое: французу Лаперузу лезть в Татарский залив и на Сахалин невозбранно. То же и англичанину Бротону. Невозбранно это и сотням китоловов всех стран ежегодно, хотя и Франция и Англия касательства никакого к нашим берегам не имеют — далеконько. И все же они лезут. А вот нам нельзя: не обиделись бы японцы или китайцы. Я хотел бы слышать мнение по этому поводу азиатского департамента!

Нессельроде беспокойно заерзал в кресле и недовольным голосом заявил:

— Особый комитет не имеет права суждения об общегосударственной политике…

— Я и не вмешиваюсь, — огрызнулся Перовский. — Я только прошу разъяснения по вопросу о фактическом положении амурских и сахалинских дел, которое не может составлять для нас, членов особого комитета, тайны…

Нессельроде на клочке бумаги черкнул карандашом несколько слов и передал Сенявину, тот нехотя поднялся.

— Все дело в настоящий момент, — сказал он, — заключается в следующем: вопрос об Амуре и его использовании весьма озабочивает департамент уже давно, и через наших агентов с достоверностью удалось установить, что устье Амура охраняется войсками китайцев, армией в количестве четырех тысяч человек, а вдоль Амура построено от трех до пяти крепостей. Что касается Сахалина, то его население давно признало над собой власть Японии. В открытиях Невельского пока что, после исследований Лаперуза, Бротона, Крузенштерна и Гаврилова, мы вправе сомневаться… Теперь, я думаю, понятна та осторожность, с которой нам надо действовать в упомянутых местах.

— Нет, ваше превосходительство, совсем непонятна, как непонятно и многое другое, — горячо ответил Меньшиков, — и я вижу в этом вопросе полное неблагополучие. Вы говорите, китайские войска, крепости… Когда же они появились там? Без нашего ведома или с нашего согласия? И кто и когда устанавливал границу с Китаем, как известно, оставленную открытой по Нерчинскому трактату? Азиатский департамент делал запрос по этому поводу? Имеет ответ? До какого же пункта китайцы свободно могут продвигаться еще далее со своими войсками и крепостями к нам, в глубь страны? Разве мы отказались от Амура? Те же вопросы я должен задать и о Сахалине. Когда население его стало японским? Были ли запросы? И почему все-таки мы должны верить этим сказкам с их известными грозными картонными крепостями и непроверенным донесениям, почерпнутым нашими агентами из иностранных источников?

Обмен мнениями явно переходил в спор, а моментами казалось, грозил перейти и в открытую ссору. Нессельроде дал знак глазами министру финансов Вронченко.

— Я считаю своим долгом поддержать образ действий азиатского департамента, — сказал тот, — важнейшая для государства внешняя торговля через Кяхту сама по себе уже висит на волоске, а малейшая неосторожность с нашей стороны может ее совсем погубить, и я прошу иметь это в виду при всех рассуждениях.

— Ничего не понимаю, — горячился Перовский, не обращая внимания на Нессельроде, который показывал жестами, что он не давал слова. — Ни-че-го не понимаю: как же в таком случае надо расценивать запрет внушительной экспедиции Путятина в сорок четвертом году и в то же время посылку слабенькой экспедиции Ахте в сорок восьмом году? Которая, не будь она задержана Муравьевым, несомненно, могла бы взбудоражить китайцев? И, наконец, тут уж совсем несерьезная посылка, чуть ли не на одном дикарском челноке, Гаврилова для таких исследований, для которых нужна эскадра… И вот в то же время сделавший большое дело для выяснения истины Невельской оказывается преступником!..

— Лев Алексеевич. — старается остановить Перовского Нессельроде, — вы уже кончили?

— Извините, ваше высокопревосходительство, я еще не досказал. Англичане, не говоря о Соединенных Штатах и Франции, завладели пятью портами Китая и нашу кяхтинскую торговлю, о которой так беспокоится министр финансов, того и гляди, совсем добьют своей конкуренцией.

— Лев Алексеевич, я вам слова не предоставлял! — повторил Нессельроде и, желая отвлечь комитет от острой темы, предложил выслушать объяснения капитана Невельского.

Взоры участников совещания с любопытством уставились на маленького Невельского, невзрачный и мирный вид которого никак не вязался с невольно создавшимся представлением о каком-то забияке. Особенно быстро и неприязненно обшарил его глазами с головы до пят тут же взявший слово Чернышев.

— Мы считаем, — произнес он торжественно, — что вы, лейтенант Невельской, являетесь прямым и сознательным нарушителем ясно выраженной воли его императорского величества, причем вовлекли в это тягчайшее преступление подчиненных вам офицеров. Это заставило особый комитет представить вас к разжалованию в матросы. Что вы на это можете ответить?

— Поскольку особым комитетом уже сделано представление о разжаловании без предварительного истребования от меня объяснений, как то следует по уставу, — с ледяным спокойствием сказал Невельской, вызывающе глядя на Чернышева, не выдержавшего прямого взгляда, — то теперь только государь император может наказать или жаловать меня, как ему будет угодно. Я же сделал то, что при создавшихся обстоятельствах, как верноподданный, считал полезным и необходимым в интересах царя и отечества. Осмелюсь также обратить внимание вашей светлости, что согласно высочайшему приказу от шестого декабря прошлого года я ношу штаб-офицерское звание и чин капитана второго ранга, а не лейтенанта, — и он скосил глаза на свои эполеты.

Чернышев рассердился и вызывающе сказал:

— Помимо всего, капитан Невелбской, вашим рапортам мы не верим, они противоречат имеющимся у нас данным.

— Ваша светлость, — вдруг насмешливо улыбнутся Невельской, стараясь поймать взгляд Меньшикова: он решил использовать свой разговор с ним. — В том, что вы не верите, нет ничего удивительного: в открытие северного пролива неизвестному Берингу не верили целых полстолетия. Наше положение, мое и товарищей, еще труднее — своим открытием мы, неизвестные мореплаватели, разрушили почти полувековые, прочно укоренившиеся в умах заблуждения известного мореплавателя Крузенштерна. Не верить и сомневаться, конечно, можно, а вот опровергнуть наши утверждения нельзя. И я прошу либо признать наши утверждения, либо назначить авторитетную проверку на месте, в устье Амура и в проливе. — И, видя, что все осклабились в улыбках, добавил: — Эта спешная проверка на месте тем нужнее, что необходимого для признания полустолетнего срока, о котором я упомянул, мы не дождемся. И я боюсь, что признание нашего открытия со стороны англичан воспоследует гораздо скорее.

Он замолчал, с удовлетворением наблюдая, как, несмотря на серьезность положения, слушатели искоса посматривали на Нессельроде, давились смехом, сморкались и вытирали слезы.

— Господин Невельской, — строго сказал Нессельроде, — вы хотите с отрядом в семьдесят человек занять устье Амура и утвердиться там. А известно ли вам, что там китайцы содержат громадное войско и построили несколько крепостей?

— Ваше сиятельство, на месте я имел возможность в точности убедиться, что в устье Амура нет не только китайских войск, но и мирных китайцев, есть только свободные гиляцкие поселения, и захаживают иногда маньчжурские и наши сибирские купцы для торговли. Что касается мирнейших гиляков, то для поддержания среди них авторитета и повиновения достаточно и двадцати пяти человек.

Нессельроде увидел, что продолжение совещания ухудшает занятые им и его единомышленниками позиции, и решил прекратить прения, но, пока он собирался с мыслями, слова попросил Меньшиков.

— Я очень внимательно ознакомился до настоящего совещания со всеми представленными Невельским и сибирским генерал-губернатором документами и не могу им не верить, не могу далее придраться к каким-нибудь неточностям. Положение в устье Амура стало весьма напряженным, и надо спешить. Я рекомендовал бы принять представление генерала Муравьева целиком и сверх того принять экстренные меры к (усилению охраны входа в пролив и в устье Амура двумя крейсерами.

После долгих прений и споров, однако, вынесено было постановление держаться высочайшего повеления, имевшего место год тому назад, а именно основать на берегах Охотского моря, близ Амурского лимана, зимовье в заливе Счастья для сношения и торговли с гиляками и для разведывания края, не касаясь, однако, ни под каким видом устья Амура.

Исполнителем этого постановления назначен был тот же Невельской, уже как состоящий для особых поручений при генерал-губернаторе.

Эта новая должность Невельского дала возможность Муравьеву использовать «положение об управлении Сибирью» и тотчас же добиться производства Геннадия Ивановича в капитаны первого ранга.

Задуманное Чернышевым, Нессельроде и компанией черное дело на этот раз провалилось, хотя и не совсем: разжалования, правда, за сделанные Невельским важные для государства открытия не состоялось, наоборот, последовало «всемилостивейшее прощение», но Невельской лишен был даже обычной за дальние экспедиции и описи берегов награды — ордена и пожизненной пенсии.

Он не был огорчен лишением ордена, но пенсия входила в его бюджетные расчеты, так как она разрешала мечты о семейной жизни.

Однако больше всего огорчили его отныне крепко связанные руки для дальнейшего закрепления на Амуре и Сахалине: действуя фактически на Амуре, он был лишен права даже близко к нему подходить «Победителей не судят, — думал он. — Какая горькая ирония!» А в груди его тем временем неудержимо ширилась и охватывала все существо буря решительного, неудержимого протеста.

 

12. Петербургская наука

Геннадий Иванович никак не мог справиться с охватившим его тяжелым чувством: казалось, что пребывание его в Петербурге было ненужным, а достигнутые в комитете результаты хуже всякого поражения, и он никак не мог понять, почему поддерживающие его братья Перовские этими результатами довольны.

— Подождите, — не раз повторял Василий Алексеевич Перовский волнующемуся Невельскому, — это только начало, это только первое предостережение господину Нессельроде, а он сам рассматривает его уже как провал. Ведь ясно, что со стороны государя по отношению к комитету проявилось большое недоверие и даже сомнение в правильности всей его дальневосточной политики, а может быть, и западноевропейской.

— Я этого не вижу, ваше высокопревосходительство, — упрямо твердил Геннадий Иванович, — наоборот, считаю, что факт принятия комитетом прежнего решения, несмотря на мои новые материалы, означает движение вспять.

Собеседник, однако, не соглашался.

— Голубчик, — смеялся Василий Алексеевич Перовский, постукивая по сукну стола длинным серебряным наперстком на указательном пальце (наперсток заменял ему потерянную на войне в морском деле часть пальца). — Вы дока по морской части и вполне заслуженно капитан первого ранга, а может быть, следовало бы вам звание и выше. Но в политике вы не выше гардемарина. Поверьте, что наш опыт чего-нибудь да стоит.

Вы понимаете, Геннадий Иванович, — снисходительно цедил сквозь зубы, как полагается самоуверенному снобу, министр Перовский, — что для того, чтобы вынести такое решение, канцлеру пришлось пойти на крайность отмахнуться от ваших материалов, не опровергая их: «Не верим им и их не учитываем, вот и все… и потому принимаем старое прозорливое и мудрое решение государя императора, имевшее место год тому назад». В чем тут расчет? Государю это, конечно, будет приятно, и против этого своего решения он, конечно, не пойдет. Расчет на сегодня правильный — сегодня не пойдет, а завтра? Завтра приедет генерал-губернатор Сибири, которому государь пока доверяет, и развернет перед ним всю картину вот этих самых ваших новых открытий, как она есть. Что же, по-вашему, и на этот раз не поверит? Полноте, он уже и теперь им верит и потому на предложение комитета разжаловать вас отмолчался, а чтобы всех нас на ваш счет успокоить, на словах, как бы вскользь, обмолвился, что ваши действия одобряет. Вот и смекайте. С приездом сибирского генерал-губернатора разговоры пойдут другие, и сооружение Нессельроде, помяните мое слово, затрещит по всем швам. Так-то, молодой человек! — и он покровительственно похлопал Невельского по плечу.

Сутолока петербургской жизни — с утра и до утра на людях — мешала сосредоточиться. Приходилось жить мелочными хлопотами о различных канцелярских справках, документах и переживать неприятные впечатления от посещений азиатского департамента и колючих бесед с господином Сенявиным… Скорей бы очутиться в мягком возке!

До отъезда оставался только один день, но зато совершенно свободный от беготни. Невельской решил запастись книгами.

Над знакомым еще с детства магазином М. Глазунова на Большой Садовой он прочитал две фамилии, из которых одна напомнила ему предупредительного старика, глазуновского приказчика, всегда приветливого Сидора Федоровича Сирякова.

— Батюшка, кого я вижу! Геннадий Иванович! Давненько у нас не бывали-с, — приветствовал, ласково поглядывая на него поверх очков, сам любезный Сиряков в засаленном сюртучке и таком же заношенном в большую клетку пестром галстуке. — Слышали о вас, слышали-с, что с успехом подвизаетесь где-то на Камчатке, а вы, накось, самолично здесь, да еще «ваше высокоблагородие», капитан первого ранга, высоко летаете! А помните, как с ленточками-то на затылке, бывало, к нам жаловали, да все мне умильно так: «Сидор Федорыч, книжонок бы мне каких, морских путешествий поинтереснее нет ли?» А теперь нате-с, подите, ваше высокоблагородие — и никаких-с, сами теперь путешествуете да описываете — как хорошо-то!

— Книжонок бы мне каких, Сидор Федорыч, — шутливо протянул за стариком Невельской, здороваясь за руку, — морских бы путешествий, да каких-нибудь эдаких, совсем неизвестных.

— Счастливо попали, Геннадий Иванович, только маленько придется пообождать-с, этак, — он немного подумал, — денька четыре. — И пояснил: Тут библиотечку намедни у вдовы одного моряка купил-с знатную, — он наклонился к уху Невельского и неслышно назвал фамилию, — списочек она дала мне, — он открыл ящик конторки, — взгляните. А вот на журналы иностранные списочка пока нет-с, только начали составлять, подбираем-с. Дня через четыре, полагаю, управимся.

— Никак не могу ждать, почтеннейший Сидор Федорыч, завтра утром уезжаю опять в Иркутск, а оттуда в Охотск.

— Видите ли, какая оказия, — с сожалением замотал головой старик, придется вашему высокоблагородию ограничиться списком. Но и тут найдется, может, что-нибудь: покойник изъездил весь свет, бывал и в Китае и в Японии и книгу страсть любил. Посмотрите, ваше высокоблагородие, на переплеты, как берег книгу: аккуратно, со вкусом, красиво. Жаль, мы в журналах не разбирались, их множество, — и он повел Невельского за прилавок в соседнюю комнату. Отобранные книги сияли чистыми красивыми корешками уже на полках, журналы беспорядочной грудой валялись на полу.

— Взгляните все же на них, Геннадий Иванович, — показал он рукой на груду.

Но Невельской и без того, не ожидая приглашения и даже не слыша его уже стоял, опершись на острое ребро шкафа, быстро пробегал по списку знакомые заглавия, изредка отчеркивая огрызком карандаша интересное для себя. Сидор Федорович опять взглянул поверх очков, тихонько пододвинул Невельскому просиженный низенький стул, одобрительно крякнул и вышел.

Быстро пробежав список, Геннадий Иванович вздохнул, подошел к полкам, вынул отмеченные им книжки, погладил по корешкам и перелистал.

Внимание его привлекла неизвестная ему английская книжка, вышедшая в Лондоне в 1847 году.

Перелистнув несколько страниц опрятного второго тома, Геннадий Иванович уже не мог оторваться — речь шла о владении Амуром. Известный автор указывал, как на особенно счастливое обстоятельство для равновесия Европы, на то, что русские не владеют Амуром, который открыл бы России океан и образовал бы из нее со временем сильную морскую державу. «Здесь мог бы быть сооружен такой флот, который бы непременно привел Россию в соперничество с обоими богатыми соседями еще и как морскую державу. Рухнула бы тогда перед российским колоссом последняя преграда, которую он встречал в своем поступательном движении на восток».

— Что же это такое! — возмущался Невельской. — Что думает наш азиатский департамент? Читает? Видит? Надо показать Николаю Николаевичу Муравьеву… Да скорей, скорей надо занимать Амур, если только еще не поздно!..

Геннадий Иванович бережно положил солидный том на полку и заглянул в магазин. Сидор Федорович был занят — пришлось вернуться. Он наклонился над французско-англо-немецкой грудой растерзанных журналов, машинально пододвинул ногой стул и стал их разглядывать. Сверху лежал журнал со статьей Зибольда «Доклад о статье по вопросу о происхождении Японии» — сообщение на заседании французского географического общества.

Минут через десять тихонько вошедший Сидор Федорович остановился на пороге. Маленький капитан первого ранга, согнувшись в три погибели над грудой журналов, при скудном освещении петербургского зимнего дня, весь ушел в чтение какой-то тоненькой, очевидно, выхваченной из кипы тетрадки. Еще несколько уже развязанных кип валялось на полу, у ног капитана.

Сидор Федорович вышел. Через четверть часа он приоткрыл дверь. Застывший в той же позе капитан продолжал читать. Развернутые странички брошюрки дрожали в его руках.

«Выпивает, должно быть, бедняга», — подумал старик, переводя соболезнующий взгляд с дрожащих рук на крохотную сгорбленную фигурку Невельского.

Дочитав не отрываясь доклад Зибольда, Невельской, по-видимому еще волнуясь, стал читать его заново, подолгу останавливаясь на некоторых местах. Доклад был посвящен описанию жителей Курильских островов, обоих берегов Сахалина и восточного берега Азиатского материка. Интересное само по себе описание было основано не только на русских материалах Крузенштерна и Головина, но и на собственных, Зибольда, и на рассказах какого-то старика японца. Поразило Невельского, однако, не это, а слова доклада о том, что восточная часть Сахалина отделена существующим проливом, в чем никогда не было сомнения вопреки противоположному утверждению Крузенштерна. Этот пролив посетил в 1808 году Мамо Ринзоо и нанес на карту. Он произвел эту новую разведку по поручению правительства… Пролив получил название Мамия но Сето, или проход Мамия… Амур именуется у японцев китайским именем Кон-то-Коо, а местное его название Манкоо или Мангоо.

В каком-то изнеможении от поразивших его своею неожиданностью сведений Геннадий Иванович откинул назад голову, стараясь собрать вдруг разбежавшиеся мысли и дать себе отчет о прочитанном.

— Нашли что-нибудь? Вы не здоровы? — спросил его снова вошедший Сидор Федорович, удивившись растерянному виду и блуждающему взору Невельского.

— Да, да, нашел, — очнулся он, — по списку — вот эти, — он показал рукой на переплетенные книги, — а без списка — эти французские журналы, в переплете, и эти, в папках, связанные и не связанные по годам, — словом, подобранные с двадцать пятого по тридцатый год, но хотелось бы получить журнал и дальше. Сидор Федорович, если возможно, заставьте подобрать его весь.

— Слушаю-с, Геннадий Иванович, подберем-с, что только будем в состоянии-с и вечерком пришлем-с на квартиру… Геннадий Иванович, а что не успеем подобрать, не прикажете ли выслать посылкой? А может, и так попадутся интересные для вас книжечки, выслать-с? — предложил старик.

— Да, очень будет хорошо, — сказал, оправившись, Невельской, высылайте в Иркутск, в канцелярию генерал-губернатора, для меня. А интересует меня все, что касается Курильских островов, Сахалина, Амура, Камчатки, Тихого океана, Японии, Китая и тихоокеанских островов.

Оторвавшись от книги адресов, куда он записывал адрес Невельского, Сидор Федорович рассмеялся:

— Да вы, ваше высокоблагородие, чуть не весь земной шар перебрали. Трудненько будет вас удовлетворить, трудненько-с. Однако попробуем… Счастливого пути вам, Геннадий Иванович, и успехов по службе. Дай вам бог скоро дослужиться до адмирала… Да деток, сыновей-с.

— Я не женат, — пожал плечами Геннадий Иванович.

— Пора, — строго и серьезно ответил старик. — Без супруги-то негоже: годика через три госпожа адмиральша, поди, потребуется — гостей принимать. Пора… в час добрый…

Вечером Корсаков увлек Геннадия Ивановича в театр, потом ужинали, но зато, простившись с не вполне проснувшимся другом и закутавшись в необъятную медвежью шубу Волконского, он тотчас же бездумно провалился в темную бархатную бездну. Очнулся он после полудня и никак не мог понять, где он и что с ним.

 

13. Колебания

Чуть-чуть поскрипывая на трескучем морозе, мягко скользил по ровному снегу возок, дерзко-жизнерадостно звенели бубенцы, изредка сбиваясь с такта, когда высоко вскидывал на ходу головой коренник. Слепили чистые снежные широкие и ровные скатерти полей.

Только на второй станции Невельской пришел в себя, глотнул горячего чаю со свежими хрустящими бубликами и, садясь в сани, решил надо, однако, хорошенько поразмыслить о том, что случилось в Петербурге, а особенно о вчерашней французской статье.

Через минуту, однако, он закрыл глаза и, мысленно повторяя под ритм бубенцов идущего крупной рысью коренника: «Надо подумать, нужны итоги, надо подумать», — опять крепко уснул.

День умирал в лиловых и синих красках снега, в сизой игольчатой дымке крепнувшего мороза. Огромный медвежий воротник заиндевел, и по всему телу пробежала тревожная мелкая дрожь, заставившая Невельского проснуться. Шаловливой живительной струйкой вливалась бодрость и свежесть. «Вот теперь, — улыбнулся он ритму бубенцов, — подведем итоги и подумаем». И, однако, думать не хотелось.

Промелькнул верстовой столб. Интересно, сколько отмахали? Стал вычислять — выходило, верст сто… А впереди в семьдесят раз больше. Как много! Но зато все ближе и ближе к Иркутску. И опять невольно сомкнулись веки, и понеслись бесконечной лентой желанные, любимые, уже много раз виденные образы: уверенно опиралась на его руку оживленная Катя, временами лукаво заглядывая ему в глаза… Он видит ее глаза… Бодрым шагом они идут на каток. Качаются и чуть позванивают у него в руке коньки… И вдруг беспокойная мысль: «А не растаял ли каток?» Он широко раскрывает глаза видение пропадает. «Доберусь до Иркутска, — считает он в уме, — не раньше половины марта… Нет, лед, конечно, еще не растает. А ведь если растает, тогда трудновато будет часто видеться с нею без помех». Он припомнил свой первый приезд в Иркутск и бесконечный великий пост. «Теперь опять пост. Если будет каток, все хорошо, а не будет, тогда… Как это сложно! Да все равно, надо решаться: неясное и сложное станет простым. Надо, надо решаться», убеждал он себя.

Что, в сущности, представляет собой он как жених? Невзрачен, ростом мал, некрасив, лицо в веснушках, как у курносой деревенской девки, на семнадцать лет старше ее, человек не светский и никогда им не станет без связей. Сделать сносную карьеру не позволит недостаточно гибкий характер. Правда, и она, Катя, бесприданница, но молода и хороша собой: Зарин года через два — губернатор какой-нибудь центральной губернии, а там образованная, красивая, молодая девушка легко найдет кого-нибудь получше капитана Невельского. На что-то, правда, вроде чувства благоговения Кати перед его подвигами намекала Мария Николаевна Волконская. Да, намекала. Но, во-первых, где он, этот возвышенный его героизм, а во-вторых, что же получилось? Герою еле-еле удалось увернуться от разжалования в матросы, его открытиям не верят, действовать дальше запрещают.

Тут он вспомнил: а где же, в самом деле, его открытия, когда, как оказывается, какой-то Мамио сделал их чуть ли не за сорок лет до него? Ведь нечестно же это скрывать после обнаружения статьи Зибольда!

— Нет, когда я свое ложное положение вскрою перед нею, такой искренней и прямой, она непременно откажется, — твердо решил он и тут же заволновался при мысли, что Катя от него уйдет навсегда, а с нею уйдет и мечта о дружной семейной жизни и, конечно, о перемене службы: ведь наивно и жестоко думать о верной подруге жизни в условиях какого-то чуть ли не пещерного или бродячего существования. Подвергать неисчислимым опасностям и лишениям кого? Любимое существо! Он представил себе ее в обществе гиляков, гольдов и большеголовых бородатых айно и горько усмехнулся. Однако мысли продолжали витать около Кати, семьи Зариных, Марии Николаевны, и он чувствовал себя бессильным отогнать и вырвать из души соблазнительные видения. В конце концов он пришел к заключению: впереди для решения почти целый месяц — и успокоился.

Чем ближе, однако, Невельской подвигался к Иркутску, тем яснее и назойливее становились вопросы незаконченных им на Амуре дел. «Наделала синица славы, а моря не зажгла», — насмешливо думал он о себе и, призвав на помощь всю свою волю, решил рассмотреть все предстоящее заново и, как он привык, строго систематически.

Уцелел ли командированный для наблюдений за весенним паводком его энергичный Орлов? Зима в Сибири, как сообщали, установилась исключительно суровая и вьюжная. Успел ли построить беспечный, хотя и выносливый, труженик для себя теплую и сухую избушку и где? Ведь не в заливе же Счастья, откуда нельзя наблюдать за вскрытием Амура и движением льдов в лимане. Очевидно, Орлову приходится перекочевывать с места на место. Вдруг он вспомнил, что стоит февраль и там все еще крепко сковано льдом, а сумасшедшие вихри наметают непроходимые горы снега… С кем-то он, нашел ли каких-нибудь помощников?

Надо все же спешить.

Он стал торопить ямщиков, и ямщики старались изо всех сил, но их усилия ни к чему не приводили: от Томска дорогу занесло пушистым мягким снегом в сажень толщиной. Сани тонули в нем, как в мягком пуху, вместе с лошадьми, пробивавшими себе дорогу грудью шаг за шагом. После каждой полуверсты приходилось останавливаться и ждать, пока мокрые и дымящиеся животные отдышатся. Езду ночью пришлось совсем отменить: в снежной пелене да без луны ямщики ехать наотрез отказались. Вместо двухсот-трехсот верст в сутки с трудом стали одолевать сто и даже пятьдесят и, наконец, верст за четыреста до Красноярска остановились совсем.

«Какой смысл, — снова задавал себе вопрос Невельской, — устраивать зимовье в заливе Счастья? Как временный порт и небольшой, он, правда, за неимением лучшего, годится — так по крайней мере представляется по местоположению, но он открыт для всех юго-восточных ветров, и весной его, наверное, забивает надолго льдом. Неужели же оставить попытки отыскать лучшее место в лимане Амура, южнее в проливе, в устье, или вверх по реке?

Когда вход в устье Амура не был обследован, само собой разумеется, другого выхода не было, а теперь… Допустить иностранцев в устье Амура было бы в самом деле тягчайшим преступлением.

И если этого не понимает азиатский департамент и канцлер Нессельроде, то он-то, Невельской, должен понимать!»

Вдруг от таких мыслей становилось душно и жарко, он сбрасывал с плеч убаюкивающую разнеживающую шубу, жадно глотая бодрящий морозный воздух, и, сжимая кулаки, злобно кричал кому-то в угол возка:

— Нет, не допущу! Пропаду, но Амура не отдам. Прочь с дороги! Я не сумасшедший, я знаю, чего хочу!.. Вам не угодно защищать родину на ее диком, некультурном востоке. Претит вашему европейскому нежному обонянию? Вы мешаете! К черту подлецов! Наперекор всем я сам буду ее защищать, как сочту нужным!

Странные восклицания, глухо доносившиеся из возка, пугали настораживавшихся лошадей, они боязливо встряхивали головами, крепко прижимая уши. Ямщик опасливо поглядывал на возок: «Никак сбрендил барин сам на себя орет, беда! Скорей бы станция».

После таких вспышек Невельской успокаивался, перед ним проходили бодрящие картины: в крохотном валком челноке вдвоем с Орловым он плывет вверх по Амуру, открывает на берегах частые военные посты и на каждом водружает громадные русские флаги. Он рыщет по берегу Татарского пролива и строит небольшие, но грозные крепости для защиты входа в пролив, выгоняет из Охотского моря английских и американских китобоев… Он открывает чудные, никому не ведомые незамерзающие бухты и глубокие гавани… И вдруг спохватывается: «Мамио!» Да кто знает, существовал ли он, этот Мамио, на самом деле? Зибольду ведь рассказывал о Сахалине не Мамио, а какой-то старик Могами… А почему японцы скрывали и скрывают эти свои открытия? Невельской сам удивился своему вопросу и тут же на него ответил: «Боятся, не раздражали бы нас эти японские разведки в принадлежащих нам местах, вот почему…»

— Выгоним, выгоним! — кричал он опять вслух.

Задача, что делать дальше, разрешалась сама собой: женитьба — прочь. А Катя? Семейный уют? О нем надо забыть — отложить до выполнения главного дела всей жизни: не для него, сурового борца, мирное прозябание. Победить или погибнуть — вот его путь!

Только 20 марта, при установившейся уже погоде, Невельскому удалось добраться до Красноярска. «Отдохнуть бы хоть денек», — подумал он, закрывая глаза, и тут же, упрекнув себя за слабоволие, стал освобождаться от шубы.

— Самовар и лошадей! — потребовал он, входя в горницу.

И то и другое оказалось готовым, и в ожидании перепряжки Геннадий Иванович уселся за поданную прямо с огня миску пельменей, предвкушая последующее чаепитие. Он не слыхал бубенцов подъехавшей к крыльцу тройки, как дверь стремительно распахнулась и из клубов пара некто невидимый крикнул:

— Геня, ты? Наконец-то! А я выехал пятью днями позже тебя, все старался нагнать!

Невельской бросился обнимать и распутывать плохо одетого Мишу Корсакова. Тот был в легкой шинели и овчинном полушубке и прикатил в простой кошеве. Он так окоченел, что тут же пришлось оттирать обмороженные ноги.

— Вот это другое дело! — радостно воскликнул он через час уже в возке, уходя с головой в спасительную медвежью шубу Волконского, и тут же притих. Не успел возок отъехать от станции, как из-под груды теплого меха до Невельского долетел его расслабленный приглушенный голос:

— Геня, милый, извини, я засыпаю… все расскажу тебе потом… Везу тут с собой одну неприятность… лично для тебя… Видишь ли, предписано… — и заснул.

Отогреваясь ночью на станциях, прозябший в Мишином полушубке Невельской не будил его, все время мучаясь загадкой, разъяснившейся только утром: Муравьеву предписано спешно ликвидировать Охотск, а имущество перевезти в Петропавловск. Вопрос о переносе Охотска Муравьев возбудил, как известно, два года назад и отстаивал его все время, правда уже без прежней уверенности в целесообразности своего домогательства, так резко в свое время раскритикованного Невельским.

Для Невельского, предвидевшего последствия ненужного переноса, новость действительно была весьма неприятной. Помимо нецелесообразности, этот перенос отодвигал на задний план преследуемую Невельским неотложность поисков незамерзающей и хорошо защищенной бухты южнее устья Амура. Новость наводила также на тревожную мысль: не охладел ли к Амуру сам Муравьев?

Другие новости были приятнее. Последний перед отъездом вечер Корсаков проводил у Марии Алексеевны Крыжановской, в том же обществе обоих братьев Перовских и Меньшикова. Когда разговор коснулся Амура, Меньшиков сказал, что, по его мнению, будущее Амура теперь в руках одного Невельского и зависит от того, захочет ли он еще раз рискнуть быть разжалованным или не осмелится. Подсказать же ему этот действительно необходимый и неотложный шаг, по мнению Меньшикова, было бы неблагородно, и ни они, ни Муравьев, конечно, этого не сделают.

— За Невельского я и так ручаюсь, — сказал Лев Алексеевич Перовский, что он догадается сам и рискнет. Мало того, из боязни, что могут отговорить, скроет свои намерения от самого Муравьева, чтобы не поставить его в неловкое положение, как генерал-губернатора в роли подстрекающего своего подчиненного к неповиновению. Лучше дать Муравьеву возможность поддержать и одобрить совершившийся факт.

— С чего вы все это взяли, Лев Алексеевич? — спросил Меньшиков. — Уж нет ли у вас с ним сговора, а?

— А вот с чего… Как вам известно, Амур для России — это лелеемая Невельским с детства мечта. Ценою принесения им в жертву карьеры и большого риска она осуществляется, но еще не осуществлена — до конца еще далеко, а откладывать дела ни на один день нельзя. Не таков Невельской, чтобы отступить теперь, когда труднейшая часть пути пройдена.

— Придется опять нам помогать, если вляпается? — вопросительно заметил Меньшиков.

— И поможем, непременно поможем, ведь это в конце концов наше общее дело, в котором мы сами ничем не рискуем.

— Так-то, Геня, обстоят дела, — заключил Корсаков. — Ты лезь в петлю головой, а они тебя, может быть, соблаговолят поддержать, — продолжал с иронией Корсаков, не видя, как от его рассказа засияли глаза Невельского: он радовался и тому, что Лев Алексеевич в нем не ошибся, и тому, что сам он пришел именно к единственно нужному решению.

— Нет, господа, — с сердцем продолжал Корсаков, — было бы по-джентельменски не прятаться, начать этот разговор при Невельском и стать, в случае твоего согласия, соучастниками, идущими на такой же, как и ты, риск. Меня точно ушатом холодной воды облили эти «патриоты» только до той черты, за которой начинается риск, не головой, нет, а чуть-чуть слегка стремительной карьерой… Да нет, даже не карьерой, а еле заметным, ничтожным ее застопориванием. Какая гадость!

Невельской боялся выдать себя: пусть лучше и Корсаков не знает, что он уже твердо решил действовать и что ему никакого дела нет до меньшиковских и других карьер, у него путь единственный и определенный.

Другое дело, что скажет Катя. Как она посмотрит? Это его беспокоило.

 

14. Новые дороги

В спальне Муравьева только что отбыли русское «присаживание» перед дорогой и сотворили короткую молитву. Днем отслужили молебен о путешествующих.

Качаясь из стороны в сторону в длинном атласном шлафроке, шаркала туфлями немощная тень Муравьева. В руках он держал два образка покровителя путешествующих мученика Спиридония, по-детски неуверенными шагами приблизился к отъезжавшим, благословил и неловко набросил шелковые гайтаны на склонившиеся головы. «Точно старец великопостник благословляет любимых послушников на ратный подвиг», — подумал растроганный Геннадий Иванович и сам проникся сознанием важности своего предприятия.

На большом темном дворе вокруг четырех троек хлопотливо бегали люди с факелами и фонарями, бросая на снег во все стороны пятна колеблющегося света. Факелы трещали, посыпая шипящий снег горячими смоляными каплями, чадили длинными косами сажи и наводили ужас на прижавших уши лохматых лошадей. Они трясли густыми спутанными гривами, невольно вскидывали головами и нервно перебирали ногами. Косящиеся на огонь глаза налились кровью и злобой: лошади далеко вытягивали шеи, скалили зубы и щелкали челюстями, стараясь схватить приближающихся к возкам неосторожных.

— Готово! Зови садиться! — громко раздалось откуда-то из темноты.

— Иду-у!

У подъезда заколыхался фонарь, и загрохотали по скользким ступенькам кованые сапоги. Через минуту по тем же ступенькам осторожно спустились двое мужчин и две закутанные женские фигуры и тут же беспомощно остановились.

— Я дальше не пойду, боюсь… Какая темень! Мишель, прощай, счастливого пути, — капризно сказала генеральша.

Мужчины с трудом сняли теплые шапки с длинными наушниками, по очереди наклоняли головы и подносили к губам протянутые руки.

— Все хорошо, не беспокойтесь, дорогой, все хорошо, — сказала вполголоса Мария Николаевна, целуя уезжающего Невельского в лоб.

Из-за этих нескольких слов она решилась ночевать у Муравьевых. Попрощавшись с генеральшей, приятно взволнованный Невельской торопливо двинулся к лошадям. За ним с фонарем в руке и дорожной шубой на плече следовал казак, дальше спешил Корсаков. Долго оба усаживались в один возок: до Иркутска решили ехать вместе.

— Трудно держать, ваше высокоблагородие, — сквозь зубы с усилием процедил ямщик, едва удерживая рвущихся из рук лошадей.

— Езжай!

— Ворота!.. Пошел!.. — заорал по-разбойничьи дико ямщик.

Четверо дюжих казаков настежь распахнули звонкие железные ворота, и ошалелые тройки, одна за другой взметая на крутом повороте вихри снега, пропали в темноте. Осторожный Иркутск еще спал мертвым сном, плотно укрывшись с вечера за дубовыми ставнями и за тройными дверями подъездов, обитыми толстым войлоком и крест-накрест железными полосами.

Долго не могли успокоиться взбесившиеся кони, продолжая скакать до самого леса. Стало светлее — внизу маячила широкая лента покрытой льдом Ангары.

— Итого за три месяца, — вдруг вслух ответил на какие-то свои думы Корсаков, — около шестнадцати тысяч верст! — и глубоко вздохнул.

— У меня столько же за два месяца, и то не хвастаю, — ответил Невельской и добавил: — Тебе хорошо: от Охотска — корабль, уютная каюта, повар, дальше — верная награда, отоспишься, а у меня нарты, вонючие и грязные проводники и такие же собаки да лыжи… На воде — в лучшем случае кожаная беспалубная ладья и собачья юкола да ночевки под мокрыми кустами. А насчет наград — сам знаешь.

— Прелестная моя кузина опустошила для вас все свои запасы, оживившись, сказал Корсаков, — у нас пельмени, окорока, жареные куры, поросята, гуси, есть и копченые, и всякая дичь и снедь. Не пожалела и вина мно-о-го! Живем!

От Якутска пришлось несколько облегчить лошадей, с трудом выбиравшихся из снежных заносов. Непрестанные скользкие наледи на реке провожали шутников скрежетом и звоном ломающихся льдинок. Подолгу приходилось задерживаться на вынужденных привалах под осыпавшими снег мрачными елями.

Тогда вдруг оживлялся Корсаков, вытаскивалась провизия, котелки и самовар, и они не торопясь наслаждались сторожкой таежной тишиной и заслуженным отдыхом.

— Не ершись, Геня, — уговаривал Корсаков, — надо здесь передохнуть: зарежем без надобности лошадей. Поедят, скорей дотянут, а времени, ей-ей, не потеряем ни минуты. Что здесь ждать, что там, на месте, пока начнется навигация, не все ли равно? Ведь из Аяна без моей охотской посудины не уйдешь.

— Кто знает, — загадочно отвечал Невельской, — может, не стану ждать и на лыжах махну искать Орлова.

— А чем питаться будешь?

— Охотой.

— М-м-да… А остальные?

— Мне дело нужно, а не отдых.

И тем не менее так приятно было лежать на спине с закрытыми глазами и мечтать, не управляя своенравными упрямыми мыслями, витающими в маленькой квартирке Зариных, у Волконских, в архиве, на катке… И всюду она, Катя, единственная и любимая. Что она теперь будет думать о нем? Поймет ли, почему, так и не высказав ей всего, даже не попрощавшись, как хотелось попрощаться, уехал?.. Но она поймет. Мария Николаевна, эта женщина, которую все боготворят, расскажет ей обо всем. Поймет меня Катя. Поймет, милая. Вспомнилось еще, что Катя и Волконский успели прошлой осенью послать Орлову с оказией несколько мешков картофеля для посадки. Как она беспокоилась, сохранится ли, дойдет ли до Орлова картофель!

От Алдана пришлось ехать верхом. Кладь перевьючили. Образовался большой караван.

Вскоре лошади съели захваченные овес и сено. Съели свои запасы и люди. Лошади перешли на траву «силикту» и с остервенением выбивали копытами снег, чтобы как-нибудь до нее добраться. Люди занялись охотой и питались медвежатиной, рябчиками и вообще всем, что попадется. Часто вздыхали о хлебе.

Голодный Нелькан не мог помочь горю, хотя небольшое количество муки местной фактории Российско-Американской компании позволило напечь лепешек. Собаки и достаточный запас юколы решили вопрос о дальнейшем передвижении: перешли на нарты.

В Нелькане расстались с Корсаковым — дороги расходились: старая — на Охотск, и новая, недавно построенная Завойко, через страшный обрывистый Джугджур — на Аян….

Вскоре после ухода Невельского у Волконских появилась Катя. Бледная, с желтизной на висках и почти черной нездоровой синевой под беспокойными глазами.

— Ты не спала? — спросила ее Мария Николаевна, но ответа не получила.

Бросившись к ней на шею, Катя залилась слезами.

— Я спрашиваю, ты не спала? — притворно строго повторила вопрос Мария Николаевна.

— Он меня не любит! — всхлипывала Катя. — Я унизилась перед ним… и сказала, сама сказала… а он и не подумал ответить…

— Что же ты сказала?

— Я на катке намекнула, что люблю его, а он на это шутя закружил меня до изнеможения, не выпуская из рук, а потом… потом… как в рот воды набрал… до самого дома… Попрощаться и вовсе не пришел — прислал какую-то пустую записку…

— Некогда было: Николай Николаевич неожиданно отправил их днем раньше. Невельской очень долго задержался у меня…

— У вас?

Катя резко отстранилась от Марии Николаевны и уставилась на нее недоумевающими глазами.

— Да, у меня… Так случилось. И, представь себе, говорили все время о тебе. Тебе кажется, что он тебя не любит, а он больше всего боится потерять тебя. Бежит же он от тебя, чтобы сохранить решимость довести до конца дело своей жизни. Думать теперь о личном счастье он считает изменой делу.

Мария Николаевна уселась в кресло, указывая Кате кивком головы на диван, но та уже успела пододвинуть скамеечку к ногам Марии Николаевны и, положив руки на ее колени, приготовилась слушать.

— Его беседа, Катюша, растревожила меня, передо мной ясно, как вчера, встало мое далекое прошлое…

Катя внимательно вгляделась ей в лицо.

— Вы плакали, дорогая… Я вижу, не скроете, — и Катя бросилась целовать ее руки.

— Было и это. Я расскажу тебе: видишь ли, Сергей Григорьевич тоже был много старше, и перед ним я чувствовала себя маленькой девочкой… Это чувство у меня прошло как-то вдруг, сразу после несчастья с ним, когда от него отвернулись и он остался беспомощным и душевно одиноким. Тут-то я его полюбила по-настоящему… как равная и даже старшая. До несчастья я была украшением его жизни, а теперь — всем, самой жизнью; я поняла, что он пренебрег земными благами и шел на смерть… а ему великодушно оставили ненужную, после гибели дела, жизнь. Что еще могло его удерживать в ней, кроме меня? И я это поняла и пошла за ним. Я не ошиблась: быть единственной и любимой душевно чистым и цельным человеком, Катюша, — это большое счастье, для этого стоит жить. Родные, друзья мне внушали: «Он эгоист, обманщик! Он позволил себе скрыть, что сам на краю гибели, и погубил не знающую жизни и неопытную девочку!» Ведь это неправда, дорогая; он верил в победу дела, которому служил, в которое посвятить меня не имел права, недостаточно зная меня, девочку. Несчастье стряслось внезапно… Он сватом избрал моего зятя Орлова, тоже декабриста, и в этом щекотливом вопросе — «сказать или не говорить» — положился на него… Больше он ничего сделать не мог, не мог отложить сватовство: отложить — значило потерять меня, ведь он видел, что я не могла долго сопротивляться воле родителей и родных, а претендентов на мою руку было много… Ну, а моего Сергея Григорьевича ты знаешь сама и дружишь с ним — стоит он любви?

— Сергей Григорьевич! — живо воскликнула Катя. — Да я с ним рука об руку на всю жизнь, хоть сейчас! Мне дороги и его сельскохозяйственные затеи и все его «темные» и такие умные русские мужики. Мне дорого все, что его касается.

— Катюша, это уж слишком, — смеялась Мария Николаевна, — я еще жива, в преемницах не нуждаюсь…

Но Катя уже висела у нее на шее и зажимала поцелуями рот, не давая сказать ни слова. Мария Николаевна, продолжая смеяться, отбивалась, стараясь как-нибудь перейти к главному вопросу, и не смогла до тех пор, пока ей не удалось членораздельно произнести магическое слово «Невельской». Катя сразу присмирела.

— Невельскому дорого в жизни только закрепить за Россией Амур! И он, как Сергей Григорьевич, рискует своей жизнью. Без тебя она ему не нужна.

Выпрямившись и глотая слезы, Катя сказала:

— Значит, он не верит в меня, не верит в то, что вдвоем было бы легче… Я… как и вы… только украшение!

— Не верит в твои силы и жалеет… да, это так: вдвоем хуже; ты вместо помощи можешь оказаться обузой, помешать.

— Как мне тяжело! О, если бы вы знали, как мне тяжело и… обидно!

В доме Зариных стало непривычно тихо: не слышно было Катиного голоса, не разучивала она новых русских и якутских песен; она просиживала целые дни в архиве. Архивариус в недоумении руками разводил:

— В первый раз в жизни вижу такую девицу: от пыльного архивного старья не оторвешь, ей чем пыльнее, тем милее.

Это было не совсем верно: кроме архива, Катя все чаще и чаще заходила в неуютную и запущенную комнату Сергея Григорьевича, здесь засиживалась подолгу, особенно когда приходили потолковать мужики о том, о сем, а в конце концов — всегда о хозяйстве.

Сначала дичились, а потом привыкли и даже вступали в разговоры, когда хозяина отвлекали другие дела.

— Девка-то твоя, — говорили Сергею Григорьевичу, — сирота, говоришь? Хороша… Хоша весу в ей надо бы по-боле. Но и так ничего: бойкая и, видать, предобрая.

Дни становились все длиннее. Солнце припекало и крепко въедалось в ароматный, пахнущий весной, крупитчатый и еще ослепительно белый снег. Надо было торопиться — за Джугджуром, чего доброго, и совсем развезет.

Площадка у вершины Джугджура, похожая на опрокинутое блюдце, была покрыта на славу отполированным ветром и снежными вьюгами льдом. Пришлось сделать привал: входить на нее, не подготовившись, нельзя было.

Из поклажи добыли и скрутили вдвое длиннейший морской линь и привязывались к нему поодиночке, в десяти шагах друг от друга. Вгрызались в лед кирками и шаг за шагом ползли на животах. Опыт удался. Вернувшись обратно, разделились на две партии: одна, сойдя несколько вниз к лесу, занялась рубкой высоких елей, другая нагрузилась небольшим количеством юколы и отправилась с собаками в запряжках, но без нарт вперед. Беспокойно вдыхая запах юколы, собаки не разбегались и спускались вместе с лошадьми.

Обход над пропастью по гребню отвесной стены был страшен. Две запряжки с двадцатью собаками сорвались. Собаки с визгом падали вниз, в плотно набитые снегом расщелины, с высоты по крайней мере двадцати пяти сажен и пропадали в снегу.

Туда же, вниз, другая партия сталкивала длинные ветвистые ели с накрепко привязанными нартами. Ели, шумя ветвями, не полностью погружались в глубокий снег — по ним можно было найти нагруженные нарты. Потом, вершок за вершком, люди сами врубались в обледенелые тропинки и, пятясь, сползали вниз.

Поиски нарт, подтаска их к дороге, освобождение утопленных в снегу собак, починка изгрызенных зубами запряжек заняли целых три дня. Путники выбились из сил, не подозревая, что настоящие трудности ждут их впереди: внизу началась весна!

Не только не приходилось полежать на нартах, наоборот, их приходилось поминутно вытаскивать, переправлять, стоя по пояс в шумливых потоках вешней воды, поддерживать, чтобы не опрокинулись, подымать опрокинутые и, наконец, тянуть их на себе вместе с обессилевшими собаками по обнаженным и даже местами обсохшим каменистым тропинкам.

— Думал, никогда не оправлюсь, захвораю и умру в Аяне, — рассказывал впоследствии Невельской, — а стоило увидеть из-за горы на синей глади моря верхушки корабельных мачт, все недомогание мигом исчезло и готов был бежать до них, не останавливаясь.

Радоваться было чему: очистилось от льда море, и от Корсакова прибыл транспорт «Охотск» с продовольствием для предполагаемого поселка в заливе Счастья. Радость отравляло отсутствие сведений об Орлове, ушедшем к заливу Счастья пешком еще в начале зимы.

В Аяне Невельской застал начальника порта капитана Завойко в больших хлопотах перед отъездом на Камчатку. Приказ о назначении его начальником Камчатки и Петропавловского порта доставил ему Корсаков на «Охотске».

Завойко все еще находился под обаянием авторитетов Лаперуза, Бротона, Крузенштерна и особенно Гаврилова. Он по-прежнему скептически относился к амурским затеям Невельского и давал это понять. Обиженный Невельской мстил тем же, понося и только что пройденную Аянскую дорогу и Аян, затею Завойко. Кроме того, Завойко продолжал отстаивать целесообразность упразднения Охотска и переноса его в Петропавловск.

— Неужели вы не понимаете, — кипятился Невельской, — что этот перенос нелепость? Петропавловск беззащитен, и даже один (только один!) крейсер может его уничтожить и отрезать всю Камчатку.

— Неужели вы не понимаете, — в тон ему отвечал Завойко, — что Охотск ежегодно губит десятки кораблей? И чем раньше уйдем оттуда, тем лучше. А гавань и бухта в Петропавловске — лучшая в мире. Куда же идти?

— Да, да, — поддакивал новый начальник Аяна, алеутский креол Кашеваров, уже дослужившийся до чина капитан-лейтенанта. — Идти больше некуда.

— На юг надо идти, искать гавани по проливу до самой Кореи, обшарить южную часть Сахалина — вот что надо, — горячился Невельской, — а вы стараетесь сосредоточить две незащищенные гавани в одной, тоже незащищенной. Что это, по принципу «бери одним ударом обе»?

— Не защищена — надо создать защиту, — вспыхнул Завойко, силясь, однако, сказать возможно спокойнее, но вместе с тем и побольнее кольнуть собеседника. — А в десятый раз проверять проверенное много сомнительнее, чем укреплять существующее: пустая фантазия и авантюра — не одно и то же, но они — родные сестры.

Незаметную трещинку во взаимоотношениях Невельского с Муравьевым (генерал-губернатору не нравилось, что Невельской критически относится к идее перенести порт из Охотска в Петропавловск) эти ссоры с Завойко, близким Муравьеву, могли углубить. Невельской это сознавал и был недоволен собой, но кто же из них троих, одинаково преданных делу и одинаково стойких и убежденных в своей правоте, мог уступить в этом благородном соревновании? А между тем трещинки мало-помалу открывали пути для клеветы и интриг.

Встревоженный отсутствием сведений об Орлове, сумрачный и сосредоточенный Невельской прошелся по складам и резко потребовал себе все, что мог вместить стоявший на якоре корабль.

— А вы, Василий Степанович, возместите себе все из Охотска, там теперь много окажется лишнего, — сказал он Завойко.

— Совершенно верно, вы правы, капитан, — согласился тот, — но вы категорически требуете, как начальник экспедиции, и это невольно возбуждает во мне протест, в то время, как я отдал бы без возражений просто Геннадию Ивановичу, по-дружески. Я хочу предложить вам еще часть своего продовольствия, а для себя сумею на «Охотске» получить новое.

Геннадий Иванович смутился, хотел было извиниться, но вместо этого выдавил из себя одно короткое «спасибо». Остался недоволен и Кашеваров. «Поплясал бы ты у меня, — подумал он недоброжелательно. — Жаль, что я еще не принял порта: показал бы я ему фигуру из трех пальцев…»

Невельской, так же, впрочем, как и Завойко, оказался в двойной зависимости: от Муравьева, как чиновник для поручений, и от Российско-Американской компании, которая поддерживала экспедицию деньгами и платила обоим особое жалованье.

Немногие морские офицеры, да и то только из высшего состава, понимали и представляли себе политическое значение этой якобы «торговой» компании. Остальные, презрительно именуя невоенных ее служащих «купчишками», а самую компанию «рваной», с трудом подавляли в себе дворянскую спесь по отношению к ней и к ее коммерции. Так повелось еще со времен Екатерины, так продолжалось и во второй половине XIX века, несмотря на то, что уже 30 лет возглавлялась компания, и на месте и в Петербурге, преимущественно морскими офицерами. Ее интересы всегда казались им чужими и презренными, торгашескими, а подчинение не морскому начальству — чем-то оскорбительным. Это, конечно, дурно отражалось на ведении коммерческих дел самой компанией и затрудняло ей выполнение поручений правительства. Последние причиняли большие убытки, возмещаемые правительством деньгами и привилегиями. Все это, вместе взятое, и, кроме того, неумелое руководство сдерживали ее промышленно-коммерческую гибкость: компания становилась казенным, учреждением с непосильными расходами на содержание управлений, канцелярий, контор и факторий. Отсутствие надзора на местах и случайный подбор служащих влекли за собой хищения и злоупотребления. Дурная слава крепла, авторитет и доверие к делам компании падали.

Завойко, близкий к управлению компанией, понимал ее политическое значение. Фактория компании была перенесена из Охотска в Аян по его предложению, а сам он охотно заведовал и тем и другим и понемногу освободился от духа пренебрежения, свойственного морским офицерам.

Свободен был от этой предвзятости и капитан-лейтенант креол Александр Иванович Кашеваров, сын алеутки, всецело обязанный своим образованием и положением компании. Невельской же по-прежнему каждую неполадку в снабжении экспедиции, в содержании кораблей, каждую задержку или критику его требований считал умышленным и личным оскорблением или результатом мошенничества и не признавал никаких компромиссов.

Неприятное столкновение с Завойко, недовольство собой и тревога за Орлова вынудили его в тот же день перейти на борт «Охотска». Следующее утро застало его уже в пути.

…Неугомонный Орлов творил чудеса: он нанес на карту все закоулки обширного залива Счастья, нашел место для стоянки судов и зимовья, проследил в нескольких пунктах за вскрытием устья Амура и пролива, обзавелся двумя преданными ему переводчиками и даже с их помощью успел посадить доставленный сюда с осени с неимоверными трудностями Катин картофель, а в избушке на окне в деревянных ящиках посеял капусту и выращивал рассаду.

С чувством умиления смотрел Невельской на зеленые побеги капустной рассады и темно-синие замысловато изогнутые коготки картофеля, заботливо укрываемые на ночь травяными матами: неужели вызреют? Надо будет написать Кате, порадовать…

Пока обстоятельства складывались благоприятно: выбор места Орловым говорил сам за себя — лучшего не было.

Сам Орлов был не в духе, ходил за Невельским мрачнее тучи и, наконец, не выдержал:

— Чаял, жену доставите, — сказал он. — Не тут-то было.

— На транспорте ее не оказалось, Дмитрий Иванович. Стало быть, в Охотск еще не прибыла. Михаил Семенович Корсаков погрузил бы… Ничего, — утешал его Невельской, — оказий будет еще много и из Охогска, и из Аяна, и даже из Петропавловска… А вы вот что: я никуда вас больше не пошлю, стройтесь здесь. Да поудобнее да поуютнее и ждите. Просто завидно, как заживете своим домком!

— А вы, Геннадий Иванович?

— Я послезавтра выйду в Амур. Приготовьте шесть матросов пошустрее, шлюпку, обоих переводчиков, товары для торговли с гиляками, оружие, продовольствие на три недели.

Назавтра, в день Петра и Павла, при салютах из всех ружей в присутствии наличных стрелков и жителей из ближайшего гиляцкого поселка, на высокой мачте взвился государственный флаг и был заложен первый венец первой избы. Родилось русское зимовье Петровское. Прием гостей длился до вечера: угощали рыбой, вином и хоровым пением. А наутро строгий и нахмуренный Невельской, входя в шлюпку, вручил Орлову запечатанный пакет с надписью; «Вскрыть 20 июля».

Шлюпка направилась к устью Амура. Не успела она завернуть за мыс, как вдруг появилась возбужденная толпа гиляков, они что-то настойчиво кричали и размахивали руками.

— Требуют капитана остановиться, поговорить, — доложил переводчик Позвейн.

— Что они хотят от тунгусов? Почему они повторяют все время «тунгус, тунгус»?

Невельской выскочил на берег. Толпа окружила его плотным кольцом. Оказалось, что местные гиляки, встревоженные прибытием весной иностранного китолова, открывшего охоту на гилячек, требуют русского покровительства. Этого хотят и тунгусы.

— У гиляков одна голова и желание одно! — кричали они.

— Мы любим Дмитриваныча и не обижали его, вернись и обещай нас считать своими! У нас добрый ум.

— Хорошо, — пообещал Невельской, — выберите несколько человек, я вернусь и повезу в Аян, к начальнику, и вы скажете, чего хотите. Передайте это Дмитрию Ивановичу.

Долго махали вслед и кричали «ура!» беспокойные гиляки…

 

15. Секретная экспедиция

Орлов был недоволен: ему казалось, что Невельской свалил с себя заботы об устройстве Петровского зимовья целиком на него: проявленная Невельским заботливость в подготовке уюта для семьи самого Орлова, по-видимому, только предлог. Уехал Невельской сумрачный, ушедший в себя. Отчего?

Секретный пакет жег пальцы: почему не поделился с ним? Не доверяет, что ли?.. А простился в обнимку, сердечно и серьезно, как бы навсегда.

Опускались руки, не хотелось приниматься за дела, и Орлов долго не выходил из своей избушки, глубоко задумавшись и ничего не предпринимая.

Геннадий Иванович в самом деле был не удовлетворен общим положением вещей и тут же своей ближайшей задачей поставил найти во что бы то ни стало такое место, с которого действительно можно было бы наблюдать за Амуром и раз навсегда отвадить от его устья мореходов каких бы то ни было государств. Кроме того, точно обследовать, нет ли где-нибудь у самого Амура, поближе к устью, подходящего места для устройства порта.

Через нескончаемые три недели после бессонной ночи на 20 июля, еле дождавшись рассвета, Орлов дрожащими, нетерпеливыми руками вскрыл мучивший его секретный пакет.

Наскоро написанная короткая записка на клочке бумаги встревожила его еще больше: она ничего не раскрывала, но требовала к 1 августа прислать «горою», то есть сухим путем, за 70 верст, на мыс Куегда, топографа с двумя матросами, а после 10 августа, в случае отсутствия Невельского на мысе, предписывала принять энергичные меры к розыску и сообщить об исчезновении генерал-губернатору.

«Значит, — рассуждал Орлов, — там, на Куегде, нужна какая-то съемка, это понятно, а где же та опасность, на которую намекает записка, и где он сам? Не бросить ли дело в Петровском, забрать человек, ну, хоть десятка полтора и спешить туда? Что затеяла эта горячая, отчаянная и упрямая голова?» Тотчас оставить пост Орлов, однако, не решился, выслал топографа, а сам с двумя бесшабашными матросами и переводчиками выехал позже на лошадях и точно 1 августа, смиренно опустив голову, молча выслушивал на берегу широкой и глубокой протоки Пальво бранную речь рассвирепевшего начальника.

— Что вы наделали? Кто вас просил? Я вам поручил строить, строить и строить, а шпионить за мной не ваше дело — пусть делают это другие… Поняли?

Орлов молчал.

Через час, однако, конь о конь, впрочем не разговаривая друг с другом, рысили по берегам протоки и озер, причем Геннадий Иванович временами не мог скрыть своего бурного восторга, вскидывал руку, резал ладонью воздух вдоль и поперек водных пространств и громко кричал:

— Восемь! А у самого берега десять! Поняли? А здесь семь кругом! Вот, голубчик, — он тыкал рукой на протоку Пальво, — где порт, а? Плохая зимовка для флота?.. Пробили канал во льду, и с ледоходом пожалуйте русские кораблики в море, а? Ведь это что значит? Это значит, что мы будем выходить в море не в конце июня, а в начале мая, — вот что это значит! Это лишних полтора месяца навигации!

Орлова давно уже подмывало спросить, зачем во временном лагере из палаток на мысе поставлена зимняя бревенчатая избушка, но он не решался. Вызывали вопрос и десятки увешанных шкурами гиляков, сидевших без дела на траве, как бы в ожидании чего-то, в то время как десятка два других тащили с матросами из лесу бревна и длинную, гладко оструганную мачту.

С праздными гиляками тем временем оживленно беседовали, жестикулируя не только руками, но и ногами, оба переводчика: гиляк Позвейн и тунгус Афанасий. Время от времени оттуда доносились дружные взрывы смеха. Веселым, жизнерадостным тунгусам чего-то, по-видимому, не терпелось — они то и дело вскакивали с места и, подпевая себе под нос, ритмично покачивались и приплясывали.

Невельской пригласил к себе в палатку Орлова, вызвал матросского старшину, распорядился приготовить к походу шлюпку с запасом на неделю и выстроиться у мачты.

Когда они затем вышли наружу, мачта с пропущенным через блок у вершины шнуром была глубоко врыта в землю, а у подножья лежало свернутым большое полотнище.

«Флаг, — подумал Орлов. — Что же Невельской собирается делать?»

Невельской в то время шел по фронту. Он поздоровался с командой, затем пальцем подозвал переводчика и сказал:

— Мои слова запоминайте и тотчас переводите гилякам и тунгусам, — и взмахнул рукой.

По мачте резво побежал кверху, щелкая и развеваясь на ветру, большой государственный флаг. Звонкий салют из фальконетов при криках «ура!» разорвал тишину утра.

— Именем государя императора всероссийского я открываю здесь, торжественно произнес Невельской, обращаясь к толпе, — русский военный пост Николаевский для защиты вас от притеснений со стороны маньчжур; государь император принимает вас под свое покровительство, и впредь мы никому не позволим вас обижать. За защитой спешите, когда понадобится, сюда: здесь будет наше с вами войско, наши пушки, наша крепость. С вашей помощью мы сюда никого пускать больше не будем! Солдаты! Старайтесь во всем помочь этому миролюбивому населению. На их обиды смотрите как на свои собственные, и пусть гиляки, тунгусы, мангуны станут для вас как ваши родные братья и сестры!

Угощение, танцы, песни; шумная торговля по неслыханно дешевым ценам как с той, так и с другой стороны шла до самого вечера и продолжалась еще и на следующий день, когда шлюпка с Невельским и Орловым, гонимая попутным верховым ветром, быстро двигалась вдоль тихих и приветливых берегов.

И еще целых двое суток, до самого Петровского, Орлов терзался неизвестностью: что же еще делал во время своего отсутствия довольный, но по-прежнему неразговорчивый Невельской?

Переводчики объяснили Орлову: Невельской объявил здешним жителям мангунских и гиляцких племен, что вся земля от Хинганского хребта до моря и весь остров Сахалин принадлежат России, а сами они отныне находятся под русской опекой. Вместе с тем он потребовал от гиляков объявлять об этом всем иностранным кораблям.

Возвращаясь обратно, путники увидели впереди, за Петровской кошкой, верхушки мачт и поспешили к берегу, думая, что пришли корабли из Охотска. Орлов волновался — не жена ли?

— Парадную форму! — скомандовал Невельской. — И марш со мной!

В сопровождении Орлова и трех матросов, взобравшись на борт сначала американского, а потом гамбургского китобоев, Невельской объявил капитанам, что они находятся во владениях России, простирающихся к югу до границ Кореи, и что плавание и промысел в Охотском море могут быть разрешены только им, Невельским, и начальниками портов Аяна и Охотска. Китобои просили разрешить им салютовать Петровскому порту и обязались уйти в море на следующий же день, прося дать им лоцмана для проводки судов через протоки лимана.

— Лоцмана я вам дать, к сожалению, не могу, — серьезно сказал Невельской, — поскольку вы забрались сюда без разрешения. Выкарабкивайтесь, как знаете, на свой риск и страх. Предупредите о моем объявлении вам все встречные суда.

— Со стороны туземцев как с материка, так и из Сахалина ко мне поступило очень много жалоб на причиняемые командами китоловных судов обиды, — добавил Невельской, — впредь мы этого не потерпим, и нами отдано соответствующее распоряжение нашим крейсерам преследовать и арестовывать такие суда.

Сказанное показалось китобоям не простой угрозой, когда через несколько дней они увидели подходящее к Аяну вооруженное судно. Это был «Охотск» из Петровского, на борту которого с Невельским ехала депутация от гиляков, уполномоченная заявить, что гиляки просят принять их под покровительство и защиту могущественного русского царя.

Особенно важно было то, что оба гиляцких посла были свидетелями триумфального шествия Невельского как представителя России, явившегося для наказания обидчиков, маньчжурских купцов, обманщиков и насильников, похищавших у них жен и дочерей. К Невельскому являлись с просьбой о защите с обоих берегов Амура не только гиляки, но и самогиры, нейдальцы и даже более отдаленные мангуны и гольды. Они рассказывали, что в таком же положении находятся и живущие на Сахалине мохнатые курильцы. К ним время от времени наезжают японцы торговать и при этом обижают. Некоторые из прибывавших гиляков приносили русскому начальнику в дар рис, стерлядей и китайскую водку. Они рассказывали, что на правом берегу Амура, в четырех местах, поставлены из обломков скал столбы, на которых, кроме дат 1649 и 1779, выточены какие-то знаки.

Дружелюбно настроенный к русским маньчжурский старшина из ближайшего города Отто тем не менее за взятку пускал за Амур маньчжурских купцов вопреки запрещению пекинского правительства. Все это создавало ясную картину состояния границ и политического положения Амура — медлить с закреплением здесь действительно нельзя было.

….Невельской был очень доволен: вместо неприятного для него и не совсем доброжелательно настроенного ко всем его начинаниям по освоению устья Амура Завойко он застал уже начальником порта Кашеварова. Особенно же было кстати пребывание в Аяне якутского, камчатского и аляскинского архиепископа Иннокентия, пользовавшегося благоволением генерал-губернатора и нового камчатского губернатора Завойко. В Аяне оказалась и семья Орлова.

Архиепископ вполне разделял образ действий Муравьева и мысли о значении Амура для России и благословил Невельского на дальнейшие подвиги. Он ласково принял гиляцкую депутацию и убедился в благоприятной почве для распространения среди них христианства. А самое главное, он узнал, что как гиляки, так и все другие туземные племена от моря вверх по Амуру до самого Хинганского хребта и устья Уссури часто подвергались грабительским наездам маньчжурских купцов, но никогда не признавали над собой их власти и не платили дани.

Окрыленный удачами, Невельской немедленно настрочил откровенное донесение о своих самочинных действиях в Петербург Меньшикову и в Иркутск Муравьеву и тут же выслал его с нарочным, а сам стал готовиться выехать вслед, чтобы лично упросить Муравьева принять решительные меры для закрепления успеха: нельзя же было обороняться от пришельцев шестью человеками в Николаевском, а от нашествия судов Англии, Америки и других стран — пятнадцатью в Петровском!

«От имени Российского правительства, — писал Муравьеву Невельской, — на мысе Куегда, в Николаевском и в Петровском я поднял Российские флаги и объявил гилякам, маньчжурам, а при посредстве их и всем иностранным судам, плавающим в Татарском заливе, что так как прибрежье этого залива и весь Приамурский край до корейской границы с островом Сахалин составляют российские владения, то никакие здесь самовольные распоряжения, а равно и обиды обитающим инородцам, не могут быть допускаемы. Для этого ныне поставлены российские военные посты в заливе Искай и на устье реки Амур. В случае каких-либо нужд или столкновений с инородцами нижеподписавшийся посланный от правительства уполномоченный предлагает обращаться к начальникам этих постов».

«Убедившись лично, что устье Амура китайцами не считается своей территорией, так же как и все Приамурье, и что, с другой стороны, вторжение иностранных держав, суда которых во множестве шныряют у входа в открытый и доступный Амур, может со дня на день осуществиться, — объяснил Невельской, как верноподданный, я не мог не предпринять тех мер, которые были в моих силах, для отвращения опасности. Проклятие потомков справедливо пало бы на меня…»

В заключение он выражал надежду, что при заступничестве Муравьева ему будет прощено нарушение высочайшего повеления.

Донесения пошли, корабль готов к выходу в море, а на сердце становилось все неспокойнее и неспокойнее: приходилось рискнуть еще раз.

«Навигация кончается, — рассуждал он, — и вряд ли до весны может грозить какое-нибудь вторжение с моря, люди обеспечены на зиму жильем и продовольствием, со стороны туземцев никакой опасности нет, новые же шаги без подкрепления и одобрения сделанного невозможны — надо ехать лично к Муравьеву». Тут Геннадий Иванович неожиданно для себя густо покраснел, убедившись в том, что его поступком руководит еще и другая сила: его неудержимо потянуло в Иркутск — видеть Катю, получить прежде всего ее одобрение и убедиться в том, что она ждет его и будет еще ждать, если понадобится, подышать с нею, единственной и любимой, одним воздухом…

«Предписывается вам, — писал он Орлову, невольно при этом улыбаясь и представляя физиономию истосковавшегося неизвестностью Орлова, — принять и предоставить все удобства для спокойной зимовки в Петровском семье поручика Д. И. Орлова, отправленной мною на транспорте «Охотск», который прошу с наступлением навигации возвратить в Аян. С закрытием Амура и лимана переведите людей из Николаевского в Петровск. Перед вскрытием вновь восстановите Николаевский пост в усиленном виде и обстройте сколько возможно лучше. Ведите наблюдения над замерзанием лимана и Амура, вскрытием, движением льдов, половодьем, ведите съемки берегов и промеры глубин. Изучайте состояние края и наблюдайте за судами, входящими в пролив с севера и с юга, объявляя им о принадлежности владений России».

«Охотск» под командованием лейтенанта Гаврилова, нагруженный до отказа продовольствием и разными припасами более чем на год, снялся с якоря 8 сентября, а через два дня, сопровождаемый благословениями и всяческими пожеланиями Иннокентия, нетерпеливый Невельской мчался по дороге к мрачному и неприступному Джугджуру.

И все оказалось совсем не так, как он ожидал: он думал в Иркутске после доклада Муравьеву дождаться решения из Петербурга, затем, в случае благополучного исхода дела, сделать Кате предложение и до начала весны вернуться продолжать начатые дела. Между тем Муравьев оказался в Петербурге, Невельскому же предписывалось оставленным приказом спешить туда же… Доклад, высланный с нарочным из Аяна, Муравьев получил еще до своего отъезда. На сердце стало спокойнее: при разборе дела в комитете будет надежный заступник.

Катю Геннадий Иванович нашел одну, в архиве. Уткнувшись в какое-то порядком потрепанное «дело», лежавшее у нее на коленях, она не слышала, как он вошел. Затаив дыхание Невельской остановился… Катя продолжала читать и время от времени пожимала плечами, возвращаясь к обложке, внимательно ее разглядывала, снова пожимала плечами и опять продолжала читать… Из подслеповатого, плохо заклеенного бумагой окна тянула морозная холодная струйка. Катя зябко поежилась, потерла ладонью о ладонь, машинально взмахнула концом шерстяной шали, накидывая ее на грудь. Тяжелое «дело» упало к ногам.

Не глядя, Катя потянулась за ним, коротко вскрикнула и откинулась на спинку — опущенная к полу рука была сжата чьими-то холодными крепкими пальцами.

Ее широко открытые испуганные глаза встретились в упор с взволнованными, счастливыми глазами того, кто, сам не подозревая, безраздельно уже давно владел всеми ее помыслами и с кем она рука об руку, как наяву, переживала невзгоды полной лишений и превратностей кочевой жизни.

— Вы? — еле слышно прошептали губы, и она, плача и смеясь, приникла к его груди.

Тихо сидели они, не шевелясь. Он овладел кистями ее рук и без конца покрывал поцелуями холодные пальцы. Она крепко прижималась щекой к его склонившейся голове и с чувством восхищения и преклонения перед созданным ею самой образом желанного, лучшего в мире человека нежно целовала высокий упрямый лоб и жесткие от морских ветров, соленой воды и жгучего солнца густые, красивым взмахом очерченные брови…

Они не слышали, как вошел старик архивариус, и не видели, как зазмеилась в его страшных запущенных моржовых усах лукавая, понимающая улыбка. Повернувшись к притихшей паре спиной, он тихонько приставил к стене лесенку, потом кашлянул и стал шарить где-то высоко под потолком. Потом вдруг засмеялся и сказал вслух, прижимая к груди папку:

— Ищу рукавицу, а рукавица за поясом: думал, затерялась, цельную неделю беспокоился, а ведь сам ее положил. Екатерина Ивановна, я опять пошел; генерал-губернатор ее спрашивает каждый день, а я все отмалчиваюсь. Господи, думаю, неужто сознаться, что потерял?

Тут он, наконец, обернулся.

— Ваше высокоблагородие, Геннадий Иванович! — притворно удивился старик. — А я вас и не заметил. Когда же пожаловали к нам? Давно ли? Как драгоценное ваше здоровье? Намаялись, чай? Как Орлов Дмитрий Иванович? — И, не ожидая ответов, стал натягивать на себя сброшенный было тулуп. Поспешу… Екатерина Ивановна, уходить будете — кликните Микиту, чтобы прибрал помещение и запер, а я уж, извините, не вернусь, не успею, — и, поклонившись, вышел, унося с собой не сходившую с лица сочувствующую улыбку.

Оба смущенно стояли друг перед другом. Он — не спуская с нее глаз, она — опустив голову. Оба старались овладеть собой — и не могли.

И вдруг Геннадий Иванович шагнул вперед, смело и крепко обнял ее. Потом, не выпуская ее из рук, тихо сказал:

— Я люблю вас, люблю с первой встречи и прошу вас ответить мне…

«Вот так бы всю жизнь», — подумала Катя, и вдруг почему-то стало стыдно, она оттолкнула его.

— Геннадий Иванович, — насмешливо сказала она, отступая на шаг назад и надменно поднимая голову, — я тоже полюбила вас, и даже раньше, до встречи, этого я не скрываю. Но женой вашей быть не могу. Вы не тот идеал, которого ищу: мне нужен муж нежный, всегда у моих ног с мольбой о любви, а вы, как грубый матрос, налетели, насильно облапили и позволили себе целовать меня. Матрос не может быть моим мужем.

— Успокойтесь, многоуважаемая Екатерина Ивановна, — в тон ответил Геннадий Иванович, — грубый матрос и не будет вашим мужем, он откажется от вас.

— Откажется? Пусть только попробует! — и она снова оказалась в объятиях смеющегося Невельского.

Успокоившись и усевшись рядком, они повели серьезную беседу о будущем, прерываемую то и дело счастливым смехом и бесчисленными поцелуями.

— Я боялся сказать «люблю»: скажу — и вдруг, как одуванчик, разлетятся все глупые несбыточные мечты о счастье!

— Ну вот, а я все гадала: любит, не любит. Да и как полюбить такому серьезному человеку какую-то ничего не смыслящую дурочку? Зачем ему такая?.. Ты знаешь, я во всем, во всем призналась Марии Николаевне.

— Да что ты! А я все боялся тебя потерять: тут около тебя столько светской блестящей молодежи… как Молчанов, Струве, Свербеев, Беклемишев, Бибиков, Стадлер…

Мягкая и теплая ладонь плотно прикрыла ему рот:

— Замолчи, не надо…

— Я тут между ними какой-то лесной человек или морская выдра. Где же мне с ними тягаться? Вижу, как будто симпатизируешь, а уеду, сердце щемит и щемит. Я ведь тоже все сказал Марии Николаевне, и она поняла, успокоила меня и дала мне понять…

— Что дала понять?

— Что любишь…

— А я вовсе не боюсь, что тебя разжалуют: ну что же, матрос так матрос, вместе будем из генерал-губернаторской кухни выносить помои… А ты знаешь, что сказал, уезжая, Николай Николаевич? Что Невельской завоевал государству целое новое царство, что он, то есть ты, настоящий русский герой. Он собирается сказать государю: «Я лучше покончу с собой, чтобы не видеть, как Нессельроде и их прихлебатели губят мощь и славу России».

— Да, я теперь вижу, — Геннадий Иванович вздохнул, — как трудно бороться с той паутиной, что опутала Россию, — и он невольно представил себе замерзающее и заваливаемое снегом Петровское, свист ветра в трубах и голодное существование…

— А ты знаешь, Катя, картошка дала прекрасный урожай. Давали пробовать гилякам, мужчины пробовали — хвалили, женщины пока отказываются.

— Приучатся, думаю.

— Конечно, приучатся… А что ты тут читала?

— Посмотри, — и она подняла растрепанное дело о командировке лейтенанта Подушкина на исследование устья Амура.

— Ну и что же? Открыл? — засмеялся Невельской.

— Да нет, только ухлопал безрезультатно два года, но самое главное это то, что в деле о Подушкине несколько слов, а все оно — история Российско-Американской компании.

Вечером у себя в будуаре растроганная Мария Николаевна, единственная из посвященных, не без слез благословила молодую чету на жизненный путь, рука об руку, до гроба.

— А ведь у нас в Иркутске всем по сердцу будет ваш взаимный выбор, зачем же эта тайна? Или вы не уверены друг в друге? — шутя сказала она.

— Это мое желание, Мария Николаевна: Екатерина Ивановна никогда не станет женою разжалованного в солдаты, — тихо и серьезно ответил Геннадий Иванович.

 

16. Победа

Не подозревая о новой злостной вылазке врагов, генерал-губернатор Восточной Сибири, не спеша и останавливаясь в Красноярске, Омске, Екатеринбурге, подвигался к Петербургу. На этот раз он пренебрег обычными визитами к двум старикам по пути, к западносибирскому генерал-губернатору князю Горчакову и московскому — графу Закревскому.

Оба сановника усмотрели в этом необычную некорректность зазнавшегося выскочки и вместе с тем встревожились, опасаясь, что Муравьев узнал о их последних кознях и дает им это понять: рыльце в пушку было у обоих.

Закревский сообщил Чернышеву, с которым очень дружила жена Нессельроде, дочь Закревского, о том, что действия Муравьева на Амуре вызывают неудовольствие пекинского правительства. Горчаков в то же время предполагал, что его сообщение понравится царю, недавно отказавшемуся от Амура, и писал тому же Чернышеву, что Амур России не нужен, что в связи с высылкой в Сибирь петрашевцев и влиянием осевших в ней революционеров зреет крамола, которая может довести Сибирь до отложения от России!

Все это было нелепо, неправдоподобно, и Чернышев смеялся, читая эти «дружеские» письма. И тем не менее по совету Нессельроде решил довести их до сведения царя.

По расчету льстецов и интриганов, содержание писем должно было напугать царя и заставить его отнестись с особой осторожностью и недоверием к предстоящему личному докладу Муравьева о сибирских делах. Вышло, однако, наоборот.

Подозрительному Николаю давно уже казались странными чрезмерная боязливость, обнаруживаемая перед Пекином со стороны Нессельроде и его азиатского департамента, и постоянное непротивление, граничащее с попустительством, по отношению к англичанам, явно стремившимся овладеть всей торговлей с Китаем и парализовать нашу.

Почуявши нечто неладное в переписке, завязавшейся между Чернышевым, Закревским, Горчаковым и превратившейся в донос Чернышева, за спиной которого стоял Нессельроде, Николай решил дождаться приезда Муравьева и столкнуть всех их лбами, а там видно будет. Вместе с тем, быть может, и удастся вывести на чистую воду амурский вопрос: кто же, наконец, его запутывает и мешает распутать?..

На очередных докладах самого Нессельроде Николай ни словом не обмолвился ему о полученном доносе Чернышева. Он запрятал этот донос в стол, снабдив его пометкой: «для памяти». Нессельроде недоумевал, куда мог бесследно исчезнуть этот донос, а спросить — значило бы выдать свое участие.

Живой, красочный доклад Муравьева об амурских делах приятно поразил царя своей точностью и определенностью. Он поверил и в доступность устья Амура для морского флота и в желание гиляков, орочан, нейдальцев, самогиров отдаться под опеку России. Он понял, что промедление может повести за собой занятие Амура англичанами. Замена на южных границах России добродушных и миролюбивых китайцев англичанами была нежелательной и опасной. Окрыленный таким приемом царя, Муравьев счел передачу дела на рассмотрение Гиляцкого комитета простой формальностью. На самом же деле оказалось иное.

Бурное заседание Амурского комитета затянулось. Раскрасневшиеся лица участников, а у некоторых и взмокшие, плотно прилипшие к голым лысинам жидкие пряди напомаженных и подкрашенных волос и вдруг оживившиеся тусклые склеротические глаза свидетельствовали о пережитой буре.

Буря действительно разбушевалась, а минутный перерыв позволял противникам обменяться впечатлениями и броситься в бой с новой энергией. Участники четко распались на «воюющих» и «примыкающих». Примыкающие и меньшая братия из министерств сгрудились в обширной столовой у буфета, воюющие сгруппировались вокруг вожаков.

К продолжавшему сидеть на председательском месте под громадным, во весь рост, царским портретом Нессельроде подсел бывший директор азиатского департамента, только что назначенный товарищем министра иностранных дел Сенявин, за ним министр финансов Вронченко и военный — Чернышев.

Канцлер нервничал, его смущала неизвестность судьбы доноса Чернышева. Он беззвучно барабанил дрожащими пальцами по толстому красному сукну стола и что-то быстро вполголоса, недовольным тоном внушал по-немецки Сенявину, успевшему уже получить прозвище «Нессельроде-второй». Вронченко и Чернышев, оба приложивши к ушам ладони, чтобы лучше слышать, время от времени кивали головами, одобряя заключения канцлера.

Возражения Сенявина, по-видимому, раздражали канцлера, почувствовавшего с некоторого времени, что хотя благоволение к нему царя наружно даже как бы усилилось, фактическая власть зашаталась. Выдумка царя поручить управление министерством Сенявину, в то время как канцлер никуда выезжать не собирался, казалась подозрительной. Правда, сделано это было под предлогом облегчения работы канцлера и сбережения драгоценных для государства сил, но ведь он об этом не просил. Пришлось еще и благодарить за проявленную высокую, весьма сомнительную, «милость и внимание».

Из прогуливающейся взад и вперед другой воюющей группы, где в центре был Муравьев, доносились оживленные возгласы и приглушенный смех. Это «веселье некстати» еще больше раздражало канцлера и лишало его привычного самообладания.

Бой возобновился словами Муравьева:

— Я ставлю в заключение, — отчеканивал он с подъемом, — два прямых и категорических вопроса, на которые хочу слышать такие же ответы: во-первых, нужен ли России судоходный, как теперь оказалось, Амур со свободным выходом кораблей в море, на север и юг; и, во-вторых, отказываемся ли мы от установления определенных границ с Китаем в нижнем течении Амура? Задавая вопрос, я, впрочем, не думаю, что кто-нибудь из здесь присутствующих членов комитета ответит, что ни судоходный с выходом в море Амур, ни твердые границы не нужны.

— Муравьев явно хочет добиться при жизни памятника! — громко с места заметил с кривой усмешкой Чернышев.

Резкая, надменная складка у его губ стала еще резче, раскосые глаза сузились в еле видные щелки, а легкое движение руки послало Муравьеву в глаза острый пучок брильянтовых лучей царского перстня.

Муравьев приостановился и тут же резко бросил в сторону Чернышева:

— Да, ваше сиятельство, добиваюсь и не вижу в этом стремлении ничего постыдного: я всегда был глубоко убежден, что благодарная память современников и потомков желательнее их проклятий.

Чернышев побагровел: намек на его пристрастие четверть века назад при разборе дела декабристов, не забытое доселе, прозвучал, как беспощадная звонкая пощечина…

— Теперь по вопросу о Невельском: на этот раз его действия, как изволите усмотреть из данной ему мной инструкции, вполне соответствовали ее духу и смыслу и мной признаны правильными. Обо всем этом я имел счастье уже докладывать его величеству… Упорное же и ничем не мотивированное частью членов комитета недоверие к материалам, мною представляемым, без их проверки, я не могу рассматривать иначе, как личное недоверие ко мне, как начальнику края, которому высочайше вверена до сего времени охрана границ империи!

— Я вполне разделяю мнение генерал-губернатора Восточной Сибири, что действия Невельского представляли собой единственный правильный выход из создавшегося у него положения и что Невельской заслуживает не порицания, а награды, — присоединился министр Перовский, — по существу же дела теперь требуется усилить основанный Невельским Николаевский военный пост, а в устье Амура и на лимане сверх этого надлежит иметь постоянно военное судно.

Комитет продолжал быть глухим ко всем доводам. Нессельроде предложил ограничиться журналом заседания, в котором было бы изложено мнение комитета. На этом разошлись.

И вот журнал заседания комитета готов, и не только готов, но и всеми, за исключением Муравьева, подписан.

— Господин канцлер, — вкрадчиво говорит Муравьеву посланный с журналом офицер для поручений при Нессельроде, — просит только подписать.

У Муравьева в гостинице «Бокен», на Малой Морской, гости. Он просит офицера к столу, предлагает ему стакан чаю и наскоро просматривает журнал заседания. Слова журнала «призванный в заседание генерал-губернатор согласился с этим мнением» приводят Муравьева в бешенство. Он бежит в кабинет и тут же набрасывает сдержанное, но ядовитое свое «особое мнение». Он добивается затем у царя аудиенции.

Через несколько дней по департаментам и министерствам разнеслась ошеломляющая весть: мнение Амурского комитета государем не утверждено и передано на новое рассмотрение под председательством наследника…

Нессельроде взволновался не на шутку, перед ним встали и другие признаки того, что его ставка бита: по всем учреждениям, где находятся на рассмотрении проекты Муравьева, разослано из царской канцелярии повеление рассматривать их, не задерживая Муравьева в Петербурге.

На этот раз заседание Амурского комитета идет сосредоточенно, настороженно: каждое слово обдумывается, никаких реплик с мест или шутливых замечаний, нет даже улыбок. Со стороны Нессельроде и его сторонников бесконечное число раз повторяется одна и та же песня: «Верим только сведениям, доставленным нам нашими испытанными людьми, и, как верноподданные своего государя, не можем позволить себе одобрить рискованную игру генерал-губернатора… Остаемся при прежнем своем мнении…»

И все же кое-чего удалось достигнуть: нессельродовцы сочли возможным согласиться на содержание после ледохода у устья Амура брандвахты, которая бы препятствовала входу в него, а до ледохода заменялась бы караулом, высылаемым из Петровского.

Муравьев торжествовал, получив возможность после заседания ответить Нессельроде запиской, полной яда и скрытого издевательства: «Имею честь почтительнейше представить при сем вашему сиятельству соглашенную мною, во исполнение воли его императорского высочества, с князем Александром Сергеевичем Меньшиковым редакцию особого мнения, состоявшегося в комитете об Амуре и гиляках 19-го января, для внесения в журнал сего заседания, и поставлю себе долгом присовокупить, что редакция сия согласна с мнением его императорского высочества, государя наследника цесаревича и министра внутренних дел графа Л. А. Перовского».

Император уже без колебаний приказал: военный пост, поставленный капитаном Невельским в устье Амура, оставить на месте, а в период навигации еще усилить содействием одного морского судна. Пост этот в качестве скромного торгового склада должна была прикрыть своим именем Российско-Американская компания. Ей же было поручено освоение края посредством заселения и торговли с гиляками. Что касается Китая, то письмом о взаимной опасности, посланным уже дипломатическим путем, русский сенат запрашивает китайский трибунал: «Не признает ли китайское правительство полезным войти с нами в соглашение насчет обезопасения устья Амура и противолежащего острова от всяких покушений на сии места иностранцев, чего, по-видимому, требовала бы взаимная безопасность наших и ваших в тех местах пределов?»

Начальником вновь образованной Амурской экспедиции назначен Невельской…

— Вы рады? — спросил Невельского Муравьев, передавая ему для ознакомления утвержденное царем постановление комитета.

Веселое и оживленное лицо Невельского, предвкушавшего быстрое возвращение в Иркутск, вдруг помрачнело:

— Боюсь, ваше превосходительство, показаться неблагодарным, я очень ценю и назначение, и владимирский крест, и дополнительные полторы тысячи рублей — они дают мне возможность подумать о собственном личном устройстве, но ведь не это в жизни главное. Я понимаю, что Николаевский пост вовсе не компанейская лавка, а военный укрепленный пункт для охраны наших границ и туземного населения и что Амурская экспедиция прежде всего является государственной и подчиняется она только генерал-губернатору. Все это хорошо. Однако руки, руки-то связаны, поскольку предписывается «отнюдь никаких мест не занимать». Я являюсь начальником экспедиции во всех отношениях — так гласит постановление. Но у меня есть служащие двоякого рода: назначенные офицеры и служащие компании. Я начальник только офицеров, я их командирую, перемещаю, назначаю, а служащие зависят в этом отношении от компании. Она может давать им свои указания, свои инструкции, хотя бы они противоречили моим. Да и я сам, принимая за свои труды деньги от компании, становлюсь в зависимое от нее положение. При хороших отношениях это все годится, а при недоразумениях может погубить дело. Вот это меня беспокоит.

— Я в таком же положении, голубчик: Российско-Американская компания подчинена мне, но у нее есть правление и совет в Петербурге, распоряжения которого могут противоречить моим. Надо учиться управлять, подчиняясь. И вам, Невельской, я понимаю, будет трудновато, ибо вы этого не умеете. Не огорчайтесь, — и он показал ему копию письма китайцам, из которого можно было сделать вывод и о новых мерах безопасности для нижнего течения Амура и об обширной деятельности по исследованию и освоению Сахалина.

— А что вы думаете об отъезде домой? — переменив разговор, лукаво спросил Муравьев. — Да не пора ли вам, в самом деле, обзаводиться семьей? Вы никого еще не присмотрели здесь, в Питере?

— Здесь? Нет, — смутился Невельской. — Но вот, — он сунул руку в боковой карман и вынул прошение о разрешении на брак, — в Иркутске я сделал предложение Екатерине Ивановне Ельчаниновой и получил согласие… Пока, впрочем, в это никто не посвящен.

— Благословляю, вы сделали исключительный выбор, Геннадий Иванович, и я так рад за вас. Когда же свадьба?

— У меня план такой: дождаться в Иркутске пасхи и обвенчаться на «красной горке», а затем спешить к вскрытию Амура. Поеду один, уж очень тяжела и дорога в распутицу и неустроенная жизнь на месте.

— Рассуждаете вы правильно, но, дорогой, не сердитесь, вы плохо знаете вашу прелестную невесту: уж если она вас полюбила, не бросит ни при каких обстоятельствах. Готовьтесь поэтому к тяжелому путешествию вдвоем.

— Я думаю, что вы, ваше превосходительство, на этот раз ошибаетесь она так женственна и уступчива.

— Любит и безропотно подчинится, хотите сказать? Только не в этом: тут она вторая Мария Николаевна Волконская, помяните мое слово… Мне так хотелось бы вас благословить, ведь у вас нет отца… Во всяком случае, мое пожелание, чтобы ваша свадьба была у меня и чтобы вы с женой до вашего отъезда поселились у меня: пусть попривыкнет жить без своих… Дело в том… я прошу ничего до поры, до времени не рассказывать, — я устраиваю Зарина губернатором в Курск. Приказа еще нет.

— Он сам этого захотел? — удивился Невельской.

— Нет, но постоянные его ссоры с военным губернатором Запольским, который сейчас для устройства Сибири нужнее, заставили меня принести в жертву более приятного и близкого мне человека более нужному для дела, Муравьев вздохнул и замолчал.

Образ действий Муравьева заставил Невельского призадуматься: этот человек расценивал своих сотрудников прежде всего с точки зрения пригодности их для службы, а уж затем с точки зрения душевного к ним расположения, которое стояло на заднем плане. Что же заставляло его так поступать? Чистая польза для дела или тут примешивается некоторая доля пригодности данного лица для личного возвышения самого Муравьева? Ответа он не нашел, но подумал, что жизнь, по-видимому, сама подскажет ему ответ и что, во всяком случае, он, Невельской, пока пожаловаться не может, интересы его и Муравьева слились в одно русло и в одном направлении должны будут течь и дальше еще долгое время… А сам он, Невельской, по отношению к сотрудникам, каков он? И ему ясно стало, что и он расценивает своих помощников прежде всего с точки зрения пригодности для дела и что лично наиболее симпатичны ему те, которые, как и он, горят рвением сделать возможно больше и лучше и проявляют при этом свою инициативу. На вопрос, не примешиваются ли здесь, впрочем, вопросы собственной карьеры, он, не задумываясь, ответил: «Нет!»

Перед отъездом необходимо было навестить молодых Молчановых, безжалостно задержанных Муравьевым в Петербурге для помощи в его сибирских делах. Свадебная поездка их прервалась. Впрочем, кроме Муравьева, была еще и другая причина задержки — тяжелая болезнь дяди Нелли, Петра Михайловича Волконского, успевшего крепко полюбить свою племянницу за ее обаяние и красоту, заметную даже в петербургском большом свете.

В то время как Петр Михайлович, человек обыкновенный, невыдающийся, делал блестящую военную карьеру, искусно сплетавшуюся с придворной, и стал «светлейшим» и близким лицом к царю — министром императорского двора, отец Нелли, Сергей Григорьевич, в течение того же двадцатипятилетия успел сделать другую карьеру: стать разжалованным, лишенным княжеского титула и дворянства каторжником и затем повыситься до звания ссыльного поселенца.

Семидесятипятилетний Петр Михайлович поплакал над пышущей здоровьем, жизнерадостной красавицей сибирячкой и стал ее баловать, показывая все выдающееся, что было в Петербурге, и часто бывал с ней в оперном театре.

Однажды во втором действии какой-то оперы появился император, и министру двора пришлось пройти к нему, оставив племянницу одну.

— Кто это сидит у тебя в ложе? Красавица!

— Это моя племянница, ваше величество.

— Племянница? У тебя нет никаких племянниц.

— Волконская.

— Какая Волконская?

— Дочь Сергея, ваше величество.

— Ах, того, который умер…

— Он, ваше величество, жив, — радостно ответил старик, решив, что представляется удобный случай замолвить слово за Волконских.

— Когда я говорю, что умер, значит умер, — повышенным тоном заметил царь, резко отвернулся и стал разговаривать с другими.

Неожиданный ответ поверг министра двора сначала в смущение, а затем и в негодование, сопровождавшееся дома нервным и сердечным припадком.

Слов царских сказано было немного, но они красноречиво говорили о досаде Николая на то, что декабрист Волконский вопреки принятым царем мерам не только не умер, но продолжает жить сам и цвести в потомстве.

Нелли рассказала об этом случае смеясь и, обратившись к Невельскому, добавила:

— Геннадий Иванович, я рассказала это вам со слов дяди Пети, я же ничего не подозревала и в это время пялила глаза на императора из соседней с ним ложи. Дома дядя рыдал. Я вызвала доктора. С тех пор он, бедняжка, в постели. Пришлось мне поселиться там — дома удается бывать редко.

От Муравьева уже позже вернулся Молчанов. Разговор продолжал вертеться около Николая.

— Странно, — сказал Невельской, — всей Европе известно, как искусно умеет царь носить желаемую для него маску.

— Да? — улыбнулась Нелли. — Тогда послушайте… К больному дяде император приезжает ежедневно. Как только приедет, я сейчас же к себе… И вот вчера собираюсь бежать, а дядя Петя сжал руку, не выпускает и делает знак остаться. Сердце упало, но делать нечего, отвесила реверанс. Взглянул, и увидела я, что он меня узнал. Что же он сделал? Поставил стул так, чтобы меня не видеть, уселся около постели и так просидел двадцать минут. А я все время не знала, что мне делать с глазами, куда их девать: на него посмотреть страшно, потому что не скроешь ненависти, но страшно и за дядю — не вынесет моей и своей обиды. Ушел, конечно, не простившись. А с дядей после этого визита пришлось повозиться — припадок повторился.

До утра проговорили об Иркутске.

Через три дня резвая тройка уносила Невельского с неразлучным спутником подполковником Мишей Корсаковым снова в далекий Иркутск, навстречу заслуженному счастью. В ногах покоился знакомый кожаный кошель с письмами — ответами из Петербурга.

 

17. Свидание единомышленников

В половине марта Невельской был уже в Иркутске. Здесь он сделал официальное предложение Кате и на правах жениха проводил с ней все свои досуги, а их на этот раз было непривычно много: то в скромной квартире Зариных, то у Волконских или у одинокой в пустынном генерал-губернаторском доме Екатерины Николаевны. Оба не дичились общества, но все же не забывали и ставшего приятным сердцу пыльного архива, наполненного интересными для обоих материалами. В архиве Катю забавляло то, что здесь она выступала в роли осведомленного руководителя, в то время как в других местах сама благоговела перед тем же человеком и смущалась.

Казалось, что сизоносый старичок архивариус явно стал манкировать службой: вечно находились у него какие-то неотложные дела в генерал-губернаторской канцелярии. Он исчезал на целые дни, обязательно подчеркивая Кате перед уходом, что он не вернется совсем. При этом он с ласковой усмешкой посматривал на своих гостей и заставлял их краснеть.

— Он явно покровительствует нашему тет-а-тет, — смеялся Невельской, крепко обнимая Катю, как только захлопывалась дверь.

Другим любимым их местом была безалаберная комната чудака Сергея Григорьевича Волконского с его пахнувшими дубленой овчиной и лошадиным потом «кондовыми», по его выражению, мужиками, с подаваемым горячим, вприкуску чаем.

Недовольно фыркая, сверкающая снежной белизной накрахмаленных передничков и наколок горничная втаскивала громадный поднос со стаканами, блюдцами и сахарницей. За ней два дюжих парня волокли полутораведерный помятый и запущенный, пузатый, со старыми потемневшими потеками самовар. «Все равно изгадят», — рассуждали в людской и «князев» самовар никогда не чистили и не протирали.

Усаживаясь здесь надолго, Невельской и Катя учились у гостей и хозяина сельскому хозяйству и практической житейской мудрости. Робко спрашивали, не решаясь высказать свое мнение, а больше молчали.

Довольный удачным опытом посадки посланного на Амур картофеля, Сергей Григорьевич предлагал Невельскому отнестись к овощеводству всерьез, рекомендовал подходящие сорта капусты, моркови, огурцов. Вопросы овощеводства живо задевали гостей-сибиряков, и беседа подчас принимала оживленный характер спора.

Красотою Кати восхищались вслух, но не одобряли.

— С собою везешь? — спросил однажды Невельского почтенный и важный, стриженный в скобку, бородатый гость, прищурясь на хрупкую, стройную как тростинка Катю и, не дожидаясь ответа, решительно добавил: — Не бери, не прочно — обузою будет. Потому, — пояснил, — городская жена, красавица… Тебе не царевна-недотрога нужна, а баба-лошадь, во! — и он широко развел руками.

Невельской смутился, Катя вспыхнула и съежилась.

— Обиделась, — сказал снисходительно и добродушно старик, заметивший, как Катя стремительно выхватила из кармана платок и смахнула непрошеную слезу.

— На то воля божия, что сотворил тебя красавицей-недотрогою: тебя на руках носить, наряжать да любоваться в столице, на паркетах да на шелковых заморских коврах, а не мокрые зады детишкам подтирать, — пояснил он.

Слезы хлынули из глаз Кати. Она поднялась и вышла.

— Не хотел я обидеть, видит бог, не хотел, — примирительным тоном заговорил бородач, качая головой и обращаясь к Невельскому, собиравшемуся последовать за Катей. — Как не полюбить такую королевну! И ростом взяла и обличьем. Посади против себя и любуйся, наряжай в шелка да атласы. Это правильно… Ну, а там что будешь с ней, в Охотском, делать? Гиляки-то еще хуже наших якут!.. Да с детьми, как пойдут, как устроишь? Подумал об этом деле, ваше высокородие? В год враз загубишь красоту, а потом кручиниться будешь всю жизнь, что не сберег!

— Полно, Павел Секлетеич, пороть дурное, — вмешался хозяин, — посмотри на мою Марию Николаевну: и она жива, и дети, слава богу. И меня, как видишь, спасла. А такая же, поди, хрупкая была, как и эта барышня!

— Твоя-то княгинюшка горя немало с тобою нахлебалась, что и говорить, а лебедушкой-красавицей до сих пор осталась, верно. А как ты думаешь, ежели бы всего этого не пришлось пережить, неужто хуже бы стала? И первенца-то не потеряла бы, чай… Ну, а что бы ты сказал, ежели бы она да не выдержала?

Волконский нахмурился.

— А по-моему, так: с собой, как хочешь поступай, ты сам себе владыка, а жену тебе, богом данную, побереги.

Невельской вышел искать Катю. Нашел он ее на половине Марии Николаевны в тот момент, когда, не видя, что он вошел, она обнимала Волконскую, ласкалась к ней и взволнованно говорила:

— Все это хорошо, но ответьте мне, милая, голубушка, как всегда, прямо и честно: если бы для вас повторилось то же самое несчастье и вы знали бы о всех предстоящих мучениях, как бы вы поступили второй раз, теперь?

Мария Николаевна не отвечала.

— Ну, милая, ну, скажите! — просила Катя, уже заметившая Невельского, стоявшего в напряженном ожидании ответа Марии Николаевны.

— Я поступила бы так же, — тихо, но твердо ответила Мария Николаевна, уже отбиваясь от напавшей на нее сияющей Кати.

— Вы слышали, милостивый государь? — притворно строго спросила Катя, нахмурив брови и оборачиваясь. — Ну вот!

Положение Геннадия Ивановича, твердо решившего оставить Катю в Иркутске, стало затруднительным, тем более что он вполне разделял рассуждения «гадкого старика», как окрестила его Катя, теперь почувствовавшая под ногами почву. Из женщин Невельского продолжала поддерживать одна генерал-губернаторша. На это скромная и всегда сдержанная Катя решилась сказать, что она рассуждает, как избалованная француженка, и что ее, по-видимому, напугало трудное путешествие на Камчатку и Аян, но что русские женщины рассуждают иначе и едут сюда теперь за ссыльными мужьями сотнями.

Эта новая тема — как именно должна поступить Катя — стала злободневной, перебросилась и в девичий институт. Неделикатная публика утомляла жениха и невесту расспросами. Институтская молодежь стояла на стороне Кати. Катя превратилась в героиню и тут же почувствовала на себе тернии славы: огласка заставила отказаться от тихой, скромной свадьбы.

Подходила страстная неделя. От Кати Невельской узнал, что к этому времени, как и ежегодно, в Иркутск съедутся окрестные декабристы под предлогом говения и встречи пасхи. Такой предлог для приезда действовал у властей безотказно. Катя смеялась, рассказывая, что в свое время получил разрешение на приезд и католик Лунин и атеист Петр Иванович Борисов.

— Зачем им эти съезды, могущие повредить им? — спросил Невельской.

— Они таким образом подводят итоги своей деятельности за год… Это очень важно, — добавила она, видя удивленное лицо Геннадия Ивановича, — так продолжается и даже крепнет между ними связь. Они проводят съезды в виде дружеской беседы, но к ней готовятся, и в зависимости от того, кто присутствует из посторонних случайно, домашняя беседа принимает тот или иной характер. Свои, домашние, в случае присутствия посторонних, стараются по возможности отвлекать их салонными разговорами.

— О чем же они говорят?

— А вот придешь сам невзначай, узнаешь, тебя они стесняться не будут… Ты после исполнения поручений на положении своего.

— Кого же ждут в гости?

— Немногих — ряды редеют на глазах: Борисовы, оба Поджио, Трубецкой, Муханов да Бесчаснов… Может, кто-нибудь еще пожалует неожиданно и издалека, это бывает.

Съезд состоялся в среду…

Мария Николаевна разрешила Невельскому прийти якобы случайно, а Катю просила в этот вечер разливать чай.

Сергей Григорьевич вошел в гостиную с обоими Борисовыми, ведя под руки и слегка подталкивая упирающегося больного Андрея Ивановича. Из братьев Геннадий Иванович знал до сих пор только Петра, так как Андрей в Иркутске никогда не бывал.

Мимоходом поздоровавшись с Невельским, Андрей тотчас же освободился из-под руки Волконского, отошел в сторону и одиноко уселся в уголке, уставивши в одну точку свой грустный неподвижный взгляд. Издали он казался угрюмым и даже злым. Кое-как подстриженные усы торчали, немного спускаясь к уголкам рта плотными щетками. Длинный черный сюртук делал Андрея похожим на провинциального лютеранского пастора, а отсутствующий взгляд и тоскующая поза невольно вызывали вздох сожаления об этой бессмысленно загубленной жизни: «механхолия», определил когда-то Вольф, врач-декабрист, неизлечима. И действительно, она заметно усиливалась.

Маленький сухощавый Петр Иванович Борисов был известен Невельскому, как один из творцов, организаторов «Общества славян», педагог и знаток забайкальской флоры. Прекрасный рисовальщик, он без устали зарисовывал ее представителей и составил выдающийся гербарий. Будучи убежденным демократом, он хорошо понимал важность объединения единомышленников независимо от их социального положения и заботился о сближении славян с Северным обществом. В Сибири он сначала дичился Волконских, потом подружился и стал неизменным почитателем и искренним другом их, а через них — и Трубецких.

Странно было видеть этого некрасивого, маленького и упорного атеиста, воспитанного на сочинениях Вольтера, Гельвеция, Гольбаха, рядом с великаном Волконским. Большие вдумчивые глаза его, искрившиеся безграничной добротой и прямодушием, не забывались. Нежная доверчивая улыбка, часто расцветавшая на лице, чудесно преображала его: он становился вдруг обаятельным и близким, а обиженная складка под короткими усами молодила.

В политике он отрицал пользу военных насильственных переворотов, доказывая, что они ничего не имеют общего с революциями.

— Как мало стало нас! — сказал он с грустью Волконскому, пожимая руку поднявшемуся при их приближении Невельскому.

Не успел он получить от Невельского ответа на вопрос о делах на Амуре и дальнейших его предположениях, как в гостиную вкатился жизнерадостный и шумливый Муханов, расправляя на ходу длинные, пушистые, когда-то огненно-рыжие, а теперь серые седые усы.

— А я ехал сюда и думал: а вдруг встречусь с Невельским? Я давно этого желал, но как-то не везло — уж очень быстро вы проскальзываете мимо наших мест, — любезно заговорил он густым басом, мало подходившим к его фигуре, и энергично тряс руку опешившего от неожиданной стремительности Невельского.

— Я, знаете, — сказал он, — что думаю? Вам, пожалуй, было бы неплохо взять нас к себе в поселенцы… Вам бы веселее было, а нам потеплее — у нас тут уж очень холодно.

— Полно запугивать, Петр Александрович, он от твоих поселенцев сбежит: что ему делать с такими курилками, как мы? — снова закартавил великан Волконский. — Мы ведь только «жив курилка, еще не умер», а ему люди нужны с огнем и верой в дело. Ты, Петр Александрович, — он опасливо оглянулся во все стороны и пояснил, — смотрю, нет ли дам — ты когда родился?

Муханов сверкнул своими карими живыми глазами, высоко поднял голову на Волконского, показывая свой круглый, смешно раздвоенный подбородок, и, приподнявшись на цыпочки, доверительно сказал, тоже оглядываясь:

— В тысяча восьмисотом…

— На целых пять лет наврал, — смеясь, объяснил Волконский Невельскому и, нахмурившись, приложил ко лбу указательный палец. — В этом что-то кроется.

А дело в том, что Муханов собирался жениться на иркутской классной даме Дороховой, и жениховство его для иркутян уже не составляло тайны.

За Мухановым появился редкий у Волконских гость, Бесчаснов, из близкого от Иркутска села Смоленщины. Он точно сорвался с картинки: щеголь времен восстания декабристов — модная прическа, бачки начесом, высокий снежной белизны воротничок и искусными складками расположенный большой галстук, покрывавший всю грудь. Хорошо схваченный в талии сюртук покроем напоминал пушкинский.

Подтянутый и холеный Бесчаснов крепко держал себя в руках и в свои сорок восемь лет казался совсем молодым.

Легкое замешательство, вызванное появлением Марии Николаевны, помешало Невельскому сразу заметить приезд особенно интересного для него Сергея Петровича Трубецкого, этого знаменитого диктатора восстания, устранившегося от командования войсками и своим поведением внесшего сумятицу в организацию. Невельского удивляло, как могли остальные простить это Трубецкому и не приписывать ему всей вины за провал дела…

Худой, высокий, сутуловатый, с неправильно вытянутым овалом лица, с высоко и узко посаженными глазами и длинным-предлинным носом, опущенным к широкому рту… Старость и седина — ему было лет шестьдесят — правда, как-то сглаживали эту некрасивость, но всей своей фигурой он выражал то, что менее всего подходило под представление об образе диктатора, — полное отсутствие признаков сильного характера и воли.

Осклабившись, он обнажил малокровные десны и некрасивые, кривые, хотя хорошо сохранившиеся длинные желтые зубы и холодно протянул руку Невельскому. Осведомившись, надолго ли прибыл он, Трубецкой тотчас же обратился к хозяйке, отвечая на ее вопросы о жене и дочерях.

Странные чувства обуревали Невельского, когда он смотрел на Трубецкого и перебирал в уме события 14 декабря: конечно, выбрав Трубецкого, Рылеев и другие декабристы совершили роковую ошибку. Они были введены в заблуждение проявленной им незаурядной личной храбростью в ряде кровопролитнейших боев и безукоризненным поведением во всех общественных делах. Никому не могло тогда прийти в голову, что этот же человек готов бежать куда угодно от одной мысли о возможном пролитии крови близких ему людей и что он скорее предпочтет смерть для себя. Приговорен он был к отсечению головы. «Помилование» каторжные работы и ссылку — принял безропотно и весь ушел в религию и мистицизм. От религиозного помешательства спасла его своей нравственной поддержкой приехавшая почти одновременно с Волконской жена.

Невельской смотрел на него с чувством какого-то сожаления и протеста здорового человека против нравственного калеки, которого почему-то считают нормальным и здоровым.

На приглашение Марии Николаевны к чаю Волконский спросил:

— А Поджио не подождем?

— Поджио давно в столовой и напропалую любезничает с Катей, усмехнулась она, лукаво сверкнув глазами в сторону Невельского, — этот старый итальянский любезник просто становится опасным.

Направились в столовую, Сергей Григорьевич подошел к Андрею Борисову и протянул руку. Андрей встал и беспрекословно пошел за Волконским, как автомат, ничего не видя перед собой широко открытыми немигающими глазами.

Длинные, спускающиеся книзу белые как снег волнистые волосы Поджио и холеная борода живописно оттеняли тонкие итальянские черты лица. Он был в ударе и вел оживленную беседу, стараясь вызвать улыбку на лице у Кати, смущением которой откровенно любовался. Видя это, Катя старалась укрыться за большим пыхтящим самоваром, но это удавалось плохо, и она застенчиво краснела. Поджио встал навстречу к подходящему к нему от Кати Невельскому, помахал рукой в сторону Петра Ивановича Борисова, подавая знак глазами на место около себя, протянул через стул левую руку усаживающемуся Волконскому. Мария Николаевна заняла место наискосок от Кати, против Поджио, и, взглянув на него, покачала укоризненно головой. Сесть около себя предложила Невельскому. Рядом с ним, по левую сторону, уселся больной и безразличный ко всему Борисов, дальше Муханов, а в конце стола против самовара занял место сумрачный Трубецкой.

Оглядывая гостей, Волконский сказал:

— Ну вот, еще один, двадцать пятый годик минул… Не знаю, как вы, я признал эту новую мать — Сибирь и думаю, что она, несмотря на строгость и суровость, проявила по отношению к нам во всей силе свое отзывчивое и доброе сердце. Я ее полюбил.

— Волконский, чего доброго, совсем не пожелает уехать отсюда, насмешливо прибавил Муханов, поглаживая усы.

— Вы изволите шутить, мосье, — возразил Поджио, — а перечтите-ка по пальцам, что она нам дала.

— Я вам перечту, что она у нас отняла, хотите? — предложил Петр Иванович и отогнул палец. — Во-первых…

— Положим, это не она, а кто-то другой, — мрачно изрек, ни к кому не обращаясь, Трубецкой, — но и тот только орудие в руках божьих. Вы мало об этом думаете, господа, а я, оглядываясь на прошлое, прямо скажу, что промысел божий оградил нас и наши души от пагубы той жизни и скверны, которая именуется «блестящей карьерой». Я благодарен провидению за сотворенную им для меня семейную жизнь, за моих прекрасных детей.

— Тем лучше для вас, — продолжал Борисов, — но не для всех нас. У нас отняли самое дорогое — наше святое дело. Этого не вернешь никакими провидениями.

Никто, кроме Невельского, не обратил внимания, как тихонько вошедшая горничная, близко наклонившись к Марии Николаевне, скороговоркой сказала ей несколько слов и удалилась. За ней быстро поднялась и вышла Мария Николаевна.

— Я думаю, — примирительно ввязался в разговор Волконский, что истина между нами где-то посредине. Мы охотно обвиняем других, а себя критикуем весьма редко. Никто ничего у нас не отнимал, мы сами уступили то драгоценное, что нас в жизни окрыляло. Но я не раз задавал и задаю себе вопрос: а как прожил бы я, если бы можно было начать жизнь снова? Да, наши убеждения привели всех, и меня в том числе, в верховный уголовный суд, на каторгу и пожизненное изгнание. Но клянусь, ни от одного слова своего и сейчас не откажусь!

Он замолчал и в изнеможении откинул назад голову на спинку стула.

— Волконский, успокойся, — раздалось со всех сторон, — мы те же, не изменились, ты не одинок.

Слова Волконского рассеяли опасения Невельского: декабристы сохранили себя. Как хорошо! Он забыл, а теперь вдруг вспомнил о Кате и поймал ее все еще восторженный взгляд, который она не сводила с Волконского.

По столовой бледная и явно взволнованная прошла Мария Николаевна и вполголоса сказала мужу:

— Выйди, там письмо от Лунина.

— От Лунина? — воскликнул Поджио, покачнувшись и тут же опустившись на пол.

— Жив? — вскочил Андрей Борисов.

Все бросились к Поджио — он был в обмороке, однако тут же очнулся и, виновато улыбнувшись, сказал:

— Извините, я так взволнован — ведь это голос с того света… Неужели он жив? Не может быть!

Столпились у входа в столовую. Впереди — поддерживаемый под руки Поджио. Навстречу быстро шагал Волконский, разворачивая на ходу какую-то грязную длинную тряпицу и стараясь вынуть из нее бумажный, склеенный ржаным хлебом пакет. На пол высыпались крошки хлеба.

— Вот, — сказал Волконский, торопливо занимая свое место за столом, и осторожно начал вскрывать столовым ножом пакет.

— Как? Откуда? — раздались нетерпеливые голоса.

— Каторжник-поселенец из Акатуя, — объяснил Волконский, — хранил письмо шесть лет… Потом расскажу подробнее. Выслушаем и его самого — он прислуживал Лунину последние два года. Я отправил его отдохнуть — он пробирался пешком.

Из разрезанного пакета на скатерть посыпались листки бумаги различного формата и цвета, исписанные карандашом, углем и чем-то бурым. Сгрудившиеся поближе гости невольно решили, что перед ними послание, писанное кровью.

Захвативши обеими руками опущенную над листками голову, Волконский старался вглядеться в кривые каракули знакомого почерка, но слезы застилали глаза.

— Нет, не могу, — выговорил он через силу, — разберись ты, — и осторожно передал листки Петру Ивановичу Борисову, а сам, уже не скрывая слез, продолжал всхлипывать, прикрывая глаза носовым платком. Впрочем, плакали все: плакала Мария Николаевна, смотря прямо перед собой глазами, полными слез, открыто плакала Катя, забывшая о самоваре, и громко сморкался Поджио, не замечая уже соседства Кати. Низко опустив головы, отворачивались от соседей остальные, кроме снова ставшего неподвижным Андрея. Невельской, сжав губы, тоже сидел, не шевелясь, потрясенный таким проявлением чувств присутствующих к давно ушедшему из мира другу.

Ближайший адъютант наместника в Польше Лунин пользовался и доверием и благоволением Константина. Последний, однако, хорошо знал нрав своего брата и, получив из Петербурга требование об аресте, вызвал Лунина и, вручая ему заграничный паспорт, сказал:

— Уезжай немедленно.

Лунин поблагодарил и, возвращая паспорт, твердо ответил:

— Я разделяю их убеждения, разделю и наказание.

Лунина хорошо знали все, но лучше всех Волконские — и старшие, и дети. Он являлся трибуном декабристов и строгим прокурором Николая и его опричников. Его бичующая сатира, преподносимая в самой безукоризненной форме в письмах к сестре, в правильном расчете, что прежде адресата их прочитают глава жандармов и царь, беспощадно хлестала непрошеных чтецов прямо в лицо. Но до того как письма попадали к ним, они размножались и ходили по рукам, поддерживая огонь непримиримости.

Афоризмы заучивались, как молитвы, наизусть… Не трудно было предвидеть конец: по личному повелению царя, после тщательнейшего обыска, лишенный решительно всех вещей и в первую голову книг, Лунин был переведен в Акатуйский рудник в «одиночку», без права встречаться с кем бы то ни было. Местопребывание его официально было объявлено неизвестным.

И тем не менее и оттуда он ухитрился переслать Волконским несколько писем, предназначенных, конечно, для всех…

«Государственный преступник Лунин умер скоропостижно 3 декабря 1845 года», — доносили царю.

Ни Борисов, ни Поджио, к которому перешли листки Лунина, не в состоянии были прочитать ни одного слова. Волконский взялся разобрать их понемногу… Разошлись молча. Так расходятся с кладбища родные, бросив последний взгляд на дорогую могилу.

 

18. Свадебное путешествие

Невельской в Иркутске зажился: в этот год пасха приходилась на 8 апреля, и венчаться можно было на «красной горке», не раньше 16-го. Стали навещать привычные тревожные мысли о вскрытии Амура, о начале навигации и брошенном в Петровском Орлове, об уехавшем по зимнему пути в Якутск Корсакове для подготовки заселения тракта Якутск — Аян.

Тяжело было смотреть на ссоры и дрязги заместителей отсутствующего Муравьева. Они распоясались еще во время его болезни, теперь же оспаривали друг у друга первенство.

Близость к дому Зариных поневоле вводила прямолинейного и брезгливого к интригам и подвохам Невельского в их атмосферу. Бедный Струве вертелся ужом между враждующими сторонами, улаживая их столкновения. Неугомонная кипучая натура Невельского требовала движения, дела — начало навигации было не за горами.

Чуткость Кати тотчас же заставила ее почувствовать перемену в настроении жениха, несмотря на все его усилия скрыть свои переживания. «Заскучала» и Катя…

Избранная Катей для венчания Крестовская церковь поражала своими громадными размерами. Здесь хоронили знатных иркутских горожан и крупных чиновников. Церковь стояла на отлете, в самом конце Заморской улицы, почти за городом.

— Что за выбор? — удивлялись знакомые.

— Люблю! Оттуда вид на окрестности красив, да поменьше народу будет не захотят тащиться за город, — смеясь, объясняла Катя Невельскому свою причуду.

Однако ни мороз, ни пронизывающий ветер и слепящий снег никого не остановили. Битком набитая церковь не вмещала народа. Толпы его, освещаемые колеблющимися кострами разбитых смоляных бочек, и бесчисленные возки и сани, наседающие друг на друга, беспокойные лошади, беготня осипших от крика кучеров и ямщиков — все это представляло кипящий клубок.

— Видишь, как хорошо! — показала счастливая и гордая Катя, глядя с паперти на волнующееся море людей у их ног.

— Ура-а!..

— Это тебе за Амур! — сказала она. — Теперь можешь понять, как к тебе относятся сибиряки! Ты для них легендарный богатырь, отвоевывающий у каких-то темных сил близкий их сердцу, овеянный темными сказаниями Амур… Я это знала… я предвидела… и этого так хотела! Как мне хоте…

Катя не успела кончить, как вместе с Невельским очутилась на руках толпы людей, которые донесли их и опустили у раскрытых дверец генерал-губернаторской кареты. Несмолкаемое «ура!» долго еще слышалось позади освещенной фантастическим заревом церкви.

Прием гостей у генерал-губернатора заставил принести поздравления молодым буквально все чиновничество и купечество. Генерал-губернаторша гордилась: и ужин и бал удались на славу, и только падающие от усталости музыканты заставили танцующих вспомнить об отдыхе. Разъехались уже при ярком солнце неожиданно погожего после бурной ночи утра.

Для молодых начались трудные дни: прием у Зариных, шумный бал с живыми картинками у Волконских, бал с ночевкой и бешеным катанием на лошадях, собаках и оленях за городом у Трубецких и, наконец, двухдневный бал у наследников покойного иркутского оригинала миллионера Ефима Андреевича Кузнецова, скоропостижно умершего и не успевшего насладиться ласкающим слух титулом «превосходительство»: запоздало производство. Этот оригинал и честолюбец в течение нескольких лет успел пожертвовать полтора миллиона рублей на создание и содержание учебных заведений, украшение любимого города и разные другие дела. Гордясь Россией, он болезненно переживал амурские и другие злоключения Невельского и Муравьева. Перед энергией Муравьева он преклонялся, а Невельского боготворил.

— Не сдавайся, Геннадий Иванович, — говаривал он Невельскому, когда тот сетовал, что на парусных судах трудно исследовать узкие и извилистые протоки лимана. — Пароходы нужны?.. Сто тысяч на первое время хватит? Не хватит, дам больше!

Наследники приуныли было, видя, как быстро тает ожидаемое ими наследство, а старик не унимался и с нетерпением ждал известия о благополучном окончании дела Невельского, чтобы достойно отметить успех, но, увы, не дожил. После его смерти наследству больше ничего не угрожало…

— Глубоко скорбя о преждевременной смерти любимого батюшки моего Ефима Андреевича, — говорил, всхлипывая, пьяненький, уже немолодой сын, дождавшийся, наконец, отцовских денег, — мы, дети незабвенного родителя, зная, как он уважал и любил капитана первого ранга и кавалера Геннадия Ивановича Невельского, почли за счастье пойти по стопам любезного папаши и свято выполняем его волю: мы оформили передачу на построение первого парохода на Амуре ста тысяч рублей и сверх сего еще пятидесяти тысяч на строительство малого, но мощного парохода для исследования протоков лимана… — Тут он вскрикнул: — Музыканты! Туш! — и торжественно передал Невельскому обязательство при громких рукоплесканиях публики.

Как оказалось на следующий день, обязательство было написано еще покойным Кузнецовым и составлено на имя Муравьева! Геннадий Иванович смеялся:

— Хорошо, что не скрыли письма, а ведь могли… Теперь же мы войдем в Амур на буксире двух пароходов! Ура! — И он, обнявши Катю, вальсировал по комнате и по-мальчишески вскрикивал: — Ого-го! Ура!

До Качуга, что в двухстах пятидесяти верстах от Иркутска, на Лене, приходилось ехать по тракту на лошадях. Геннадий Иванович с Катей часто выезжали из города верхом посмотреть, как подсыхает дорога, да, кстати, постепенно закаляться для предстоящего путешествия. Через неделю поездки в сорок-пятьдесят верст уже казались Кате прогулкой.

— Вот видишь, Геня, как хорошо вышло, — усмехаясь ему своей открытой улыбкой и блестя зубами, говорила она, — я окрепла, втянулась в верховую езду и теперь никакой дороги не боюсь, особенно с тобой. Подумай, как бы ты теперь волновался, если бы не было этих наших упражнений! Ведь вследствие грядущего переезда дяди в Курск мне все равно пришлось бы либо уехать с ними и видеться с тобой два-три дня в году, а то и в два года, либо прозябать одной-одинешенькой в Иркутске, думая дни и ночи о тебе и волнуясь. Такую ты готовил мне жизнь? И это по-твоему любовь?

Однако желанный день отъезда превратился в день слез. Не рассеяла их и веселая скачка вперегонки с провожавшими. Справиться с собой Катя не могла до самого Качуга. Отсюда предстояло плавание по течению тихой Лены до самого Якутска «в челноке». Так по крайней мере уверял ее муж.

«Челнок», однако, на самом деле оказался целым кораблем невиданной на Лене формы, с обширной каютой «для нашей семьи».

— Царствуй! — сказал Геннадий Иванович, вводя туда Катю.

— Когда же ты успел построить корабль? — удивилась Катя.

— Я не строил, а только чертил. Сегодня он получает имя «Катя».

Началось плавание.

Молча, пугливо прижавшись к мужу, Катя подолгу всматривалась в отвесные стены страшных черных обрывов, ронявших в воду громадные зазубренные каменные глыбы. Черные скалистые обрывы сменялись красными песчаными и желтыми известняковыми. Полные угрюмой красоты и таинственности, покрытые могучей спокойной лиственницей и боязливо трепещущей осиной, они пугали своим загадочным молчанием и безлюдьем. Временами казалось, что редкие скаты гор изрыты пещерами, таят в своем сумраке каких-то великанов.

Становилось все холоднее и ветренее. Сердитые волны разбушевавшейся реки бросали суденышко из стороны в сторону, то грозя вышвырнуть его с размаху на берег, то вдребезги разбить о хмурые мокрые отвесные скалы. Перемогая тошноту, Катя выходила на палубу и часами, не сводя глаз, любовалась ледяным спокойствием мужа, не сходившего с мостика, а подчас берущего в свои руки штурвал. Она уже не боялась проносящихся мимо, чуть не вплотную к бортам, каменных зубчатых загородивших реку «щек» и похожих на усеянную громадными булыжниками мостовую порогов, прикрытых бешеным бурлящим потоком ледяной воды. С таким, как ее Геня, не страшно!

А погода портилась и портилась, и сквозь завесу дождя и мокрого снега, при вое злобного и холодного ветра, с каким-то остервенением срывающего гребни с высоких волн и изо всех сил бросающего их пригоршнями то в лицо, то в спину рулевого, ничего не было видно: ни с палубы, ни в круглые иллюминаторы каюты. Ни писать, ни читать, ни спать… С палубы, куда Катя все же время от времени старалась пробраться, «он» стал гнать. И гонит как-то необычно повелительно, пожалуй, даже грубо. Оставалось молчать и плакать. Близкий уже Якутск казался каким-то желанным раем.

Лена была еще в разливе — море воды! А шли они почему-то крадучись, спустили все паруса, кроме маленького треугольного. Катя негодовала: почему «он» не торопится? Тут-то есть где разгуляться, а «он» становится все осторожнее и осторожнее и уж совсем перестал сидеть с нею: придет, посмотрит отсутствующими глазами, как-то рассеянно обнимет и опять на палубу, — тяжело и обидно… Решилась:

— Почему спустили паруса, когда ветер, кажется, верховой, попутный?

Невельской с удивлением посмотрел на Катю.

— Капитаны, когда им задают подобные вопросы, молчат — они считают их неделикатными, господин адмирал!

— Объяснитесь все-таки, капитан, — старается она попасть в тон, — перед вами слабая женщина, которая доверила вам свою жизнь!

— Вот это-то и заставляет капитана быть особенно осторожным. Наклонитесь над бортом и всмотритесь: мы несемся над затопленными кустами и лесами, и, если судно наскочит на что-нибудь, оно может пропороть днище или повернуться боком и опрокинуться. Мы мчимся не по руслу, а по бесчисленным протокам около Якутска, летом просыхающим и зловонным. Я ищу фарватера и пока не нахожу… Вы удовлетворены ответом, господин адмирал?

— Да.

Якутск насмешил Катю церемонными приемами, на которых пришлось играть роль солидной дамы, и тронул до слез заботливостью недавно приехавшего Миши Корсакова: он приготовил для Кати «качку» — гамак на длинных жердях, прикрепляемых к гуськом идущим лошадям.

Стало чувствоваться утомление, а впереди еще больше тысячи верст по горам и лесам! Утомился и Невельской и, устроивши дневные дела далеко растянувшегося каравана, спал в качке как убитый. Катю в ней укачивало, и она тряслась в седле.

Срывая ветки, Катя безнадежно щекотала сонного, но зато на привалах сама без чувств валилась на землю и, пригревшись у костра, засыпала без ужина до утра. Рассказы о ночных посещениях и проделках медведей были уже только любопытны и смешили: медведи стали как-то ближе — своими, и встреча с ними не пугала.

Прошло три недели — цель пути, Охотск, маячил перед сонными, усталыми глазами. Геннадий Иванович озабоченно поглядывал на небо, — во всю мочь развернулась весна: звенели ручьи, с зарей в туманах стонало, свистело, трещало и гулко хлопало крыльями пернатое царство. Днем немилосердно припекало солнце, ночью хрустел под ногами ледок. Катя покачивалась в седле и, крепко стиснув зубы, стараясь владеть собою, безучастно смотрела на оживающую природу. Наморщив лоб и насупив брови, она не могла прогнать неотвязно сверлившей мысли, выдержит ли она до конца пути. С отчаянием вспоминала уютный Иркутск и свое упрямство и раскаивалась и мучилась, видя, как озабочен муж, как притихли спутники. По ночам била их лихорадка приходилось сознаваться в том, что и она не только обессилела, но и захворала.

Со страшных крутых высот Джугджура ее, уже в бреду, спускали на руках. Геннадий Иванович растерялся и считал ее погибшей, а себя — виновником ее смерти. Перед ним живым укором вставал старик с сивой бородой, напророчивший ему несчастье. Караван еле двигался. Суровый и неуютный Охотск казался несбыточным счастьем…

Катю несли на качке люди, сами выбившиеся из сил. Несли, взбираясь по мокрым крутым скалам, и спускались по крутизнам, прислушиваясь иногда к бреду и стонам.

Последний привал пришлось сделать в виду Охотска, на открытом сухом месте. Тихо поставили люди расседланную качку на козлы и молча отошли, косясь на низко склонившегося над ней Геннадия Ивановича. Он осторожно снял наброшенное на мраморное лицо покрывало и дрожащими руками старался нащупать на крестообразно сложенных, как у покойника, руках пульс, но не сумел…

Неосторожное движение — и ослепительный горячий луч больно ударил по зажмуренным глазам. Ясно затрепетали синеватые прозрачные веки.

— Жива!..

Он схватил Катину голову и, пристально всматриваясь, приблизил к себе. Глаза открылись, и зашевелились губы. Бред?.. Нет, Геннадий Иванович ясно услышал:

— Геня, я для тебя оказалась обузой! Прости! — и поднявшиеся было веки опять сомкнулись.

Геннадий Иванович опустил голову. Да, жизнь, которую он создал для этой хрупкой женщины, оказалась ей не под силу, — он сгубил ее, любимую…

Но спустя три часа, когда усталые люди приостановились, чтобы смениться, не отходивший ни на шаг от качки Невельской неожиданно услышал вопрос:

— Неужели подходим к Охотску? — и протянувшаяся вверх рука легла на его волосы. Покрывая бледные холодные руки поцелуями, он старался согреть их, а она шептала, что не больна, а просто обессилела, и улыбнулась.

— Увидишь!

И Катя сдержала слово: через три дня на палубе любимого мужем «Байкала», легко опираясь на его руку, она хлопотала о том, как удобнее устроить прибывших на нем сюда жен пяти казаков, и следила за погрузкой случайно приобретенной в Охотске полной обстановки спальни, столовой и даже будуара, не хватало только клавикордов, без которых будет трудно записывать песни. Впрочем, было не до них: из Аяна не прибыл навстречу кораблю «Охотск». Он должен был доставить из Аяна в Петровское снаряжение для экспедиции и товары Российско-Американской компании для торговли и сближения с туземцами. Отсутствие «Охотска» тревожило. Невельской нервничал и снова раскаивался, что слишком рано бросил на произвол судьбы Дмитрия Ивановича Орлова.

Тревога росла. «Охотска» ее оказалось и в Аяне… Здесь распространились слухи, что Петровское зимовье разграблено, а люди убиты. Приходилось причислять к жертвам ограбления гиляков и «Охотск». Катя почему-то почувствовала себя виновницей всех этих несчастий, притихла и молча сидела в углу, прислушиваясь к гаданиям мужчин о злой участи неутомимого Орлова со всем семейством, людей только что открытого российского Николаевского поста, с трудом созданного Петровского зимовья и бесследно исчезнувшего корабля.

В Аяне было шумно и тесно, но не весело. Неприступный и молчаливый доктор Орлов, робевший перед Катей приказчик компании Березин, застенчивый штурман Воронин, топограф Штегер, безусый двадцатилетний лейтенант Бошняк, солдаты и казаки экспедиции с женами и детишками… Тщетно пыталась Катя разговорить мрачного доктора, вытянуть из него какие-нибудь предположения и планы о его будущей работе среди туземного населения.

— Не трудись, — смеялся Невельской, — он вроде каменного пограничного столба, выдуманного Миддендорфом: ничего не говорит. Займись остальными.

На Бошняка доктор поглядывал недружелюбно и косо:

— Петербургский, едва вылупившийся из яйца цыпленок!

Недоверчиво поглядывал на Бошняка и Невельской.

Решили обойтись как-нибудь без «Охотска».

Стоявший на якоре компанейский барк «Шелихов» помог кое-как разместиться по-новому и погрузить все годовое снабжение и компанейские товары. Невельской стал приглядываться к новым подчиненным.

 

19. На Петровской кошке

В непроницаемом тумане гремели невидимые цепи, хлюпала вода, откашливались и топали по звонкому настилу палубы невидимые люди. «Байкал» и «Шелихов» становились на якорь. Из предосторожности решили пока не давать о себе знать на берег. Разгадку исчезновения «Охотска» и мертвого молчания Петровского поселения откладывали до утра.

Плотный утренний туман по-прежнему не позволял осмотреться и определить, где именно находятся корабли, а проглоченный туманом пушечный выстрел, не подхваченный обычным звонким эхом, казался зловещим предзнаменованием. К полудню потянул холодный ветерок, туман поредел, но только стали подтягиваться шаг за шагом к берегу, чтобы предпринять рекогносцировку, как налетевший шквал поднял «Шелихова» и бросил на мель. Недобросовестно, кое-как сколоченный в Америке корабль тотчас потерял всю носовую обшивку и, раскачиваемый боковой волной, тут же стал тонуть.

Еще один выстрел разорвал тишину, но ответа по-прежнему не последовало. С «Байкала» и «Шелихова» торопливо спускали шлюпки: надо было спасать сбившихся в кучу людей, с ужасом взиравших, как вода подступала к самой палубе. Женщины молились, держа на руках ребят, и взывали о помощи. К берегу, к воде, спешили и махали руками какие-то звероподобные люди. Успокоительные слова моряков не действовали, «Байкал», не рискуя собой, не смог подойти поближе… Через минуту и он очутился на мели. Ветер крепчал, а перехлестывающие через палубу волны слизывали с нее и сбрасывали в воду сложенный под брезентами скарб…

Нелепо и медленно переваливаясь тонкими кривыми ножками с резными спинками, плыли стулья, кресла, нырял почему-то одним боком диван, из раскрывавшихся и снова захлопывавшихся дверок сыпались в воду безделушки, флаконы, портреты в рамках, белье, показывали мокрые блестящие спины свернутые ковры и тут же тонули…

Застывшими, непонимающими глазами смотрела Катя на гибель своей мечты устроить здесь, в лесах и болотах, культурный уголок… Потом как-то внезапно очнулась, встряхнула головой, поманила поближе к себе сгрудившихся неподалеку женщин и неожиданно спокойно сказала:

— Не бойтесь, я без вас, дорогие мои, не сойду! Сейчас подадут нам шлюпки.

Подбежавшие женщины обступили ее, обнимали колени, умоляли спасти детей.

— Я не сойду! — вскрикнула она в ответ офицерам, требовавшим сесть в шлюпку. — Вот! — и повелительным жестом она указала на женщин…

Смешавшиеся от неожиданного отпора офицеры повернули назад.

Погрузка людей с «Шелихова» на «Байкал» шла успешно, но волны работали над разрушением «Шелихова» еще успешнее: страшно было за судьбу годового продовольствия экспедиции…

— Ваша супруга сходить не хочет! — доложил Невельскому капитан «Шелихова» Мацкевич.

— Что-о! — заорал тот, как ужаленный, и, не прерывая распоряжений, приказал: — Возьмите силой!

Через минуту барахтавшаяся в сильных руках и оскорбленная насилием Катя была брошена в лодку. Она задыхалась от негодования, но скоро успокоилась, когда увидела спасенных женщин, теперь дрожавших уже за судьбу оставшихся на «Шелихове» мужей…

— Мой муж тоже там, вместе со всеми! — успокаивала Катя плачущих. — Там не опасно.

Люди на берегу оказались гиляками, соседями Петровского, до которого не дошли десяток верст.

Барк разгружали несколько дней. Значительная часть запасов погибла…

На Петровской кошке все оказалось благополучно — Орлов просто не слыхал выстрела. На якорях на рейде, стоял русский корвет «Оливуца», командир которого Сущев бросил тотчас на спасение «Шелихова» весь свой экипаж…

Изогнувшаяся длинной дугой, нырнула в море песчаная унылая кошка. Три бревенчатых домика для нескольких десятков человек команды, офицеров и семьи Орлова. Ни кустика кругом, ни травинки. Кошку резко отрезала от остального мира плотная стена угрюмого и безмолвного векового леса.

— И это все?

Катя присела на невыкорчеванный мокрый пень, сгорбилась и поникла головой. Минут через десять, однако, справившись с собой, сосредоточенная, прямая, высокая и величественно красивая, она прошла в казарму устраивать семейных. Не выплакавшие всех слез женщины продолжали всхлипывать, уткнувшись носами в уцелевшие подушки, теперь уже о погибших в море кастрюльках и сковородках. Некормленые ребята пищали.

— Полно, душечки, плакать! Всем тяжело!.. Обживемся, да еще как! раздался бодрый голос Кати. — Давайте устраиваться как-нибудь. А прежде всего накормим ребят. Молоко не пропало? Давайте обсудим вместе, как и что делать дальше.

— Не чаяли мы никак, не гадали! — раздались голоса. — Мы думали, заживем на раздолье! А тут на тебе — ни кола, ни двора!

— Сами будем устраиваться, как захотим. Ну, давайте прежде всего молоко… У нас всего три коровы; потребуем по три кружки каждой матери на детку! Идет?

— А остальное?

— Остальное — больным, когда случится, и слабым. Правильно?

— Правильно, — повеселели женщины.

— Молочное хозяйство от мужчин отберем. Кто возьмется за молочное хозяйство?

— Аграфена Ивановна, — дружно заявили все.

— Теперь квартира. Где тут поставить перегородки и устроить кухню? Общей кухней будет ведать стряпуха, при ней кухонный мужик.

— А ты? — раздался чей-то робкий голос.

— Я?.. У меня тоже орава не малая: тут не то что накормить, это пустяки, тут одной штопки белья не оберешься.

Увлекшись своими разговорами, не видела, как тихонько подошел и в изумлении остановился Геннадий Иванович: вместо шаловливой Кати перед ним стояла зрелая женщина — хозяйка, умевшая, когда нужно, распорядиться, устроить. Вот она какая! И откуда у нее эти русские, простые слова?

— Я ненадолго, — сказала женщинам Екатерина Ивановна, поворачиваясь к мужу, — управляйтесь тут поживее. Ублажу своих, зайду еще, потолкуем об огороде.

— Вот что, — тотчас же заговорила она пораженному мужу, — пришли нам, голубчик, сегодня в казарму плотника поставить перегородки и засади его, и из солдат, кто умеет, делать столы, табуреты, кровати.

Невельской поморщился.

— Если будет возможно… Людей мало, Катя.

— Нам нужны мастера, взамен мы освободим двух, не нужных нам, — и она объяснила, каким образом.

— Хорошо, — сказал Невельской и запнулся.

— В чем дело? — спросила она спокойно.

— Я должен уехать: около Николаевского поста маньчжуры подстрекают против нас гиляков — не дали Орлову рубить лес. Пришлось приостановить строительство…

— Да, — немедленно согласилась Екатерина Ивановна и добавила: — И чем скорее, тем лучше: надо восстановить наш русский авторитет.

Это быстрое согласие, не сопровожденное ни одним словом сожаления о разлуке, больно кольнуло самолюбие влюбленного Невельского. Обида не прошла и тогда, когда с Катиной стороны последовал полный беспокойства вопрос:

— Надолго ли?

Кое-как устроившись на ночь в одной из двух комнаток Орлова, Екатерина Ивановна долго не могла сомкнуть глаз. Амур встречал их рядом неприятных сюрпризов: потерей продовольствия и имущества, гибелью «Шелихова» и «Охотска», выброшенного, как оказалось, бурей на берег, визитом каких-то американских кораблей и возмущением гиляков… «Что это, скверное предзнаменование или просто вызов на борьбу? Надо держать себя в руках… Завтра же напишу письмо Марии Николаевне Волконской».

И, успокоившись, она крепко заснула.

С утра закипела работа: в Петровском завизжали пилы и застучали молотки. Поливали огород, разбитый Орловым; разбивали площадь под новый большой; толковали насчет устройства парников, сруба для колодца… Невельской решился ехать, не ожидая разгрузки «Шелихова».

Бошняк, Березин, двадцать пять солдат на байдарке и вельботе составили отряд для разведки.

Не оставил Невельской в покое и остальных членов экспедиции: мичман Чихачев с «Оливуцы» и топограф принялись за съемку южной части амурского лимана.

Оставшийся пока в Петровском Орлов приготовлял материалы для постройки дома — начальнику экспедиции и второго, для казарм, — запасался на зиму топливом и готовился к далекому походу на шлюпке для обследования реки Амгунь и Хинганского хребта. Высказанное Невельским неудовольствие нерешительными действиями Орлова в Николаевском угнетало его, сделало необщительным и угрюмым.

Екатерина Ивановна почувствовала себя одинокой. Заходили, правда, изредка офицеры с «Оливуцы», она была им рада, но они как-то дичились.

Закончились работы по спасению грузов «Шелихова». Сущев охотно поделился своими запасами: к чаю и манной каше появился сахар. Немного повеселели, но долгое отсутствие Невельского смущало и беспокоило…

Вернулся он только через месяц. Чихачев и топограф, закончившие работу на лимане, тоже вернулись и, не отдохнувши, тотчас же отправились с Орловым на Амгунь и к Хингану.

— А где же Бошняк? — спросила Екатерина Ивановна.

— Бошняка я назначил командиром Николаевского поста. Березин — его помощник и уполномоченный Российско-Американской компании — торгует. Там уладилось все просто, и, что всего забавнее, гиляки теперь усердно помогают строиться — рубят и таскают лес, — пояснил Невельской. — Жаль, что сама не увидишь, как бойко идет с ними торговля у Березина.

Плохо устраивалось дело с почтовыми сношениями. Правда, взявшиеся за почту тунгусы принимали пакеты на Аян охотно, но внушить этим детям природы важность дела никак не удавалось — на «писку» они смотрели, как на нечто хотя и весьма таинственное, но несерьезное: письма пропадали или доходили до Аяна через случайные руки с таким опозданием, которое исключало возможность руководить действиями подчиненных. Эго раздражало обе стороны…

— А все же что ты думаешь о декабристах? — спросила мужа Катя на следующий день.

— Что я думаю? Да почти что ничего. Тогда дело прервалось неожиданным письмом Лунина «с того света», и все оборвалось: я только успел узнать, что они существуют и не изменились, но их сущности, чем они живы, так и не узнал.

— А если я вам, господин Невельской, преподнесу лунинский катехизис, что вы на это скажете? — Она помахала над головой какой-то тетрадкой, вынутой из ящика комода.

— Там увидишь, — обнял ее Невельской и ловким движением выхватил из ее рук тетрадку. Это было письмо Лунина, в котором он собрал то, что ему хотелось оставить в наследство друзьям-единомышленникам.

Письмо стало любимым чтением на прогулках Кати вдвоем с мужем в лесу; оно не только читалось, но и подолгу обсуждалось.

«Я хочу, — писал Лунин, — чтобы эти немногие, заветные мысли жили в ваших сердцах и сердцах ваших потомков до тех пор, пока они не обратятся в действительность. Умру с уверенностью в этом, и умирать мне будет легко…»

«Настоящее житейское поприще началось со вступлением нашим в Сибирь, где мы призваны словом и примером служить делу, которому себя посвятили…»

«Политические изгнанники образуют среду вне общества, следовательно, они должны быть выше или ниже его. Чтобы быть выше, они должны делать общее дело».

«Как человек — я только бедный ссыльный, как личность политическая представитель известного строя, которого легче изгнать, чем опровергнуть…»

«От людей можно отделаться, но от их идей нельзя…»

«Через несколько лет те мысли, за которые приговорили меня к политической смерти, будут необходимым условием гражданской жизни…»

«Плоды просвещения: возможность изучать основы управления и противопоставлять права подданных притязаниям государя…»

«Основы общественного порядка, безопасности и мира заключаются в народе, а не в правительстве, которое притязает на право распоряжаться этими благами. Вообще оно получает больше, чем дает, а круг его действия более ограничен, чем оно воображает…»

«Доказательством, что народ мыслит, служат миллионы, тратимые с целью подслушивать мнения, которые мешают ему выразить».

«Неусыпный надзор правительства над сподвижниками в пустынях Сибири свидетельствует о их политической важности, о симпатиях народа, которыми они постоянно пользуются, и о том, что конституционные понятия, оглашенные ими под угрозою смертною, усиливаются и распространяются в недрах нашей обширной державы».

— Катя, Катюша! Ведь это все то, что я хотел сам рассказать твоим декабристам, потому что то, о чем пишет Лунин, существует и крепнет на самом деле, а они, посмотри-ка, сами до этого добрались умозрительно, понимаешь, у-мо-зри-тельно, а?

Дома, вечерами, Невельские прилежно изучали привезенные материалы об Амуре. Катя недаром провела время в иркутском архиве, да и Невельской не зевал со своими офицерами. Кое-что извлек и в Якутске, не считая того, что привез из Петербурга.

Корвет «Оливуца» ушел, Невельской замкнулся в себе и вынашивал планы дальнейших действий.

Вопросов, собственно говоря, было только два — пограничный и морской, но ни для того, ни для другого не было ни людей, ни средств. Кроме того, связаны были руки прямыми запрещениями из Петербурга. Там распоряжались, ничего не понимая, представляли себе, что туземные племена являются каким-то организованным целым, вроде княжества, руководимого своими князьями, и присылали нелепые наставления о заключении договора с ними…

Во всяком случае, для разрешения этих вопросов необходима была предварительная рекогносцировка и на суше и на море: для первой надо было довольствоваться собственными ногами, в редких случаях собаками, оленями и лошадьми, для второй — шлюпками, гиляцкими лодками и, при исключительной удаче, разваливавшимися при первой же буре кораблями Российско-Американской компании.

Обескураживало недоброжелательство как петербургское, вдохновляемое Нессельроде и главным правлением Российско-Американской компании, так и местное. Невельской прекрасно понимал, что и несчастье с «Охотском», пусть буря выбросила его на берег в его отсутствие, и гибель сшитого на скорую руку «Шелихова» — все это будет поставлено в вину ему, Невельскому…

Бодрость и веру в свои силы поддерживала в нем заброшенная сюда судьбой экзальтированная, чистая душой и полная решимости до конца выполнить свой долг жены и подруги жизни хрупкая Екатерина Ивановна.

В своем, как ей казалось, маленьком царстве домашних забот о семействе, которым она считала всю экспедицию, и о детях, в числе которых были и гиляки, тунгусы, а несколько позже гольды и айны, она управляла приветливостью и лаской, и слава о необыкновенной жене русского «джангина» из уст в уста распространялась все дальше и вверх по Амуру, на юг — чуть не до самой Кореи, и на запад, за далекие хребты синеющих гор, и на восток — по обширному, таинственному и угрюмому Сахалину.

Она быстро приучила себя без омерзения выносить вонь нерпичьего жира, научилась говорить по-гиляцки, хорошо понимать по-тунгусски и легко разбиралась с орочонами, самогирами и даже редкими сахалинскими гостями айно. В глазах ближайших гиляков она была и снисходительной царицей-матерью и высшим судьей.

Заставая у себя расположившихся, как дома, грязных, но симпатичных и беззлобных гостей за чаем или чугуном каши и прислушиваясь к непритязательной веселой болтовне жены и этих детей природы, Невельской проникался чувством благоговения перед Екатериной Ивановной, умевшей не только заставить гостя или гостью помыться, но и расшевелить и развязать языки уместной шуткой. В гиляцких юртах она стала желанной гостьей.

Не прошло и двух лет, как эти люди сажали у себя на огородах овощи, бесстрашно ели хлеб, картофель, огурцы, горькую редьку и каждый день мыли своих опрятно одетых младенцев. Кое-где стали заводить русские бани.

Гитара заменила Екатерине Ивановне недостающее фортепьяно, и под ее аккомпанемент пелись хором заунывные и плясовые песни. Вдохновляемый Катей священник из Ситхи, отец Гавриил, по горло был занят составлением словарей, и оба мечтали о том, как бы завести школу несуществующей еще гиляцкой грамоты.

Невельской до одури упивался чтением архивных материалов, особенно «Сказанием о великой реке Амуре, которая разграничила русское селение с Китайцы» и «Отпиской стольнику и воеводе Федору Дементьевичу Воейкову от посланного в 1681 году для обозрения Амура сына боярского Игнатия Милозанова».

В них Невельской черпал не только уверенность в своем деле, но и в исконных правах русских на территории, простирающиеся до самых южных пределов нижнего течения Амура.

— Ты знаешь, Катюша, — говорил он жене, — ведь, оказывается, уже в 1644 году здесь, на Амуре, был наш Василий Поярков. А в сорок девятом Ерофей Хабаров. От Хабарова принял команду над казаками Онуфрий Степанов. Енисейский воевода Пашков требовал от Сибирского приказа, чтобы поскорей утвердиться на Шилке. В 1684 году учреждается Албазинское, или, по-другому, Приамурское, воеводство. Алексей Толбузин — воевода. Наши русские люди здесь два века тому назад жили. И не только на левом берегу, но и на правый захаживали… Мало того, что жили, еще и занимались крещением желавших его принять. Тунгус вроде Петрушки Оленного и даур Намоча, впоследствии Федор, даже подавали об этом челобитную великому государю, как люди, платившие ясак русским.

Поселившись в новых землях, русские тщательно исследовали и описали решительно все течение Амура до самого устья и заходили даже далеко к югу в Китай до сплошных китайских и маньчжурских селений. Захаживали и на остров Сахалин. Тяга к переселению на Амур временами была такова, что якутским и енисейским воеводам приходилось строить заставы. Конечно, жаль, что многое пришлось потом оставить, но кто же виноват, что правительство недостаточно поддерживало переселенцев?

«А ездил я, Игнашка, — писал Милованов воеводе, — вниз по Зее-реке и по Амуру для осмотру хлебородных земель… И если Великий государь позволит, на Зее быть большим пашням и заводам. Нашел железную руду… С усть Зеи по Амуру вниз ехать на коне половину дня все лугами и старыми пашнями до того города, а город земляной, иноземцы зовут его Айгун…»

Видишь, и море около устья исследовали!.. «В прошлых годах, тому будет лет 38, казаки даурские камышники зимовали многажды…» Ну, вот!.. «Только усть реки Амура по правой стороне еще русские не проведали…» Вот тебе и наши права! Неужто опять упустим?

Своим сотрудникам Невельской буквально не давал передохнуть. Не успели Орлов с Чихачевым вернуться с Амгуни, как опять очутились в пути: Орлов узнать правду о виденных Миддендорфом каменных столбах, принятых им за пограничные с Китаем, а Чихачев с Березиным и двумя казаками шествовали с нагруженными нартами к югу, до селения Кизи, где Амур почти вплотную подходит к берегу пролива и лодки перетаскивают волоком.

К концу декабря разосланные партии стянулись со всех сторон к Петровскому. Прибыл верхом на олене прямиком из Николаевского хоть и больной, но полный упрямой энергии Бошняк.

Итоги 1851 года показали, что на всем обследованном пространстве по Амуру и притокам туземные племена не имеют никакой власти и что из-за Амура приходят к ним маньчжуры только торговать, а иногда и обижают. Обещанию русских защищать их от обид очень радовались. А в последних числах декабря два гиляка и тунгус пришли издалека в Петровское и принесли жалобу на соседнее с ними гиляцкое селение, жители которого отняли у них имущество. Пришлось послать отряд из пяти вооруженных солдат во главе с Березиным.

Березин созвал жителей трех соседних селений, получил от насильников награбленное обратно, а потом, убедившись, что зачинщиками недоразумения являются приезжие маньчжуры, подстрекающие гиляков против русских, в присутствии всего народа заставил их в течение трех дней таскать бревна. Наказанные падали перед Березиным ниц и обещали на будущее время за разрешением споров с гиляками обращаться в Петровское. Это была большая победа!

Новый год в экспедиции встретили шумно и весело: как и в Иркутске, катались на салазках с гор и на собаках, ездили верхом на оленях. Наряжались в гиляцкие костюмы, а потом, убедившись в том, что их костюмы более приспособлены к местным условиям, стали носить их. Гиляки эту затею очень одобрили и гордились.

Безобразные мешковатые парки и громадные мягкие меховые сапоги портили фигуру — люди стали как-то приземистее, их походка, с перевалкой, живо напоминала медвежью, но зато опушенные мехом лица казались моложе и красивее.

— Катя, — признавался Геннадий Иванович, не сводя с нее, как бывало прежде, глаз, — ты нестерпимо красива!

— Какое странное определение! — смеялась Екатерина Ивановна, но была довольна.

И под его влюбленными взглядами, пригретая вниманием и ласками, она чувствовала себя юной, прелестной и счастливой.

Под этими впечатлениями летели, нет, не летели, только писались, а затем плелись черепашьими шагами письма к Марии Николаевне в Иркутск. И очень много времени спустя они все еще тяжело брели по горам и обрывам, через ручьи и речки к Аяну, месяцами терпеливо дожидаясь там оказии; плыли по воле ветров, на случайных парусниках, к Охотску или Петропавловску, болтались в тюках и сумках на спинах лошадей и оленей, на собачьих нартах. И только полгода спустя строгая и величавая Мария Николаевна, наплакавшись над ними у себя, говорила собравшимся за чаем:

— Катя поет мужу дифирамбы и счастлива!

— Огородом занимается? — неизменно спрашивал Сергей Григорьевич.

— Невельским не очень доволен Николай Николаевич, — небрежно ронял возмужавший Миша и пояснял: — Не корректен по отношению к Российско-Американской компании, может сорваться!

— Уж очень церемонится твой Николай Николаевич с этой компанией! — с сердцем возражала Мария Николаевна. — Ее давно бы надо «под башмак»!..

— Тут, голубчик, необходимо юлить. Петербург, понимаешь! — вмешивался Сергей Григорьевич и, досадливо махнувши рукой, уходил к себе, к книгам…

…Новый год ничего не изменил: Дмитрий Иванович Орлов с тунгусом-переводчиком на собаках уже в первых числах января направился к верховьям речек бассейна Амгуни. Бошняк с переводчиком гиляком Позвейном и казаком Парфентьевым готовились к походу на собаках на Сахалин — проверить, действительно ли есть там каменный уголь. Он нужен был для ожидаемых пароходов. Чихачев с тунгусом Афанасием, переваливши с реки Амгунь на реку Горин, старались добраться по ней до Амура и с весной по течению плыть до залива Нангмар, чтобы установить, не лаперузовское ли это «Де-Кастри». Березин с топографом Поповым выгребали Чихачеву навстречу, против течения Амура с севера. Попов должен был зимовать в Кизи и там с Чихачевым встречать ледоход и весну.

В разгар работы прибыла из Аяна почта. Петербург и Иркутск категорически требовали: не распространять исследований далее амурского лимана и окрестностей Николаевского и стараться завести через гиляков торговлю с соседними племенами.

— Они меня с ума сведут, — кричал Невельской, вскакивая и потрясая перед лицом лежавшей в постели Екатерины Ивановны листом. — Никак не хотят понять, что здесь промедление смерти подобно! Не буду я их слушать! Лучше быть разжалованным без вины, чем сознательно стать преступником!

И опять бежал к столу строчить донесение.

В азарте, не считаясь с соблюдением формы и приличий, раздраженный Невельской нанизывал чуть ли не целый алфавит «пунктов», сопровождая их резкими короткими требованиями — офицеров, солдат, шлюпок, пароходов, снабжения. Его на самом деле неопровержимые доказательства свидетельствовали о возбуждении и плавали в чернильных пятнах и кляксах — начиналась открытая война с холодным, безразличным Петербургом.

Екатерина Ивановна поддерживала негодование мужа, но не соглашалась с необходимостью обострять отношения, всячески смягчала места, испещренные особо изобильными чернильными пятнами, и требовала дополнить все же слишком резкие донесения пояснительными личными письмами. Однако и они выходили из-под пера Невельского раздражающими и малоприемлемыми.

«Долгом моим считаю предварить Вас, — писал он Муравьеву, — что, сознавая тяжкую, лежащую на мне нравственную ответственность за всякое с моей стороны упущение и отстранение могущей произойти потери для России этого края, я, во всяком случае, решил действовать сообразно обстоятельствам и тем сведениям, которые ожидаю получить от Чихачева и Бошняка».

А обстоятельства действительно требовали не переписки, а действий. Не прошло со времени отправки письма и трех недель, как вернулся с Сахалина Бошняк, про убогость снаряжения которого в течение обратного пути нельзя было сказать даже по сказке «взял краюху хлеба за пазуху — и айда в дорогу», так как краюха хлеба была несбыточной мечтой, а юкола досыта — роскошью!

Вернулся он с загнившими на ногах ранами, разбитый, полумертвый. Однако через день, сияя своими белоснежными зубами и смеясь, рассказывал об обнаруженных им в нескольких местах богатейших угольных месторождениях, выходящих на поверхность вблизи прекрасной, глубокой и защищенной от всех ветров бухты Дуэ. Он успел пройти с севера на юг весь Сахалин до Дуэ и обратно и хвастал драгоценными листками из православного часослова, на заглавном листе которого было написано каракулями по-русски: «Мы, Иван, Данила, Петр, Сергей и Василий, высажены в Аянском селении Тамари-Анива Хвостовым 17 августа 1807 года». Туземцы орочоны показывали, где жили русские, остатки изб и следы огородов.

— Как ваши ноги? — пытал Невельской.

— Аппетит уже вернулся, Геннадий Иванович, придут и ноги, — смеялся Бошняк.

Возвращения его ног, однако, Невельской не дождался: 12 апреля, на этот раз с «краюхой хлеба за пазухой», Геннадий Иванович шагал рядом с собачьей нартой по правому берегу Амура к югу, по направлению к Кизи, занимать Де-Кастри, высматривать места для зимовки судов, следить за иностранцами, за состоянием моря и вскрытием рек и, самое главное, освободить Чихачева, получившего новое задание — исследовать бассейны притоков Амура и Хинганский хребет…

Как сообщал «пиской» с нарочным Чихачев, Хинганский хребет направляется от северной своей точки вблизи реки Уды прямо к югу, пересекает Амур, затем реку Сунгари и выходит к морю против Сунгарского пролива.

Присланное Чихачевым известие взволновало Невельского: выходило так, что если правильно толковать Нерчинский трактат 1689 года и границу провести по Хинганскому хребту до моря, то она южной своей частью ограничит в пользу России весь Амур и дойдет до границ Кореи. Надо торопиться проверить и поскорее двигаться на юг в поисках незамерзающей гавани.

Радовали и успехи Екатерины Ивановны: гиляк Никован привез в Петровское с реки Амура свою молодую жену, «итальянку», как окрестил ее Чихачев (ее звали Сакони), укрыть от покушений соседей. Сакони вымыли, причесали, надели рубашку и поднесли ей зеркало.

Тут Сакони не только убедилась в своей красоте и привлекательности сама, но поражены были ее чудесным превращением все ее знакомые гилячки. Началось паломничество к Екатерине Ивановне женщин, жаждавших похорошеть.

— У нас теперь свой Иордан, — подсмеивались матросы, наблюдая издали, как в заливе, у ручья, жены их ставили гилячек в ряд и усердно терли и отмывали наросшую от рождения заскорузлую грязь.

Пришла почта. Генерал-губернатор сообщал о том, что он предписал начальнику Аянского порта Кашеварову и камчатскому губернатору Завойко усердно содействовать экспедиции и приказать всем казенным и компанейским судам, следующим из Аяна в Петропавловск и в американские колонии, заходить в Петровское.

Не так, однако, мыслило под крылышком Нессельроде петербургское правление компании: командиру порта Аяна Кашеварову предписывалось смотреть на экспедицию Невельского как на торговую экспедицию Аянской фактории, на офицеров — как на числящихся на службе компании, на приказчиков — как на своих подчиненных, никаких товаров и запасов сверх суммы, определенной на эту цель правительством, не отпускать и компанейских кораблей не посылать. Средства же на 1852 год считать исчерпанными.

Экспедиция обрекалась на голодную смерть.

 

20. У невельского на Амуре

Глубокой ночью, задыхаясь от ярости и негодования, Геннадий Иванович в сердцах ударил кулаком по столу и поднялся. Необычный грохот разбудил и встревожил спавшую Екатерину Ивановну: она привыкла к тому, что занимавшийся ночами муж ходит на цыпочках и не курит, всячески оберегая ее покой.

— Что случилось? — она села на постели, с испугом глядя на незнакомое ей, искаженное гневом лицо.

— Негодяи! — кричал Невельской, не отвечая на вопрос. — Изменники! Проклятые торгаши!

Его жидкие волосы были всклокочены, лицо исказила ненависть.

Екатерина Ивановка вскочила и босая бросилась к нему.

— Геня, милый! Приди в себя, успокойся, расскажи, что случилось! — И, обняв его, заплакала. — Я так плохо себя чувствую…

И тут же стала сползать к его ногам на пол…

Через полчаса домик был растревожен женскими криками. Начались роды. Геннадий Иванович пришел в себя и нервно шагал взад и вперед по тесной комнате. Около Екатерины Ивановны хлопотала растерявшаяся Орлова. Она осторожно похлопывала роженицу по плечу и успокаивала.

— Не выдержу! — стиснув зубы от невыносимых мук, шептала Екатерина Ивановна. — Умру!

Боязнь за жену потеснила все другие переживания Невельского. Он потерял представление о времени, продолжая шагать, и очнулся только под утро, когда радостная Ортова поднесла прямо к самому его лицу красный сморщенный комок и сказала:

— Поздравляю с дочерью Екатериной, первой русской женщиной, родившейся в этих краях…

Еле взглянув на младенца, Невельской бросился к бледной и обессиленной жене и, целуя холодные, бескровные руки, беспрестанно повторял:

— Катя… милая! Зачем ты сюда поехала?!

С утра до вечера пришлось защищаться от гилячек, требовавших повидать больную. Геннадий Иванович стойко отбивался, показывая знаками, что она больна, лежит и спит. Не показал он им и маленькой Кати, боясь проявления каких-либо неведомых ему, но, быть может, не совсем подходящих местных обычаев. Гилячки уходили не сразу, недовольные, долго о чем-то совещались и неодобрительно качали головами.

К вечеру Геннадий Иванович принялся за почту и опять нервно заскрипел пером.

«Получив ныне от г. Кашеварова уведомление о распоряжениях, сделанных ему главным правлением компании, — писал он Муравьеву, — я нахожу их не только оскорбительными для лиц, служащих в экспедиции, но и не соответствующими тем важным государственным целям, к достижению которых стремится экспедиция…»

К письму он приложил и свои категорические требования к Кашеварову — не стесняться распоряжениями главного правления и на каких угодно судах, но снабдить экспедицию товарами и запасами и помнить, что экспедиция действует по высочайшему повелению и по своим задачам она не похожа на прежнюю Аянскую компанейскую — для собственных выгод. «Орлову и Березину я не только приказал не исполнять ваших распоряжений, но даже и не отвечать вам на оные».

Для большей убедительности к донесению на имя генерал-губернатора Невельской приложил подлинную записку Чихачева из Кизи, подчеркнув в ней те места, где Чихачев упоминает о высадках на берег иностранных матросов с военных кораблей, о том, что они ведут прямую пропаганду среди жителей против русских, и о шпионах, появившихся там под видом миссионеров.

«Мне предстояло и ныне предстоит одно из двух: или, действуя согласно инструкции, потерять навсегда для России столь важные края, как Приамурский и Приуссурийский, или же действовать самостоятельно, приноравливаясь к местным обстоятельствам и не согласно с данными мне инструкциями. Я избрал последнее…»

Не останавливая ни единого из своих распоряжений, он, наоборот, ускорял закрепление на местах, не давая отдыха ни офицерам, ни солдатам. Для расширения же своих возможностей лихорадочно спешил с постройкой палубного бота и шестивесельного баркаса к близкой уже навигации.

Письма пошли с нарочным, не пройдя обычного просмотра Екатериной Ивановной.

Деловое оживление в Петровском взбудоражило ближайшие гиляцкие селения — стали приходить оттуда на работу: знающие туземные наречия нанимались в переводчики, проводники и почтальоны, легко втягивались в свои обязанности и приобщались к более культурной жизни. На маленькой Петровской верфи кипела работа, и шла она, по-видимому, весьма весело: оттуда то и дело доносились взрывы хохота, нарушавшие обычную тишину, оттеняемую однообразным шумом морского прибоя.

— Чего там так веселятся? Что их там смешит? — с любопытством не раз спрашивала Екатерина Ивановна, беспокоясь за сон малютки.

— Сходи узнай, — лукаво усмехаясь, не давал ответа Геннадий Иванович.

— Я уже раньше пробовала, — признавалась Екатерина Ивановна, подойду — дичатся и замолкают.

— Смешит «крепко крещенный» гиляк Матвей, которого по имени никто не хочет называть, а он требует. Матросы его все уверяют, что он сам себя окрестил не Матвеем, а «крепко крещенным».

Екатерина Ивановна засмеялась.

— Понимаю. А как он работает?

— Старается изо всех сил, но ему всерьез никто ничего не показывает, а если покажет, то не так, как надо. Ну, и смеются.

— Ты бы их урезонил как-нибудь!

— Пробовал, ничего не выходит. А есть и польза: пусть не повторяет попыток дважды креститься.

А дело было в том, что Матвей попытался второй раз креститься, чтобы получить рубашку и платок. Совершал обряд крещения обычно доктор Орлов. Он узнал Матвея и потребовал от всех крещеных гиляков, чтобы они сами определили наказание. Те постановили «высечь», что и было исполнено, по-видимому, с большим усердием. Его раздели, как для крещения, но на этот раз окрестили розгой, смеялись — «крестили крепко». После этого он решил искупить свой грех усердной работой.

— Надо прекратить издевательства, — решила Екатерина Ивановна и на следующий день держала на верфи русско-гиляцкую речь.

Речь выслушали чинно и молча. Крепко крещенного дразнить перестали, но, проходя мимо, отворачивались от него и фыркали.

Залив Счастья очистился ото льда только к 20 июня, а уже через два дня на воду спустили построенный бот и чествовали обедом его командира Чихачева. К этому времени амурская семья Невельских была в сборе — вернулись Чихачев, Бошняк и Березин, не хватало только Орлова и оставленного в Нангмаре для съемки берега Попова.

Приехавший только что Чихачев рассказывал, как он увлекся путешествием вдоль реки Гирин и брел босой по колено в воде и грязи, питаясь юколой, прошлогодними ягодами и нерпичьим жиром.

— И было это, клянусь, — закончил он, — преневкусно!

— Поверим и без клятв, — с удовольствием глядя на этого белозубого, покрытого легким пушком и персиковым загаром неутомимого юнца, поощряла его к дальнейшему рассказу Екатерина Ивановна.

— И все враки: я прошел нейдальцев, чукчагиров, самогиров, гольдов кругом великолепные кедровые и еловые леса, дубняки и клен, и все эти племена не признают никакой власти, не платят никому никаких податей. Знают о приходе русских, повторяют о них легенды и буквально не могут дождаться. Мало того, я встретился около Кизи с маньчжурскими купцами, прожил с ними несколько дней, и, во-первых, как видите, не съели, а во-вторых, выяснил, что они приходили торговать и что, в свою очередь, им надо… Все это пространство по Амуру не считается китайским, а границей Маньчжурии и Даурии служит Хинганский хребет. Причем местные жители очень обеспокоены тем, что русские медлят и вместо них могут прийти длиннозубые иностранцы. «И тогда прощай, торговля!..»

— А с чего ты взял, что залив Нангмар — это лаперузовский Де-Кастри? спросил Невельской.

Чихачев ухмыльнулся и полез в боковой карман, вытащил оттуда пакет, завернутый в истлевший носовой платок, из которого выпало засиженное мухами зеркальце в деревянной рамке. На рамке была вырезана надпись «1787 г. Лаперуз». Рамку вырвал из рук Бошняк, внимательно осмотрел и вернул:

— Нож был с тобой? Когда сделал?

— Я тебя заставлю прогуляться со мной в залив, и там увидишь еще высеченную надпись на скалах!

«Неужто топором сделал?» — продолжал сомневаться Бошняк, потом вскочил с места, обнял Чихачева, стал его целовать и, обратившись к хозяйке, сказал:

— Екатерина Ивановна, сей мичман стал знаменитым — он первый из русских моряков побывал в этих дальних краях и смотрелся в зеркало Лаперуза. В следующий раз, чего доброго, привезет и его самого, живого или мертвого.

— Лейтенант Бошняк, — вмешался Геннадий Иванович, — а ведь тебе и в самом деле придется проверить надпись на скалах в Де-Кастри. Для того чтобы поглазеть на надпись, конечно, ездить не стоит, но вот что действительно надо: поставить там и на другом берегу, на Сахалине, посты, такие же нужны в устье Уссури и в верховьях таких рек, как Гирин, Амгунь. Надо подыскать подходящее место и занять их охраной, как только у нас будут люди.

— Сейчас прикажете, Геннадий Иванович? — спросит, вставая, Бошняк.

— Нет, сначала придется тебе уладить непорядки в твоем Николаевске там началось дезертирство.

Через несколько дней все рассыпались, кто куда, оставив Невельского с его думами в одиночестве.

А думы были действительно тяжкие: ненадежной команды всего шестьдесят человек, а людей, на которых можно положиться, с ним вместе — шесть человек, из коих четверо все время в разгоне; защита — три пугачевки, сорок исправных кремневых ружей да два пуда пороху; флотилия — шестивесельный бот, шлюпка, две гиляцкие лодки, байдарка, да то, что построено своими силами, — палубный бот и шестивесельный баркас.

— Вот и все! Вот и все! Вот и все!.. — нервно барабанил он по столу пальцами.

— Ты меня, Геня? — спросила, входя, Екатерина Ивановна.

— Нет, я так, рассуждаю сам с собой, не знаю, как выкручиваться дальше… — Взглянул на жену и заметил на ее лице огорчение. — А ты? Что с тобою?

— Я не хотела тебя беспокоить, но уже второй день хворает Катюша: по ночам в жару.

— А доктор?

— Говорит, зубки… пища…

— Да, пища! — и он опять машинально забарабанил по столу. «Шестьдесят человек!.. И на тысячи километров отрезаны от мира! Одна корова на всех малышей. Мать кормить не может: от соленой рыбы сама тоже не станешь молочной… Хлеба хватит до октября, белой муки давно нет в помине, сахар и чай — до августа».

Пришлось снять с пришедшего с почтой, но без провизии корвета «Оливуца» двух мичманов, Разградского и Петрова, и обоих отправить в Николаевск: Разградского — в помощь Бошняку, Петрова — с баркасом и остатками продовольствия для экспедиции, иначе все сбегут. Привезли тяжко больного Березина, за которым два месяца заботливо ухаживали мангуны, варили для него уху из свежих карасей и окуней и научились заваривать по-русски чай. Очень просили передать русским, чтобы поскорее селились у них. Отвезли по просьбе Березина «писку» к Бошняку, а Чихачеву — сухари и просо и наотрез отказались от вознаграждения: «больному надо помогать так, бесплатно…»

Почта уже не волновала: заранее можно было сказать, что, кроме неприятностей, она ничего не даст.

И действительно, камчатский губернатор писал, что казенное довольствие будет доставлено осенью, если только сумеет вернуться из Гижиги и Тигиля бот «Кадьяк», и что казенных судов в Петровское в эту навигацию больше не будет. Даже довольно оптимистический расчет приводил к заключению, что не будет и «Кадьяка».

Кашеваров писал из Аяна, что он не может отпустить с корветом «Оливуца» того количества, которое прежде было определено правительством, так как не имеет права посылать в Петровское компанейское судно.

Муравьев отказывал в офицерах, но не прислал на корвете и обещанной полсотни солдат. О них он отдал распоряжение губернатору Завойко, но и Завойко их не послал.

«О требованиях Невельского прислать из Петербурга паровое судно сделано представление, а о снабжении предписано в Аян Кашеварову, вот и все…» Выходило так: снабжение экспедиции на бумаге вполне обеспечено, но судов в текущем году не будет, значит продовольствия нельзя ожидать до конца будущего года!

Но рекорд неприятностей все же побило петербургское главное правление компании. «Распространение круга действий экспедиции за пределы высочайшего повеления, — сообщало правление, явно издеваясь над беспомощным, им же брошенным на произвол судьбы Невельским, — не сходствует намерениям главного правления, тем более что, включая убытки, понесенные уже компанией по случаю затонувшего барка «Шелихов», простирающиеся до тридцати шести тысяч рублей, вместе с отправленными товарами достигли уже суммы, определенной на экспедицию до 1854 года. Поэтому представление ваше об увеличении средств экспедиции товарами и жизненными запасами правление не признает ныне своевременным, впредь до получения от торговли прибылей, могущих покрыть издержки компании. Но, однако, останавливаясь ныне исполнением ваших требований, главное правление представляет оно на благоусмотрение генерал-губернатора…»

Геннадий Иванович прочитал письмо трижды, хотя весь яд, которым оно было пропитано, подействовал на него сразу. Возмущало не только гнусное издевательство, не только гнусные намеки на вину Невельского в гибели негодного корабля компании, не только оценка всей предпринятой экспедиции, как глупой, не оправдывающей себя затеи, но и преступное и сознательное намерение обречь ее на верную гибель. Он старался сосредоточить всю волю, всю энергию, чтобы найти исход, — и не мог…

Вошла с поникшей головой Екатерина Ивановна, вошла, чтобы сказать, что маленькой Кате хуже, чтобы выплакать свое горе на груди понимавшего ее человека, и остановилась в дверях, пораженная видом мужа… Он молча ткнул пальцем в дрожавший в его руках листок и протянул ей.

Переживания Невельского стали ей понятны с первого же слова, незаслуженное оскорбление покрыло багровыми пятнами матовое смуглое лицо. Быстро наклонившись к мужу, она поцеловала его в открытый, широкий лоб, такой родной и давно любимый, и, уронивши два слова: «Надо бороться!» выпрямилась, подняла высоко голову и гордой походкой вышла, унося свое невысказанное материнское горе. «Мое горе, — думала она, — личное, маленькое, а он страдает за всех, надо его пощадить…»

И все продолжалось по-прежнему: командир корвета «Оливуца» при энергичной помощи Струве чуть не силой вынудил Кашеварова поделиться с экспедицией продовольствием и вернулся из Аяна довольный, сияющий: теперь Невельской мог кое-как обеспечить питание своей многочисленной колонии.

В Николаевском продолжали строиться, на Сахалине обследовали уголь и искали гавани для судов, в горах и по течениям рек объезжали селения и, заявляя всюду о приходе русских, оставляли письменные объявления о принадлежности объезжаемых мест России, выбирали из местных жителей старшин и оставляли им полномочия гнать иностранные суда, закладывали фактории и, забрасывая туда жалкие остатки компанейских товаров, вели обменную торговлю и всячески пополняли свои скудные запасы продовольствия, наконец, тщательно обследовали Де-Кастри и выбрали места для постов здесь и в Кизи.

В Де-Кастри и Кизи действовал Бошняк, который оставил объявления на русском и французском языках о принадлежности этих мест России и назначил старосту Ничкуна для показа объявлений иностранным судам. В конце зимы обещал здесь поселиться и сам.

Давно уже выли над заброшенным поселком вьюги, засыпали его снегом. Появился грозный спутник недоедания — скорбут. Бродил как в воду опущенный доктор Орлов, заставляя людей побольше двигаться, и занимал их всякой не особенно нужной легкой работой.

Волны торопливо слизывали белевший на припае снежок — припай темнел, но, крепко уцепившись за берег, уже не ломался и не отрывался.

Снег подступал к окнам и поднимался все выше и выше. Света в комнатах становилось все меньше, и в конце концов уединенный командирский домик замело до трубы. Окна зияли черными дырами длинных снежных траншей, выходить приходилось через слуховое окно. Изобретательный доктор устроил оттуда спуск-горку. С горки скатывались на лыжах, на них же и взбирались обратно. Так ходили в гости.

Геннадий Иванович в начале ноября уехал «горою» в Николаевск и долго не возвращался Екатерина Ивановна оставалась одна. Тунгус-почтальон привез на собаках из Аяна почту, а его все нет!

Трудно передать, что пережила одинокая, так недавно покинувшая общество женщина, заживо погребенная в этой снежной могиле, куда не долетал ни один звук, а если долетал, то это само по себе наводило страх…

Геннадий Иванович приехал только в начале декабря. И сразу стало легко на душе и спокойно: он здесь, ничто не страшно. Одно печалило — малютка: она отказывалась от рыбной пищи. Катюшенька таяла на глазах, таяла, а так далеко еще до весны!

На неубедительные петербургские и иркутские приказы перестали обращать внимание. Меньшиков сообщил Муравьеву, что он докладывал царю об успехах экспедиции, но тот продолжает требовать от экспедиции ограничить свои сношения только близко лежащими около устья Амура гиляцкими поселениями, не утвердил занятия селения Кизи и не разрешил дальнейшего обследования берегов Татарского пролива к югу.

Это известие было неприятно, причины такого отношения были ясны — все дело в Нессельроде. Однако дальше поражало поведение уже самого Муравьева, который обещал поспешить лично в Петербург, где собирается отстаивать мнение, что наша граница должна идти по левому берегу Амура и что главным нашим портом на востоке должен являться Петропавловск, для которого, собственно, и полезно обладание Амуром!

Ясно было, что Муравьев продолжает упрямиться, отстаивая Петропавловск, и не верит в возможность владеть на востоке незамерзающим портом. Значит, намеченные действия экспедиции надо либо совсем отменить, либо решительно пойти против подсказанных канцлером Нессельроде царских повелений и, что еще тяжелее, против самого Муравьева.

И опять к Новому году, несмотря ни на что, в неуютном, заброшенном Петровском гостеприимно горели огни. Готовилась к встрече вся большая семья Невельских.

Было непринужденно весело: скатывались на лыжах и на санях на этот раз с крыши, ездили в облаках снежной пыли на собаках, обкладывали в лесу медведя. Медвежатине радовались не менее, чем гиляки, и она честно служила во всех видах, включая н весьма невкусные колбасы. Получая, однако, хорошие порции свежего мяса, повеселели больные Орлова.

Невельской раскрыл перед своими друзьями затруднительность положения и высказал свое личное мнение: с весны энергично продолжать дело, как шло до сих пор. Признали, что нельзя стать подлецами, изменниками и предать интересы родины из-за того, что Россию опутали разные Нессельроде. Пусть дрогнул Муравьев, но они не дрогнут.

— В Петербурге никогда не поймут, — говорил Невельской, — что здесь нет и не может быть каких-либо земель или владений гиляков, мангунов, нейдальцев и других народов в территориальном и государственном смысле. Эти народы не имеют ни малейшего представления о территориальном разграничении, но хуже всего, что они могут стать английскими или американскими подданными, а это назрело.

И в 1853 году, как и в прошедшем, тысячеверстные пространства продолжали покрываться сеткой замысловатых, составленных Невельским маршрутов. Не помешала и зима. Ночевали в снегу при тридцатиградусном морозе, отсиживались в лесах, в сугробах, коченели на ветру, не имея возможности согреться. Забредали в места, где не ступала нога даже самого отчаянного и алчного европейца-авантюриота. И, что важнее всего, где бы ни обитали люди, они слышали о русских только хорошее, дивились появлению их и встречали по-родственному гостеприимно. Это особенно радовало Невельского очевидно, тут не придется ни воевать, ни покорять, ни даже быть строгими… Справедливость и уважение к чужим обычаям и ненавязывание своих — вот что надо. Таковы были основные внушения Невельского сотрудникам, которые в конце концов прониклись ими не меньше, чем и сам Геннадий Иванович.

Еще стояли морозы даже на юге, еще не вскрылись реки и не очистился от льдов залив Де-Кастри, как там взвился российский военный флаг. Бошняк сообщал, что событие это произошло 4 марта и что тотчас же с помощью туземцев приступили к постройке флигеля для будущего гарнизона. Приказчик Березин основался со своей факторией и приступил к торговле в Кизи, по соседству.

И опять Екатерина Ивановна безропотно коротала длинные темные ночи и мутные серые сумерки одна, с больной, капризной, голодной малюткой. Геннадий Иванович в Николаевском ремонтировал флотилию, чтобы весной еще раз сделать попытку исследовать амурский лиман и его фарватеры. Рядом с ним доктор занимался больными. В Петровском подготовлялся к навигации бот. Бошняк в Де-Кастри строил лодку. Орлов с нартами удачно фуражировал в окрестностях. Разградский, утопая в сугробах, стремился доставить продовольствие Березину и Бошняку в Кизи, с тем чтобы тотчас же вернуться, еще по снегу, в Николаевское и принять участие в исследовании лимана.

В заливе Де-Кастри только ломало лед, а уже в море, на горизонте, появился большой корабль. Не успел залив очиститься ото льда, как появилась первая ласточка — китобой из Бремена. Он нисколько не удивился, что Де-Кастри занят русскими, и сообщил пренеприятное известие, что летом американцы, как он слышал на Сандвичевых островах, собираются целой эскадрой в Татарский пролив занимать для стояния китобоев какую-то бухту.

В селении Пуль маньчжуры избили и выгнали двух «миссионеров», возбуждавших их против русских.

Все это волновало и вызывало досаду на петербургскую спячку и на охлаждение Муравьева.

И вдруг встрепенулись в Петербурге. 15 мая нарочный из Аяна привез от генерал-адмирала, управляющего морским министерством, великого князя Константина Николаевича, того самого, которого Геннадий Иванович еще так недавно водил за ручку, предписание. Он писал, что Соединенные Штаты снарядили две экспедиции: одну под командой Перри для установления политических и торговых связей с Японией, другую, «ученую», под командой капитана Рингольда, для обозрения берегов Тихого океана до Берингова пролива. Первая — из десяти военных кораблей; вторая — из четырех; обе сопровождаются пароходами. В первую голову Перри исследует Китайское море и, будучи по соседству с нами, около середины лета навестит наши берега. Великий князь от имени государя предписывал принять экспедицию как дружескую, по морским правилам гостеприимства.

— Только этого недоставало! — не на шутку встревожился Геннадий Иванович. — Вот теперь-то и увидят, что у нас ничего нет ни на суше, ни на море. Ведь это проверка наших здесь действий: признают факт занятия территории нами — уйдут, не признают — займут сами!.. Что же потом, когда занимать придется нам силой, — война?.. Да лучше умереть, чем видеть преступление и участвовать в нем…

 

21. Паж его величества на Сахалине

всецело охваченный мыслью отстоять для России Приамурье, Уссурийский край вплоть до границ Кореи и остров Сахалин, Невельской проникал в происходящие политические и дипломатические маневры только чутьем, только силой своей всеобъемлющей любви к России и ее интересам. Следить за всеми изменениями и колебаниями общей неустойчивой политики и руководствоваться ими нельзя было: он узнавал случайные обрывки сведений из уст случайных людей, да еще с опозданием на год и больше, в то время как вопросы требовали немедленного решения на месте.

Самодержавный Петербург требовал беспрекословного подчинения своим запоздалым распоряжениям, держал свое служилое сословие на положении младенца спеленатым и учил его ходить «за ручку», а у младенца пробивался уже лихой ус. Доведенная до абсурда централизация распоряжений на самом деле являлась только призраком ее и создавала обширное поле для произвола, снимая ответственность с далеких и недосягаемых уполномоченных. Приходившие на места распоряжения походили на прокисшие блюда: без опасения отравиться есть их нельзя было.

Оторванный от мира и слишком прямолинейный, Невельской не видел, как опытные служаки подносили Петербургу собственные мысли и действия, давно и самостоятельно приведенные в исполнение, — под видом предвосхищенного Петербургом — и успешно упражнялись в канцелярских отписках. Невельской не подозревал, как тяжело достается и генерал-губернатору каждый шаг. Он не знал, в каких хитроумно сплетенных тенетах путается Муравьев с первого дня своего возвышения. Глухая и упорная война длилась уже пять лег, и враги, казалось, были сильны, как в первый год. Удачно пробитые то тут, то там бреши в нессельродовской стене тотчас забрасывались новыми камнями и закреплялись цементом круговой поруки его приятелей. Глухая стена непогрешимости петербургских приказов стояла по-прежнему стойко.

Три года назад Нессельроде провалил проект Муравьева о необходимости крейсерства в Охотском море военных судов.

Сотни китоловов всех наций, а под видом их и шпионы, распоряжались здесь, как у себя дома. Был даже случай, когда такой корабль под флагом Соединенных Штатов нагло вошел в Петропавловскую гавань. Однако достаточно было появиться портовой комиссии для проверки груза, как кораблем были предъявлены английские документы: пассажир Страстен оказался капитаном корабля, а шкипер Геджес — самозванцем. Исчез и флаг Соединенных Штатов, под которым пожаловал корабль, и заменен английским — пример поучительный. И что же, вместо необходимой эскадры крейсеров, по настоянию канцлера Нессельроде, послан был Муравьеву один корвет «Оливуца».

Англичане захватили торговлю всего Южного Китая, — ясно было, что они стремятся проникнуть на север Китая через не закрепленный еще за Россией Сахалин. Однако из Петербурга было предписано снять военный пост в Татарском проливе и запрещено отправить вниз по Амуру две роты солдат.

Невельской был оскорблен постоянным недоверием Петербурга, но еще более таким же недоверием был оскорблен Муравьев. Собравшись с силами, чтобы нанести решительный удар по гибельному для России самовластию канцлера и его азиатскому департаменту, Муравьев поставил на карту собственную карьеру.

— Лучше уйти, может быть, другому поверят! — говорил он близким людям, отправляясь в Петербург.

Он приехал в конце марта, а уже 11 апреля добился повеления занять остров Сахалин. Однако тотчас и тут руку приложил канцлер Нессельроде. Он предложил поправку: отдать Сахалин для заселения и заведования им Российско-Американской компании — и таким образом осложнил ее взаимоотношения с экспедицией Невельского.

И вдруг следующее совещание состоялось у императора с участием наследника, великого князя Константина, генерал-адмирала и военного министра Чернышева… Нессельроде приглашен не был, чем ясно было выражено неудовольствие царя.

Блестящий по форме и убедительный по существу доклад Муравьева о решительных действиях на Амуре произвел впечатление. Слова Муравьева о границах с Китаем подтверждались теперь уже не только изысканиями экспедиции Невельского, но и самостоятельными исследованиями экспедиции полковника Ахте.

Явное волнение охватило участников, когда Муравьев потребовал все материалы об отношениях с соседями обязательно пропускать через генерал-губернатора Восточной Сибири, ответственного за состояние своих границ… Это уже было явное покушение на суверенитет царства Нессельроде.

Царь поднялся, направился к развешанным картам Сибири и Амура и знаком пригласил Муравьева следовать за собой.

— Итак, это наше! — очертил он указательным пальцем Приамурье и, положив правую руку на плечо маленького Муравьева, левой указал на Амур, а затем на Кронштадт. — Но ведь я должен посылать защищать это отсюда?

— Кажется, нет надобности, ваше величество, так издалека, — ответил Муравьев, — можно подкрепить и ближе, — и, в свою очередь, указал на Забайкалье.

— Муравьев, ты, право, когда-нибудь сойдешь с ума от Амура, — сказал царь одобрительно.

— Государь! Сами обстоятельства указывают на этот путь!

— Ну так пусть же обстоятельства к этому сами и приведут: подождем, — и хлопнул Муравьева по плечу.

Казалось, дело разрешилось блистательно и можно было продолжать закрепляться в Кизи, Де-Кастри, на Сахалине: экспедиция стала особой самостоятельной государственной единицей, а начальник ее получал права губернатора.

Убаюканный счастливым окончанием дела, окрыленный пожалованием высокого ордена и вполне успокоенный, Муравьев уехал за границу лечиться. Предательский удар, в котором менее всего принимались во внимание интересы России, нанесен был тотчас же после его отъезда…

Ничего не зная обо всех этих событиях, Невельской продолжал выполнять намеченный им план. Успешно двигалось определение естественной границы с Китаем, обследование южной части Татарского пролива, закрепление намеченных в разных местах пунктов и строительство помещений для команд, но безнадежно плохо шли исследования амурского лимана. Стало совершенно ясно, что одолеть это дело возможно только, имея людей, пароходы и много транспортных судов. Попытки что-нибудь сделать своими средствами бесплодно растрачивали силы и энергию. Приходилось подумать и о близкой встрече американской эскадры… Хорошо бы ее встретить в проливе, где-нибудь еще южнее Де-Кастри, или на Сахалине — в заливе Анива.

Бошняк на гиляцкой лодке пошел от Де-Кастри на юг, добрался до громадной, с разветвлениями бухты Хаджи и назвал ее заливом императора Николая I, а разветвления — именами великих князей и княжон. Он собирался было проникнуть еще дальше на юг, но вовремя спохватился: вышли все продовольственные запасы. Пришлось вернуться.

Петербургские апрельские новости об успехах Муравьева на этот раз докатились до Петровского необычайно быстро. В начале июля транспорт «Байкал» доставил из Аяна немного людей и еще меньше продовольствия, но зато большую почту.

— Ура! — кричал Невельской, прочитывая ее и делясь вслух впечатлениями. — Разрешено занимать давно занятые и Кизи и Де-Кастри, а дальше на юг не сметь, ни-ни! Разрешено занимать Сахалин! Давно пора, я во сне вижу Аниву… Еще новое лицо… Майор Буссе… гвардеец… По-видимому, из разряда «чего изволите», пишет, что сидит в Аяне и ждет у моря оказии в Камчатку, откуда имеет поручение доставить десант для Сахалина… Имеет, каналья, у себя под носом «Иртыш», но, видишь ли, не хочет нарушить инструкцию — доставить его непременно на компанейском судне… Дурак!

Ну-с, Екатерина Ивановна! Итак, план: идем на «Байкале» к Сахалину осмотреть для начала южную часть острова, по пути займем военным постом Императорскую гавань, откуда и распространимся до корейской границы… Поставим пост на западном берегу Сахалина и, таким образом, займем пролив с обеих сторон, подкрепим Де-Кастри и Кизи… Там подготовим и оставим для прочтения горькую «писку»: «Пожалуйте вон!» — соглядатаям всех наций — пусть чувствуют… Довольно!

— Ты неисправим, Геня, — мягко заметила Екатерина Ивановна, — только что чудом избавился от грозившей опасности за Де-Кастри, еще не миновала опасность от ваших лазаний по Хинганскому хребту, а ты принимаешься за Хаджи, тут же, при самом получении высочайшего запрещения. Пожалел бы хоть Катюшу, повременил бы немного, — и она поднесла бывшую у нее на руках Катюшу.

Катюша потянулась к отцу и, гладя его по шершавой, небритой щеке, вскидывала на него большие, красивые и грустные глаза. Глаза материнские, но какие-то нездешние, потусторонние, тоскующие. Бледные щечки еще больше подчеркивали их величину и глубину.

Невельской вздрогнул, поднялся и, передавая девочку матери, сказал:

— Все еще худеет? — и тяжело вздохнул. — Буренка совсем перестала давать молоко. Когда-то еще доставят другую!

Надо было, однако, торопиться; надо показать любезным американским гостям, что все побережье уже в руках одного бдительного хозяина, — и тут же решил после плавания оставить «Байкал» для постоянного крейсирования.

Долго стояла на берегу Екатерина Ивановна с малюткой и Орловой, смотря вслед удаляющемуся «Байкалу», с которым было связано столько воспоминаний. Ветер неистово теребил полы легких пальто и вздымал пузырями широкие юбки. Стояли, не замечая, что корабль давно скрылся и перед ними пенится только пустынный залив и открытые ворота бухты…

— Вернутся ли?

— Пойдем, Катюшу сильно обдувает сырым ветром, — сказал запыхавшийся от ходьбы по песку доктор Орлов. Он был оставлен начальником Петровского. Не спрашивая, он взял себе на руки безмолвную, задумчивую девочку и зашагал домой.

Пытливо вглядываясь в угрюмые восточные берега Сахалина, Невельской обошел его с севера во всю длину, обогнул Лаперузовым проливом залив Анива, вошел в Татарский пролив и, поднявшись до сахалинской реки Нусиной, высадил на гиляцкой лодке шесть человек команды. Здесь был намечен пост Ильинский. В Де-Кастри, во внутренней гавани, появился пост Константиновский, а немного севернее, на берегу, — Александровский. На мысе, при выходе из озера Кизи, основан пост Мариинский. Так неожиданно Татарский пролив украсился русскими флагами.

После этого Геннадий Иванович оставил «Байкал» и на старой гиляцкой душегубке стал пробираться к Амуру. «Байкалу» отдано было распоряжение идти к Ильинскому посту, высадить там еще восемь человек под командою Орлова и помочь им строиться, а потом до сентября крейсировать в Татарском проливе.

До Петровского Невельской добрался только в конце августа и здесь застал новых членов своего многочисленного семейства: хорошо знакомого ему капитан-лейтенанта Бачманова и отца Гавриила, обоих с женами. Стало людно и еще теснее, но зато и веселее. Матушка отца Гавриила, жизнерадостная хохотушка, креолка из островных, с первого же дня принялась изучать под руководством Невельской и Бачмановой французский язык, и раскатистый смех способной ученицы, не смущавшейся неудачи первых шагов, то и дело раздавался в маленькой квартирке Невельских. Приступили к постройке дома для жилья и церковки.

Среди этой возни, в которой принимал деятельное участие, а иногда являлся даже и зачинщиком Невельской, никто и не заметил, как вошедший матрос тихонько сообщил командиру, что в бухту вошел корабль. Невельской отошел в сторону, поманил к себе матушку и вышел с нею по направлению к якорной стоянке кораблей. К берегу причалила шлюпка, из нее вышел высокий статный офицер в полной парадной форме Семеновского полка, с густыми эполетами штаб-офицера. Увидев, что эта блестящая фигура направляется к ним, матушка вскрикнула, освободила свою руку и изо всех сил побежала обратно к дому. Там она забилась в свободную комнату и притаилась.

Майор гвардии Буссе приветствовал Невельского. Он был разочарован: в этом маленьком сухощавом замухрышке, на котором потрепанный морской длинный сюртук, с давно потемневшими эполетами и почти черными пуговицами, трудно было признать могущественного «джангина», царившего над десятком туземных племен и заставлявшего их повиноваться одним своим именем.

Взглянув сощуренными глазами на петербургского щеголя, рапортовавшего о прибытии с десантом, Невельской досадливо отмахнулся и сказал:

— Поговорим потом, дома, — и повернул обратно.

За ним побежали сидевшие до сих пор на песке Петровской кошки гиляки.

— Тунгусы? — поморщился на их шкуры Буссе.

— Местные гиляки.

— Как, однако, они у вас бесцеремонны!

— Вы для них диво-дивное, как же им не гнаться за вами! — насмешливо сказал, блеснув глазами, Невельской.

Действительно, на фоне этой почти пустынной кошки и ее нескольких жалких бревенчатых домишек фигура «паркетного петербургского шаркуна» казалась странной даже и не для гиляков.

Компания продолжала шумно развлекаться, из дома разносился рыкающий по-львиному бас отца Гавриила, рокот гитары и звонкий женский смех.

«Что это у них за матросское веселье?» — брезгливо пожал плечами Буссе, входя в распахнутую Невельским дверь.

Навстречу с приветливой улыбкой шла Екатерина Ивановна, протягивая гостю руку. По комнате, заставленной некрашеными разнокалиберными стульями и табуретами, распространился аромат дорогих духов и помады.

«Хороша!» — оценил про себя хозяйку Буссе, давая такую же оценку и другой даме, Бачмановой.

Оставив Буссе с дамами, Невельской отправился на корабль, тем самым предупредив явку к нему капитана Фуругельма, повидался с приехавшим в состав экспедиции дельным и мрачным лейтенантом Рудановским, осмотрел команду и получил подробную справку о пришедшем на корабле грузе.

Вернулся он поздно ночью, когда все, кроме Екатерины Ивановны, занимавшей гостя, уже спали. Прошел к себе в кабинет, попросил подать туда чай и пригласил Буссе.

— Ну-с, Николай Васильевич, а теперь поговорим.

— Десант, который я доставил, состоит…

— Я все это, знаю. Меня интересует другое: что мы с вами будем делать дальше? — Он насмешливо посмотрел на вылощенного гвардейца.

— Мои инструкции, — доложил Буссе, — таковы: свести на берег десант, сдать его вам, разгрузить корабль и поспешить в Петропавловск.

— А как поступать дальше нам?

Буссе смутился:

— Вы просите совета?

— Нет, просто обоснованного мнения, а не инструкций.

— Дальше погрузите десант и запасы на зиму на другой корабль уже вы сюда придет корабль «Константин» или «Иртыш» — и под начальством привезенного мной лейтенанта Рудановского займете пост на западном берегу Сахалина, Занимать Аниву запрещено.

— А вы — Геннадий Иванович глубоко затянулся последней затяжкой и окружил себя синевато-серыми облаками трубочного табака.

— Я, по предписанию, возвращаюсь немедленно по разгрузке «Николая» в Аян, затем в Иркутск, и дальше — на спешную ревизию казачьего полка — в Якутск…

— Не выходит, Николай Васильевич, — выбивая трубку, спокойно сказал Геннадий Иванович. — Команду разгружать здесь некуда и незачем: через два месяца опять придется нагружаться, а тогда уж мешать будут сильные ветры. Да и устраиваться на новом месте не время. Те же бури. Тогда до зимы люди не обживутся и с непривычки начнут хворать… Я думаю иначе.

Буссе слушал и не верил ушам.

— Я думаю так, — продолжал Геннадий Иванович, — послезавтра снимаемся с якоря и плывем с вами в Аян. Там я вытяну от Кашеварова все его продовольствие, доставленное вами довольно для Сахалина, но не довольно для всех постов экспедиции… Вы вот, такой рьяный исполнитель инструкций, привезли около ста человек команды, а второго офицера и доктора не догадались!

Буссе часто заморгал и подумал: «Наверное, Рудановский наябедничал». Замечание пришлось не в бровь, а в глаз, так как Буссе сам отказался от доктора — ради экономии.

— Ну, так вот, из Аяна прямо с вами и пойдем занимать Аниву! — И, видя, что Буссе растерялся, добавил: — У вас для десанта только один офицер лейтенант Рудановский, а по уставу полагается не менее двух. У меня лишнего офицера нет.

— У меня, — возразил Буссе, — предписание генерал-губернатора, я не могу…

— Начальник здесь я. Я и ответствен за свои действия. — Невельской встал, прошелся по комнате, взглянул на часы, потом на смущенного Буссе и со словами: — Как поздно! Я вас задержал, прошу прощения, — протянул руку.

«Пусть очухается, завтра договорим», — подумал он и вслух сказал:

— Я провожу вас до шлюпки.

Качаясь на мягкой волне бухты, Буссе кипел негодованием. Его возмущало все: и то, что пришлось проститься с веселой зимой в Иркутске, где он рассчитывал красоваться перед дамами, ухаживать за миловидной генерал-губернаторшей, французить, дирижировать танцами, и вдруг… Сахалин… айны… черт знает что!.. И как он противен, этот Невельской: опустился, неряшлив, запанибрата со всей своей опростившейся до глубокого мещанства бандой, чуть не матросней, брр… «Муравьев надул», — решил он и пожалел, что попался и соблазнился карьерой. «Вы понимаете, Николай Васильевич, — вспомнил он слова Муравьева, — что через год вы — полковник, а через два — генерал и начальник области в два раза больше Франции». Вот тебе и Франция!

— Вы поздно вернулись и плохо спали? — спросил утром капитан «Николая» Фуругельм, каюта которого была рядом. — Я слышал, как вы ворочались с боку на бок и вздыхали.

— Завтра снимаемся, — не отвечая на вопрос, сказал Буссе, на всякий случай не сообщая о своей сахалинской командировке: авось «пронесет».

Но, увы, не пронесло…

Вечером 20 сентября при легком ветерке «Николай» уже подходил к Тамари-Анива. Из поселения не доносилось никаких звуков, но бегавшие по берегу и на возвышениях огни выдавали происшедший переполох. Часа через два беготня прекратилась. Спят или что-нибудь замышляют? Зарядили на всякий случай пушки картечью, поставили усиленный караул.

Яркое утро представило селение Тамари как только могло лучше: глубокий темно-синий залив отражал рассыпанные в беспорядке по возвышенному берегу веселые домики и какие-то неприглядные длинные сараи. На высоком восточном мысу, окруженный небольшими строениями, высился японский храм.

— Царит! — подмигнул Невельской Бошняку, случайно подхваченному им по пути, и указал рукой на храм.

Шлюпка причалила к берегу.

— Батарейка? — спросил понимающе Бошняк.

Невельской утвердительно кивнул.

— Я думаю, не лучше ли та сторона? — вмешался Буссе.

— Ну что ж, осмотрите, прогуляйтесь, — предложил Невельской, усаживаясь на борт вытянутой на берег шлюпки и уминая в трубке табак.

Обратно Буссе вернулся скоро: там оказалось междугорье.

— Не нравится мне что-то эта ваша Анива, — заявил Буссе. — Прямо в пасть японцам, и со всех сторон дикари… да и занимать запрещено.

— Запрещено-то запрещено, — сказал Невельской, — все корабли заходят именно сюда, и здесь-то наш русский флаг и наше объявление «убирайтесь подобру-поздорову» сыграет свою роль. Японцы не помешают — с нашим приходом нам же придется защищать их от айнов, и мы должны и будем их охранять.

— А торгуют и рыбу ловят пусть по-прежнему, — закончил Бошняк.

«До чего распущенны эти моряки! — подумал Буссе, косясь на Бошняка. Следовало бы одернуть этого молокососа!»

— Так завтра начинаем, — решил Невельской, махнувши гребцам.

Вечером на корабле прочли приказ начальника экспедиции: «Завтра мы занимаем Тамари-Анива, для чего к 8 часам утра вооружить баркас фальконетом и погрузить на него одно орудие со всеми принадлежностями. Приготовить к этому времени двадцать пять человек вооруженного десанта при лейтенанте Рудановском, который должен отправиться на берег на упомянутом баркасе. К этому же времени приготовить для меня шлюпку с вооруженными гребцами, на которой я в сопровождении господ Буссе и Бошняка последую вместе с десантом, и, наконец, кораблю «Николай» подойти сколь можно ближе к берегу и зарядить на всякий случай орудие, дабы под его прикрытием производилось занятие поста».

Когда утром шлюпка подошла к берегу, четыре японца во главе толпы айнов замахали с берега саблями, тем самым показывая, что выходить из шлюпки запрещают.

— Мы «лоча», — громко в рупор заявил Невельской, — по повелению нашего императора пришли защищать вас, японцев, и вас, айнов, от иностранных кораблей, которые вас часто обижают. С этими намерениями мы здесь поселимся.

Переводчик медленно переводил, и айны удовлетворенно кивали головами, а затем в знак гостеприимства и дружбы замахали над головами ивовыми метелочками. Японцы опустили обнаженные сабли.

С удивлением смотрел Буссе, как айны предупредительно и усердно помогали матросам высаживаться, таскали на берег багаж, фальконет и пушку, помогали устанавливать флагшток.

— На молитву! — скомандовал Невельской.

Все встали на колени. При пении «Спаси, господи», скинув шляпы, неуклюже вставали на колени и айны. Когда же Невельской и Буссе стали тянуть кверху флаг, а с корабля при матросах, картинно и дружно разбежавшихся по вахтам, грянул салют и раздалось дружное «ура!», закричали и развеселившиеся айны, подкидывая вверх метелки.

Торжественное собрание состоялось в большом сарае с бумажными окнами. Невельской повторил, что целью водворения русских являются защита и порядок, и изложил это, по просьбе японцев, письменно для отсылки на остров Матсмай, а затем пригласил трех японцев и двух айнов с собою на корабль. На берегу остался караул под командой Рудановского.

Ожидавшие расправы с японцами айны были разочарованы, стали шуметь, грозить кулаками.

— Они нас ограбят и растерзают, — шептали Невельскому японцы, кивая в сторону айнов.

— Не бойтесь, — пообещал Невельской и, обратившись к айнам, сказал:

— Мы пришли к вам с миром, а нарушителей порядка немедленно, тут же, на глазах у всех, накажем!

Это подействовало, толпа успокоилась и приняла участие в песнях и плясках матросов.

— Айны уверены, — сказал на обеде старший из японцев, — что вы им разрешите разграбить наши склады.

— Нет, этого не будет, — твердо заявил Невельской, — не позволим. Но и вам тоже не позволим обижать айнов.

Ночью японские склады охранялись русскими часовыми, а утром команда разместилась в уступленных японцами сухих помещениях.

Первый на Сахалине пост, Муравьевский — так назвал его Невельской — был снабжен своими и японскими товарами и припасами, как ни один пост на Амуре. На постройки японцы предложили купить у них несколько сот бревен. Один готовый сруб доставил на себе «Николай».

«Ну что же, — с горькой усмешкой думал о себе в третьем лице Буссе, семьдесят недисциплинированных русских мужиков, триста бородатых дикарей в собачьих шкурах, два десятка японцев с верованиями и обычаями пятнадцатого века, один невоспитанный и грубый моряк в офицерской форме да пьяница приказчик — вот и все общество, в котором придется вращаться пажу его величества долгие месяцы, а может быть, и годы!»

Он злобно ворошил ногами стружки и обрезки, покрикивая на складывающую дом команду.

«Надо было бы, конечно, отдаться работе… Но какой?..» Паж его величества вскоре убедился, что делать он ничего не умеет, и стал завидовать и Рудановскому, для которого открывалось широкое поле исследования берегов, заливов, бухт, нанесения их на карту, географическое изучение страны; и приказчику Самарину, который должен изучать торговые возможности и устроить и развить торговлю — тут и постоянное и близкое деловое общение с людьми и разнообразие впечатлений… Завидовал и японцам, которые проводили время в хлопотах о предстоящем сезоне — искали покладистых рыбаков, айно, которых живо приручали и держали на положении рабов, завидовал даже айнам, которые жили у себя дома…

Оставалась необученная команда, но эта команда считается морской! Неужели и ее уступить лейтенанту Рудановскому? Что же делать тогда ему, майору Буссе? Муштровать ее?

Буссе занялся строительством: строились три дома, хлебопекарня, редут, две батареи. Купленных у японцев бревен не хватало, рубили лес. За шесть верст люди таскали на себе тяжелые бревна. Собаки помогали плохо: мало было снега. Дорога — с горы на гору. Люди выбивались из сил.

Питание было неплохим — оно состояло из большого количества солонины, ячневой крупы и мучной болтушки. Но оно было лишено свеженины, зелени, овощей, кореньев. Буссе спохватился только, когда половина команды стала еле бродить, охваченная цингой, только тогда он вспомнил об охоте. А кругом были и медведи, и олени, и козы, и тучи пернатых!

От первого салюта сахалинской батареи, что на Муравьевском посту, 29 сентября 1859 года прошло всего три месяца. Приходил «Иртыш» с высланным на берег нетрезвым, по мнению Буссе, офицером. Буссе были противны «эти опустившиеся и грубые моряки», он постарался тотчас, не давая им сойти на берег, отправить их на зимовку в Императорскую гавань…

«И без того Рудановский не признает никакого подчинения, а тут мог бы получить товарищескую поддержку: эта морская банда держится дружно, да и славу пустят дурную…»

Прибыл Орлов, пройдя зигзагом с западного на восточный берег, вдоль почти всего Сахалина, и привез успокаивающие сведения о настроениях северных айно и неутешающие — о японских происках в ближайших селениях; Буссе отправил на «Иртыше» заодно и Орлова: зачем ему этот седеющий, обросший, как айно, какой-то поручик из штурманов, даже не из дворян? Ему, пажу его величества, гвардейцу, во всяком случае не пара.

Не веселило и окружающее общество. Приемы у японцев и айновских старшин — «праздник медведей», собрание старшин, с которыми японцы в сношениях, — скучно!.. Не веселили дальние бесцельные прогулки, да и опасно. С лейтенантом Рудановским, которого он лишил права распоряжаться людьми, лодками, права самостоятельно намеченных экспедиций, он вообще порвал всякие отношения, кроме службы, и бывал счастлив, когда Рудановский уходил в свои скитания надолго. «Двух хозяев в доме быть не должно!»

С беспокойством ожидал Буссе ранней весны: будет ярмарка в трехстах верстах к северу, в селении Нойоро, съедутся айно, японцы, маньчжуры и гиляки и даже дальние орочи. Придут за рыбой японские джонки… «Надо было основать пост севернее, на берегу Татарского пролива, вблизи к торговому узлу, и, таким образом, действительно показать свои миролюбивые цели, а не дразнить японцев и айно своим военным флагом над главным селением в заливе Тамари-Анива!» — Буссе решительно осуждал распоряжения Невельского.

А между тем благодаря штурманскому поручику Орлову — не из дворян, кипучему лейтенанту Бошняку и неспокойному, неуживчивому лейтенанту Рудановскому все яснее и яснее выступало лицо Сахалина: богат желанным углем высокого качества и легкодоступными металлами; есть даже золото, есть глубокие, хотя и небольшие, бухты, судоходные реки; изобилует лесами, особенно хвойными, пушным зверем; незанятые пространства годны для земледелия; несметно богат рыбой, а что важнее всего, мирное, доброе, никому не подчинявшееся население хорошо расположено к русским. Толковые карты и промеры дополняли рассказы. И все это сделали «несносные и грубые» Орловы, Бошняки, Рудановские!

Для зараженного снобизмом, только что покинувшего блестящий гвардейский полк, жаждущего беспечной жизни и крупной карьеры майора Буссе несколько опасное положение на Сахалине казалось тюрьмой. Он мечтал о появлении здесь эскадры графа Путятина, о которой слышал еще в Петербурге, но она не приходила. Муравьев обещал ему адъютантство при себе, но, конечно, забыл, уже давно взял себе другого.

 

22. Предательские удары

К началу навигации 1853 года в северной половине Тихого океана, как это бывало и раньше, корабли всех наций вдоль и поперек бороздили обширные его пространства. Картина, казалось, не изменилась: одни спешили к американским берегам, чтобы освободиться от груза и получить взамен новый, другие — за тем же самым бежали к китайским берегам, третьи — устремлялись на север, вдоль азиатских берегов, к Берингову проливу.

Приходили сюда из Европы, кратчайшим путем, огибая Америку с юга, вокруг мыса Горн, приходили старыми изъезженными путями, огибая Африку, и тянулись вдоль длинного и причудливо изрезанного побережья Азии, мимо многострадальных колониальных стран.

На самом деле эта, казалось, обычная картина теперь носила другой характер: трудовая, спокойная деловитость сменилась подозрительной, нервной, настороженной торопливостью: корабли меньше застаивались в гаванях, явно уклоняясь от встреч с другими. Шли ночами, шли крадучись, не привычными, хорошо изученными морскими путями, а новыми, случайными, подчас весьма странными и непонятными.

Неожиданно встречаясь в гаванях, обшаривали друг друга испытующими взглядами и следили за каждым движением. Наружно по-прежнему обменивались любезными визитами, салютовали и даже устраивали приемы, на которых подпаивали гостей, а подпоивши, старались узнать, откуда пришли, какими путями, надолго ли сюда, что слышно в Европе… Обманывали друг друга!

Поражало небывалое удвоенное и даже утроенное количество «китоловов» всех наций в Охотском море, поражало и большое количество военных и просто вооруженных судов, обращенных в военные: мирные купеческие флаги и ряды многочисленных пушек по их бортам как-то плохо гармонировали друг с другом. Шли под своими и под чужими флагами.

Вся эта суета вызывала смутную тревогу. Тревога охватила оба тихоокеанских побережья и со дня на день усиливалась: выяснилось, что блуждавшие по океану одиночки сговаривались, искали друг друга и находили. Тогда сбивались в эскадры и либо отстаивались и скучали в вынужденном бездействии, чего-то выжидая, либо спешили в море, чтобы, бесследно сгинув в нем, через некоторое время возвратиться… Далеко от гавани встречались пакетботы, чтобы первыми захватить почту, а прежде всего газеты.

Тревога охватила и Амурскую экспедицию, а с нею и управление сибирского генерал-губернатора уже давно, но теперь тревога превращалась в уверенность наступления близкой опасности, которую необходимо встретить во всеоружии.

Приближение опасности неотвязно маячило перед глазами каждого члена экспедиции, каждого чиновника Иркутской канцелярии, купцов, отправлявшихся в море за пушниной, перед экипажами нагруженных до отказа транспортов.

Однако полные тревоги и убедительности письма, личные доклады и ссылки на неопровержимые доказательства, что наступает расплата за благодушие, не доходили до ушей «троеверца» канцлера. Он с упоением по-прежнему предавался дипломатическим хитрым подсиживаниям и плохо разбирался в ходе как европейских, так и дальневосточных дел, скрывая от царя все, что могло его огорчить, и поддакивая его ошибкам. Крылатые слова об «иностранном министре русских дел» облетали столицы мира.

Понять, что дальневосточная политика, как часть целого, не отделима от европейской и творится теми же людьми, по-видимому, было не по силам Нессельроде. Россия все ближе и ближе скатывалась к краю бездны.

…Американская эскадра Перри состояла из десяти крупных военных кораблей. Для нее вынуждены были снять с островов Зеленого Мыса корвет и шхуну. К ней присоединялась и другая эскадра Рингольда — из четырех судов. Цель ее и направление были менее определенные: «с ученой целью на север».

Англичане насторожились. «На север!» Это могло означать: Сахалин, Татарский залив, Аян, изобиловавшее китами, прибыльное Охотское море и еще дальше… Что же за этим кроется? Ведь не поиски же погибшего англичанина Франклина гонят американцев в Северный Ледовитый океан?

Слышно, будто задумала и Россия попытаться открыть японские порты для себя. Уж не вместе ли? Русская эскадра Путятина в пути, правда, пока невелика — один фрегат «Паллада» да легкая паровая шхуна «Восток», но русские хитры: эскадра живо обрастет по дороге.

И она действительно по дороге стала обрастать: к ней присоединился корвет «Оливуца» — из Камчатской флотилии, затем барк российских колоний в Америке «Меньшиков» — из Ситхи.

Спешно стягивали свои рассеянные по всему Тихому океану корабли французы и англичане.

— Что-то ты стал часто задумываться, мой дорогой? — спрашивала, наклонясь к Геннадию Ивановичу, жена, любовно проводя по его волосам когда-то нежной, надушенной, мягкой, а теперь загрубелой ладонью.

— Да-с, Екатерина Ивановна, верно: чувствую, заваривается каша раньше времени — больше передышки, видимо, не получим… А ни в одном месте ничего еще не окончено, все начала, затеи, но ни людей, ни средств. Особенно беспокоит, конечно, Сахалин, на котором этот трусливый и ленивый тюфяк, да еще беспомощный, брошенный на произвол судьбы твой любимец Бошняк… Как он там изворачивается?..

— Извернется, — успокаивала Екатерина Ивановна. — Да он и не один, там «Николай».

— «Николай»-то хорош: он снабжен, а вот, если этот дурень отправил в Императорскую «Иртыш» в чем мать родила, что тогда? Соберется сто человек: где будут жить? Чем питаться? А с него станется.

— Не идет сюда, значит, зазимовал в Аниве, — успокаивала Екатерина Ивановна, но как-то без убеждения. Она тоже чувствовала неладное.

— Должны бы быть давно уже какие-нибудь известия о Путятине. И вот еще… Зима какая-то ранняя, и уж очень снежная.

Действительно, еще только половина октября, а домик начальника экспедиции занесен снегом, и уже за окном упражняются, набирая силу, ранние вьюги.

Морозная бесснежная погода распространялась к югу по всему проливу. Бошняк, звеня осколками тонкого пока ледяного припая, бросил исследование берегов и с превеликим трудом пробирался обратно.

Приходившая в Де-Кастри в начале октября из Нагасаки от Путятина винтовая шхуна «Восток» запаслась на Сахалине бошняковским углем и через несколько дней ушла, разминувшись с Невельским. Видал ее только зимовавший на посту мичман Разградский.

А в Императорской гавани события перебивали друг друга: еще не успел устроиться здесь «Николай», как гавань уже покрылась льдом. Вынужден был здесь бросить якорь и захваченный зимой «Иртыш», с обессиленной от трудных переходов командой, без продовольствия и без зимнего снаряжения. Предстояла длинная, холодная и голодная зима… Сообщение с Петровским до весны было прервано.

Сутолока устройства на месте и мелькнувший, как метеор, короткий визит путятинской шхуны «Восток» на момент отвлекли зимовщиков от тяжелых дум: казалось, навестили самые близкие родные. Да так оно и было. Бошняк встретился с Чихачевым, заразившим своей неисчерпаемой энергией и жизнерадостностью всю молодую, но уже видавшую виды компанию. Командир шхуны Римский-Корсаков сумел создать у себя сплоченную семью моряков, цепко державшихся друг за друга…

— Какой же может быть тут разговор? — сказал он, внимательно слушая доклад Чихачева о бедственном положении зимовщиков. — Рассчитайте, через сколько дней доберемся до первого населенного пункта, оставьте для нас самый скупой паек, спросите команду, согласны ли недельку поголодать, а все остальное — вам. Да, кстати, — добавил он после некоторого раздумья, — можно вынуть стекла из наших окошек и иллюминаторов, вы же строитесь. А нам только как-нибудь добраться, ведь на юг идем! — И вслед повернувшемуся Чихачеву: Отдать им все зимнее, кроме самого необходимого для нас.

И тут же сам подумал с негодованием: «Ну и дубина же этот самый Буссе!» — и покачал головой.

Проводив «Восток» с его дружной, спаянной семьей, Бошняк низко опустил голову и побрел домой. Положение его, как начальника Константиновского поста, угнетало. И впервые он почувствовал себя неудовлетворенным и работой и положением: сказались непосильные лишения, сказалась тоска по брошенному уюту и мирной жизни, сказались, наконец, его двадцать три года! Как назло, захворали еще двое людей…

А ведь зима еще впереди!

— Надо бороться до конца, — пытался подбадривать он себя.

Ехать в Петровское соседние маньжчуры отказались, отказались даже назначить плату: на нартах не поедешь — снегу нет, собак кормить в дороге нечем, не приготовлено, для лодки вместо воды — лед, пешком — замерзнешь… Словом, куда ни кинь, ничего не выходит. И, однако, как только выпал снежок, изгнанный майором Буссе с Муравьевского поста старый поручик Орлов не стерпел, нагрузился письмами и побрел в Петровское — все равно умирать… Побрел по еще недостаточно замерзшей тундре, по ломающемуся под ногой ледку на обширных лужах и стремительных, еще не замерзших холодных ручьях.

Цинга в Константиновском вспыхнула уже в ноябре, а в конце декабря на работу выходило только пять человек. Команда «Иртыша» скученно ютилась в построенной из свежесрубленного леса избенке, сырой и холодной, но все же это было лучше, чем давший течь корабль, не имеющий печей. Команда «Николая» отказалась покинуть корабль и устроилась в камбузе около печурки.

Стреляли ворон и с отвращением ели — все-таки свежатинка. Изредка удавалось поймать рыбу.

В январе стали умирать…

«У нас все благополучно, — с горькой иронией сообщал Невельскому Бошняк, — здоровых ни одного! Очень сожалею, что Н. В. Буссе не видит всех последствий своей эгоистической ошибки. Только надежда на бога да на скорую от вас помощь нас все еще воодушевляет и поддерживает…»

А в занесенном снегами Петровском жилось в эту зиму неплохо. Осенью приехал из Петропавловска через Аян брат Екатерины Ивановны, моряк. Удалось хорошо снабдить продовольствием и теплым платьем Николаевский и Мариинский посты. Люди были сыты, здоровы. Ходко шла стройка. Невельской мечтал с первыми днями навигации получить корабль и разбросать военные посты до самой Кореи: требовал от Муравьева винтовую шхуну для исследований лимана, наметил ряд новых экспедиций…

А в сердце было неспокойно: все ли благополучно в Императорской гавани, откуда известий все не было? Наконец не выдержал и 15 декабря послал туда мичмана Петрова, наказав ему на всякий случай вернуться в Мариинск, если встретит почту, и в Мариинске сменить Разградского.

К Новому году обычный семейный съезд на Петровской кошке не состоялся.

Полумертвый Орлов добрел до Петровского 10 января… Известия, им доставленные, ошеломили Невельского. Слушал он Орлова молча, оживившись лишь в момент, когда узнал о том, что шхуна испытала в походе сахалинский уголь и что он оказался прекрасного качества. Прослушал молча и рассказ о трагедии «Николая» и «Иртыша», только сжал кулаки и процедил сквозь стиснутые зубы: «Скотина!»

Через несколько дней к месту трагедии шагали предназначенные на убой олени, до отказа нагруженные продовольствием. Геннадий Иванович провожал, осматривал снаряжение, укладку… Высыпали на двор обитатели Петровского. И тут впервые в жизни Екатерина Ивановна увидела, как по обветренным морщинистым щекам мужа текут и падают на снег слезы… Заметивши, как он отворачивается, стараясь скрыть их, она повернулась и сама быстро пошла к дому — слезы душили ее. Не хотелось верить, что это мстительный, предательский удар когда-то оскорбившегося мелкого себялюбца… Столько жизней!

В начале февраля неожиданно явился к Невельскому чистенький, тщательно выбритый Дмитрий Иванович Орлов и как-то бочком, отвернувшись и не глядя ему в лицо, чем-то смущенный, сказал:

— Геннадий Иванович, я совсем оправился и чувствую себя очень хорошо.

— Ну что ж, прекрасно, — ответил Невельской. — Скоро весна, надо готовиться к дальнейшим исследованиям Сахалина. Пойдете вы так…

Невельской наклонился к столу и вынул из ящика карту Сахалина с новыми намеченными маршрутами.

— Я не о том, Геннадий Иванович, я хочу просить вас отправить меня сейчас.

— Вы что, с женой, что ли, поссорились? — вскинул голову Невельской.

— Нет, Геннадий Иванович, — и потупился, выдавливая из себя слова и заикаясь. — Подбодрить надо… Олени-то еще когда придут?

— Подбодрить, говоришь?.. Дмитрий Иванович, дорогой! Ведь я об этом самом все ночи напролет думаю. Да послать было некого. Ах ты, боже мой, как это хорошо ты надумал! Да хоть завтра выступай! Налегке-то скоро пройдешь… Да со словом утешения кое-чего подкинешь, ну хоть сахару там, что ли, чаю, медикаментов!..

И через пять дней с двумя легкими нартами, с лучшими собаками Орлов спешил на лыжах к Константиновскому порту. Он нес слова утешения, но с ними и распоряжения о весенних плаваниях «Николаю» и «Иртышу», сахалинские маршруты для самого себя и исследования берегов к югу до Кореи — для Бошняка.

В марте в Императорской гавани цинга забирала свою двадцатую жертву…

Еще в заливе ломало лед, как от адмирала Путятина пришел корвет с продовольствием для зимовщиков, доктором и медикаментами. Две чарки вина в день, чай с ромом, весенний воздух и свежатина — утки, гуси, лебеди произвели в несколько дней чудо. Больные стали поправляться. Бошняк просил командира забросить в Аниву Орлова и там помочь, если понадобится, Буссе и Рудановскому: как там команда? Сумели ли они справиться с зимовкой?.. Командир сделал больше — он захватил с собой на свой корвет всех больных, в том числе и капитана «Иртыша», а на «Иртыш» назначил Чихачева.

Олени из Петровского запоздали. Они пришли только в мае, но пригодились для снабжения готовящихся к навигации «Иртыша» и «Николая».

Ушли они, пришел из отряда Путятина компанейский барк «Меньшиков» предупредить, что за ним идет под адмиральским флагом фрегат «Паллада», что сюда соберется вскоре вся эскадра, что на борту «Паллады» находится известный писатель Гончаров и, наконец, что адмирал Путятин назначил рандеву и здесь будет поджидать генерал-губернатора Муравьева.

Невельской ждал от весны много: он знал, что Муравьев задумал провести по Амуру сплавную экспедицию воинских команд и что для этой цели на Шилке подготовляется большая флотилия, что в помощь ей строится пароход и что машину для него готовит Петровский завод… Все это хорошо… За дело взялись его старый друг Казакевич и инженер Дейхман, формирует команды для сплава Корсаков, все люди надежные, значит надо считать, что так и будет… Но что скажет Петербург? Что скажет господин Нессельроде?..

А в Петербурге в это время происходили ожесточенные схватки только что подлечившегося за границей Муравьева с азиатским департаментом и чуть ли не со всеми министерствами: департамент путал его политические карты, военное министерство не давало ни солдат, ни пушек, министерство финансов — денег, великодушно предоставляя право действовать на свои сибирские «остатки».

Тем не менее дела здесь пошли хорошо: Муравьев добился от царя права самостоятельно вести переговоры и переписку о границах, сформировать и сплавить войска и артиллерию по Амуру для укрепления Камчатки и доставки их затем через Аян в Петропавловск и, наконец, свободно распоряжаться остатками бюджетов по всем ведомствам по Восточно-Сибирскому генерал-губернаторству.

Российско-Американская компания в двадцатых годах вела оживленные сношения с Нессельроде и его азиатским департаментом. Ее высокопоставленные члены главного правления в Петербурге и управление на местах получали от Нессельроде специальные задания и инструкции, как себя вести в Русской Америке и на островах Тихого океана.

Такое положение подрывало авторитет генерал-губернатора Восточной Сибири, с которым управление в Ситхе могло и не считаться.

Суровые, не приукрашенные фиговым листком светской вежливости письма Невельского давно уже не нравились правителям Российско-Американской компании. Вместе с жалобой на бесцеремонное использование Невельским кораблей компании для своих нужд, на самостоятельное распоряжение товарами, запасами продовольствия и даже людьми правление представило Муравьеву «избранную переписку» Невельского, просило о «защите».

Муравьев вспыхнул: только этого недоставало! И тут же написал Геннадию Ивановичу:

«Я, к сожалению, должен заметить вашему высокоблагородию, что выражение и самый смысл этих бумаг выходит из границ приличия и, по моему мнению, содержание оных кроме вреда для общего дела ничего принести не могло… Неудовольствия ваши не должны были ни в коем случае давать вам право относиться неприлично в главное правление, место, признаваемое правительством наравне с высокими правительственными местами…

Не могу не повторить с сожалением, что неуместные бумаги ваши и неосновательные требования нарушили уже навсегда то доверие, которое бы главное правление для пользы службы должно было иметь к власти, поставленной на устьях Амура…»

 

23. Вниз по русскому Амуру

Муравьев спешил на Шилку приводить в исполнение свою давнишнюю мечту: снабдить войсками петропавловские и амурские посты. Впереди предстояло близкое свидание с Путятиным и с Невельским где-нибудь возле устья Амура. Путешествие шло по совершенно новому, небывалому пути.

Муравьев ехал окруженный большим числом спутников, шумно и быстро, так что оставаться наедине со своими мыслями приходилось мало. Тем не менее назойливо всплывала мысль о том, что его письмо к Невельскому вышло слишком резким и что вряд ли одобрила его прихворнувшая Екатерина Николаевна, как не одобрил его и Миша Корсаков. «Ведь на самом деле, — рассуждал Муравьев, то, что он сейчас поплывет с войском по Амуру и этим путем может спасти весь юг своего наместничества от какого бы то ни было вторжения иностранцев, да не только юг, но и Камчатку, все это сделано сверхчеловеческой настойчивостью и упорством маленького Невельского… И он, Невельской, вправе обидеться, уйти!.. Правда, многое сделано, но еще больше осталось. Кто сумеет взяться как следует за исследование амурского лимана, кто может решиться искать незамерзающий порт у границ Кореи? Кроме того, наверное, придется бить отбой и насчет Сахалина: компания не справится с его закреплением и заселением. А один Муравьевский да Ильинский посты не решают дела… Надо как-нибудь помириться с Невельским, обласкать. Конечно, надо сделать как-то так, чтобы связать его по рукам, но ровно настолько, чтобы он не смог впредь ссориться и путать карты…» Размышления Муравьева прервались — подъезжали к зароду.

Шилкинский завод встретил генерал-губернатора пышно, умело. Из Читы прибыл губернатор и наказной атаман казачьего войска генерал Запольский, из Верхне-Удинска — командир дивизии генерал Михайловский, из Нерчинска горный начальник заводов Разгильдяев с огромной свитой инженеров. Вышел навстречу соборный благочинный в облачении, со всем своим причтом и хором певчих, и тут же благословил Муравьева древней иконой, спасенной в Албазине во время пожара.

Шилкинский завод кишмя кишел встречавшими и похож был не то на шумный портовый город, не то на военный лагерь — всюду мелькали военные мундиры: флотские, армейские, артиллерийские, инженерные, казачьи.

На середине реки стоял на якоре построенный на средства покойного купца Кузнецова шестидесятисильный пароход «Аргунь», а у берега до самого горизонта тянулись баржи, плашкоуты, лодки, плоты, нагруженные хлебом, мясом, вином и множеством других припасов, необходимых для дальнего похода.

Арки, картины, триумфальные ворота, транспаранты, пирамиды украшали поселок. На одной из картин, изображавшей стрелку при слиянии Шилки и Аргуни, красовалась гигантская статуя рыцаря в доспехах. Статуя держала в одной руке щит, в другой меч и указывала на восток, где были видны пришедшие на поклонение монгольские племена, а дальше — нивы, церкви, сельские и горные работы, звери края и, наконец, вдали город на взморье, с кораблями, пароходами, лодками. Внизу надпись:

Туда, наш витязь полунощный, Туда, где царствовал Чингис, Как исполин Сибири мощный, Возьми Амур и укрепись!..

«Шуткарь!» — улыбнулся Муравьев и искоса взглянул на толстого, тяжело дышавшего самодовольного хозяина встречи, инженер-полковника Разгильдяева. Муравьеву захотелось сбить надутое самодовольство, и он сказал:

— Кажется, совсем забыли о моих помощниках!

Неожиданно полковник стал еще самодовольнее и быстро направился в сторону. Там на большой картине плыла по реке лодка с тремя штаб-офицерами, а надпись гласила:

Хвала и вам, отважные пловцы, Корсаков, Невельской и Казакевич! Так встарь яицкие ходили удальцы, И так ходил Ермак наш Тимофеич…

Взглядом торжествующего победителя посмотрел Разгильдяев на улыбающегося Муравьева и тут же широким жестом хлебосольного хозяина пригласил его «откушать».

За столом выяснилось, как живо откликнулось на сплав по Амуру население Сибири сотнями депеш, поздравлений и приветствий, а купцы и промышленники крупными денежными приношениями. Расходы по сплаву были покрыты с избытком… Всегда подозрительное в глазах Муравьева проявление казенного энтузиазма на этот раз казалось ему искренним, и уже не коробили бесчисленные тосты, речи, стихи, величания, кантаты…

На следующий день назначен был смотр войскам, осмотр флотилии и каравана и изучение плана сплавной экспедиции.

Утром 14 мая — тревога по лагерю. Торжественный молебен. Посадка на суда и плоты. Поднятие флага на генерал-губернаторском баркасе. И при мягком закатном косом освещении флотилия двинулась по быстрой Шилке вниз. Громкое «ура» населения завода далеко ее провожало. Взлетали высоко над головами шапки, и гулко салютовала единственная заводская пушка. Флотилия растянулась на две с лишним версты…

Амур встретил путников пасмурной погодой и проливными дождями и испортил рассчитанную на эффект церемонию встречи с ним. Однако церемония все же была проведена: Муравьев высоко поднял над головой стакан мутной амурской весенней воды и под звуки гимна выпил в знак единения с недовольным Амуром.

Парадом войск и молитвой почтили исторический Албазин. Взошли на холм, где когда-то стоял русский казачий острог. Ясно видна была линия покрытых травой валов старой крепости. С обнаженными головами выслушали речь о том, как двести лет назад горсть русских пионеров-казаков отбивалась от нескольких тысяч маньчжур.

Любопытные шарили в траве и подбирали уцелевшие старые кирпичи, обломки печей, обожженные пожаром зерна ячменя, кули, осколки глиняных горшков и даже куски окаменевшего хлеба, — очевидно, место это не посещалось даже птицами.

Торжественный похоронный «Коль славен»… и дальше!

Невельской деятельно готовился встречать весну и со дня на день поджидал ледохода и личных докладов разогнанных в разные стороны членов экспедиции. Екатерина Ивановна никак не могла поправиться после родов второй дочери Веры и тенью бродила по комнатам, заботливо поддерживаемая с двух сторон Бачмановой и матушкой Вельяминовой. Молока по-прежнему не было.

Маленькая Катя таяла на глазах и упорно отказывалась от пищи. Не вставая, лежала навзничь, уставясь неподвижно в потолок немигающими, потускневшими глазами…

— Не вынесет! — в отчаянии часто повторял Невельской и глубже зарывался в свои бумаги.

В апреле прибыло злое петербургское письмо от Муравьева, орден Владимира на шею за решительное занятие Сахалина и поздравление Муравьева из Иркутска — все это сошлось вместе… Ясно стало, что пора думать об уходе. Но до того ли?

Муравьев уведомлял о предстоящем в скором времени сплаве по Амуру: того и гляди нагрянут американцы… Что делать? В скупом сообщении Муравьева чувствовалось что-то недосказанное, по-видимому, разрыв между Россией, Англией и Францией свершился — надо готовиться к отпору.

Двадцать пять человек команды в Петровском, тридцать в Николаевском, восемь в Мариинском, десять в Де-Кастри… Вооружены кремневыми ружьями, выбранными когда-то из лома в охотском складе. Часть ружей не стреляет. Три трехфунтовые пушки и полтора пуда пороху! Невельской горько усмехнулся и погрузился в невеселые думы…

— Мичмана Разградского ко мне!

На следующий день мичман Разградский с двумя проводниками пробирался к устьям Уссури и Сунгари выбирать места для двух новых постов и принимать меры, чтобы были готовы проводники-лоцманы для сопровождения генерал-губернаторского каравана по бесчисленным протокам Амура. «Гарнизон из тридцати человек снять с каравана для Уссурийского и десять для Сунгарского постов. Самому вернуться с людьми в Мариинское и ждать». Таков был приказ Невельского.

Плавание Муравьева продолжалось при ясной погоде беспрерывно. Пышность и торжественность были нарушены только одним шквалом, разбросавшим суда и подмочившим запасы провианта.

4 мая в Петровское пришла из Аяна почта: генерал-губернатор уведомлял, что рассчитывает быть 20-го в Мариииском, откуда войска пошлет прямо в Де-Кастри. Камчатский губернатор Завойко доставит туда транспорты для перевозки их в Петропавловск. Оставалось, таким образом, недели две, не больше… Залив во льду…

Однако надо было во что бы то ни стало добраться до Мариинского, а это возможно было сделать только через Николаевск на оленях и то с большой опасностью, по невообразимой распутице. Но олени только что прошли несколько сот верст из Аяна по горам, их всего-то четыре — не выдержат.

Отдыхавшие три дня олени были все же так сильно изнурены, что по скользким горам, покрытым мокрым снегом долинам и подснежным ручьям Невельскому пришлось идти по колено в воде, пешком.

Из Николаевска, не останавливаясь, с двумя казаками, Невельской продрался на байдарке в Мариинское. Оттуда с Разградским — вверх по Амуру, к устью Сунгари, навстречу Муравьеву, по пути обеспечивая караван лоцманами. Срок прошел — Муравьева не было!

Здесь нашел Невельского нарочный из Мариинского с письмом от командира винтовой шхуны «Восток», бросившей якорь в Де-Кастри: в бухте уже ожидали Невельского транспорты «Иртыш» и «Двина» от адмирала Путятина и «Байкал» от Завойко… Невельскому пришлось спешить в Де-Кастри, а честь встречи Муравьева передать мичману Разградскому.

Еще тяжелее стало Невельскому, когда он узнал о разрыве с Англией и Францией и о предательстве Буссе: прикрываясь распоряжениями Путятина, Буссе снял Муравьевский пост, хотя Путятин свое распоряжение сделал условно: «Если оно не противоречит особым распоряжениям вашего начальства».

На юге, у корейских границ, как и предполагал Невельской, открыт Путятиным незамерзающий залив Посьет… Адмирал Путятин укреплял Константиновскую бухту, где сосредоточилась почти вся его эскадра, во главе с фрегатом «Паллада», да, кроме того, два корабля Российско-Американской компании.

Возвратившись в Мариинское, Невельской, наконец, встретился с Муравьевым.

Обласкал ли он, как хотел, Невельского? Да, он привез ему высочайшую благодарность, глубокую признательность от князя Меньшикова, браслет для Екатерины Ивановны от министра Перовского и сам выражал горячую признательность.

— Я должен вам сказать, Геннадий Иванович, что там, по Амуру, вместо деревень мы находили пустыни: жители разбегались при одном слухе о нашем приближении. Здесь же, в ваших краях, к нам выходили гольды в сопровождении своих старшин, кланялись, везде выставляли и посылали навстречу лоцманов. Здесь, ближе к вам, торговец маньчжур на коленях просил прощения за самовольную торговлю и умолял непременно дать ему русское разрешение. Нельзя не удивляться тому огромному влиянию, которое приобрела ваша экспедиция не только на туземцев, но и на маньчжур!

«Все это хорошо, — думал в это время Геннадий Иванович, — но зачем было уничтожать посты и портить дело сосредоточением войск вместо распыления!» и с ужасом думал о назначенной зимовке около тысячи человек.

В способах защиты новых владений Невельской резко разошелся с Муравьевым. Невельской предполагал возможную блокаду врагами побережья. Небольшие посты, разбросанные по всему берегу и по рекам, могли, по его мнению, предупредить вражеский десант и легко уйти в случае необходимости от противника.

— Ни один неприятель, — убеждал он Муравьева, — не решится при этих тревожных условиях преследовать то внезапно появляющихся, то исчезающих одиночек!

Иначе дело представлялось Муравьеву. Он распорядился подкрепить Мариинское еще сотней казаков, при четырех орудиях, и оставить полтораста в Николаевске, куда переселить все Петровское.

Мнение Невельского раздражало Муравьева, злило и собственное упрямство спасать Петропавловск, который он продолжал упорно усиливать.

Известие о смерти Кати и болезни Екатерины Ивановны застало Невельского в Мариинском. Он поспешил домой. Оба молча постояли у деревянного одинокого креста и крохотного, осыпанного цветами холмика:

«Младенец Екатерина Геннадиевна Невельская родилась 15 февраля 1851 года. Тихо скончалась 10 июня 1854 года…» Как тяжело будет через несколько дней расставаться с этим дорогим холмиком на песчаной, пустынной и далекой кошке!..

Губы матери дрожали и что-то беззвучно шептали. Мокрый ее платок, прижатый к покрасневшим, набухшим векам, договаривал остальное.

 

24. Упрямство сломлено

Полученные награды, приветствия, поздравления и подарки друзей трогали Геннадия Ивановича Невельского, но отнюдь не радовали. Это была не та благодарность за прошлое, которая таит в себе и поощрение к дальнейшим трудам, нет, на этот раз она не поощряла, она отмечала только заслуги прошлого и тут же заживо погребала творца, от которого уже ничего не ожидали.

Так оно и было на самом деле, но судьба еще раз дала Геннадию Ивановичу случай пережить сладкие минуты горделивого сознания недаром прожитой жизни и еще раз убедиться в правоте дела, за которое было заплачено дорогой ценой.

Адмирал Путятин без колебаний приютился под крылышком Невельского и избрал местом спасения своей эскадры Императорскую гавань и устье Амура.

Очередь Петропавловска спасаться еще не наступила, а Завойко, Корсаков и Буссе в обстановке пока вообще не разбирались.

Легче других разобралась совершенно беззащитная Российско-Американская компания, о спасении которой никто не подумал, а ей приходилось не только защищаться, но и помогать своим морским транспортом Петропавловску, Амуру и адмиралу Путятину.

Владения Российской компании на северо-востоке Аляски граничили с владениями английской компании «Гудзонбай», выход из которых к Тихому океану шел по русским рекам. По ним англичане сплавляли с нашего разрешения свои товары, по ним снабжались. Казалось, война предоставляла им удобный случай овладеть реками и русской территорией, примыкающей к ним, с ее естественными богатствами, но останавливало опасение, что русские запрут водные пути и вторгнутся к ним сами. Не лучше ли договориться?..

И вот две «частные» торгово-промышленные компании, конечно только прикрывающиеся фиговым листком частных, а на самом деле государственные, договорились о взаимном нейтралитете на время войны! Это было неслыханно, этому не верили… А они не только закрепили свой нейтралитет формальными актами, но заручились и подписями воюющих держав на нем! И как ни соблазнительным поэтому казалось шныряющим всюду каперам разграбить склады компании и смести до основания Ситху, им пришлось ограничиться малоприбыльной охотой за беззащитными купеческими судами, притаившимися в чужих гаванях. Нейтралитет с обеих сторон в течение войны ни разу не был нарушен!

Иначе представлялось дело на нашем азиатском побережье: на Сахалин, Амур, Охотское море и Петропавловский порт англичане и французы взирали алчными глазами.

Мирной, преследующей заключение торговых договоров с Японией и Китаем эскадре адмирала Путятина пришлось превратиться в воюющую.

Положение ее стало весьма затруднительным: ей пришлось заменить непригодный для дальнего плавания фрегат «Паллада» другим, «Дианой». Землетрясение в Симодо уничтожило «Диану»… Эскадре вместо нового фрегата осталась только обуза «Паллада» и заботы и хлопоты, как ее сберечь. Путятин решил принять «Палладу» в Татарском проливе и, если возможно, запрятать подальше, в Амур.

Само собой разумеется, что ввод «Паллады» в реку всей тяжестью лег на Невельского, в распоряжении которого на этот раз формально, но только формально, были люди, гребные суда и даже два парохода.

Сердитый Амур, однако, энергично противился исследованию своего лимана и бесцеремонно выбрасывал плоскодонные, слабосильные пароходы на берега своих извилистых и узких каналов. «Паллада», при осадке около двадцати футов, не могла пройти к Амуру с юга, где глубина канала была всего четырнадцать.

Надо было пробовать пройти с севера — там глубина достигала девятнадцати с половиной.

Опустела Петровская кошка; всех обитателей переселили в Николаевск и занялись его укреплением. Над одинокой могилкой Кати Невельской завыли штормы, то заливая ее дождями, то засыпая песком и снегами.

Шхуна «Восток», которая должна была помочь «Палладе», все не возвращалась. Оказалось, что начинавшиеся неприятельские действия заставили генерал-губернатора отправить ее из Азии не обратно на помощь фрегату «Паллада», а с экстренными депешами прямо в Петропавловск.

У самого входа в Авачинскую губу шхуну встретил русский бот, который сообщил, что в Петропавловске, по-видимому, уже находится неприятель, так как береговой караул в красных мундирах встретил их ружейным огнем. Шхуне пришлось взять курс на Большерецк, чтобы доставить депеши уже оттуда сухим путем. О появлении неприятеля шхуне удалось сообщить и идущему в Петропавловск «Байкалу», а «Байкал», в свою очередь, должен был принять меры, чтобы как-нибудь перехватить и предупредить шедший туда же «Иртыш»…

Англичане, а за ними и французы на этот раз уже не чувствовали себя в Тихом океане как дома. Враждебно-настороженно смотрели на них океанские берега, беспокоила неизвестность и со стороны Амура. Все шпионские экспедиции и Гиля, и Пима, и Остена и тайные высадки миссионеров, упорно продолжавшиеся целыми эскадрами поиски погибшего Франклина неизменно разбивались о бдительность Муравьева: эти берега для англичан по-прежнему оставались неразгаданной тайной.

В конце апреля команды английского пятидесятипушечного фрегата «Президент» и французского шестидесятипушечного «Ля Форт» во главе со своими адмиралами с любопытством наблюдали в перуанском порту Каллао за спешным уходом русского одинокого сорокапушечного фрегата «Аврора».

Еще накануне успевшие подружиться офицеры всех трех кораблей посещали друг друга, вместе бродили по городку — и вдруг… Уж не получили ли русские сведений об объявлении дойны? Надо, видимо, гнаться за «Авророй» или хотя бы проследить, куда она ушла!

Прошло десять дней. И вот известие о том, что война в Европе идет уже больше двух месяцев! Известие прекратило колебания, но сборы растянулись еще на десять дней. Выступили. Куда же направить путь? Конечно, прежде всего к Сандвичевым островам, к этому тихоокеанскому перекрестку морских путей, там можно узнать последние новости и решить.

Действительно, здесь ожидала союзников новость: стоявший на якоре русский фрегат «Диана» несколько дней тому назад ушел в неизвестном направлении…

Неприятно… Гнаться за ним? Поздновато, не нагонишь. Зато оба корабля можно надеяться почти наверное застать в Петропавловске, так как ведь деваться им больше некуда! Там, конечно, укрылась вся русская эскадра! Об Амуре и не подумали — закрыт.

Англо-французская армада осторожно приблизилась к Авачинской губе и выслала на разведку пароход с возглавлявшим разведку самим английским адмиралом Прейсом на борту.

Адмирал Прейс слыл старым морским волком. Припрятав английский флаг, он поднял американский, осторожно вошел в бухту и осмотрелся.

Да, англо-французы не ошиблись: здесь спокойно стояли выскользнувшие из рук «Аврора» и «Диаиа». Но где же остальные? Где до отказа нагруженные драгоценными алеутскими мехами корабли Российско-Американской компании?

Прейс был разочарован и смущен. Но в еще большее смущение его привели жерла пушек на нескольких батареях: «Когда же эти черти успели соорудить батарею? Откуда столько орудий?» Опытный глаз адмирала по достоинству оценил проделанную работу и расстановку батарей. Прейс быстро сообразил, что пушки сняты с бортов «Авроры» и «Дианы», и, заметив приближавшееся сторожевое судно русских, приказал дать пароходу задний ход…

В американский флаг никто из защитников Петропавловска не поверил. На следующий день, однако, ожидаемая атака не осуществилась. Прейс застрелился, предоставив расхлебывать заваренную кашу остальным, так как на совете еще накануне вечером он твердо поддерживал предложение участвовавших атаковать.

Растерянность и похороны, тревожные сведения, полученные от рабочих-американцев о том, что русская эскадра собирается в Петропавловск с большими войсками, — все это заставило с атакой более не медлить: она состоялась через три дня…

Крохотный отряд русских защитников, воодушевленных решением умереть, но не сдаваться, использовал свое преимущество — знание местности — и на выбор расстреливал участников французского десанта, а затем, прижавши французов штыковой атакой к отвесной стене обрывающейся здесь горы, опрокинул их. Французы бросались вниз и сотнями гибли у подножья утеса. Тем временем русские батареи громили растерявшиеся и приближавшиеся на выстрел английские и французские корабли. Беглый ружейный огонь беспощадно косил спешивших к лодкам и сгрудившихся около них людей.

Сильно подбитые метким артиллерийским огнем и накренившиеся на борт фрегаты — английский «Президент» и французский «Ля Форт» — с десятком пробоин в своих подводных и надводных частях бежали из бухты во главе союзной эскадры. Трупы погибших офицеров и солдат десятками выносились в море.

Напечатанное за границей сообщение о том, что взятие Петропавловска не являлось целью набега, подлило масла в огонь: пресса требовала и добилась военного суда и казней неспособных и обнаруживших трусость командиров.

Французский адмирал Депуант, унаследовавший командование союзной эскадрой, был смещен и умер через несколько месяцев… Лондон и Париж продолжали реагировать на позорный разгром очень болезненно.

«Это не несчастье, — вопила пресса, — это пятно, которое необходимо во что бы то ни стало изгладить из книги истории. Больше того, это вина, и даже — преступление».

В довершение, не стесняясь, пресса превозносила доселе неизвестные имена своих русских врагов, военного губернатора Завойко и капитана «Авроры» Изыльметьева, и требовала: «Они имеют право на то, что их имена будут сохранены навеки в летописях флота!»

Торжество горстки победителей было заслуженно и полно, однако было ясно, что враги не преминут вернуться и не остановятся ни перед чем, чтобы раздавить дерзкую горсть смельчаков и найти и уничтожить исчезнувший русский флот.

Тут-то во всем блеске представилось предвидение Невельского: ход событий требовал немедленного (и неосуществимого) усиления отрезанных от страны Петропавловска и Камчатки, такого, которое могло бы противостоять своей силой, снаряжением и запасами соединенному флоту союзников. Муравьев и Завойко воочию убедились, что российскую мощь в Тихом океане хранит не Камчатка, а Амур. Убедились, к сожалению, с опозданием.

Геннадия Ивановича не усыпили успехи петропавловских героев. Наоборот, тревога за их судьбу нарастала с каждым днем, и он стал набрасывать генерал-губернатору донесение.

— Прочти и благослови! — Геннадий Иванович положил перед Катей испачканный кляксами лист.

«Осмелюсь доложить вашему превосходительству, — писал Невельской, — что в случае продолжения войны и в 1855 году скорое сосредоточение в Николаевске всего, что находится ныне в Петропавловске и в Японии, должно, по моему мнению, составлять единственную и главную заботу, ибо если мы благовременно это сделаем, то неприятель, в каких бы то ни было превосходных силах здесь ни появился, нам никакого вреда сделать не может, потому что банки лимана, полная неизвестность здешнего моря, удаление его от сколько-нибудь цивилизованных портов не на одну тысячу миль, лесистые, гористые и бездорожные пустынные прибрежья Приамурского края составляют крепости, непреоборимые для самого сильного врага, пришедшего с моря… При сосредоточении в Николаевске судов, людей и всего имущества Петропавловского порта единственный неприятель для нас, с которым придется бороться, — это мороз и пустыня, но, чтобы победить его, необходимо, чтобы все наши силы были обращены на благовременное устройство просторных помещений и на полное обеспечение из Забайкалья по Амуру сосредоточенных здесь людей хорошим, и в избытке, продовольствием, медикаментами и теплой одеждой… Победивши болезни и смертность от скученности, внешний враг, пришедший с моря, для нас будет здесь уже ничтожен. Прежде чем доберется до нас, он очутится в совершенно безвыходном положении… и, таким образом, война здесь будет кончена со славой, хотя и без порохового дыма и свиста пуль и ядер…» В конце письма Геннадий Иванович просил уведомить его о решении заблаговременно, чтобы приготовиться принять несколько тысяч человек со всем их имуществом.

— Этим ты нанесешь окончательный удар своей карьере, но другого выхода нет, — твердо сказала Екатерина Ивановна.

Письмо пошло 26 октября.

Замалчивая получение этого письма, раздраженный самовольством генерала Запольского и взбешенный дерзким предложением и намеками Невельского, Муравьев пожаловался в письме к Корсакову, что Невельской строит в Николаевске батарею не там, где ему указано, и закончил словами: «Он, оказывается, так же вреден, как и Запольский, вот к чему ведет честных людей излишнее самолюбие и эгоизм!.. По газетам ты увидишь, что к нам собираются от пятнадцати до двадцати судов французских и английских. Фабрие де Пуант, атаковавший Камчатку, сменен, новый адмирал раньше конца июня к нам не поспеет, и мы все успеем приплыть и приготовиться…» — так писал Муравьев.

Итак, казалось, Муравьев в своем мнении насчет Петропавловска не поколеблен и собирается весной усилить его посредством второго сплава войск по Амуру! Даже последний вопль отчаяния Невельского не дошел до сознания Муравьева. Неожиданно сломил его упрямство приказ генерал-адмирала: «Петропавловск снять и использовать приготовленные к сплаву войска для укрепления Амура». Муравьев был взбешен: несомненно, это проделка Невельского.

Теперь Амуру грозило бедствие от неожиданного перенаселения, так как Невельской о сплаве предупрежден не был. На его бедные возможности с одной стороны наваливалась петропавловская эскадра, с другой — суда эскадры Путятина. В устье Амура скопились тысячи людей.

Адъютант Муравьева есаул Мартынов приехал в Петропавловск и начале марта. Обычно в это время город с трудом просыпался от долгой зимней спячки и мечтал о близкой весне, о приходе первого корабля с почтой и снабжением, о давно исчезнувшем из обихода сахаре, пшеничной муке, чае. Этим мечтам предавались и теперь, но городу не пришлось поспать — с осени он продолжал кипеть: кончались спешные работы по укреплению, по восстановлению домов и подбитых батарей и строительству новых, заканчивался ремонт уцелевших кораблей… К мечтам примешивалась тревога: весной ожидали англо-французскую армаду.

«Умереть, но не сдаваться, несмотря ни на что!» — такой девиз прочно укрепился в губернаторском доме Завойко, таким же он был и повсюду, вплоть до уборщиков снега с зимовавших судов. Измученные беспокойной зимовкой люди надеялись на краткую передышку до вскрытия льда.

Есаул привез щедрые награды за прошлогоднюю защиту порта и секретный, запечатанный пятью черными печатями пакет генерал-губернатора.

«Наверное, разные распоряжения насчет дальнейшего укрепления и боевого снаряжения», — подумал Завойко и принялся осторожно вскрывать пакет, чтобы не повредить печатей.

Зажатый в его коленях мальчуган, один из десяти его сыновей, нетерпеливо протянул к пакету руки… Нервное, неосторожное движение, колени разомкнулись, и мальчуган, не выпуская из рук конверта, упал на пол… Не обращая внимания на вопли сына, Завойко пробежал к жене и через минуту объявил в канцелярии:

— Немедленно снять Петропавловск, погрузить людей и имущество порта на суда и выйти в море!

Городом овладела паника: не так-то легко покидать давно насиженное место, бросить скарб, обжитые дома, коров, лошадей, любимых ездовых собак, разорять собственными руками по грошам скопленное хозяйство, рисковать здоровьем и жизнью детей! Последнее было самым главным. Юлия Фердинандовна, жена губернатора, совершенно растерялась: что же ей делать со своим десятком «мал мала меньше», при старшем больном тринадцатилетнем Жорже? Бури студеного моря, переполненные людьми и животными корабли без печей, ежеминутная возможность встречи с вражескими флотилиями… Какой ужас!

Есаул Мартынов подгонял: ждать некогда.

— Берите все, все до последней сковороды, до последней вьюшки… всему найду место!

Еще одно сверхчеловеческое напряжение — и 1 апреля «город на кораблях» вышел на рейд, к краю еще крепко приросшего к берегам льда. Пошли в ход ломы, топоры, совки, багры, и 5-го с интервалами, один за другим, корабли вышли в море…

Их было много, они рассыпались по широкому морскому простору. Встреча в гавани Де-Кастри…

Неприятельские крейсера, надеясь на невзломавшийся еще лед в устье Авачинской губы, проход судов прозевали… Уход флота под носом стерегущего неприятеля сам по себе был большим успехом, однако встречи с неприятельскими судами грозили со всех сторон. Враги часто появлялись на горизонте, подходили и ближе, повергая в трепет пассажиров, но ни разу не рискнули подойти вплотную и проверить, что за суда.

Бурное море позади… Однако на сердце не легче: каково будет устраиваться на новом месте?

 

25. Итоги

В конце июня в очищенный от жителей Петропавловск пожаловал английский фрегат «Амфитрида»; он уничтожил железные части разобранного парохода, а затем направился к устью Амура. Не найдя русского флота и здесь, он выслал на разведку гребные суда, которые прошли по Амуру верст пять, но не встретили ни русских, ни их укреплений, ни судов.

— Мы теряемся в предположениях: что сталось с русскими и их судами? докладывал командиру «Амфитриды», капитану Фредерику, вернувшийся с разведки офицер. — Если бар не позволил нашим военным судам войти в реку, то как же могли русские провести свои? Вероятно, они скрылись в какой-нибудь бухте Татарского залива! Не сожгли ли они свои суда и не удалились ли в какую-нибудь крепость в верховьях Амура или в сердце Сибири?

Храбрый английский офицер, однако, побоялся войти в Амур поглубже, продлить свою разведку и, наконец, сделать то, что в 1849 году сделал Невельской, — пересечь Амур, войдя в реку вдоль левого берега, а выйти из нее вдоль правого и пройти дальше к югу… Тогда бы он наткнулся на русскую эскадру, собравшуюся у мыса Лазарева, увидел суету разгрузки глубоко сидящих фрегатов и устройство укрепленного пункта, а пройди он еще верст двадцать, до Николаевска, у него захватило бы дух от необыкновенного зрелища рождающегося из хаоса города…

Но англичане поверили своему авторитету Бротону, французы своему божку Лаперузу и были за это жестоко наказаны. Геннадий Иванович Невельской не поверил ни иностранным богам, ни непререкаемому авторитету Крузенштерна, ни, наконец, экспедиции Гаврилова, ни Российско-Американской компании, и благодаря этому был спасен и флот и Петропавловск.

Николаевск два года назад представлял дикое, пустынное место на берегу таинственной, окруженной легендами реки. Невельской бесстрашно водрузил здесь российский флаг. И сегодня, как к земле обетованной, к нему спешили с севера — переселенцы из Петропавловска, с юга — эскадры, с запада — сплавом по Амуру — солдаты, баржи с различными грузами, артиллерией, провизией, скотом…

Для сохранения провизии понадобились магазины, для беспрерывно прибывающих людей — казармы, для семейств — дома, для офицеров — батареи, сигнальные посты, гребная флотилия. Николаевск должен был как-нибудь приютить больше шести тысяч человек!

Он теперь напоминал невиданный бескрайный цыганский табор; между поваленными деревьями с не отрубленными еще зелеными ветвями, в грязи, на грудах неприбранного мусора ютились не только солдаты, но находили пристанище и офицеры и их семьи. Между палатками — дымки походных кухонь и сбившиеся в группы люди, готовящие какое-то варево. Взад-вперед перебегают неумытые, неприбранные дети, суетятся хозяйки, снуют домашние животные шум, гам!

И тут же безмолвные, озабоченные гиляки в собачьих шкурах. Они наблюдают, не обмениваясь ни одним словом. Насупленные, угрюмые, по-видимому, хотят понять, что случилось. Оставит ли им местечко под луной эта только что прибывшая шумная орда? Кто и откуда ее согнал? Что-то будет зимою?

Этот же мучительный вопрос стоял и перед русскими пришельцами, обреченными на голодовку и болезни. Дороговизна на продукты питания была такова, что наесться досыта составляло недостижимую мечту даже для губернаторской семьи, правда, весьма многочисленной. Недостаточно продуманный план вызвал невообразимую сумятицу, которая в его глазах оправдывалась достижением цели, — во что бы то ни стало… На страдания людей он закрывал глаза.

Было, однако, среди множества бессловесных исполнителей приказаний зоркое око — оно принадлежало настоящему творцу так нелепо облекающейся теперь в плоть и кровь идеи. Это был Геннадий Иванович Невельской.

Генерал-губернаторская помпа, страдания людей, ненужная суета, все это было ему ненавистно, осуществление его идеи представлялось ему отнюдь не крикливым, а величавым, спокойным и обдуманным.

Чего стоила проводка тяжелых кораблей без исследования лимана и безумная затрата энергии и без того выбивающихся из сил команд!..

К чему отчаянная, рискованная вылазка петропавловцев и их флота с запозданием на год, перед носом неприятельских армад, риск жизнью женщин и детей, когда все это можно было сделать заблаговременно?

В груди подымался бушующий протест.

Муравьеву встреча с прямым и резким Невельским, по-видимому, оказалась не по силам, и, не доехав до Николаевска, он остановился в Мариинском и уже оттуда с нарочным тотчас отправил предписание, в котором объявлял, что главное командование над всеми сухопутными и морскими силами Восточного океана он принимает на себя.

«Амурская экспедиция, — гласило предписание, — заменяется управлением камчатского губернатора, контр-адмирала Завойко, местопребыванием которого назначается Николаевск. Вы назначаетесь начальником штаба при главнокомандующем всеми морскими и сухопутными силами, сосредоточенными в Приамурском крае. Все чины, состоящие в Амурской экспедиции, поступают под начальство контр-адмирала Завойко. Главной квартирой всех войск назначается Мариинсиий пост…»

Через два дня, покинув свою тесную избенку в Николаевске, Невельские выехали в еще более жалкое жилище в Мариинском. Екатерина Николаевна Муравьева, приехавшая в Мариинское вместе с мужем, тотчас принялась ласкать Катю Ельчанинову-Невельскую, неискусно внушая ей, что новое высокое положение Геннадия Ивановича вызвано особым к нему доверием генерал-губернатора. Катя не жаловалась, но, что было хуже, молчала…

Людская скученность не замедлила породить интриги. Окружение генерал-губернатора, от которого зависели повышения и награды, было уже не то: забыты были простота и доверие, воцарились лесть и подхалимство, и в этом болоте жить стало трудно.

А за побережьем, в море, продолжалась война… У обоих выходов из пролива, следя за ними день и ночь, крейсировали или отстаивались неприятельские суда и эскадры.

С трудом пробрался на Амур на крохотной парусной шхуне «Хеда» адмирал Путятин, спешивший вверх по Амуру, в Петербург. Один раз ему удалось уйти, пройдя под самой кормой английского корабля, в другой раз на виду целой эскадры пришлось притаиться у берега в глубине неизвестного заливчика. При выходе из Лаперузова пролива он едва ушел от трех гнавшихся за «Хедой» кораблей, осыпавших ее ядрами, — помогли избежать плена мореходные качества суденышка.

В Лондоне по-прежнему требовали от морских командиров энергичных действий и истребления русского флота до основания. А здесь, в Тихом океане, их командиры действовали непонятно, странно. Бросив в такое ответственное время эскадру на своего помощника командира Эллиота, адмирал Стерлинг проводил время по каким-то пустячным делам в Китае. Эллиот подходил по Татарскому проливу к месту расположения нескольких русских кораблей и даже обменялся выстрелами с ними, а затем уклонился от встречи и ушел в море. А когда вернулся, русских кораблей уже не застал… На родине недоумевали и негодовали.

Газеты писали, что «кавалер ордена Бани, командор Чарльз-Джильберт-Джон-Брайтон-Эллиот в Татарском проливе в бухте Де-Кастри открыл, наконец, Петропавловскую эскадру, имея под своим начальством сорокапушечный фрегат, семнадцатипушечный корвет и двенадцатипушечный бриг. Что же он сделал? Ослабил себя посылкой брига к адмиралу Стерлингу, а потом и сам ушел. Бежал в открытое море и лжет, что он таким образом «подманивал» неприятеля! Усилившись, вернулся и, конечно, никакой эскадры уже не застал…» «Это исчезновение целой эскадры на наших глазах, так дурно рекомендующее нашу бдительность, — кончает газета, — будет пятном на Британском флаге. Все воды океана не будут в состоянии смыть это гнусное бесчестье!..»

К сторожевым судам союзников у входа в Авачинскую бухту постепенно присоединились другие. Единственный в Петропавловске военный, хромой есаул Мартынов с любопытством следил, как в порт осторожно входила собравшаяся «эскадра мести». Он вносил в записную книжку прочитанные в подзорную трубу названия кораблей и считал пушки.

Еще больше был поражен есаул, когда увидел на корвете «Тринкомалай» парламентерский флаг.

«Уж не хотят ли сдаться мне всей эскадрой?» — шутя подумал он, приветствуя оказавшегося американцем парламентера. Предложение союзников было скромнее, чем думал есаул, оно оказалось предложением об обмене пленными… За одного англичанина и одного француза Мартынов получил трех русских матросов, захваченных год назад на безоружном плашкоуте.

В тот же день есаул Мартынов закончил рапорт генерал-губернатору и строчил в дополнение личное письмо:

«Ваше превосходительство, думал порадовать вас взятием в плен всей союзной эскадры с ее 426 пушками — не удалось. Вот это было рандеву так рандеву!»

Конечно, это было смешно! Но что сталось бы с Петропавловском, если бы не восторжествовала мысль Геннадия Ивановича Невельского! Ведь в Охотском море в это время собрано было неприятелями пятьдесят шесть военных кораблей!..

Угрюмо бродил Невельской с Екатериной Ивановной по окрестностям Мариинского, но тянуло все время к водной глади могущественной реки, на груди которой отдыхали после перенесенных трудов знакомые корабли.

— Посмотри, — предлагала Екатерина Ивановна, — здесь наш милый «Байкал»! Мы изменили было ему ради «Шелихова», но спас нас всех все-таки он, твой верный друг во всех твоих делах.

— Тут и старая «Аврора», — радовался Геннадий Иванович, — на ней я плавал девять лет, целых девять лет! С мальчиком и юношей генерал-адмиралом… Шесть лет я был на ней старшим лейтенантом и вахтенным лейтенантом… Она здесь, она спасена! Я хотел бы уйти отсюда на ней или на «Байкале»! Мне здесь невмоготу.

Не вывела Невельского из апатии даже сентябрьская сутолока из-за десанта, высаженного Эллиотом в долине Де-Кастри. Эллиот с большим опозданием рискнул здесь жизнью своих двухсот человек, чтобы взять хоть одного пленника и узнать, куда, в самом деле, девалась русская флотилия? Узнать эту тайну ему не удалось: легче оказалось при отпоре русских погубить своих солдат…

Глубокой осенью Муравьев уехал в Петербург. Невельской должен был перезимовать в Мариинском. Завойко оставался начальником края…

Известие о прекращении военных действий докатилось до Де-Кастри только в конце мая 1856 года. Из Забайкалья Буссе, уже полковник, готовился к сплаву третьего водного каравана в сто десять судов.

Трудности путешествия с семействами вверх по Амуру заставили Невельского и Завойко воспользоваться выводом флотилии из Амура и выйти на Аян на транспорте «Иртыш».

Предстояло трудное путешествие в четыре тысячи верст из Аяна в Иркутск, через страшный Джугджур. Беспокоились, как перенесут путешествие дети: стоял август, с переменной погодой, ветреными и дождливыми днями и холодными ночами… Сверх ожидания, вся детская компания, за исключением Жоржа Завойко, который ехал верхом самостоятельно, как взрослый, великолепно пристроилась в корзинках по бокам лошадей. Это было, правда, подчас страшновато, особенно когда переходили вброд реки и ручьи, но зато как интересно!.. Так проехали около трехсот верст, а дальше пошло еще интереснее — в лодках по Мае, Алдану и широкой Лене…

В Иркутске почти не останавливались, не пожелала Екатерина Ивановна, она торопилась до зимы попасть в Красноярск к сестре. Геннадий Иванович спешил в Петербург.

Гнусные сплетни о Невельском опередили его: в Петербурге держались слухи, что ни один фрегат из-за мелководья бара Амура выйти из него в море не может. Продолжали обвинять в гибели «Паллады».

Этим, по-видимому, и объяснялось, что молодой император, принимая Невельского, к ласковым словам о том, что Россия никогда не забудет заслуг Невельского, прибавил сожаление, что Амур мелок и не годится для плавания… Геннадий Иванович остался верен себе и тут же возразил императору, что, наверное, скоро станет официально известно, что это не так.

И действительно, вскоре приехал капитан-лейтенант Чихачев с известием, что все суда благополучно вышли в море. Постепенно стала подтверждаться и справедливость многих других мероприятий и мнений Невельского: пришлось восстановить закрытые и поставить новые посты, занять Приуссурийский край и гавани до самой Кореи…

Несмотря на все это, контр-адмирал Невельской был сдан в архив и в числе награжденных, по случаю заключения Муравьевым Айгунского договора с Китаем, значился чуть не последним: первым шел председатель правления Российско-Американской компании Политковский, ровно ничего не сделавший для России, затем шли два друга Геннадия Ивановича — генерал Корсаков и контр-адмирал Казакевич, совершивший с Невельским первые и самые трудные шаги для ускорения постройки «Байкала» и открытия устья Амура. За Невельским непосредственно следовал бывший адъютант Муравьева генерал-майор Буссе!

Прекрасная, воодушевленная идеей любви к родине и ее величию жизнь окончилась. Наступило скучное, не дающее удовлетворения прозябание.

Что могло поддерживать эту жизнь в дальнейшем? Признание. Увы, Геннадий Иванович Невельской был лишен и этого счастья: еще при жизни он видел и горько переживал свое забвение. Мало того, ему пришлось отстаивать шаг за шагом и то, что им так блестяще было совершено, доказывать свершенное. Ему старались мешать жить хотя бы горделивым сознанием содеянного, тем нравственным удовлетворением, что жизнь прожита не напрасно…

Глубоко страдала за мужа Екатерина Ивановна. Уединившись в своей маленькой квартирке, они жили детьми, их печалями и радостями и друг другом…

 

Эпилог

В 1864 году перед совершенно лысым, с седыми висками, тщательно выбритым вице-адмиралом, одетым в форменный сюртук, предстал свежеиспеченный мичман.

Он только что вошел в кабинет и еще не оправился от неожиданной встречи с молодой, красивой и обаятельной по простоте обращения женщиной… (Наверное, дочь?)

Лицо юноши было покрыто здоровым загаром, глаза блестели и искрились каким-то внутренним привлекательным светом, но язык… Язык не повиновался, юноша молчал…

Вице-адмирал Невельской, член морского ученого комитета, оторвался от чтения, медленно повернул голову, потом быстро встал навстречу незнакомому гостю и, подавая ему руку, повел его к столу, усадил в кресло, уселся сам и сказал:

— Ну-с, рассказывайте, — после чего внимательно посмотрел на все еще молчавшего юношу. — Я слушаю вас, мичман!

Мичман с шумом вздохнул:

— Ваше превосходительство, я назначен в амурскую флотилию, на транспорт «Байкал».

— Плохо окончили?.. — спросил Геннадий Иванович.

— Нет, ваше превосходительство, в числе первых, — смутился юноша.

— Так что же вас погнали на Амур, да еще на старичка «Байкал»?

— Там не все еще, по-моему, сделано, — окончательно смутился юноша.

— Ну, конечно, там, на Амуре, еще самой черной работы, я считаю, лет на двадцать!

— И я так думаю, — согласился юноша, — и вот… пришел к заключению, что прежде всего надо провести канал из озера Кизи в пролив…

Геннадий Иванович кивнул головой.

— Да-а… а еще что?

— Еще… другой канал, у левого берега, от устья через бар, образуя, таким образом, основное русло…

Опять кивок.

— Ну?

— Ну вот я и решил добраться как-нибудь туда, а там заняться этими вопросами… И для этого два года дополнительно гидрографией занимался, заторопился юноша, глотая слова, — и даже по здешним данным кое-что вычислил и набросал.

— Катерина Ивановна! — вскочил Невельской и, указывая ей на вставшего и смущенного мичмана, сказал: — Посмотри на этого чудака, захворавшего Амуром и твоим «Байкалом», и уговори его не делать глупостей.

Мичман стал оправдываться, стараясь доказать, что это отнюдь не глупость.

— Ну ладно, — согласился в конце концов Геннадий Иванович, — оставьте мне ваши вредные бредни и зайдите вечерком в субботу, посмотрю, потолкуем.

«Почему «бредни» да еще «вредные»? — думал мичман, шагая по улице домой. — Сказал как-то особенно ласково и поощрительно!»

И в субботу, после часовой беседы с глазу на глаз, пили втроем чай и непринужденно долго-долго беседовали.

Уходил юноша счастливый, обогащенный не только расчетами, но и чертежами обоих каналов, давно намеченных и продуманных Невельским.

Мичман недоумевал: как же говорили, что адмирал нелюдим, угрюм, резок, крикун? А оказался понимающим, внимательным и добрым; ведь работа, которую он ему подарил, — это труд нескольких лет!..

И не подозревал мичман, что его приход всколыхнул прошлое, разбередил незаживающую рану, что в вечер первого его посещения Невельские долго сидели вдвоем, вспоминали свое уже далекое, но по-прежнему незабываемое прошедшее.

Как хорошо, что работа многих бессонных ночей перейдет в руки верующего в свои силы, чистого сердцем, такого же, как и сам Невельской, «безумца»!