1

Я пою, а мама плачет. Пою не я — поет вино в моей голове. А мама плачет. Плачет по-настоящему, как могут плакать только матери. Когда мое внутреннее ожесточение, распаленное вином, поднимается до крайней точки и я начинаю надрывно завывать, опираясь на строчки великого поэта:

Лес мой, брат мой, что шумишь, что листвою шелестишь? С той поры, как увидались, годы многие умчались, с той поры, как мы простились, тропы многие сменились, —

мама, бедная мама, вынесшая в своей жизни столько страданий и невзгод, вся дрожит от подступивших рыданий, бросается ко мне, обнимает и кричит в отчаянии:

— Лучше бы ты не шел учиться!

Никэ торопится мне на помощь, отвечает словами леса:

Я живу, как жил века мне зимой поет пурга, буйный ветер ветки ломит, прочь моих певуний гонит, родники мне замыкает, стежки снегом заметает.

Но я уже не слушаю Никэ, слышу лишь элегию леса:

Я один из года в год. Лето дойну мне поет. Где источник у ракит для любых гостей открыт, взяв кувшины, у водицы с песней ходят молодицы.

Я думаю: хорошо было бы или плохо, если б я не пошел учиться, а остался дома? Думаю так, а ответить не могу на этот, казалось бы, простой вопрос. Не сам ведь я выбрил для себя нынешнюю дорогу. Мать и отец, может, и не помнят, что это они вывели меня на нее. Они, не спрашивая, хочу я того или нет, забрали меня с выгона, от небольшого овечьего стада, от веселых и беспечных игр в лапту, в козла, от множества других пленительных детских забав. Им казалось, что во мне они сотворили Фэт-Фрумоса со звездою во лбу. Они нежили, холили меня, готовя для школы. Мыли в семи водах. Отец, помнится, усадил меня на круглый дедушкин трехногий стульчик и чуть ли не полдня колдовал с ножницами над моей головой…

Лес мой с тихою водою, годы мчатся чередою, ты и зелен зеленеешь, ты и молод молодеешь!

Мама обула меня в свои свадебные сапожки на высоких каблуках, чтобы я не ходил в школу в своих опорках. Эх, знала бы она, какие проклятия посылал я ее красивым сапожкам и как завидовал сверстникам, которые носили свою обувку! Никто не смеялся над их постолами, а над моими бабьими красавчиками потешалась вся школа. На меня указывали пальцами, завидя, окружали, гыкали и улюлюкали. Боясь, как бы я острыми каблучками не попортил каток, меня и близко не подпускали к сверкающему ледяному зеркалу.

Отец упрямо и угрюмо молчал, низко опустив голову. Он не умел плакать. Он умел брать на себя всю вину. И сейчас он упорно молчал, дослушивая песню.

Что мне годы, если вечно в заводь звезды льются млечно? Злой ли, добрый будет год — лист звенит и ветер бьет. Добрый, злой ли год случится — вспять Дунай не обратится. Только люди в мире бренном склонны к вечным переменам, мы же будем жить, как жили, мы всё те же, что и были: реки, море синее да земля с пустынями, месяц, солнце чистое, лес да воды быстрые!.. [2]

С улицы из-за ограды послышалось урчание трактора. Маленький, юркий, он вкатился прямо к нам во двор. Крохотуля, а силища в нем преогромная! Отец, выбежал с непокрытой головой. Прекратил и я свое пение — прислушался к разговору во дворе. Дождь ли, снег — дорога не ждет! Можешь заливаться ли соловьем, выть ли по-звериному — жизнь идет своим чередом, своим порядком, по своим, часто неписаным законам.

Во двор к нам вкатился на своем тракторе Илие Унгуряну. Он кричит отцу:

— Мош Костя!.. Сегодня я не могу опрыскивать виноградники. Поднялся сильный ветер — уносит весь раствор. Погубим его напрасно!

Отец возвращается в дом, ворчит: не мог этот Илие сделать свое "веселое" сообщение на улице, нет, черти занесли его прямо во двор! Мог бы и в дом въехать на тракторе, на печь, на лежанку, на полати, дундук пустоголовый! Как был без единой клепки в голове, так и остался!..

Заботы, заботы… Срывается откуда-то ветер, мешает опрыскиванию виноградников. Как же быть? Надо же как-то выходить из положения? Снова водрузить на спину опрыскиватель? Ему ветер — не помеха. Остановишься, покрутишься у одного, другого куста, обработаешь его, и можно делать это при любой погоде. Но где ты их теперь найдешь, ручные те опрыскиватели? Днем с огнем не сыщешь. Сейчас даже картофельную ботву опрыскивают ветляными метелками, а то и просто пучком травы, воюя с колорадским жучком. Разведут хлорофос в ведре с водой и ходят вдоль грядок, брызгая на каждый куст. Отец маялся душой, места себе не находил, а мне он виделся другим — молодым, проворным, уверенным в себе. Вот он на нашем винограднике копошится вокруг бочки: разводит купорос, известь, несколько кусков мыла, процеживает жидкость через решето или дуршлаг. Перед опрыскиванием виноградной лозы длинным шестом тщательно взмешивает все это зелье, чтобы оно представляло собою нечто целое и обрело единый зеленоватый цвет.

…Именно с этого виноградника меня и отвели в школу. Мама сшила из тонкой, в полоску, холстины ученическую сумку с перекидным заплечным ремешком, извлекла из каких-то потайных мест свои заветные свадебные сапожки, о которых помянуто выше. Но церемония приготовления меня к ученью не ограничилась только этим — сумкой, сапожками, стрижкой и купаньем.

Настоящий праздник вошел в наш дам вместе с дедушкой.

Дедушка явился, облаченный по-городскому. Он был единственным человеком в нашем роду, даже единственным во всем селе, кто зимою и летом хаживал в купеческих ботинках. Был он великолепен, наш дедушка. Пожалуй, даже красив, во всяком случае, таким находили его односельчане. На голову ниже моего отца, дедушка всегда был опрятно одет, носил коротко, аккуратно подстриженную бородку, как городские старообрядцы. Не исключено, что именно у них и позаимствовал такую моду, такое обличье. Некоторые сельчане в этом были совершенно уверены. Однако мама не соглашалась с ними.

Она говорила, что дедушка гордый человек, поскольку отслужил в армии волонтером-добровольцем.

Нос дедушкин, с широкими ноздрями и горбинкой, удивительно был похож на картофелину. Чуть повыше переносицы, посредине лба, у него поселилось родимое красное пятнышко. Когда дедушка сердился, мотал головой и размахивал руками, тебе казалось, что это огромный орел очнулся от дремоты и, готовясь сорваться в стремительный полет, пробует свои крылья. Он быстро приходил в гнев, и его ярость отчетливо проступила на лице. В гневе дедушка, может быть, и в самом деле был красив Что же касается городской бородки, то мама была убеждена, что обзавелся ею дедушка из-за гордости, а главным образом затем, чтобы избавиться от преследования молодых женщин, — старался выглядеть значительно старше своих лет, к старику, мол, не будут липнуть, не станут пялить на него глаза сельские красавицы.

А "пялить" было на что. Вернувшись с войны, после балканской кампании, своею статью дедушка чуть было с ума не свел всех женщин. Казалось, любая молодуха с превеликой радостью вышла б за него. А он женился на вдове, взяв ее с двумя дочками. Да как взял! Если б подобру-поздорову, как все люди. А то его избранница сама убежала к нему от родителей. Обвенчались ночью в нашей церкви: как-то уговорили, умаслили священника…

Надо полагать, дедушка был очень привязан ко мне, коль бросил все свои дела и пришел посмотреть, как меня приготовили к отправке в школу. Он принес мне книжки и тетради. Да еще подарил деревянный пенал с задвижной крышкой.

Хлебнул же я потом, уже в школе, горюшка с этим пеналом! Завидя его в моих руках, ученики старших классов — похоже, из зависти — отнимали у меня его, смачивали крышку слюной, она приклеивалась так, что я не мог сдвинуть ее с места, оставаясь на уроках без карандаша, ручки и перьев. На помощь мне приходила наша учительница, попадья, матушка, как мы ее называли, но и она не могла ничего поделать с разбухшим от слюны пеналом.

Говорят, что детство — самая счастливая порл в жизни человека. Мне же кажется, что это не так. Это легенда, придуманная взрослыми. Они, взрослые, очевидно, забывают, что каждый шаг ребенка сопряжен с немалыми испытаниями, потому что это шаг познания жизни, и он нелегок, нередко награждает малыша и синяками, и шишками. Отец с матерью, скажем, садятся в повозку и весело едут на базар, а я остаюсь главой хозяйства. Стало быть, мне нужно будет накормить кур, сварить похлебку для прожорливых свиней. Делаю быстро то и другое, тороплюсь, потому как я должен в конце концов научиться скакать на коне верхом, а не на прутике и не на баране. Пока Наших овец не сдавали в общее стадо, у меня и Никэ был свой "конь"…

Мы садились верхом на серого каракулевого барана. На выгоне нас никто не видит — мы и гарцуем в свое удовольствие. Барану, конечно, не очень нравится, что превращаем его в коня, он делает все, чтобы сбросить нас со своей спины. Нередко ему удается это, но мы не внакладе: эка беда — падать на траву. А сидеть на спине барана — одно удовольствие, сидишь, как на перине, — хорошо!

Теперь же и барана нету — пасется в общем стаде. На палке скакать надоело, да, пожалуй, и стыдно малость: вырос же, в школу собираюсь. А настоящих лошадей родители запрягли в повозку и уехали на базар.

Мы вспомнили вдруг, что за оградой лежат, зарывшись наполовину в землю, два хорошеньких кабанчика. Отличная идея! К сожалению, пришла она в наши головы с явным опозданием. Мне и моему брату Никэ, оседлавши кабанов, удалось сделать на них за оградой всего лишь несколько кругов, затем мы неожиданно угодили спинами под отцовский кнут. Охаживая нас, отец еще и страшно ругался. Мать старалась утихомирить его, но это ей не удавалось.

Никэ ревел. Я же носился по клети и никак не мог перемахнуть через изгородь.

Само собой разумеется, что большая часть отцовских ударов приходилась на мою долю, поскольку я был старшим и оставался главою дома и всего нашего хозяйства. Над моей головой свистел кнут и гремел отцовский голос:

— Ах вы дьяволята проклятые!.. Чего удумали!.. Я ведь на днях только кастрировал кабанчиков, а вы их..? а вы на них верхом!.. На них еще и раны не затянулись!.. Аль не видите, что кровь еще не запеклась… Ну ничего!..

Дорого вам обойдется это катанье!.. Я вас проучу!.. Я отобью у вас охотку делать из кабанов коней!.. Ну и ну!..

Не только мы с Никэ, но и кабанчики страшно испугались и теперь, смешавшись с нами, с пронзительным визгом и хрюканьем носились по клети - кнут отца прохаживался и по ним, хотя свиньи-то вряд ли этого заслуживали. В конце концов они свалили главного хозяина на землю. Мы с Никэ воспользовались этим, перескочили через изгородь и выбежали на улицу. Отец все-таки догнал младшего сына, схватил, орущего, на руки и понес во двор. Я мигом оценил благоприятный для меня момент и наддал так, что в несколько минут промчался через все село и остановился лишь на опушке леса, а затем и вовсе скрылся в его чащобе.

Шум и крики во дворе вновь оторвали меня от не совсем веселых для нас с Никэ воспоминаний. Отец опять выскочил во двор с непокрытой головой. Вслед за ним выбежал и я. На этот раз — на защиту дедушки. Выбежали вовремя, потому что увидели старика с плотничьим топором в руках, которым тот мог наделать большой беды. До этой минуты дедушка преспокойно колол дрова, рубил для плиты сухую виноградную лозу. В это время на голову старика и свалился Иосуб Вырлан, человек, на которого была возложена обязанность следить, в порядке ли содержатся дымоходы в избах нашего села.

— Это ты надумал закрыть трубу в моем доме? — кричал дедушка на Иосуба. — Попробуй только дотронуться до дверной ручки!.. Глянь-ка на этот топор — острый как бритва!.. Гоняли-выгоняли тебя, а ты опять объявился… И теперь норовишь закрыть мою трубу!.. Если тебя не схватили евреи и не выпустили из тебя кишки, когда ты задвинул заслонку в их синагоге, то от меня ты так не увернешься!.. Поганец несчастный! Свинья ты этакая!.. И в школе ты закрывал дымоход!

Дедушка, как водится, все перепутал. Иосуб Вырлан не был замешан в том, что касалось школы и городской синагоги. Дымоход в еврейской школе и городской синагоге (было это еще до войны) закрыл один учитель, член кузистской партии . Много шуму наделала та история, потому что несколько учеников погибли от угара. Иосуб же в то время бесчинствовал в Кукоаре: держал при себе босяков, вооруженных дубинками, совершал с ними погромы, во время выборов устраивал драки. Будучи посмешищем всего села, он, однако, являлся единственным делегатом , который находился у власти вместе со своим шефом Горе Фырнаке, впрочем, всего трое суток, не успел даже укрепить знамя своей партии на крыше примарии — сельской управы. Каждый из них водружал флаг лишь над своей печной трубой, большую часть времени поклоняясь Бахусу, то есть необузданному пьянству. Так продолжалось до тех пор, пока к их подворьям не подкатил сам шеф жандармского поста. Обоих голубчиков заставили снять флаги, сдать ключи от примарии, а заодно и свои должности. Как уже сказано, всего лишь несколько дней продолжалось "царствование" Фырнаке и Вырлана: не успев даже опохмелиться, наши дружки-приятели оказались и без знамени, и без ключей от примарии. Им бы, по логике вещей, надобно было примириться с таким обстоятельством, но они подняли неистовый вопль. Орали на всю округу, что это евреи подкупили румынского короля, лишившего их, настоящих патриотов, "законной власти". Но, как известно, до бога высоко, а до царя далеко, до короля — не ближе. Не услышал он Фырнаке с Вырланом, не внял их благородному гневу — так и не удалось им вновь прийти к власти.

Теперь Иосуб хвастался, что у него самая высокая зарплата в совхозе.

Устроившись пожарником, он совал свой нос во все дымоходы и кухонные плиты односельчан. Недаром же говорится: ежели хочешь узнать истинную цену человеку, увидеть его насквозь, дай ему хотя бы самую малую, какую-нибудь завалящую, но власть. Власть над всеми печными трубами заполучил в свои руки Иосуб Вырлан. Сделавшись непомерно важным и строгим, он ходил по всем дворам и, обнаружив малейшее отклонение от противопожарных правил, тут же крушил дымоходы, плиты, наглухо замуровывал трубы. Женщины слали по его адресу проклятия, ну, а мужики, понятно, отборнейшие матюки.

Этот пес с блестящим, как тыква, черепом нашел, к чему придраться, и у дедушки: нагара и сажи в печной трубе старика наслоилось толщиною в три пальца, ничуть не меньше; никто не прочищал ее со дня возведения, то есть с давних-предавних времен. К тому же место на чердаке, рядом с печной трубой и дымоходом, было завалено всякой всячиной. Чего только там не было! Рядом с деревянными, заготовленными дедушкой впрок черенками для вил можно было увидеть такие же деревянные и тоже заготовленные впрок топорища. К самому дымоходу были прислонены ясеневые и березовые кругляки для просушки, с тою же целью было развешано множество пучков лекарственных трав — теперь они высохли так, что могли вспыхнуть, как порох, от ничтожной искры.

— Я приведу сюда милицию, и закроем твою трубу! — орал Иосуб. — И штраф на тебя наложим!.. Ты не соблюдаешь правил противопожарной охраны! Хочешь спалить все село… сжечь всю деревню!

Отец пытался уладить дело миром, обещал Иосубу, что сам возьмется и аа очистку трубы, дымохода, и за наведение порядка в дедушкиных залежах возле них. Зачем же, внушал он главному Пожарному надсмотрщику, спорить с древним стариком, который слыхом не слыхивал о каких-то там правилах.

— Сажа вспыхивает легче, чем бензин. А он… — бушевал, перекипая гневом, Иосуб.

— Трубы, говорю, и все дымоходы прочистим, — успокаивал его отец.

— Можно на вас положиться? — остывая, спросил на всякий случай Вырлан.

— Можешь как на себя! — внутренне усмехнувшись, пообещал отец. — Наведу полный порядок. Только надо успокоить старика. Ты же видишь, капитан Иосуб, как он расстроен — До сих пор ведь никто не осматривал дымоходы в частных домах.

Пожарники более всего интересовались хлебными токами, зернохранилищами, складами, школьными и клубными зданиями, пшеничными полями во время летней страды.-

— Приспело время навести порядок и в частных секторах. — Два последних Слова, явно усвоенных им недавно, Иосуб произнес особенно значительно. - Когда у кого-нибудь из нас сгорает изба, то погорелец сломя голову бежит в сельсовет и не просит, а требует, чтобы государство возместило ему убытки. Требует камня, цемента, черепицы, бревен — словом, стройматериала! — И на эти два последних слова Иосуб поднажал с государственной значительностью.

— Ну, в нынешнее время что-то не часто горят наши дома, — заметил отец. — В селе и не помнят, когда был последний пожар. Прежде крыши были соломенные, вот, глядишь, и вспыхнет то одна, то другая хатенка. То же самое случалось и с кровлями из камыша, дранки. Чуть что — беда.

— Не скажи, случается и сейчас! — резко возразил Иосуб Вырлан. — Аль ты не слыхал — Только вчера в соседнем селе взорвался баллон с газом. Как пушечный снаряд, пробил сперва стенку кухни, а потом и другую, наружную стену, а когда не смог пробить еще и сенную, разорвался на осколки, выбил двери и поджег избу со всех сторон!.. Ничего не смогли спасти! Сгорело все как есть дотла!

— Слыхал и я про эту беду. Но зачем ты мне… о газовых баллонах. Хата моего старика топится по старинке, дровами да сухой виноградной лозой.

— Еще бы! В его развалюхе не хватало только газового баллона! - ухмыльнулся Иосуб.

С видом оскорбленной добродетели он зашагал со двора, отмеряя своими негнущимися ногами каждый метр дороги. Доводы, которые приводил отец в защиту дедушки, ни в малой степени не убедили строгого блюстителя противопожарных правил.

2

— Ох уж этот мне Иосуб! — тяжело вздохнула мама. — Когда был истопником в школе, бранился лишь с ее директором. А теперь от него всему селу житья нет.

Из слов матери я узнал, что в течение многих лет служба Вырлана состояла в том, чтобы следить за школьными печами, чистить их, чинить, замазывать трещины. Но то было горе, а не работа. Всю зиму дети дрожали от холода, поскольку истопник постоянно отыскивал какие-то изъяны в печах или угле и по этой причине находился в состоянии словесной войны с директором.

На одно слово хозяина школы Иосуб отвечал водопадом своих. При этом не забывал напомнить несчастному директору, что он, Иосуб, за одну и ту же зарплату не может протапливать печи и ухаживать за школьной лошадью, расчесывать ее скребницей, кормить, поить, убирать из-поД нее навоз да еще заботиться о телеге — чинить, смазывать колеса. Кто же, мол, за мизерный оклад согласится быть и конюхом, и истопником!.. Нашли дурака!

На это директору ответить было уже нечего, и он умолкал: район не отпускал лишних денег, чтобы школа могла позволить себе содержать еще и конюха. Да и лошадь-то вместе с кормами для нее, телегой и всей упряжью директор добывал всеми правдами и неправдами. Помогали и ученики с учителями. Поближе к осени они по целому месяцу, а то и более работали на уборке совхозного винограда и фруктов, и весь их заработок уходил на содержание школьного транспорта. Последней каплей, переполнившей терпение директора относительно Иосуба, была совсем уж злобная, граничащая с непристойностью выходка истопника: вгорячах ли, с умыслом ли, но Вырлан назвал почему-то директорскую лошадь Телевизором. Разъяренный директор тотчас же уволил его с работы.

Оказывается, у Иосуба был повод, чтобы обозвать так ничего такого не подозревающее животное. Иосуб собственными ушами слышал горячую директорскую речь, обращенную к учителям и ученикам. Он призывал их дружно выйти на виноградники и в сады совхоза, чтобы затем на заработанные ими деньги приобрести два телевизора: один для учительской, другой для красного уголка школьного интерната. Школа, однако, осталась без телевизоров. Зато на спортивной площадке объявилась лошадь, а потом и повозка, на которой рядом с директором возвышалась, горбясь, внушительная фигура Иосуба Вырлана.

Последнему не составило никакого труда узнать, что конь-то и вся сбруя куплены вместо обещанных телевизоров, а прозвище пришло и того легче. К великому огорчению директора, лошадь быстро привыкла к своей очень современной кличке. Школьный начальник прямо-таки бесился, краснел от стыда, но поделать ничего уже не мог. Сельские жители, да и некоторые наиболее хулиганистые ученики быстро подхватили кличку, повторяли ее Постоянно, так что ни на какие иные понукания конь не реагировал, пока ему не крикнешь: "Тпрррруу, Телевизор!" или "Нооо, Телевизор!" Без таких возгласов ни остановить его, ни стронуть с места было невозможно. По этой причине бедному директору приходилось разговаривать со своей лошадью языком Иосуба Вырлана, языком, совершенно немыслимым в его, директора, положении.

— В новой школе покончили не только с Иосубом, но и с печами: там теперь центральное отопление, — сказал отец.

— Школа-то, слава богу, отделалась от непутевого Иосуба, так теперь его на нашу шею повесили. Кому только в голову пришло сделать его начальником над всеми печами и трубами села, поумнее, что ли, не нашли человека? — заметила в сердцах мать.

Поняв, что камешек этот брошен в его огород, отец возразил:

— Иосуб лучше других разбирается в печах Разве ты забыла, что он печник, что почти во всех избах он разбирал и клал печи! Не поставим же мы на такую должность человека, который в печном деле ничего не смыслит!

— Ну да! Разве во всем селе сыщешь человека, который мог бы затыкать трубы и рушить кухонные плиты… Нет уж, из собачьего хвоста шелковое сито не смастеришь. Ну да бог с ним! Скажи этому черту, чтоб оставил нашего старика в покое, не приставал к нему!

— Беда нам с этим стариком. Все ты… Говорил тебе — не нужно переводить его на пенсию. Не послушалась меня, будто не могли прокормить, обуть и одеть его без пенсии!

— Ишь вы какие умные — без пенсии! А кто вам просеивал через свое решето пшеницу?.. Кто бочки починял?.. Колодцы на фермах?.. А теперь вы бы хотели оставить старика без пенсии?!

— Могли бы, говорю, прожить и без нее… этой самой, — не сдавался отец.

Из родительской перепалки я узнал о причине, приведшей к разрыву "дипломатических отношений" с дедушкой. Во всем была виновата мать, ее с годами увеличивающаяся бережливость и даже скупость. Старея, она и внешне все больше походила на мою бабушку. Только глаза оставались такими же голубыми, как у дедушки, то есть ее отца. Но понемногу у нее стал расти горб. Тяжкая ли работа тут была причиной, другое ли что, но горб постепенно все увеличивался, он-то и делал ее с виду похожей на бабушку. Да и в характере мамином все явственнее проступало бабушкино: помимо крайней бережливости усилилось и упрямство, мама никому и ни в чем не хотела уступать. Если она видела, что многие, будучи гораздо моложе дедушки, получали пенсию, могла ли допустить, что ее отец оставался обойденным этой пенсией? Но мать не знала, что иной раз лучше потерять, чем найти; говорят, раз в жизни и овца может задрать волка…

Получивши пенсию, первую на своем долгом веку, дедушка поднял шум на всю Кукоару, внушая каждому встречному и поперечному, что он еще не продавал своей души ни одной власти, никакой державе, не продавался ни дочкам, ни зятьям. Шаркая ногами, ворвался в нашу избу, швырнул деньги матери от порога, затем схватил свою "трехногую мебель", то есть стульчик, и перебрался на жительство в свою развалюшку. Мама, конечно, тяжело переживала этот разрыв. Дедушка не позволял ей не только входить в его хижину, но даже расстелить рядно на лавочке. От прежней идиллии не осталось и следа.

А как хорошо, как славно было раньше! Дедушка приносил в нашу избу свой трехногий стульчик, то есть всю свою мебель, спал в тепле, за печкой. Слышно было, как он разговаривает во сне — была у него такая привычка. Слышно было также, как он стонал, скрипел зубами, почерневшими от перца, красного вина и солений. К тому времени старик очень изменился, согласился надевать городские, фабричные рубашки. Уже не бранил, как прежде, оконные занавески.

Примирился вроде бы со всем, что несла с собою новая жизнь. А теперь вновь вернулся к прежнему: решительно отказался носить магазинные ватные телогрейки и все другое фабричное. Купил себе вату, какой-то подходящий байковый материал и знакомый портной в городе сшил по его заказу кацавейку.

Смастерили ему и обувь по специальному заказу. И жил дедушка по-своему.

Ботинки свои ежедневно смазывал дегтем, уверяя, что так они сохраняются дольше и не пропускают по весне талую воду, что вообще лучше держат тепло.

Варежки старик вкладывал одну в другую, помещал на горячей припечке, а ременный пояс скручивал в колечко и Прятал под подушку.

Харчился дедушка теперь тем, что кипятил вино и размачивал в нем сухари. К своему логову позволял приближаться лишь зятю, то есть моему отцу.

Тот приходил и менял дедушке постель, а время от времени — и перегоревшие лампочки на новые. А сейчас вот бедный Костаке должен был наводить порядок и на дедушкином чердаке, чтобы вероломный Иосуб на законном, так сказать, основании не развалил дымохода и трубы. Хорошо, что у отца теперь было много свободного времени. Он отвечал лишь за одну бригаду виноградарей, потому что в каждом районе по всей лесной зоне республики были созданы агропромышленные объединения, которые специализировались только на садах и виноградниках. У объединения в райцентре был свой генеральный директор, отвечавший за все винпункты, за все винно-водочные заводы, за все удобрения, гербициды, финансовые дела. Он же занимался и кадровыми вопросами. У генерального директора в каждом совхозе был директор — заместитель генерального, а также инженер-агроном, экономисты, специалисты по виноградарству и плодоводству. А практики, то есть люди без специального образования, вроде моего отца, были понижены в должности, переведены в бригады, звенья и даже в простые совхозные рабочие.

Одно время родители, в особенности мама, возлагали большие надежды на Никэ. Думали, что он вернется в село специалистом с высшим агрономическим образованием и, может быть, даже возьмет на себя руководство совхозом-заводом "Кукоара". (Это было новшество, которое быстро прижилось.

Раньше селения как бы заслонялись некоей новизной. Колхозы при них получали новые названия, а имена сел и деревень, дошедшие до нас из далеких лет, от наших предков, вроде бы уже и не существовали, постепенно забывались. Но с организацией специализированных совхозов-заводов стали возвращаться к старым названиям сел, деревень. Вернули свои имена и многим сортам вин, в особенности марочным, популярным в стране и за границей. Теперь на триумфальной арке, возведенной на опушке леса, при входе в наше село, путника встречали далеко видные, исполненные художником красивыми буквами слова: "Совхоз-завод "Кукоара".)

Да, родители ждали Никэ, ждали с вожделенным нетерпением. У отца и матери была тревога: а вдруг их младшенького пошлют из института не в Кукоару, а в другой совхоз, где ощущалась наибольшая нужда в специалистах — ведь агрономический факультет сам распределяет своих выпускников. В прежние времена не было такой острой нужды в кадрах. Теперь — иное. Сейчас каждый выпускник старался решить для себя, может быть, самую тяжелую проблему — как устроиться в специализированном совхозе виноделом, поскольку в агропромышленных объединениях быстро образовалась некая каста: генеральные директоры старались сохранить лучшие места для своих приближенных, среди которых такой добрый молодец, как Никэ, выглядел бы белой вороной. Но заботы и тревоги моих родителей отпали сами собой: Никэ не захотел работать в Кукоаре ни единого дня, а устроился главным агрономом в соседнем совхозе.

— Купил себе трехколесный мотоцикл, — только мы его и видели! — сердито сообщила мне мать. — Пошел с большим мешком за большой удачей. А теперь, слышь, собирает по снегу урожай винограда. И яблоки — тоже. Так ему и надо! Не послушал родной матери, не остался дома. Правду говорят люди: на чужой каравай рот не разевай. Ишь, ускакал!..

— Совхоз-завод за лесом хозяйство с большими, чем у нас, перспективами, как ты этого не понимаешь! — возражал отец, защищая сына.

— Отвяжись ты со своими перспективами! Уж больно мягко стелешь своему младшему. Ты, видно, забыл, что в прошлом году у этих перспективных померзла половина яблок?

— А при чем тут Никэ? Не хватило рабочих рук, ну и…

Аргументы, приводимые отцом, отсекались матерью начисто: всякую потерю в хозяйстве она объясняла только одним — ленью. Не хотят работать — и все тут. Зажрались, зажирели, бушевала она.

Не сразу, не вдруг уразумел я причину такого крайнего гнева матери.

Отец потихоньку просветил меня. Оказывается, не посоветовавшись с родителями, Никэ женился на девушке — студентке экономического факультета Кишиневского политехнического института, и привез юную супругу в "корыте" своего мотоцикла, в "зыбке", как говорила потом мать, привез с решительным требованием: устраивайте свадьбу!

О женитьбе Никэ знал и я. Находился тогда я в Ленинграде с группой иностранных студентов. Послал младшему брату поздравительную телеграмму. Я понятия не имел, как такое радостное, счастливое событие в жизни сына может расстроить мать. Позже узнал ох отца, что Никэ сам дирижировал своей свадьбой. Мама же и соседки занимались на кухне приготовлением пищи. Был зарезан кабанчик, расстались и с без того короткой жизнью многие петухи и куры. Приготовили все как полагается, чтоб не ударить в грязь лицом, чтоб не опозориться перед людьми, особенно перед невестой, которая родилась где-то аж под самым Дунаем. Кодряне есть кодряне: не приведи бог попасть на их острый язык! Но они все же свои. А как угодить людям, приехавшим с берегов Дуная? Может, у них свои свадебные обычаи, не такие, как в Кукоаре? Может, и еда совсем другая?.. По словам отца, мать совсем потерялась, ночей не спала от беспокойных дум, заставила мужа заказать несколько сот больших калачей, приказала открыть настежь двери погреба. Родня набивалась ей со своими советами, в помощники напрашивались односельчане. Дедушкина хибарка была превращена в сплошную кухню. На кухонных плитах нашей избы, у соседей и у родни — повсюду что-то кипело в горшках, чугунах, шипело на сковородах, там и сям, перешептываясь, вертелись старухи и молодые женщины. Понатаскали полную кладовку полотенец — это чтобы было чем повязывать родных и друзей жениха и невесты.

На подворье нашем это была первая свадьба; мое отсутствие на ней, говорил отец, очень огорчило всех, в особенности же маму. Куда было бы лучше, если б первым женился старший сын., Но коль скоро получилось не так, то присутствовать-то на свадьбе младшего брата он, во всяком случае, должен!

Ведь такое в жизни человека бывает один раз, да и приготовились родители к свадьбе как следует, по обычаям Кукаары. Пусть, думали мать и отец, повеселятся молодые, поухаживают за девушками, попьют-поедят вволю, окажут хозяевам честь за все их заботы и расходы, пускай поглядят невестины родичи, как умеют встречать гостей отец и мать Никэ! И что же? Никэ возвращается в Кишинев и привозит оттуда на двух автобусах целую ораву студентов, решительно ломает все родительские планы. В один час заполняют пришельцы шумными цыганскими, шатрами весь двор, натягивают внутри них цепочку с электролампами, посреди устанавливают столы и стулья, а перед шатром вкапывают телеграфный столб, протягивают от него кабель прямо к дедушкиному колодцу, выкопанному в какие-то незапамятные времена, ввинчивают над ним электролампу величиной- со стокилограммовую бомбу. После этого Никэ заходит в избу и объявляет родителям, что свадьба его будет праздноваться ночью, и не раньше, чем за полночь, в двадцать четыре ноль-ноль, — так, мол, теперь играются все свадьбы.

— Что ты с ними поделаешь? — сокрушенно вздыхал отец. — Теперь вся власть, как раньше помещикам, принадлежит молодым: что скажут, то и делай.

Недаром же мы сами говорим им в день свадьбы: господин жених и госпожа невеста. Но твоя мать, сынок, чуть было в обморок не упала от такой новости.

Ведь раньше как справляли свадьбу: один день гуляют в доме жениха, другой — невесты, один день для молодых, другой — для старших. А теперь Никэ загнал под свой цыганский шатер всех разом, гуртом, молодых и старых!.. Летят к червовой бабушке все старинные обычаи, мэй Тоадер, — снова тяжко вздыхает отец, вспоминая дни своей молодости. — Тогда парня женили лишь после того, как покупали ему верхового коня, непременно после службы в армии. После того как сшили ему у лучшего портного шубу с овечьим воротником, сапоги с высокими голенищами да галоши к ним с красной подкладкой. Жених должен танцевать не иначе как в таких сапогах, засунутых в такие галоши. Невестам же покупали шали. Пусть ветер, прохлада, тепло, но они должны были выходить на праздничные танцы, на прощальный хоровод с шалью на плечах. А сейчас… где ты возьмешь верховую лошадь? На все село остался лишь один конь, да и того окаянный Иосуб прозвал Телевизором…

Грустит отец. Рассказывает с большой душевной болью и тоской. Нет, он не жалуется, не сердится. Только просто грустит. Посаженые и шаферы, шумливые эти студенты, отставили в сторону вино (напрасно были распахнуты настежь двери погреба!), не было на него у них спроса, разве что какой-нибудь местный старожил просил стаканчик, и на этом все кончалось. Не передавались, как в прежние времена, бутылки и графины с вином от одного гостя к другому, от семьи к семье. Да, не гордиться больше кодрянам своими винами: потеснила их мода на коньяки и водку. Стол не стол, свадьба не свадьба, праздник не праздник без коньяка и водки…

— Пойми меня правильно, сынок! Не жалко мне было коньяка! — возмущался несчастный отец. — Но представьте себе такое… Было около полуночи, двор наполнился студентами, — нашей сельской молодежью, родичами, знакомыми. Лампы светили так, что иголку можно найти на полу… А жених и невеста где-то еще в дороге. Мать увидала, как они идут… жених и невеста… в окружении волосатых бородачей, одетыx в какие-то драные, старые отрепья, так чуть было опять не рехнулась… Волосатые эти черти С электрогитарами и электробарабанами… Их Никэ тоже привез из Кишинева, прямо из ресторана "Интурист"." Увидала твоя мать эту орду, так чуть было не лишилась чувств прямо во дворе, у горящей плиты — И отцу не пришелся по душе свадебный ритуал Никэ. Не понравилась ему и странная выходка невестиной родни, остановившейся зачем-то на добрый час на окраине села. Музыка играла так громко, что ее слушала вся Кукоара. До утра не могли кукоаровцы сомкнуть веки: электромузыка рокотала пуще грома, от нее дребезжали стекла в окнах, дрожали перепонки в ушах ошалевших слушателей.

Родичи жениха, посаженый с посаженой, шаферы и дружки вышли на окраину села с полными графинами, с хлебом-солью, но родители и родственники невесты продолжали стоять на прежнем месте, не трогались навстречу своим сватам: они, видите ли, придерживались своих обычаев, по которым отец и мать жениха приходят приглашать их в свой дом. Все это еще больше оттягивало начало свадебного торжества. Сельские старики начали тихонько позевывать от скуки и сонливости. Не одолевала дрема лишь ребятишек. Воспользовавшись свадебной кутерьмой, они совершали свои набеги на чужие сады, так что взрослым приходилось силком стаскивать паршивцев с деревьев и потрошить их пазухи, набитые яблоками, — спелые осенние яблоки эти были необыкновенно вкусны.

Так и не дождавшись главного пиршества, деды и бабки удалились, разбрелись по своим домам. До утра гуляли лишь студенты, приятели Никэ, и молодые кукоаровцы. Разные яства, завалившие свадебные столы, остались наполовину не съеденными: пропали материны хлопоты, а также ее стряпня, почесть без всякого толку. Все как псу под хвост. Если вспомнить, что кучу денег пришлось отвалить бородатым и волосатым кишиневским гитаристам и барабанщикам, то станет ясно, что эта свадьба была сущим разором для родителей Никэ. Подумать только: по двести рубликов на каждую бороду!

Немалую сумму пришлось заплатить и за транспорт, который Никэ нанял, чтобы привезти и отвести этих музыкальных громовержцев.

— Да, вконец избаловалась молодежь! — сокрушался отец. — И Никэ наш тоже. Ты только подумай: работает в богатом совхозе, так что и заработок у него немалый, а продолжает жить у нас, в Кукоаре. Теперь это тоже модно: иметь квартиру и в городе, и в деревне. Одну — городскую — для шика, другую — сельскую — для того, чтобы свежим воздухом подышать Я не знал, как вести себя с отцом. Я как бы заново знакомился с родным своим селом, с изменившимися обычаями, с неведомыми доселе привычками. Нет, не только загоны для скота исчезли со дворов. Исчезло еще что-то, трудноуловимое, но во всем чувствовавшееся. Чувствовалось оно, это трудноуловимое, и в поведении отца, в его постоянной задумчивости, вроде бы какая-то мысль тяготила его, бередила душу. Это новое, необычное чувствовалось и в том, что у отца и у других его односельчан появилось много свободного времени даже в рабочую пору. На окраине села можно было видеть автобусы, из которых высаживаются толпы людей. Много разных машин проходит мимо нашего двора. И сам двор был уже не тот. Появились железные ворота с коваными чугунными цветками, выкрашенными в кричащий цвет. Железная калитка замыкалась тяжелым засовом. Я же за всю свою жизнь в селе видел только заборы из жердей да плетни, на которые взбирался, чтобы легче было сесть верхом на лошадь. Нету теперь тех плетней, тех жердевых загородок — все решительным образом изменилось. У людей, очевидно, появились другие заботы, как появились они и у меня.

Мать и отец, похоже, догадывались, что творилось в моей душе. А на душе было неладное. Все это я мог скрыть от кого угодно, только не от родителей.

И отец пытался ввести меня в новый ритм жизни села.

— А ты не хотел бы глянуть на дом Никэ? — вдруг спросил он.

Вопрос этот для меня был полнейшей неожиданностью. Как? У Никэ есть свой отдельный дом? Зачем это? Ведь Никэ оставался в селе и мог бы по праву младшего сына унаследовать дом отца.

Мать по глазам моим прочла все мои недоуменные вопросы. Ироническая улыбка шевельнулась в уголках ее рта:

— Плохо ты знаешь своего братца.- Сказав это, она повернулась лицом к отцу, дав понять ему, чтобы он занялся более важными делами и не транжирил времени попусту: нечего, мол, пялить глаза на подворье Никэ, что там увидишь особенного — дом как дом.

Трудно было догадаться, что у нее на уме. Может быть, она гневалась на то, что Никэ сразу же оказался под каблуком жены? Или не могла простить младшему сыну того, что он заставил родителей по-, тратиться дважды: сперва на свою — скоропалительную свадьбу, сыгранную черт знает как, без соблюдения деревенских обычаев, потом — на этот дом? Может, она бы и не сердилась так, ежели б Никэ остался на постоянное жительство в родном селе, тогда мать могла бы гордиться: глядите, добрые Люди, ведь это мой сын — старший агроном в совхозе-заводе "Кукоара"! Вот и пойми ее: не она ли хвасталась перед теми же односельчанками, когда ее племянница, дочка тетки Анисьи, укатила в столицу республики. "Она в самом аж Кишиневе работает, продает билеты на автобус! Окажетесь там — племянница продаст вам билет без очереди. Так-то вот!" Сыну же своему не могла простить даже того, что он перебрался в соседний совхоз. "Думал, верно, что в том совхозе и собаки бегают с калачами на хвостах!" — ворчала мама. Не исключено, что она мечтала о внуке или внучке, которых сынок и его жена что-то не торопились произвести на свет.

Зато всю избу устелили и увешали коврами и дорожками. А кто будет бегать по тем коврам и дорожкам? Разве что приблудный гуляка-ветер да пылесос?

Мать поспешила дать новое направление нашему разговору, чтобы, похоже, я не смог отгадать истинную подоплеку ее обиды на Никэ. Сообщила мне, как бы мимоходом, что пока, мол, младший со своей барыней не придет в отцовский дом, нам нечего искать у него. Есть же освященный веками неписаный закон: не старший, а младший должен прийти первым. В конце концов и временем надо дорожить, нельзя тратить его попусту, настаивала на своем мать. Попутно сообщила, что дом для Никэ они купили у Георге Нагарэ, тот построил его, как известно, для сына Митри, но Митря не вернулся с войны, два же дома Георге ни к чему.

— Вы, кажется, собирались на кладбище, привести в порядок могилу бабушки, — сказала мама.

3

Мне кажется, что из четырех времен года только весна и лето рождают в нас ощущение непрерывности и вечности жизни, ибо все повторяется из года в год, из века в век, из тысячелетия в тысячелетие. Лишь человек, начисто лишенный чувства своей сопричастности со всем сущим на земле, может равнодушно пройти мимо цветка или плодового дерева. Тучи лепестков разносятся далеко вокруг; углубляясь, меняет свой облик далекий горизонт; сама земля обретает прозрачный, чуть колеблющийся свет бесконечности — взором не охватить всех ее далей. Затем в садах зреют фрукты, грохочет гром, сверкают молнии. Матери поспешно вынимают ключи из замочных скважин или снимают с пальца дешевое кольцо и стучат ими по головам своих ребятишек, чтоб они росли здоровыми и крепкими, как железо, поскольку существует пословица: человек упруг, как сталь, и хрупок, как птичье яичко. Когда ливни рушатся на крыши домов, а на сады и нивы льет дождь с градом — а каждая градинка величиною с грецкий орех, — эти же женщины бегут и втыкают топоры в землю у порога своего дома; кончится проливной дождь — все вдруг преобразится: цветы, трава, деревья, как бы возрождаются все изначальные запахи, возникшие в миг сотворения мира; все радуется и ликует под обновленным солнечном теплом. А когда подкрадываются сумерки, коричневым облаком наплывают майские(жуки; просыпаются вечерние насекомые; ласточки, едва не касаясь быстрым своим крылом земли, носятся по улицам села; на заре, раньше людей, пробуждаются пчелы и певчие птицы. И все вокруг окатывает благодатный прохладный ветерок, наступает таинственно-колдовская тишь, возбуждающая в человеке неистребимую жажду жизни и творения; покоем и миром полнится его сердце, душа — ощущением вечности. Что-то неизъяснимое переливается вокруг, в груди человека делается просторно, и он вдыхает сладостный воздух и улыбается как ребенок, сам не зная чему. И все вокруг рождается из этого непостижимого "ничего", дающего слабенькому ростку травы такую силу, что он пронзает каменную скалу, а корням деревьев такую мощь, что они вздымают асфальт на дорогах. Та же таинственная сила "предусмотрела", дала всего лишь одну ночь для жизни эфемериде: целый год потребуется ее личинке для того, чтобы созреть и полетать одну-единственную ночь. Что это? Может, вечность измеряется не жизнью столетних дубов или других деревьев, живущих тысячу и более того лет? Ночь эфемериды… Не равна ли она тысячелетиям или даже вечности. И долог ли срок пребывания на земле человека? Вспомним изречение народных мудрецов: жизнь человека подобна росе или пене в кружке молока…

Все повторяется и все изменяется, и, может, вся прелесть нашего земного существования и заключается в этой неповторимой повторимости…

Повторялись, всякий раз видоизменяясь, и поступки моего дедушки. Он спал, как и прежде, с открытыми окнами. Раньше говорил: "Я никого не боюсь".

А теперь! "Кому я нужен? Никто меня не украдет. Даже бандит Терентий, который, живет в дунайских камышах… Ему подавай девок и баб!.." — так выкрикивал он кому-то из своей крохотной хижины. Бояться ему и вправду было нечего еще и по другой причине: на каждом его окне были тройные железные решетки, и с такими маленькими ячейками, что внутрь избы мог проникнуть разве лишь вылупившийся из яйца цыпленок либо какая-нибудь пичужка. К тому же дедушка просыпался не менее десяти раз за одну ночь и начинал шуметь и браниться. Он проклинал, предавал анафеме свои сны, жаловался на свои старые кости, которые у него всегда ныли и вместе с нехорошими снами не давали ему покоя. При всем при этом громко разговаривал сам с собою, разговаривал не во сне, а, что называется, наяву, шаркая негнущимися ногами по комнате. Нередко звал кого-нибудь на помощь и совет. Спор свой он вел не только с живыми, но и с мертвыми. Иногда ему снилась дочь, то есть моя мама, или умершая бабушка. Другим разом он видел во сне друга далекой молодости мош Андрея. И он сердито выговаривал всем им, живым и мертвым, за то, что они мешают ему спать, непрошено навещают его во сне. Нередко выходил во двор и там продолжал препирательство с теми, кто являлся ему в сновидениях. Среди ночи мог и разбудить кого-нибудь из соседей. И когда тот спрашивает спросонья: "С кем вы воюете, мош Тоадер?" — дедушка умолкает, растерянно мигает, потом силится рассказать про то, что ему пригрезилось. Но сосед отмахивается: ему неохота выслушивать подробности об этих грезах.

Люди посмеиваются над причудами старика и продолжают делать свои дела.

Одни торопятся на автобусную остановку, другие — на совхозные виноградники.

А дедушка тем же временем из своих снов возвращается к действительности.

Останавливает первого же встретившегося ему на дороге мужика и спрашивает, есть ли у того дети школьного возраста. Ничего не подозревающий мужик отвечает, что да, есть у него такие дети. Старик, словно обрадовавшись, хватает встречного за рукав и тащит к своей конуре. Подведя, быстро удаляется в жилище, а возвратясь, высыпает на завалинку перед глазами ничего не понимающего односельчанина гору ручек, карандашей, резинок и прочего ученического добра: оказывается, все это богатство мош Тоадер выловил в своем колодце.

— Вот покупаете вы своим бесенятам эти городские безделушки, тратитесь, а они бросают их в колодец. Чернильные карандаши растворяются там, портят мне воду, а я должен пить такую!.. Коровьи образины! — кричит старик. В особенности его злили новые ручки-самописки с синими или фиолетовыми сердечниками. Немало попадало и таких, у которых начинка оказывалась красной. Всю зиму ручки пролежат на дне колодца, а когда при его очистке сыновья мош Кинезу извлекают их оттуда вместе с илом и другим мусором, удаляют с них все постороннее, то ручки начинают писать всеми цветами радуги, сохранившись так, будто их только что купили в магазина.

Старик перепробует их все, хорошенько разглядит цвета, затем помещает карандаши и ручки в торбу и отправляется к директору школы. Тот собирает учеников. Однако ни один из них не признается, что это его ручка или карандаш либо резинка…

В прежние времена в дедушкином колодце по большей части находили утопленные ведра, багры, металлические кошки, а теперь вот, после того как построили неподалеку трехэтажную школу, каждое лето, в день святого Петра, из колодца извлекают эти самые карандаши, резинки и нержавеющие ручки. Их владельцев обнаружить, как видим, было трудно, почти невозможно, поскольку и родители отказывались признать принесенное дедушкой за свою собственность.

Одни поступают так потому, что не помнят, какие школьные принадлежности были у их детей зимой, ну, а другие — потому, что не имели ни малейшего желания объясняться с настырным стариком.

Захотелось и мне поглядеть на школу, которая приносила столько нежеланных хлопот дедушке. Школьное здание можно было увидеть и с нашего двора, поскольку оно возвышалось напротив, за дорогой, но мне лучше было зайти вовнутрь: ведь я когда-то был и учителем, и директором нашей сельской школы. Кроме того, я знал, что некоторые строения только снаружи выглядят красивыми, праздничными, достойными радостного удивления. А когда войдешь в них, сокрушенно вздохнешь в крайнем разочаровании: коридоры узкие и темные, с выщербленными цементными полами, с затхлым воздухом. Новая школа, о которой идет речь, не кичилась своим внешним видом. Что касается внутреннего ее убранства, то я не мог его разглядеть как следует, потому что все там было завалено разной разностью. Оказывается, там работали мастера. Подумал сперва, что это они, как обычно, ремонтируют, подправляют, подкрашивают школу к новому учебному году. На рабочие объяснили мне, что меняют всю водопроводную систему — вынуждены это делать.

— Мы подведем сюда воду от турецкого колодца. Наши артезианские иссякли за одну зиму… Вообще с некоторого времени куда-то уходят подземные ключи."

Человек, сообщавший мне все это, был, наверное, районным специалистом или инженером из передвижной строительной колонны, ибо он не знал меня, да и я никогда не видел его в здешних местах. Я не знал также, за кого он меня принимает. Может быть, за какого-то начальника, который интересуется их работой и которому надо поведать свои нужды, свои беды. Его бригада пробурила два артезианских колодца, но в них оказалось так мало воды, что за одну зиму источники истощились и по трубам пошла грязная черная смесь: ни вода, ни деготь, который сгодился бы для смазки колес. Теперь, видите ли, бригада меняет всю систему, вознамерившись подвести воду по трубам от турецкого колодца. Но как ее подведешь: школа-то стоит на вершине холма, а турецкий родник находится в нескольких километрах от нее, внизу, в долине?

Воды, конечно, в том роднике предостаточно. Я хорошо знаю его. О турецком колодце люди говорили с какой-то особой интонацией, как о чем-то сказочном и таинственном. Вокруг него сотворено немало легенд, по большей части пугающих, вызывающих у людей суеверный страх. Местные мужики не раз пробовали умертвить родник, засыпать его, потому что он потоплял прилегающие к нему луга, превращал их в болото, на котором в изобилии рвались вверх вредные, не съедобные для скота травы.

Пробовали загатить, остановить… Заваливали источник камнями, глиной, приволокли от ветряной мельницы самый большой жернов и накрыли им горловину родника. Будь оно, то горло, единственным, глядишь, и умер бы колодец, захлебнулся бы собственной влагой, но рядом их было множество, и из каждого бил фонтан, похожий на гейзер, — заткни их попробуй! Пытались даже проложить тут каменный желобок и по нему отвести воду в самую низину, но и из этого ничего не получилось. Вода била из глубин и могуче отбрасывала, разрушала каменную кладку, как карточный домик. То был странный родник, в его водах не видно было ни одной лягушки. И не объяснишь это тем, что воды эти были чересчур холодны: холода земноводная тварь не боится, это уж известно. После всего сказанного нетрудно догадаться, почему вокруг турецкого колодца родилось столько легенд и поверий. Среди них была и такая: колодец в некие времена был выкопан турками для того, чтобы затопить долину, чтобы молдаване не смогли приблизиться к янычарским погребам с золотом. Однако несколько столетий назад отыскались все-таки смелые, предприимчивые люди. Они остановили фонтан, бьющий из колодца, тем, что завалили его кипами овечьей шерсти. Переправившись на другую сторону долины, они прогнали турок. Правда, к золоту приблизиться не могли: погреба с презренным этим металлом были заговорены и скрыты от людских взоров, а чтобы увидеть золотые отблески над сокровищами, нужно часами простаивать в засаде у загадочного турецкого колодца…

Ночами, когда косили траву или пасли лошадей, я не раз таращил глаза, чтобы увидеть золотые зарницы и обнаружить таинственные погреба. Старики уверяли меня, что золото полыхает ярким солнечным светом. Медь, говорили они, блестит иначе — две" у нее красный, у серебра — белый, как у солнечного диска, задернутого прозрачным облаком. Тут надо сказать, что самым неукротимым и искусным рассказчиком о легендарном золоте был Василе Суфлецелу. Он-то и забил мою голову своими фантастическими небылицами.

Но легенды есть легенды. В каких селениях они не водятся! Однако как поднять воду, чтобы она из турецкого колодца пришла в школу, на вершину холма?

Меня не злила и не удивляла дерзость незнакомого инженера и его бригады, потому что прошлое крепко-накрепко схватило меня в свои объятья и унесло в свое далеко. Я стоял перед школой, которая поднялась над холмом, над селом, над куполами сельской кладбищенской церкви, но все еще был обут в мамины свадебные сапожки на высоких каблуках; я все еще находился среди моих товарищей, на ногах которых были постолы, — они смеялись над моей бабьей обувкой, тыкали в меня пальцами, гикали, улюлюкали, прогоняли со своего катка, чтобы, чего доброго, я не попортил его острыми каблуками. Видел я и маму, которая, прислонившись к припечке, прядет шерсть. До этого она насыпала в мою ладонь десять кукурузных зерен и заставила учить урок. А мне до смерти хотелось поиграть. Чтобы сэкономить время, откладывал сразу же не по одному, а по два зернышка, воспользовавшись тем, что мама отвлеклась, выглянув в окно, чтобы узнать погоду. Но маму было невозможно обмануть. Она подходила ко мне, молча брала отложенные мною зернышки и возвращала на прежнее место: "Пересчитывай!" При этом не забывала вознаградить меня вполне заслуженным подзатыльником.

— Все бы тебе играть! — шумела она, вернувшись к припечке. — А кто будет4уроки делать? Откладывай не по два сразу, а по одному зернышку, лентяй ты этакий! Считай теперь сызнова. В наказание тебе я положила не десять, а двенадцать зерен…

Справившись кое-как с тяжким заданием, я пулей вылетал на улицу, потому что мать точно рассчитала, оставив для меня лишь столько времени, сколько нужно, чтобы я успел дойти до школы. Путь мой, к сожалению, пролегал мимо дома мош Иона Нани. Завидя меня, тот переставал убирать снег со своего двора и клал корявые руки на дощатый забор: мое появление было для него подходящим предлогом, чтобы малость передохнуть. Прислонившись к забору, он, как всегда в таких случаях, напоминал Христово распятье. Не преминул спросить:

— В школу, племяш? — Все дети села были для мош Нани племянниками.

Поприветствовав его, я бежал дальше. Ион глядел мне вслед молча, глубоко задумавшись. Я не знал, что он просто наблюдает, куда направляю я свой след, чтобы, проследив, сообщить моему отцу, поскольку путь я держал не в школу, а на мельницу.

Иногда отец, настигнув, хватал меня за воротник полушубка:

— Ну погоди, чертенок! Схитришь у меня еще! У всех дети как дети. А мой решил, видно, учиться не в школе, а на ветряной мельнице. Постой, негодяй, отучу я тебя от этой дороги!

— А если я боюсь поповского барбоса? — всхлипнув, выкручивался я.

— Другие же не боятся! А ты кусочек дороги не можешь проскочить!..

В ту пору школа находилась через три двора от нашего. Помещалась она в поповском доме, построенном на деньги прихожан. Дом этот, как видим, не был собственностью священника, тем не менее он со своею попадьей умудрился сдать его в аренду под школу. Не весь, разумеется, а лишь две комнаты, которые и приносили им дополнительный прибыток. Батюшка и его молодая супруга все рассчитали: попадья, окончившая учительский институт, будет преподавать, не отрываясь, что называется, от дома. Отлично придумано! Переступила порог своей комнаты — и уже в классе. Правда, тут учились лишь "кукурузные зернышки" с первого до четвертого класса, среди которых был и я. Перед самой школой и преграждал мне путь поповский кобель, почему-то не желавший признавать меня за доброго соседа. Заметив меня, он подбегал, клал свои лапы на мои плечи и, оскалившись, показывая страшенные клыки, удерживал на месте, не давая и шагу шагнуть дальше. Удерживал, вонючий пес, до тех пор, пока я не вытащу из сумки приготовленный для себя кусок хлеба. Останавливал он таким образом и других учеников и, рыча, собирал с них дань. Не гнушался при этом ничем. У кого возьмет и слопает ломтик мамалыги, смазанный повидлом, у кого — кусок черного хлеба, у кого — пирожок с ореховой начинкой. Пес харчился, а мы на переменках лишь прислушивались, как ропщут наши пустые голодные желудки.

Из-за этого несносного барбоса я и давал круга-ля, чтобы пробраться в школу с заднего хода, через поповский огород. Пробирался я крадучись до порога, используя благоприятный момент: пес был занят очисткой сумок моих соучеников. Иногда именно таким вот способом мне и удавалось спасти свой кусок хлеба или малая .

Обо всем этом я и рассказывал отцу. Тот, однако, не верил мне и конвоировал до самой школы. Один раз он все-таки увидел, как кобель сует свою длинную звериную морду в мою торбочку, и страшно разозлился. Сейчас же отправился для нелегкого объяснения с попом и попадьей. Собаку привязали на цепь, но мне от этого не стало легче. Мстя за барбоса, которого теперь приходилось кормить самим, попадья придиралась ко мне по самым пустякам. То нападала за то, что я вхожу в класс в грязной обувке. Другой раз вывалит прямо передо мной гору куриных и гусиных перьев и приказывает, чтобы я весь урок выбирал из них пух. Нередко, чтобы сделать меня посмешищем всего класса, вносила люльку и заставляла качать ее ребенка, сама же как ни в чем не бывало продолжала заниматься с другими учениками. Однажды ей показалось, что я смотрю не туда, куда нужно, и она вцепилась в мои волосья. Ко всему она была еще и бесстыдница, приходила на урок в шелковом халате без единой пуговицы.: когда усаживалась на табурет, расставив ноги, халат распахивался, и мы, растерявшись, таращились на нее. Никто из нас ни разу в жизни не видел таких тонких и длинных шелковых чулок, которые были на три-четыре вершка выше колен и держались на красивых цветных подвязках…

С грехом пополам я все-таки одолел четыре класса, что меня и избавило от необходимости ходить в поповскую школу. Родители, впрочем, долго еще потешались надо мной, вспоминая все мои злоключения: и то, как я попадал в школу, обогнув сперва мельнику, и то, как спасал еду от барбоса, и многое другое. Пятый класс уже находился в доме директора школы. Он тоже сдавал его в аренду и получал соответствующую плату от односельчан. Тут тоже заставляли меня и теребить шерсть, и выбирать пух из перьев, и очищать кукурузу, и качать мальчика и девочку. Но все-таки в директорском доме мы чувствовали себя вольготнее. Скорее всего потому, что директор этот был к педагогом и крестьянином одновременно. У него были собственные овцы, лошади, корова и прочая живность. На переменках мы играли во дворе с его жеребятами, ловили ягнят и целовали их в теплые мордочки. Директор брал нас с собой в поле сеять ему кукурузу. Мы же очищали его пшеничный загон от сорняков, а еще раньше сажали для него лук. Бить нас он не бил, и, кажется, не потому, что был уж очень добрый, просто боялся своей руки — слишком тяжела. Как-то ненароком отвесил одному озорному ученику оплеуху, так у того долго текла какая-то сукровица из уха. Отец пострадавшего подавал даже в суд на директора. С того времени он не давал уж более своим рукам воли, пользовался в основном хлыстом, коим и угощал время от времени провинившихся учеников.

Случалось, что ставил нас на колени, насыпав под них кукурузных зерен.

Наказывал, однако, лишь тогда, когда у него были, помимо школьных, еще какие-нибудь неприятности. Вынесет, скажем, в овчарню вместо чучела (в сумерках не разглядит) свою новую меховую шубу для отпугивания воров, чтобы, значит, не крали ягнят, а те проберутся в закуток овечий и заодно с ягненком уволокут и шубу. Весь месяц после такого происшествия нужно было вести себя в классе в высшей степени дисциплинированно, чтобы не навлечь на себя директорского гнева: он ведь только того и ждал, чтобы сорвать зло на ком-нибудь из нас! В такие дни он мог забыть и про свою тяжеленную руку: не ровен час опустит на твою несчастную голову! Будешь целую неделю ходить со звоном в ушах, как от церковного колокола. Одного из нас директор даже исключил из школы, хотя мальчишка намеревался было сделать благое дело для него, директора. Увидев во дворе, что жеребенок угодил в яму с глиной, ученик заорал во всю мочь: "Господин веректор!.. Господин веректор!.." На свою беду, мальчонка шепелявил, и у него вместо "директор" получалось "веректор", то есть вырывалось слово, которое уже давно было прозвищем нашего директора. Веректором у нас называют дырявое полотняное рядно, и поскольку школьный начальник содержал и свое поле, и свой огород чрезвычайно неряшливо, то и заполучил обидную кличку. Услышав ее из уст ученика, он, понятно, пришел в крайнюю ярость, бежал за несчастным мальчонкой и кричал на всю Кукоару: "Я тебе покажу веректора, негодяй!.. Ежели родители научают тебя дразнить директора школы, приклеивать ему разные скверные прозвища, то пускай отправляют своего сынка пасти свиней. Как раз там твое место!"

У меня сложились добрые отношения с директором. Этим только и можно объяснить, что в числе трех лишь учеников, дотянувших до седьмого класса, был и я. Но и из этих трех добрых молодцев директор выделял не кого-нибудь, а именно меня. В ярмарочные дни, отправляясь по своим коммерческим делам, он оставлял меня исполнять свои обязанности либо подменять заболевшего преподавателя.

Понимал я директорские обязанности по-своему: брал в руки хлыст и обходил поочередно все классы — тишина водворялась такая, что действительно было слышно, как муха пролетит. Вел себя тише воды и ниже травы даже Илие Унгуряну, предводитель всех школьных озорников. Будучи отпетым парнем, Унгуряну все-таки был любимцем директора. Не переводился Илие из класса в класс не по причине своей природной тупости. Рано лишившись отца, он быстро отбился от материных рук и, воспользовавшись тем, что набожная родительница почти постоянно пропадала в церкви, Илие завязал все свои учебники в ее платок да так-то и держал их там все эти три года. Усердие Унгуряну полною мерою выявилось в другом — следил за чистотою в классах, прямо-таки терроризировал учеников, житья им не давал. Заслонив своею громадной фигурой входную дверь, заставлял каждого школьника показывать даже подметки ботинок или постолов: все должно быть вычищено до блеска, для этого грозный блюститель порядка готов был заставить неряху вылизать обувку языком.

Попробуй перечить ему, когда этот богатырь способен свернуть тебя в бараний рог, когда он к тому-же наделен директором почти неограниченной властью над ребятами. Такую власть Илие Унгуряну заслужил тем, что, налившись страшенной физической мощью, он пахал и засевал директорское поле, привозил кукурузные стебли, выгребал из конюшен навоз, — чистил скребницей директорских кляч, в то время как другие ученики боялись и близко подойти к конюшне.

В отсутствие директора я старался как-то наказать Илие Унгуряну за его жестокость к нам, в особенности же — за его подхалимаж. Это я потребовал, чтобы Илие развязал наконец узелок с книгами и ткнулся в них носом, чтобы извлечь хоть капельку каких-то знаний. При этом я не мог забыть, как по милости Илиё Унгуряну лишился поясного ремешка вместе с прицепленным к нему любимым ножичком. Это случилось тогда, когда директор послал нас в поле за люцерной для своих полудохлых лошадей. Носили траву охапками. Чтобы захватить побольше и чтобы было полегче, поудобнее, я увязывал свои охапки ремешком — кстати сказать, первым в моей жизни. По возвращении на школьный, то есть на директорский, двор Унгуряну схватил мою вязанку и бросил в лошадиные ясли вместе с ремешком и драгоценным моим ножичком, тут же завалив все это другими охапками и вязанками. Как ни копался я потом в яслях, отыскать свое добро уже не смог. Полдня проплакал дома. Илие нагло ухмылялся, уверяя, что это кони слопали мой ремень, а ножичек затерялся в навозе.

4

Теперь я осматривал новую школу, красивую, трехэтажную, с просторным школьным двором. Двор этот поглотил и поповский, и директорский дворы, старые их дома были разобраны, а заодно с ними и несколько крестьянских вместе с хозяйственными пристройками: хлевами, конюшнями, загонами для овец и коров, курятниками, винными и иными погребами; все высвободившееся пространство захватила школьная усадьба с примыкавшими к ней стадионом и другими спортивными сооружениями — беговыми дорожками, волейбольными и баскетбольными площадками, теннисным кортом. Исчезло бесследно и подворье псаломщика с его домом и многочисленными сараями, хлевами и амбарами.

Помещавшиеся в этом доме правление колхоза и сельсовет перебрались в новые здания, выстроенные по специальным проектам. Земля вокруг была тщательно выровнена, посыпана красным песком из перемолотого каленого кирпича.

Школьный двор! Он когда-то и во сне не мог мне приснитьея таким.

Зацементированные дорожки, по бокам — цветочные клумбы… мыслимо ли такое?

Где же, куда пропал, Сгинул преогромный батюшкин дом с двумя старыми липами перед ним, с вплотную прижавшимся ко двору виноградником? Где конюшни? Где поповская кухня, в которой некогда хлопотала, стряпала еду немая Аника и в которой во время войны располагалась оружейная мастерская? Называлась оружейной, а там чинилась, ремонтировалась не только боевая техника, но и шилась одежда, именно в ней военные мастера соорудили для меня китель, шинель из английского сукна и хромовые сапоги со скрипом. Где все это? Как умудрились тяжелые катки вдавить все в землю, а бульдозеры выгрести? Под слоями песка и щебня схоронить заодно суетню и беготню сельсоветского и правленческого двора, бесконечные заботы и тревоги сельского люда, борющегося с голодом, холодом, дремучим суеверием, с тяжким багажом прошлого, с замученными в мозолистых, ладонях, скомканными заявлениями о вступлении в колхоз?.. Под этими спортивными площадками, под разровненным, словно бы расчесанным аккуратно красным песком, под ровно подстриженной травкой на стадионе плакал и мой первый ремень, первый ножичек с рыбками на футляре. Там вон стояла и застенчиво улыбалась красавица Анишора, из-за которой поползли по селу худые слухи про моего отца; Анишора, проклинаемая мамой и за эту самую красоту, которую не может простить женщина женщине, и за ее, разумеется, "распущенность". Из-под мелькавших красно-белых кроссовок парней, бешено гоняющих мяч по стадиону, мне и сейчас виделись тыквы на огороде мош Иона Нани-Мустяцэ. Тыквы, что наползали на плетни и заборы, а некоторые вскарабкивались даже на деревья, цеплялись за соломенные крыши хлевов, курятника и кладовок.

Ничего теперь этого нет. Молодой яблоневой сад мош Иона сейчас не нуждался, чтобы его юные стволы закутывались рогожей от зайцев. И сад исчезг За домом старика были сейчас ровные, выложенные каменными плитами дорожки, припорошенные сверху розовым песочком. Лишь сам мош Ион стоически противился властному, неумолимому закону временя: как потерянный бродил по своему двору, не хотел перебираться в чистенькую избу, построенную ему совхозом по новейшему проекту. Горькой печалью веяло на меня от подворья глупого упрямца. Все ведь указывало на то, что не сегодня, так завтра уберется и он отсюда, — зачем же упорствовать, вести войну, в которой ты обречен на неизбежное поражение? Мош Ион Нани обитает теперь, как на островке, от которого отдалилась жизнь с ее вечными заботами и тревогами. Со стен его халупы осыпалась штукатурка. Баба Веруня, питающая, как известно, слабость к перемене мест, не колеблясь перебралась в новый дом, едва заполучив от него ключи, — оставила мужа в одиночестве. Осмотрев жилье снаружи и изнутри, она пришла в сущий восторг. И покрыт дом был нарядной черепицей, и окружен забором из красивого свежепокрашенного штакетника. А если еще вспомнить, что он на целый километр приблизил тяготеющую к коммерческим делам старуху к городской рыночной площади, то станет уж совершенно ясно, каким довольством сияло лицо бабушки Веруни. Были, впрочем, и некие издержки: перебравшись в новый дом, Веруня на такое же расстояние не приблизилась, а отдалилась от сердца своего строптивого мужа.

Мош Ион Нани и сейчас живо представляется мне ожидающим кого-то в своей обычной позе у забора. Но он никого не ждал. Просто равнодушно поглядывал на то, что делается вокруг, поблизости от него, на окраине селения. Видел, как готовят свежую могилу для кого-то на кладбище через дорогу, как кто-то несет ведра с водой от колодца моего дедушки, провожал ленивым взглядом то одного, то другого прохожего. Один шел на работу, другой возвращался с работы, третий торопился к автобусной остановке, четвертый, напротив, спешил от нее домой. Вяло отвечал на приветствия. Делал это едва уловимым кивком головы, а тяжелые руки, как всегда, лежали на хребтине забора или на калитке.

— Наконец-то опять объявился, племяш? — малость оживившись и глядя куда-то поверх моей головы, спросил мош Ион, когда я оказался против его ворот. Размышлял вслух: — Приехал глянуть на родное село? А может, навсегда, на работу?

Хоть старик и обращается вроде к самому себе, я все-таки говорю:

— Скорее всего, только посмотреть.

— Гм!.. ну, и это неплохо. Поглядеть есть на что… Гм… м-да…

На дороге появляется Иосуб Вырлан со своим обычным инструментом. Идет, видно, разрушать или ремонтировать чью-то печь. Мош Ион пытается и его задеть:

— Эгей, Иосуб!.. Когда же ты заглянешь ко мне?

— Пошел бы ты к чертовой матери! — злится Иосуб, ускоряя шаг. — Думаешь, поди, что с тобой будут долго нянчиться? Вот зацепят твою избенку бульдозером и сметут вместе с тобою!.. Портишь своим убогим видом и школу, и всю Кукоару, как цыган драным шатром!"

Мош Ион не сердится — смеется, обращаясь вновь ко мне:

— Вот так-то, племяш. Даже Иосубу я в тягость, тесно ему рядом со мной под солнцем, и ему мешает моя хатенка, всем хочется прогнать меня отсюда."

Бабу мою давно уговорили, теперь за меня взялись всем селом… Ты же знаешь тетеньку Веруню… Ее хлебом не корми — дай только перебраться на новое место. В Уссурийскую тайгу аж таскала меня, дурака, проклятая баба… А там не то что вода в избе, но и галушки в чугуне замерзают… Ну да леший с ней, с моей бабой… А с Иосубом у нас свой счет, другая причина-катавасия…

Выследив, когда меня не было дома, он пробрался в мою избу, хотел было порушить печку. Без печки, мол, он… я то есть… долго тут не проживет… волей-неволей переберется в новый дом… Проучил его мой кот. Думаю, больше не придет… — говоря это, мош Ион корчился от смеха, вытирал старые ослезившиеся глаза тыльной стороной ладони. Другою рукой крепко держался за калитку, будто боялся, что упадет от своего же смеха. Радовался, как дитя малое, вспоминая, как был наказан Иосуб за свою проделку…

Вырлан пробрался в избу мош Иона в то время, когда хозяин возился в саду у кустов: мастерил там сушилку для чернослива. Иосуб не успел еще и приступить к делу, как принужден был выскочить во двор с истошным воплем, а потом принялся метаться туда-сюда с котом, намертво вонзившимся в Иосубову шею.

— Старуха меня покинула, а кот-то не покидал меня, остался со мной…

Хочешь, племяш, покажу, какой он у меня породы… Редкостный кот… Погоди минутку, я позову его…

На зов старика кот сейчас же объявился на пороге избы. Мяукая, спустился по ступенькам на землю. Ступал важно, не спеша, точно аристократ.

Преогромный котище. Завидя меня, он выгнул спину, взъерошил шерсть по-собачьи, уставясь в меня огромными, как у совы, и такими же, как у нее, круглыми глазами. Судя по виду, он готов был вцепиться и в меня, но старик упредил его намерения, нагнулся, погладил по спине. Похвастался при этом:

— Его прародителей я привез еще из Сибири. Их так и называют: сибирские. Такой охраняет дом не хуже пса. Войдет в избу чужой, кот тут же ему на шею… Когда я дома, ни на кого не набрасывается, сидит себе на печке зажмурившись… мурлычет ласково. — Лентяй порядочный, но дом сторожит…

Проучил вот как следует Иосуба… С большим трудом вызволил я его из когтей этого зверюшки… — Мош Ион опять нежно погладил своего кота. — Умнейший кот!.. Мышей, правда, не ловит — ленив, а вот таких, как Вырлан, в избу не пустит…

Никто не знает, сколько времени еще продержится мош Ион Нани на отшибе, на своем островке. Старуха хоть и покинула мужа, но еду ему все-таки носит.

Ему и коту. И костерит обоих на чем свет стоит. Чего они еще торчат тут?

Зачем не перебираются в новый дом? Может, им не хочется расстаться со школьным звонком, который тарабанит с утра до полудня?

Сумрачно и печально на подворье мош Иона Нани. Стены облезают, дряхлеют не по дням, а по часам. Курятник опустел: ни кудахтанья, ни кочетиного крика на заре. Разваливается крыша над погребом. Забор скособочился." Что же тебя держит тут, упрямый старикашка?

— Это же дом моего отца, племяш. Куда только не таскала меня моя Веруня, в каких только краях не побывал, а все равно сюда возвращался.

Отсюда уходил и на первую германскую войну… Как же я оставлю это место?..

Увидал тебя — подумал грешным делом: а вдруг ты директором прислан в нашу школу. Он, думаю, свой парень, не прогонит меня с насиженного гнезда, поймет по-человечески… У других потеснили чуток заборы, отрезали кусочек огорода, а дома все-таки оставили… А меня хотят смахнуть отсюда со всем домом и двором как есть… Разве в мои-то годы я смогу привыкнуть к новому месту?!

Ведь Иосуб не сам надумал порушить мою печь — другие его надоумили. Выживем, мол, этого старого черта не мытьем, так катаньем!., — Время такое сейчас, мош Ион, — пробую успокоить деда.

— Может, оно и так, но ведь я живой человек!..

Мимо во второй раз проходит одна и та же женщина. Она появляется из калитки мош Саши Кинезу и скрывается за школой. Через некоторое время возвращается с корзиной из ивовых прутьев.

— Никак, вижу, не наговоритесь? — бросает мимоходом.

— Болтаем, племянница, — отвечает мош Ион. — Давно не виделись.

Женщина скрывается за забором двора-крепости Саши Кинезу, а мош Ион в удивлении качает головой:

— Ишь ты… Женятся, наконец, и Сашины парни. Эта вот — супружница Алексея, он учит детей столярному делу в школе. Сейчас он где-то там мастерит кроличьи клетки. Ребятишки разводят разных зверушек. У них уже завелись лисица, барсук, дикая козочка, хромой аист. Алексей делает для них жилье. Молодуха носит ему еду — это она от него сейчас… В холодную пору носит еще ему и шарф, и кожушок, душегрейку, шерстяные носки, чтобы, значит, муженек не простудился. Так-то… М-да-а-а… Женщины, как клушки.

Умеют куд-кудахтать." Чтобы слышали соседи, как она следит за своим мужем, как заботится о нем. Взял ее Алексей из другого села. Вот она и куд-кудахчет на всю Кукоару. Глядите, мол, люди добрые, не зря он привез меня сюда, тут, может, таких заботливых и не найти. А ежели хорошенько подумать, за каким лешим ей нужно шастать в школу? Что, Алексей сам, что ли, не мог заскочить домой и поесть али прихватить ту же душегрейку? — Но тогда бы не узнали в Кукоаре, какое сокровище подцепил он в чужом селе…

Кот выскользнул из-под руки хозяина и свернулся в клубок, точно еж, насторожив при этом уши. В давние времена, подвыпив, кукоаровцы певали странную песенку: Ну-ка, выпьем, выпьем, выпьем, Пусть свернется кот в клубок, Превратившись в колобок.

Кот нош Иона, мяукнув, опрометью умчался в избу., — Ужасно не любит машин, — заметил хозяин. — Никак не может к ним привыкнуть…

По всем улицам села двигались грузовики, тракторы, комбайны, стекаясь к кладбищу. На площадке, у дедушкиного колодца, суетился Илие Унгуряну: указывал, где какой машине надобно стоять, чтоб не закрыли прохода для людей. Готовил все для траурного митинга.

— Несут бедных, — говорил между тем мош Ион, — жалко людей. Молодые ребята. Один даже не успел обзавестись женой. Живу тут рядом с покойниками, кладбище через дорогу. А привыкнуть к мертвецам не могу…

— Кто же умер? — спросил я.

— Никто не умер — убились… Возили камень с Реута. У нас строится большой винзавод. Камень-то возят шоферы нашего совхоза… Ты что, аль не слышал про это несчастье?

— Нет, мош Ион, не слышал.

— Дали им эти новые машины, а они слишком большие для здешних мостов.

Ребята пожадничали, загрузили кузова до отказа. Ну, один мост и не выдержал, рухнул под тяжестью — не мешки с початками кукурузы везли, а камень!.. Что там говорить — погибли славные ребята, в лепешку их раздавила У женатого осталось двое детишек, мальчик и девочка, от горшка два вершка, крохотули.

Горе с ними!.. М-да-а-а… Черт бы побрал нынешнюю технику!.. Слов нет, помогает она в работе, облегчает труд, но по нашей халатности может и немало бед принесть… Совсем недавно бригадир лесничества разбился насмерть.

Носился, как дьявол, по лесу на мотоцикле, ну и… Он не нашенский, не местный, а женился у нас на учительнице. Хотел вроде тут корни пустить.

Построил красивый дом в Кукоаре, да пожить не пришлось в том доме… Молодая вдова-учительница продала его и переехала в другое село, к своим родителям… А теперь вот сразу двое… Такого еще не случалось в Кукоаре…

Навзрыд плакали медные трубы. Народ, как вода, вышедшая из берегов реки, заполнил все щели между машинами. Женщины, как водится, держйли у глаз уголки платков и косынок. Мужчины были сумрачно-задумчивы, с посеревшими от внутренней боли лицами. Родителей погибших вели иод руки. Жена одного из покойников была похожа на черный призрак, покрытый черным платком, она не могла даже плакать; глаза были сухи — выплакала до самого донышка. Трубы рыдали, время от времени перебиваемые глухим уханьем барабана. Шоферы, трактористы, комбайнеры пооткрывали дверцы своих машин и стояли с непокрытыми головами рядом с кабинами. Только Илие Унгуряну хлопотал, командовал, размахивая руками, наводил, по обыкновению, порядок. Плач, стоны, причитания. Сквозь них, сквозь рыдания оркестра пробивался погребальный мотив со словами: "Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный, поми-и-и-луй нас!"

То были непривычные, не похожие ни на какие прежние похороны. С митингом, с теребящими душу речами. С гробами на платформе грузовика, устланного коврами, обвешанного с внешней стороны платками и полотенцами. Из медных труб оркестра лились скорбные мелодии траурного марша, перемежаемые этим самым "Святый боже". Не видно было лишь хоругвей, крестов, свечей. Не было и попа для отпевания покойников. Правда, кто-то из стариков все-таки читал из псалтыря соответствующее место.

После того как грузовик с покойниками проехал по расстеленным на его пути коврам, миновал полога с разложенными на них подношениями — одеждой умерших, подушками, новыми ведрами, искусственными "деревцами" с конфетами на ветках, бубликами, сушеными сливами, орехами, кто-то из самых близких родственников покойных стал раздавать все это людям, чтобы те помнили о погибших.

Когда первые комки земли застучали по сосновым доскам гробов, уложенных в могилы, село содрогнулось от рева неслыханного оркестра — это заголосили одновременно гудки всех совхозных машин. Шоферы, трактористы, комбайнеры одною рукой вытирали слезы, а другою с ожесточением нажимали на кнопки клаксонов: так они прощались со своими товарищами, с которыми работали вместе в жару и холод, в грязи под проливными дождями и в лютые морозы, в снегах, в зимнюю метельную стужу, и весною, купаясь в ее солнечном многоцветье. Плакала Кукоара могучими, надрывными голосами совхозных машин.

Было в этих голосах что-то скорбно-торжественное и как бы предупреждающее о чем-то еще неясном, но грозном и тревожном, призывающем людей к единению, к солидарности в час испытаний. Гудки машин, слившись в одну надрывно-протяжную мелодию, наполняли душу торжественной печалью, а моцартовский реквием звал еще к сосредоточенной задумчивости, очищающей и просветляющей тебя. Яростный рев гудков помимо печали вызывал протест, возмущение против смерти — он был вроде призывных звуков труб, подымающих тебя на борьбу с чем-то или кем-то очень страшным и несправедливым.

Безвременная смерть двух молодых, полных жизненной силы и энергии парней — может ли быть что-нибудь еще несправедливее и обиднее этого?! Не потому ли все семьдесят совхозных машин, заревевших в один голос, кажутся тебе сейчас уже не автомобилями, тракторами и комбайнами, а танками и бронемашинами, изготовившимися к атаке на жестокого врага?..

Только дедушкин голос выбивается из общего торжественно-строгого и печального строя.

— Ну вот! — кричит он. — Так я и знал!.. Так это ты, коровья образина?.. Ты тут за капельмейстера?! — наскакивает он на Илие Унгуряну.

Узнав наконец, кого хоронят и при каких обстоятельствах нашли свой последний час ребята, старик шумит еще громче:

— Смерть не вините. Она знает свое дело… Я умоляю ее, чтоб поскорее пришла ко мне. Целыми ночами не сплю — все прошу. Свое-то я давно уж прожил, теперь у других прихватил… Но смерть, эта ведьма, знать, боится моих старых костей… Ей подавай молодых!.. Ох, ох, ох!.. — тяжко вздыхает старик. — Она, смерть, как и мы, люди… каракулевые шкурки выделываем из молодых барашков, а не из старых овец… Вот и она… Так спокон веку ведется…

Старик бродит среди машин, толкается там и сям меж людей. Белая, как только что выпавший снег, его голова мелькает то тут, то там. Рядом с такими великанами, как Унгуряну, он кажется сущим ребенком — высох так, что остались, кажется, одна кожа да кости. Выбравшись на обочину, начинает кричать на машины, как на своих волов: "Хо, чтоб вы подохли, проклятые!.. Псы бешеные!" То и дело подходит к своему колодцу, придирчиво осматривает: не задела ли какая-нибудь из машин сруба. Грузовики между тем покидают зацементированную площадку возле родника. Дрожь их могучих стальных тел передается воде — та хлюпает в своей холодной глубине.

— Х-м… коровьи образины!.. Чего доброго порушат мой колодезь!.. И кто только выдумал эту моду — ездить на машинах?.. Покойникам и тем нету от них, машин этих, покою!.. Не бояр же каких-нибудь хоронят!.. Мертвых не разбудишь ни музыкой, ни причитаниями, ни автомобилями, ни еропланами!.. А колодезь мой, как пить дать, попортят!.. Дрожит земля под колесами, как во время сражения… Вода плещется и кипит, как в чугуне!.. Так вам и нужно, коли вы молитесь только своим еропланам! — грозит он под конец кому-то своим сухим кулаком.

5

Бедный старик. Все чаще и чаще застаю его подремывающим на солнышке.

Усядется на трехногий свой стульчик и поклевывает носом. Промчится по дороге машина, разбудит его на миг, дед лишь вздрогнет и сейчас же вновь засыпает.

А вот ночью мучается от бессонницы. Поэтому мама предупреждает меня, чтоб я не будил дедушку днем, когда он может вздремнуть чуток по-заячьи. Такое же точно указание мама дает и Никэ. Но он часто забывает о нем, с грохотом вкатывается во двор на мотоцикле. От такой трескотни проснется и мертвый.

Мама набрасывается на Никэ с руганью, но за него неожиданно вступается сам старик. Странное дело: дедушка чаще всех нападает с бранью именно на младшего внука, но они не могут, кажется, и дня прожить друг без друга. Под брезентом в мотоцикле Никэ обязательно что-то прячется для дедушки: то саженцы какого-то особого сорта яблонь, то черенки привитых вишен, ранних черешен, созревающих в конце мая. "Подкупает старика, хитрец, — ворчит мама. — Таких плутов, как Никэ, в нашем роду еще не было! Таких надо поискать!"

Мама не права: дедушка не из тех, кого можно подкупить. Стар-то он стар, но кусочком сахара его не заманишь. У него с Никэ общие интересы.

Завидев младшего внука, дедушка тотчас оживляется, принимает саженцы охотно, даже с радостью, и высаживает их вокруг своей хатенки немедленно, с внимательностью образцового ученика выслушивает ученые наставления Никэ.

Нередко и сам ходит в хозяйство внука, где некоторые деревья редчайших этих сортов уже начинают давать урожай, так что дедушка может и отведать новых плодов. Никэ сам срывает для старика то яблоко, то грушу, то персик. Для этого у внука есть особый шест с женским капроновым чулком на конце, с помощью которого можно снимать любой фрукт, не дав ему упасть на землю: яблоко, груша, персик ли обязательно нырнут сперва в чулочный сетчатый мешочек. По душе дедушке этот инструмент. Мать права: хитер наш Никэ, умеет заставить работать на себя современную цивилизацию! Просверлил электробуром у себя во дворе глубокую скважину, зацементировал ее, и у него получился великолепный колодец. Приладил к нему электрический насос, и вода сама, без бадьи, бежит наверх. С помощью мотора поливается и огород. Электричеством нагревается и какая-то мудреная, удивляющая дедушку до крайней степени баня.

Никэ зажигает какую-то хитрую форсунку, вода течет по трубам, по одной — горячая, по другой — холодная. Благодать! Я никогда не думал, что такой упрямый старик, как наш дедушка, оценит по достоинству эту баню и даже охотно будет мыться в ней. В жаркие дни он приходит к Никэ по нескольку раз и тут же лезет в баню. Будучи чрезвычайно гордым и стыдливым, запирает дверь на засов изнутри, не позволяет никому войти и потереть ему спину. Однако охотно переговаривается с внуком через стену.

— Ну вот… Гм… А я-то думал, что ты уедешь в Кишинев теленком, а домой вернешься коровой!.. Но вижу, что ты стал беш-майором. Научился у горо-жан-бубличников всяким премудростям… баню неслыханную соорудил… Был бы ты не такой раззява, я научил бы тебя еще столярному и бондарному ремеслу… Будь ты поумнее, я приставил бы тебя и к своему кроильному решету… Вижу, что у тебя все-таки не тыква на плечах, крутятся в твоей ученой башке кое-какие винтики. Как немец, прилепился ко всякой технике. Жить без нее не можешь, как дыган без огня!..

Из бани дедушка выходит распаренный и красный, как столовая свекла.

Теперь он готов бродить с Никэ по всему саду, с любопытством выслушивать пояснения внука, запоминать, как называются те или иные сорта яблонь, груш, черешен, вишен, клубники. Латинские слова его часто раздражают, и он требует от внука, чтобы тот называл все человеческим языком. Иногда не удерживается от того, чтобы не упрекнуть внука за то, что он работает в чужом совхозе, а не в своем. Кукоара вырастила его, выучила, а пользуются его ученой головой другие, какие-то дымари, бывшие помещичьи рабы, нищие — справедливо ли это?!

Променял-де шило на мыло! Оставил своих всеми уважаемых односельчан и переметнулся к этим шаромыжникам!

— Где же это видано? — кричал старик во всю глотку, хотя Никэ шел рядом с ним. — Мы даже не позволяли никому из наших жениться на их девках!..

А теперь что ж, и у них есть такие же бани?

— Да, дедушка, есть и у них. Теперь ведь это очень богатое село. Их совхоз побогаче нашего…

— Теперь что же, и они не ходят в хоровод босиком?

— Нет. Сейчас и на полевые работы выходят в обувке…

— Коровьи образины!.. Ишь как зазнались! И палкой не дотянешься до их носа! Умники, а своего агронома вырастить не смогли! Оно и так сказать: из собачьего хвоста ее сделаешь шелкового пояса!

Никэ изо всех сил сдерживает смех. Идет медленно, приноравливая свой шаг к мелким шажкам дедушки. Когда и я оказываюсь рядом с ними, брат подмигивает мне: "Слушай, слушай! Давно ведь не слыхал дедушкиной проповеди!"

Старик тем временем продолжает ворчать:

— Новые сорта?.. Гм… Что, и они растут в садах этих лапотников?

— Растут, да еще как! — отвечает Никэ с явным подзадориванием. — Земля-то тут, дедушка, хорошая. Сам, поди, знаешь: лесная зона…

— А девки у этих пьяниц… как они? Все еще напяливают, нанизывают на себя по двадцати пестрых цыганских юбок, как капустные вилки?..

— Нет, дедушка. Девчата в основном ходят в брюках".

Я шел молча, не хотел встревать в их словесную дуэль. Хорошо помывшись в бане, я теперь страдал от жажды. Надеялся найти в доме Никэ хотя бы бутылку пива или сельтерской воды, но ни того, ни другого не оказалось.

Газированная же вода из сифона жажды не утоляла. — Из головы дедушкиной, похоже, не выходило последнее сообщение младшего внука. И он обрушился с яростной бранью по адресу местных девчат, кои хаживали в мужских штанах.

— Чертово семя! Бесстыжие рожи! То юбки укоротят до срамного цветка, а теперь вот брюки натянули!.. Истинно сказано в Святом писании: явятся девицы — бесстыжие лица! Жди Страшного суда али новой войны!

Старик кричал так громко, что всполошил чуть ли не все село. Несколько баб уже приникло к забору Никэ.

— Что случилось? — спросила одна из них, — Ничего не случилось. Старику нашему не нравятся девушки в брюках.

— А кому они нравятся, разве что нынешним модницам! — отозвалась за забором Ирина, жена Георгия Негарэ. — С ума, видно, все посходили!

— Тоненьким да стройненьким они еще идут, брючки… А вот когда толстая и жирная, как хрюшка, натянет на себя штаны, глядеть тошно!..

Выставит на потеху мужикам свою преогромную, простите, задницу, хоть стой, хоть падай, ей-богу! — поддерживает Ирину Анцка, супруга Василе Суфлецелу.

Никэ, чтобы быть подальше от греха, нырнул в свою финскую сауну и дал волю смеху. — Здесь он показывал для меня некий спектакль, изображая поочередно то Анику, то Ирину, жену Георгия Негарэ, показывая, как она била поклоны в монастыре, замаливая свой грех, совершенный с мош Патрикеем, дедушкиным братом. Затем Никэ вдруг прекратил свое лицедейство, умолк, приложив палец к губам:

— Тсс… Это они, кажется, и за тебя взялись, промывают твои косточки.

Я приоткрыл дверь бани: любопытно все же узнать, что они там судачат про меня. От деревенских сплетниц можно наслушаться всякого. Но то, что услышал я сейчас, ни в какие ворота, уже не лезло. На чужой роток не накинешь платок, говорят люди. Все это так. Но всякой выдумке должен же быть какой-то мыслимый предел! А тут Ирина спрашивает Анику:

— А ты ничего не слышала о. старшем брате Никэ? Тебе ничего не рассказывал Василе? Из партейной-то школы выперли этого молодца… Бегал, вишь, нагишом по Москве, ну его и того…

— Да ну! Ах, боже ты мой! Так и бегал в чем мать родила? Да ты что, крестная?

— Сказывают, что поспорил, бился об заклад с другими студентами…

— О господи! Да что же это такое?.. В Москве милиции нету, что ли? Как это — нагишом да по улицам?"

— Ночью, говорят. Перепились."

— Ну, разве что по пьяной лавочке…

— Так мне рассказывали. А я-то думала, что ты лучше знаешь.

— Не знаю. Да лучше бы и вовсе не слышать про такое.

— А теперича его даже ни на какую работу не берут, боятся, что опять натворит чего-нибудь такого…

— Хотела было расспросить обо всем его мать, тетеньку Катанку, да побоялась…

— Как тут спросишь? Дело-то щекотливое, могет и обидеться, мать есть мать…

— Бедная, представляю, как она настрадалась после такой новости! Да и с младшим сыном ведь не все ладно: убежал из села родного — куда это годится. Непутевые они у нее какие-то, право! Такие сгонят прежде времени в могилу! — — А что слыхать про твоих ребят?

— Работают на угле, на старом месте. Зарабатывает хорошо… Прислали Василе моему гармошку, которая баяном прозывается. Прямо с Донбасса и прислали посылкой… Но какая от нее польза? Кто будет на ней играть? Василе?.. Да он однорукий!

— Лучше б прислали тебе кое-какого матерьяльчику. Отрезик какой ни то.

— Матерьялу теперь везде полно, хоть пруд пруди им. Написала, чтобы подбрасывали лучше деньжат. А с гармошкой нам нечего делать…

— Василе еще не пришел с почты?

— Нет, крестная, теперь он поздно приходит. Как ликвидировали наш район, трудно стало привозить почту. В хорошую погоду куда ни шло, но когда пойдут дожди…

— Это так. В хорошую-то погоду и автобусы ходят.

— Да и другие машины по сухой дороге бегают туда-сюда. А когда развезет, то даже новобранцев возят в район на тракторах. По лесной-то дороге в дождливую пору на автомобиле не проедешь.

— В распутицу и телеграммы идут из района по три дня.

— Василе сказывал, что скоро, вишь, восстановят наш район.

— Дай-то бог! Я тоже слышала такой разговор. Но когда это будет?

Правду говорят умные люди: упаси боже от того, чтобы затянулась твоя хворь до той поры, пока созреет виноград!..

— А было б очень хорошо, если б восстановили наш район! — мечтательно произнесла одна из собеседниц.

Женщины продолжали судачить и судачили б, наверно, еще очень долго, если б их не остановил дедушкин крик. Старик ворвался во двор откуда-то, как коршун, и заорал:

— Где топор? Я разрублю эту дырявую тыкву, какая у меня на плечах…

Забыл тут ремень!.. Теперь на мягкую подушку положу ноги, а эту голову-тыкву оставлю спать на ореховом корыте!.. Чтобы знала, старая развалюха, про свои обязанности, помнила бы, что надо, и не заставляла меня по многу раз бегать туда-сюда. Не голова — решето!.. Ничто не задерживается в ней!.. Надо же — забыть ремень от кацавейки!.. Тьфу, коровья образина!

Никэ куда-то убегает и сейчас же возвращается со злополучным ремнем.

Пытается успокоить старика. Но старика уже понесло, как норовистую лошадь, которой вожжа попала под хвост. Орет, клянется, что положит голову на плаху, чтобы не давала лишней работы его старым ногам. Вечно, мол, эта "тыква" что-нибудь да забудет. Из-за нее одну и ту же работу приходится делать множество раз.

Дедушка всполошился не напрасно, ибо ремень, его был бы бесценным приобретением для тех, кто скоблит свой подбородок по старинке опасной бритвой. Сработанный из настоящей кожи, он от долгого употребления был черный, как деготь, и скользкий, как стекло. Ничего не было лучше, чем поправить, "навести" бритвенное лезвие после того, как наточишь его на бруске. Словом, дедушка знал ему цену, а потому и поднял панику: с незапамятных времен он как зеницу ока хранил свой ремень.

— Вы что тут табунитесь, таращите свои зенки! — набросился он на Ирину Негарэ и Анику Суфлецелу, вынужденных прервать милую их сердцу беседу. — Может, и вы носите штаны?.. Аль никогда не видали мужского ремня и прибежали глянуть на него?.. Я натерпелся столько страху из-за него!.. До сих пор трещит голова, как расхристанная молотилка!..

Не имея решительно никаких секретов от людей, старик выкладывал им все, что скапливалось у него в голове и на сердце. Испытывая давнюю неприязнь ко всем, кто жил за лесом, то есть к жителям Чулука, он говорил им об этом прямо в глаза. Не мог простить им и того, что при дележе помещичьих угодий эти "дымари", эти "нищие" прихватили самые плодородные земли и создали на них богатейший совхоз. С этим, может быть, дедушка со временем и примирился бы, но вот того, что там женщины ходят в брюках, вынести уже не мог. А то, что еще и внука переманили к себе, увеличивало стариковский гнев до крайней степени. Богатые, шумел дед, в финских банях парятся, а еду для себя готовить не умеют. Кроме студня из молодого барашка других блюд и ее знают, не научились готовить. Не забыл обругать за глаза и своих дочерей, повыходивших замуж за "дымарей". Ругал на чем свет стоит и их храмовой праздник — день святой Марии. Угодил на злой стариковский язык и Василе Суфлецелу, который привел свою Анику тоже из этих мест.

— Не нашел черный баран невесты в своем селе! — кричал дедушка. — Она, ведьма, купила его за амфору вина и наплодила ему полный двор байстрючат. И внука моего купили за ломоть жирного чернозема. И он поддался, коровья образина!..

Покидая двор Никэ, дедушка с яростью хлопнул калиткой. Успокоился маленько лишь у своего колодца. Впрочем, ненадолго. Через минуту его вновь прорвало:

— Круглый год из-за дыма и тумана их села и не видать, а вот поди ж ты — черешни у этих проклятых "дымарей" поспевают раньше, чем у меня, на целых две недели!

Досталось и туману, и дыму, и черешням, которые будто не знают, где им родиться, как созревать; попутно — в какой уж раз! — обрушивался с бранью на дочерей, вышедших замуж за этих ненавистных для него "дымарей" и чужаков.

Больше всего перепадало Никэ, этому "предателю рода и племени", как выразился старик.

— Я как в воду глядел, когда говорил, что из этого паршивца непременно вырастет городской бубличник! — разорялся он.

Затем шли перечисления всех преступлений внука. Одно из них было, с точки зрения дедушки-, совершенно уж непростительным. Привез, возмущался старый ворчун, жену аж с берегов Дуная, а она, как верховая кобыла, оказалась бесплодной. Не может родить хотя бы одного байстрючонка, который порадовал бы старика на склоне его лет, под конец жизни. Устлала и завещала весь дом коврами, бездельница, заставляет всех разуваться у порога!.. Черта с два: нога почтенного старца и не ступит никогда за этот порог! Разве она не знает, что он с величайшим трудом развязывает шнурки, когда готовится ко сну в своей хибарке?! У него и без разувания, без этих проклятущих шнурков скрипят все кости, а ключица повреждена еще в молодые годы.

— Привередливый старикашка, — улыбается Никэ. — Только баня моя пришлась ему по душе.

Никэ с его характером нелегко вывести из равновесия. Его толстую кожу не проткнешь и цыганской иглой. Дедушкино буйство для Никэ вроде спектакля.

Вот и сейчас, возясь со своим мотоциклом, брат корчится от смеха, вспоминая трам-тарарам, поднятый неуживчивым стариком.

— Предлагал мне перебраться в его конуру! — хохочет Никэ. — Обещал научить кроильному искусству. Бондарничать и столярничать обещался научить.

Когда же я не принял его предложения и перебрался сюда, дедушка и тут не дает мне житья. Придирчиво следит, что я тут делаю, как веду хозяйство.

Боюсь, что в один прекрасный день он приволочет свое кроильное решето и установит в моей передней! Он уже приглядел в сенях, в одном углу, место для крупорушки…

— Перестал бы ты, Никэ, валять дурака, молоть языком! — пытался я остановить брата. — Довольно врать!

Никэ смотрел на меня в крайнем удивлении.

— Думаешь, вру? А ты спроси у родителей. Старик до сих пор бережет свою ручную мельничку, жерновок то есть, как редкую драгоценность. И решето хранит так же, хотя уже давно никто не пользуется им. Ни мельничка, ни решето никому теперь не нужны: отошло их время. Тем не менее дедушка продолжает ухаживать за своим инструментом. Сам уже не может поднять камень, чтоб сделать на нем новую насечку, на помощь себе зовет мош Петраке.

Водрузив на нос очки, целыми днями порою возится с тем камнем… Мою жену обозвал бездельницей, хотя она отвечает в совхозе за все финансовые дела, иной раз целыми ночами просиживает вместе с бухгалтерами над бумагами. Дома почти не бывает — некогда. Запасные ключи находятся у мош Петраке. А калитка не запирается. В наше отсутствие Петраке приходит и хозяйничает тут вовсю: поливает огород, пропалывает его. Приглядывает и за домом. Не забывает и своих соток, обрабатывает их. А чтобы не вступать в перепалку со своим старшим братом, не перечит ему, уступает во всем. Зная, как тот любит попариться в бане, готовит ее, греет воду, припасает мочалку и дубовый веник. Последнее время старый скандалист, точно селезень, постоянно полощется! Баней в основном он только и пользуется…