1

Занятый постоянными своими заботами, народ находит время и на то, чтобы позабавиться причудами самого древнего жителя Кукоары. Дедушка между тем был несокрушимо убежден, что это вовсе не причуды, что просто так, зазря, он ничего не делает и никаких пустых слов не говорит, то есть не болтает попусту. Будто строгий ревизор или инспектор, останавливается он чуть ли не у каждого двора и начинает по-своему оценивать обнаруженные им перемены: "Ну вот… Этот беш-майор построил себе не дом, а новую школу… Коровья образина!"

"Новой школой" дедушка называл большой просторный дом, каких теперь немало понастроено в Кукоаре, равно как и по всей Молдавии. И все-таки старик добавлял с досадой: ни у кого, мол, такого дома нет!.. Ишь, расхвастался! Иногда его страшно злили не новые дома, а железные ажурные ворота и высокие каменные погребицы посреди двора, и тогда старый придира ворчал: "Прежде люди учились на доктора, чтобы иметь кусок хлеба, а нынешние. — как их там?., мех… мехзаторы, моторщики разные, катаются в свое удовольствие на трескучих машинах и лопают кусок хлеба, намазанный толстым слоем масла!"

Когда он говорит про себя ли, вслух ли такие слова, то так и знай: дед остановился перед домом молодоженов. Новые семьи теперь по большей части составляются так: она учительница — он шофер; она врач — он тракторист, или комбайнер, или электрик, или высококвалифицированный рабочий с какого-нибудь ближайшего завода; этот последний ночует в селе, а днем сидит в кабине высоченного башенного крана, орудует там рычагами либо стоит у заводского станка.

Слов нет, село разительно изменилось, похорошело, как написал бы газетчик. Но почему же холодком, чем-то едва уловимым, нерадостным веет от его великолепия, внешней красоты? Почему при взгляде на красу эту в сердце твое непрошено вкрадывается легкая грусть, даже печаль? Все вроде бы есть в новом доме для человеческого благополучия: большая комната с модной, "современной", как ее называют, спальной мебелью; просторная, тоже "современная", гостиная. Газ. Вода. Электричество. Телевизор. Чего еще не хватает?.. Но чего-то все-таки не хватает, ежели в сердце закрадывается холодный сквознячок? А уж не отгородили ли эти красавцы дома людей друг от друга непроницаемой крепостной стеной? Имея узкую специальность, рабочий совхоза отрабатывает свои часы, возвращается домой, и до следующего утра его никто не видит. Людей на селе много, а почему-то ты не можешь избавиться от ощущения некоей пустоты. Без коровьего мыка, без овечьего и козьего блеяния, без кочетиного крика на заре, стожка сена или соломы в закутке, нередко даже без собачьего бреха во дворе — что же это за село такое? Не петух будит человека, а будильник, заведенный с вечера на определенный утренний час, чтоб человек этот не опоздал к автобусу и вовремя приехал к своему станку или башенному крану, на строительную ли площадку, на укладку асфальта, к печам, где калится кирпич или черепица, к автоматической линии на заводе или фабрике…

С той поры как ликвидирован район, захирел как-то и наш городок. Его жители продавали свои дома прямо-таки за мизерную цену, лишь бы только поскорее избавиться от них и перебраться в другое место. Из старых моих знакомых я повстречал возле парикмахерской только Фиму: он подкарауливал редких клиентов у входа в парк, который тоже был запущен и подметался лишь два раза в году: к Первому Мая и осенью, ко Дню урожая. Если кто-то и заходил в парикмахерскую Фимы, то это случалось в воскресенье, в базарный день. Вся культура в городке, покинутом соответствующими районными учреждениями, вертелась теперь возле этой самой парикмахерской да еще у кинотеатра. Тут можно наслушаться чего угодно: молодые обсуждали дела футбольные, старики и старушки вели разговор о кадушках для солений, о повидле из слив; иногда вспыхивали дискуссии вокруг — кроличьих ферм, клеток с попугаями и аквариумов с золотыми рыбками. Каждый парикмахер или инженер с консервного завода, с хлебопекарни, ликеро-водочного, строительного предприятий, с завода по изготовлению железных заборов и ворот и других — словом, все специалисты, оставшиеся еще в бывшем райцентре, обзавелись теперь кроликами, клетками с канарейками и попугаями, аквариумами с диковинными рыбками.

Дискуссии разгорались жарче, когда к парикмахерской или кинотеатру приходили городские фотографы. Фотомастер Шура мог с успехом заменить печатный орган, он был вроде живой газеты. Он запечатлевал на пленку все, что попадало в его объектив: эти сам-ые клетки с кроликами, попугаями и канарейками, аквариумы и прочее; бывал, разумеется, на всех свадьбах, мотался по всей округе, все видел, все слышал и был похож на торбу, наполненную до краев новостями. Его, как и волка, кормили ноги. Проникал всюду.

Как всякий провинциальный фотограф, Шура был чрезвычайно нахален. Из своих поездок никогда не возвращался с пустыми руками. Со свадебных и иных праздничных столов к нему каким-то таинственным образом перекочевывали преогромные бутыли с вином, покоившиеся в чуть заплесневелыд ивовых плетенках, водочные и коньячные посудины и всякого рода и размера пакетики с жареным и вареным мясом. И жил не тужил предприимчивый Шура, нимало не страдая от того, что родной городок превратился в жалкое захолустье.

Как бы там, однако, ни было, но именно этот городок обслуживал преобразившиеся и обновившиеся села и деревни, посылая в них своих мастеров для исправления телевизоров, холодильников, стиральных машин и прочих атрибутов современной цивилизации. Были в городе бригады и по ремонту дорог, по возведению домов, по сооружению уже помянутых мною ажурных ворот и заборов из железа — всеми этими делами ведал местный промкомбинат. Шифер и черепица для крыш — тоже его забота. В киосках продавался прескверный лимонад, а вот хлеб выпекался, как и прежде, превосходный — вкусный и душистый.

Коренные городские труженики по утрам уходили на свои рабочие места, а возвратясь, рано ложились спать. Бывшие же землепашцы, ставшие рабочими, вечерами уезжали на ночлег в свои села и деревни — так-то и мотались туда-сюда на автобусах и попутных грузовиках. Селения заливались электрическим светом, являющимся как бы отблеском пришедшей новизны, во всех окнах по ночам видны были голубые пятна телевизоров, накрепко привязавших к себе обитателей домов, Как бы заживо похоронивших их там. Никто не выйдет за калитку своей крепости, не обмолвится словом-другим с соседом, который тоже прикован к этому дьяволу-телевизору. Почти ничего не осталось от прежнего уклада. Все куда-то уезжали, откуда-то приезжали, электросвет зажигался и гас, как на стадионах или на строительных площадках.

Неделями я не мог встретить никого из тех, с кем можно было бы поговорить, отвести душу. Мне бы хоть какое-нибудь занятие, но и его нет: родительский двор давно опустел, обесскотинел. Вся моя забота состояла в том, чтобы я сидел дома и присматривал за дедушкой. Бесконечное чтение книг надоело, от телевизионных передач рябило в глазах. Поэтому я и радовался как дитя малое, когда приходил погостить к нам бадя Василе Суфлецелу: а вдруг, думаю, в его почтальонской сумке отыщется и для меня конверт. Но покамест не получил никаких вестей-новостей. Оставалось только сидеть и ждать. А у бади Василе было свое на уме. Застав меня дома, он сейчас же вопрошал:

— Ты не видал моих овечек?.. Правда ведь — не видал? Пойдем-ка, я покажу тебе их!..

Он говорил так, а глаза светились гордостью. И было отчего: овец в селе сильно поуменьшилось, а у бади Василе сохранилось семь овечек, которые к тому же были дойными.

— И годовалых поросят моих не видел? Хватал меня единственной рукой и почти силою волок через свой сад во двор, к закутку, где похрюкивали его годовалые кабаны.

— Ну, что скажешь?.. К весне наберут сотню?

Я пожал плечами, поскольку первый раз в своей жизни видел такую породу свиней. Сосед пояснил, что купил их на заводе. Поросята венгерские. Видя, что я разбираюсь в этом, как свинья в апельсинах, бадя Василе и не ждал от меня какого-либо определенного ответа. К тому же сам-то он отлично знал, какой вес наберут его "иностранцы" уже к рождеству.

— Зимой обязательно куплю еще парочку маленьких, — выкладывал Василе свои планы. — На Украине молодцы. Даром раздают с колхозных и совхозных ферм поросят колхозникам и рабочим. Сам видел в Одесской области. А у нас нужно покупать. И продают их нам дороговато. Правда, убытку не будет. Свинья хоть и прожорлива, но не разорит. Лопает все подряд; картофельные очистки, остатки от нашего обеда, разные там объедки, сыворотку от овечьего молока. А когда пойдут травы, запаривай для них лебеду, осот, молочай, крапиву, подбрось туда немножко отходов — уплетут за милую душу. Не заметишь, как вырастут, и на всю зиму ты опять со своим мясом. Недаром же говорится: кусочек от кусочка — телочка! Осенью и того проще: то кукурузное зернышко, то недозрелый початок, мелкая картошка, тыковка… Не успеешь оглянуться, а в нем уже под сотню килограммов… в поросенке, то есть!.. Одного заколешь к рождеству, другого — к пасхе. Ешь вволю собственную свининку. А лишнюю можно и на базар свезть — вот тебе и деньжонки! Рубль обернется сотнею! Во!

Двор свой бадя Василе держал в прежнем виде — не развел в нем виноградника, как делали другие. Огород и сад были у него отделены забором.

Показал он мне и то и другое. При этом вел себя чрезвычайно деликатно: не спрашивал, почему я сижу здесь, скучаю от безделья, растранжириваю попусту время. Возможно, и слышал бабью выдумку относительно мнимых моих похождений в Москве. Слышал, но не справлялся у меня, правда ли то, что я бегал по ночной столице нагишом. Словом, не лез в душу, не совал свой нос в чужую тарелку, как сказал бы мой дед.

— Ну что за порядок такой?! — рассуждал почтальон. — Когда у тебя много детишек и из-за них, паршивцев, ты не можешь работать в полную силу, заработок твой мизерный. А их, ребятишек то есть, надобно кормить, поить, обувать, одевать… Растить, одним словом… Но вот дети выросли — сами зарабатывают. У тебя же, их отца, появилась уйма времени, зарплата твоя резко возрастает, поскольку трудиться на обчество стал больше. А тебе ни обувать, ни одевать, ни кормить, окромя одной жены, больше некого. Какой же это, к дьяволу, порядок! Будь моя власть, я распорядился бы по-другому. Я сделал бы так, чтоб человек получал большую зарплату, когда у него малые дети. А когда они подрастут, обзаведутся собственными семьями, отделятся от родителей, зачем тебе она, большая-то зарплата?! Куда, скажем, мне ее девать?..

— Ну, хватит философствовать, бадя Василе! Чуток подбросили тебе к твоему почтальонскому окладу да инвалидную пенсию собес маленько увеличил — а ты уж и расхвастался, о каких-то новых законах толкуешь. Оставь-ка их тем, кто их принимает, а сам иди в избу: обед, наверное, остывает…

Все то время, пока мы с мужем Аники вели этот немудреный разговор, она, затаившись, внимательно слушала нас и зорко наблюдала за нами. Увидав, что мы собираемся отобедать у нее, метнулась с графинчиком к погребу.

Наполнившись холодным вином, графинчик этот сейчас же запотел, окинулся слезой, заигравшей на солнце. Ловко прихватив его за ледяное горлышко своею единственной проворной рукой, бадя Василе стал разливать белое, с золотистым оттенком вино по стаканам. Разливая, рассказывал, как он его делал, где, на каком склоне горы находится его небольшой виноградник, каким был прошлый год — благоприятным для винограда или нет, как созревал урожай. Заметив, что первый стакан уже опорожнен, а бадя Василе не спеша продолжает свое повествование, Аника выхватила из рук мужа графин.

— Монаха и то нельзя долго удерживать в гостях. А то заскучает и полезет к хозяйке на печку! — заметила она.

В переводе на простой человеческий язык это означало: нечего болтать й держать стаканы пустыми.

Теперь Аника наполняла их сама. Вино солнечно сверкало, шипело и пузырилось, как шампанское, тонкого стекла высокие стаканы тоже покрывались бисеринками влаги. Следя за тем, чтобы посудины наши не пустовали, хозяйка жаловалась на мужа:

— И талоны у него на бесплатный проезд есть, да разве моего муженька сдвинешь с места! До сих пор не собрался проведать сыновей в Донбассе!..

— Служба, Аника, у меня такая, не отпускает, — слабо защищался Василе.

— Плюнул бы ты на эту службу аль привязал ее к забору! Другие ездят.

Одних спекулянтов развелась пропасть. Носятся черт знает куда… Только ты сидишь, как наседка на яйцах!

— Объясняю тебе толком. Почта есть почта, ее не оставишь и не привяжешь к забору. День, ночь, стужа, слякоть, а почта должна работать.

— Сама бы поехала к сынкам, да вот связалась с этим проклятым ковром.

Мужа почта, а меня он, ковер, не пускает…

Аника нередко сетовала на то, что многие в ее родном селе живут по старинке, чураются всего нового, а сама не могла изменить прежним привычкам.

Держала овец, стригла их, пряла шерстяные нитки, устанавливала в избе ткацкий станок, ткала на нем ковры. Из шести сыновей, которых она рожала очередями (сперва — трех подряд, затем, после небольшой передышки, еще трех), в родительском доме остался один лишь мальчик школьного возраста.

Остальные поженились, отделились, разлетелись по белу свету. Дочерей у Аники не было. Но Аника продолжает ткать ковры. Каждый год ткет.

Бадя Василе не забывает похваливать женино рукоделье. Он вообще все хвалит у себя. Хвалит дом, телевизор в доме. Хвалит трех гусынь с выводками пушистых гусят, которые с жадностью набрасываются на свежий осот или молочай, вытряхнутый из мешка. Хвалит свой острый топор, может сорваться с места, выскочить куда-то и вернуться с плотничьим топориком. Хваля, перескакивает с одного предмета на другой. Потом вдруг задумается. И я вижу, что он силится что-то припомнить; не замечая того, мучает в руке кусочек мамалыги.

— К бензину меня теперь и калачом не заманишь! — встрепенувшись, решительно объявляет он. — Правда, с ликвидацией района ездить за почтой стало далековато. Но к бензину не вернусь ни за какие деньги!

А ведь когда-то он вовсю расхваливал свою работу и на бензозаправке.

Там он сидел на одном и том же месте круглый год, зимою и летом. Туда подъезжали грузовики и тракторы. Бадя Василе отпускал им бензин и солярку.

Зарплата у него была постоянной во все времена года. Чем не житье! Работенка что надо!.. Однако с каких-то пор у заправщика стала кружиться голова.

Доктора сказали баде Василе, чтобы поскорее убрался подальше от бензина и солярки. Получив на фронте контузию, бадя Василе долго мучился головной болью. В конце концов боль эта прекратилась, но бензиновые пары вновь возбудили ее.

— И я опять вернулся на почту, — рассказывал сосед. — На кой черт мне бензин и солярка! Не приведи господи иметь с ними дело! Возле той заправочной и трава не растет. Не поверишь — у меня даже борода начала редеть, волосы на голове стали выпадать. Еще немного — и облысел бы совсем, как та площадка у бензохранилища. Ходил бы с голым, как у Вырлана, черепом. Ей-богу!

Подобно ребенку, бадя Василе, похоже, верит в то, о чем говорит, забыв, что и голова, и подбородок у него обросли дикой густой волосней. Особенно борода выделялась, была точь-в-точь как черный войлок. Именно непомерная густота волос на голове и на подбородке бади Василе дала моему дедушке повод прозвать соседа Арапом. Такому человеку вряд ли стоит опасаться того, что облысеет; эта беда будет обходить его стороной до самого смертного часа.

Что бы ни хвалил бадя Василе, он хвалил совершенно искренне, с наивностью ребенка, несокрушимо убежденного в том, что является обладателем самой лучшей игрушки на свете, что ни у кого таких игрушек нет и быть не может. Исключительное жизнелюбие руководило этим чернобородым мужиком. И каким счастливым должен быть человек, которому почти все нравилось в жизни на грешной нашей земле! Он был доволен, и доволен сполна тем, что имел, тем, чего достиг в жизни, тем, что сделал своей единственной рукой.

— С некоторых пор мамалыга стала редкой пищей. Иные уже забыли, что есть ее надо, пока горячая, — говорила между тем Аника и поторапливала нас: — Ешьте, ешьте же поскорее. Холодная мамалыга — это уже не еда, никакого вкуса в ней нету.

Бадя Василе поддержал жену:

— Давай отведаем. Эта мамалыга из нашей кукурузы, из желтой. Лучше нее не бывает. Белая, совхозная, водяниста, только на корм скоту и годится.

Мамалыгу он мог бы и не хвалить; она сама хвалила себя, была золотисто-желтой, как апельсин. Когда ее освободили от полотенца и разрезали ниткой, по всей избе повеяло теплым, душистым степным запахом, вобравшим в себя ароматы множества разных трав. Мы трапезничали в касамаре, в горнице, потому что другая комната почти целиком была занята ткацким станком Аники.

Хозяйка распахнула оба окна, и ветер легонько колыхал занавески, принося с улицы то свежий воздух, то зной жаркого дня. Нельзя было оторвать глаз от занавесок, украшенных цветными вышивками, и я любовался ими, наслаждаясь и дуновением ветерка, прилетевшего с полей и дальних лесов.

Домой я не торопился. Любое изменение в моем нынешнем положении могло явиться лишь из сумки почтальона, то есть от бади Василе. Впрочем, сегодня на рассвете отца вызвали в Калараш, новый райцентр, так что мог и он привезти оттуда какие-то известия для меня. Но я не питал на это особых надежд. Отца вместе с директором, секретарем парткома и главным агрономом часто вызывали в район, но никаких новостей оттуда вместе с ними ко мне не приходило. Сидеть же дома в одиночестве было невыносимо тяжко, даже думать было лень; свинцовая полудремота наваливалась на голову, реальный мир в коротких сновидениях перемежался с нереальным, призрачным. Чего я тут жду?

Может быть, Никэ был прав, когда однажды сказал мне, чтобы я не сгонялся без толку по селу, по совхозным полям, лесам и виноградникам, как бездомный брддяга? Но брат ведь знает, что я нахожусь у партии в резерве, что жду назначения, что когда-то же должна решиться моя судьба, что те, от кого зависит это решение, не забыли про меня?! Нечего, говорю мысленно сам себе, размагничиваться, распускать нюни. В конце концов обо мне вспомнят.

Тем, кто ждет назначений, околачиваясь в столице, в Кишиневе, еще тяжелее: они живут в гостиницах месяцами. Хорошо, если не женаты, а каково семейным?

На "временную" зарплату не снимешь квартиру, кишка тонка! А в городе не то что еду, но и водичку надо покупать…

Но нельзя не согласиться с Никэ. Я и без его напоминаний хорошо знал, что подгоряне не любят тех, кто слоняется без дела, да и кто их любит?!

Сам-то Никэ был при деле, при почетной должности и, верно, переживал за своего старшего брата. Кровь людская — не водица, это знают все. Бабьи сплетни и наговоры на мой счет слышал, конечно, и Никэ, и ему было и обидно и больно. Может быть, и он в какую-то минуту был готов поверить, что меня выгнали из школы за хулиганство и теперь не доверяют никакой должности?

Может быть, брат наслушался еще чего-нибудь, что похлестче бегания голышом по Москве. Худая молва быстронога. Она бежит и оповещает всех своим звоном, как колокольчик или тронка на шее овцы… Черт бы их всех побрал, кадровиков, пора бы им уж вспомнить обо мне, чтобы люди не тыкали в меня пальцем, чтоб не сидел трутнем на шее родителей. Но мне и самому не следовало бы лезть людям на глаза — сидел бы дома, как узник, в гордом одиночестве, в добровольном заточении…

Однако отец рассуждал по-иному. Такие вопросы он решал просто: если ты никого не убил, никого не обокрал, никому не причинил зла — тебе нечего прятаться от людей! Он убежден был в том, что мое уединение вызвало б еще больше кривотолков, невероятных догадок и диких бабьих сочинений. А так, что ж, пускай посудачат деревенские сплетницы, надоест языками молоть — займутся своими делами. Только и всего!

Мама, великий мудрец и хранитель нашего очага, одним разом положила конец этой семейной дискуссии;

— Мотыгу из рук у него никто не отымет. Никому она теперь не нужна, потому что сейчас каждый норовит схватить карандаш. Так что перестаньте переливать из пустого в порожнее!

Мама была довольна, что постоянно видит меня возле себя, в своем доме.

Ведь Никэ ее покинул, а для кого же она старалась? Для кого покрыла избу новым шифером, прибрала горницу изнутри, помыла окна, понавешала нарядных занавесок? Для кого?! Не возьмет же все это с собой в могилу! Сколько молодых парней поубежало в города — пора бы кому-то из них вернуться на родную землю!

Не могу сказать, чтобы мои частые прогулки избавляли меня от чувства неприкаянности, отгоняли невеселые мысли о собственной судьбе. Вся совхозная земля теперь представляла собою сплошные виноградники, шпалерно раскинувшиеся во все стороны, насколько хватало глаз. Проволочные струны, натянутые меж белых бетонных столбов, убегали, казалось, в какую-то бесконечную даль. Кто и когда натянул их на эти несокрушимые колки, понять трудно, потому что на виноградниках я не видел ни единой живой души. В прежние времена тут от зари до зари суетился бы сельский люд, всем хватило бы работы. Сколько я ни ждал, чтобы хоть кого-нибудь увидеть тут, так и не дождался. Исчез народ. Не мелькают белыми пятнами холстяные штаны и рубахи.

Никто не подвязывает лозу. Не видно было овечки или теленка на приколе на межах. Не было и телег с лошадьми в конце виноградника. Не слышно было ни девичьих песен, ни визга, ни хохота, вообще — никаких голосов. Я попытался чудодейственною силой памяти вызвать из недалекого прошлого живые его картины, чтобы увидеть, скажем, старика с кувшином воды для сборщиков винограда, гулкие винные чаны — для меня не было лучшей музыки, чем звон этих чанов на перекладных повозках!.. Мне хотелось увидеть и то, как чей-либо отец отчитывает маленького сынишку, чтобы не вертелся около чана с коркою испеченного мамой хлеба: попади хоть крошка от ржаного хлеба в чан, вино за одну ночь вспучится так, что вышибет пробку и выскочит на землю все до единой капли, выплеснется, как молоко из чугуна, забытого хозяйкой на раскаленной плите. Замешанный на дрожжах, хлеб и сам действует на вино как дрожжи. Этого-то как раз и боится мужик, отгоняя прочь от кадки мальца с коркою хлеба… Как сладко сбилось бы мое сердце, если б я увидел хотя бы одного земляка, склонившегося над суслом, чтобы дуть пену и попробовать, отведать молодого вина нового урожая!..

Все это теперь видела лишь моя память, но не чаза. Пришедшая в эти края техника смыла прежнюю картину. Вместо людей нет-нет да и появится трактор, пробежит по междурядью и исчезнет. И снова рябит в глазах от проволоки и белых бетонных столбов, аккуратно, по-солдатски выстроившихся в бесконечные ряды. Промелькнул трактор с культиватором, после него иногда появлялся другой — с механическим опрыскивателем; этот тянул за собой длинный сине-зеленый шлейф превращенной в туман ядовитой жидкости. Случалось все-таки иногда, что я заставал на плантациях и стайку девчонок. Они срезали с кустов верхние зеленые побеги, а свою работу так и называли: "зеленая подрезка". Одеты девчата были. по-городскому. Я не знал ни одну из них, так же как и они не знали меня, не интересовались мною. Мне же хотелось обратиться к ним пушкинскими словами: "Здравствуй, племя, младое, незнакомое!.."

Однажды в дальнем конце виноградника я наткнулся и на специалистов. Их было трое: директор, главный агроном и бригадир, коим оказался мой отец. Они вальяжно улеглись у стога сена. На земле перед ними на белом полотенце лежали ломтики свежей овечьей брынзы, несколько здоровенных луковиц, раздетых донага, краюха домашнего хлеба и, разумеется, две бутыли белого вина. Увидев меня, страшно обрадовались.

— Ура! Дорогой гость объявился! — возгласил директор, вскакивая. — Не будем тут валяться. А ну, товарищи, забирай еду и вино, марш к машине!

В несколько минут мы уже перебрались на полянку, в глубинку леса.

Трапезничали в прохладе.

Позже я рассказал про этот случай баде Василе Суфлецелу. Он выслушал меня, казалось, без всякого интереса. Зато его хозяйка не промолчала. Аника сейчас же принялась промывать косточки руководителям совхоза:

— Зазнались, пресытились! — бушевала она. — Им уж не сидится под стогом сена!

У бади Василе была лишь единственная претензия к руководителям: они соорудили новый колодец посреди виноградника, а это, по понятиям бади Василе, неправильно. Колодец должен быть у дороги, чтобы любой прохожий мог напиться.

Видел и я этот колодец. Если бы можно было привезти его в Москву, он явился бы прекрасным экспонатом на сельскохозяйственной выставке. Длинное горло колодца забетонировано, а верхняя его часть исполнена каким-то скульптором-художником в виде большой чаши. Над нею стоял на длиннющих ногах аист, сваренный из обрезков нержавеющего металла. Издали это изображение напоминало натурального черногуза, ноги которого упирались в край чаши, а шея заменяла колодезный журавель, клюв железной птицы — крюк для бадьи.

— Красота тоже должна служить людям, — ворчал Василе. — На кой он, тот колодец, ежели из него не черпают воду? Задохнется, протухнет — кому нужен такой?..

Наверное, бадя Василе отыскал бы и другие мотивы, чтобы побранить руководителей, но во двор пригнали овец, и хозяин пошел доить их.

2

— Я всегда говорил, что пустая башка на торбу только и годится! — ругался отец, продолжая вести, с кем-то, вероятно, не оконченную еще полемику.

Признаться, я давно не видел его таким разгневанным. Он выходил из себя в те времена, когда виноградники зарастали сорняками, а районные власти заставляли председателей колхозов высаживать в траншеях лимонные черенки и самые плодородные поля засевать кок-сагызом; односельчане же думали, что эта несусветная чушь придумана отцом. Люди рассуждали так: лишь круглый дурак сеет ветер на своем поле. И они были правы, люди. Но что делать председателю? Он ведь находился как бы между молотом и наковальней: тут, на селе, тебя проклинает народ, а в районе — сыплют выговор за выговором на твою несчастную голову за то, что лимонные саженцы повымерзли, а из хиленького кок-сагыза получался каучук, как из хреновины тяж. Курам на смех вся эта затея, но смеялись-то над отцом не куры, а люди, и ох как несладок был этот смех!

Теперь отец вроде бы не находился на "главной линии огня", поскольку на его попечении была лишь одна бригада. За нее отвечать легче. Однако когда в совхозе создали профсоюзную организацию, бедного Костаке избрали председателем месткома. На, практике это означало, что он должен был вместе с "директором и секретарем парткома нести ответственность за весь совхоз-завод, выезжать в район, где со всех троих "снимали стружку" за какие-нибудь промашки в сложном хозяйстве. На этот рай, похоже, промашка была серьезной, коль вместе с руководящей троицей вызывали и председателя сельсовета. Соответственной была и толщина "стружки". Потому-то и разбушевался, так мой родитель.

— Я говорил им, — кричал он, грозя кому-то кулаком, — что не нужен Кукоаре этот ресторан. Не послушались! А вот теперь…

В прежние годы мама в таких случаях становилась на сторону мужа, переживала вместе с ним его неприятности. А теперь вот смеется над ним, будто хочет позлить хозяина. При каждой его вспышке, сопровождаемой особенно крепким, соленым словцом, она подскакивает на месте, как дедушка, да еще и приговаривает:

— Так вам и надо! Поделом!.. Дали, значит, прикурить?! Давно пора… А то понатыкали этих ресторанов по всем лесам, и все им мало!.. Скоро и ветряные мельницы в рестораны переделаете!..

"Ну, очнулся и в ней бес", — думает отец. А я удивляюсь: когда это мама успела все приметить своими будто бы кроткими голубыми глазами? И рестораны не скрылись от ее взора!

Что до меня; то я был прямо-таки очарован новым увлечением земляков.

Многие дороги теперь украшены преогромными бочками, но бочками лишь с виду: изнутри — это ресторан либо винная распивочная с круглыми столиками на высоких ножках и настоящими бочонками по краям. Иные рестораны бочки были так велики, что под ними помещались подвалы для хранения вина и других разных припасов. Там и сям глаз твой может приметить и совсем крошечные ресторанчики-беседки в виде избушек на курьих ножках с интригующими названиями, как-то: "Дубовая роща", "У бочонка", "Пристанище гайдуков", по соседству с этим, последним, просто "Бригадный дом" — творцу этого питейного заведения не хватило фантазии. Ну как было не восхититься сказочными этими теремами мне, который не в такие уж далекие времена спал на райкомовских столах, подложив под голову газетные подшивки, или на лавках в каком-нибудь отдаленном селении. Мне, который не смел мечтать даже о малюсеньком гостиничном номере, о простой железной койке или раскладушке на захудалом постоялом дворе?!

Сейчас, после годов учения в Москве, я вернулся вроде бы в совершенно иной, неведомый доселе мир. Чуть ли не от всех сел и деревень к районным центрам тянулись "дороги с твердым покрытием" — так местные руководители называли шоссе; на равных отрезках располагались автобусные остановки, а на конечных пунктах — станции, тоже автобусные: покупай билет и катись в любом направлении. Бегали туда-сюда по этим дорогам и легковые такси, подмигивая кому-то своим зеленым глазком. Почти во всех селениях даже улицы были заасфальтированы, а в богатых — справа и слева, вдоль домов, тянулись еще и тротуары…

Столь разительные перемены действовали ошеломляюще. Они были так кричащи, так бросались в глаза, будто специально пришли для того, чтобы подчеркнуть собою лишения и убогость прежних лет. Мог ли я, подобно матери, бунтовать против ресторанов? Я, который видел земляков, выходящих на работу, как на праздник, в хорошей одежде; идеальную чистоту на виноградных плантациях; ослепительно белые халатики на доярках; породистых телят, потягивающих молочко из установок, имитирующих коровье вымя, — не только молоко, но еще какой-то питательный раствор, богатый витаминами?.. Видел я и то, как на фермах в определенное время животные принимают горячие ванны.

Видел в некоторых хозяйствах "родильные дома" для стельных коров… И сделано все это руками сельских тружеников. Отчего же для них самих-то не построить, не возвести что-нибудь такое, где б они могли отдохнуть, повеселиться? Разве они этого не заслужили? Разве ради нынешних благ не прошли они терний неустройств, бесконечных экспериментов, ошибок, перегибов, неизбежных при радикальной ломке старого?..

Словом, я не видел ничего худого в этих забавных теремах и бочках, в которых приютились ресторанчики и уголки-беседки. Сельскому жителю, равно как и городскому, тоже надо иметь место, где б он мог посидеть с бокалом вина и отвести душу в милой ли сердцу беседе с товарищем по работе, с приехавшим ли погостить другом. Пускай в моей Кукоаре будут и гостиница, и торговый центр. А что плохого в том, ежели ресторан разместится в ветряной мельнице?! Разве будет лучше, если она развалится, рассыплется в прах и исчезнет из памяти тех, которым вовсе недурно было бы помнить, как жили их предки, как добывали хлеб насущный, как умоляли всевышнего, чтобы дал ветерка для вращения мельничных крыл?! "Крылатые" рестораны уже появились на Украине, в прибалтийских республиках. Старина, она тоже должна работать на современность, на нынешний день!..

Все это я пытаюсь растолковать матери. Горячую мою речь она выслушала с непонятным, подозрительным спокойствием. Глаза ее при этом снисходительно улыбались, сверля меня голубыми буравчиками. Дождавшись, когда я замолчал, подала и свой голос:

— Валяй, сынок, радуйся!.. Хлопай в ладошки!.. Можешь и красный цветок воткнуть в шляпу!" Пожалуйста. Только не горячись так. Неужели тебе нравится, что отец устроил трактир в нашей мельнице?..

— Не я его устроил! — не стерпел отец. — И ты это хорошо знаешь!

Перепалка разгорается с новой силой. И удивительно: с малых лет я только и слышал одни проклятия по поводу этой же мельницы, хотя сама-то она едва ли заслуживала нареканий. Вся ее вина состояла в том, что она выросла на дороге по пути к нашему винограднику и пересекла этот путь так, что отвозить урожай мои родители должны были окольным путем, который малость подлиннее прежнего. Когда и этот путь — поглотили другие виноградные угодья, наше оказалось совершенно изолированным, точно на островке: подъезжать на телеге к нему было нельзя, корзины с виноградом надобно было носить на плечах, воспользовавшись узкой тропинкой, проложенной пешеходами возле самой мельницы. Но вскоре и тропинка исчезла. Не выдержав конкуренции, владелец мельницы закрыл ее, предоставив четырехкрылое свое сооружение воробьям, галкам и голубям, которые и выводили там потомство. Пространство вокруг мельницы хозяин распахал и на бывшей залежной земле, обильно удобренной конским навозом, получал богатый урожай картофеля. Через картофельное поле он, понятно, ходить никому не разрешал. Не разрешал ходить и через коноплю, которая приходила на смену картофелю в порядке, так сказать, севооборота.

Впрочем, за определенную плату хозяин мог все-таки пропустить через свой огород и быстро сообразил, что взимаемый им таким образом "налог" приносит ему доход куда больший, чем умолкшая навечно мельница.

Теперь она вновь обрушилась на голову отца. Совхозное начальство переоборудовало ее под ресторан. Отец был решительным противником этой затеи. И, может быть, потому, что мельница никогда не приносила ему счастья.

На черта ему сдался ресторан? Что у него, других забот нету?!

— Всё эти гайдуки придумали! — возмущался отец.

Из его же слов я узнал, что наш лесной край кинематографисты избрали для съемок фильмов из жизни гайдуков: лучшего места для гайдукского царства не сыскать во всей Молдавии. В сравнительно короткий срок киноадминистраторы восстановили мельницу. Обили, обшили ее новыми досками, "оперили" крылья, поправили главный, становой столб, к которому крепились все вращающиеся сочленения, — тут киногайдуки и разыгрывали свои разудалые веселые пиршества.

При отъезде последней киноэкспедиции руководителям совхоза и пришла в голову идея дать новое назначение мельнице, то есть переделать ее в ресторан. Когда еще, думал директор, приедут сюда киношники? Не все же фильмы должны быть о гайдуках?.. Будем строить ресторан!

Идея была горячо поддержана. Ресторан открыли, — Что ж… Иной раз баба и на кочерге пляшет до упаду! — прокомментировал это событие дедушка.

В экзотический ресторан почему-то не пускали учителей. Объясняли эту дискриминацию тем, что мясо и прочие припасы ресторан получал от совхоза, а школьные служащие не являются рабочими хозяйства, так что… В общем, ресторанные двери захлопывались перед носами преподавателей. Чем это кончилось, нетрудно догадаться. Учителя, особенно холостяки, подняли такой шум, что не приведи господи! И понять их возмущение можно. Кто же, кричали преподаватели, ходит вместе с учениками на уборку урожая с совхозных виноградников? Кто снимает яблоки? Кто, взбираясь на деревья, достает их с самых немыслимых вершин? Разве не молодые преподаватели?..

Едва избавившись от шумливых бородатых артистов-гайдуков, Кукоара увидела и услышала своих юных бородачей, то есть молодых преподавателей, которые мало чем отличались от исполнителей гайдуцких ролей и были, пожалуй, еще шумливей тех. Не долго думая, они разослали во все концы, во все инстанции гневные петиции, одну из них направили в "Правду". Найдя гнев юных воспитателей подрастающего поколения основательным, главная газета страны опубликовала их письмо. Что тут началось! Не только на весь район, на республику — на всю страну оскандалились кукоаровские руководители, хотя письмо-заметочка в "Правде" была так мала, что ее даже пропустил мимо глаз почтальон бадя Василе Суфлецелу. Лишь после того как вызванные в район директор, председатель месткома, секретарь парткома и председатель сельсовета получили хорошенькую взбучку, номер газеты стал переходить из рук в руки как редчайшая находка. Отовсюду посыпались советы, предложения, как поступить, что сделать со злополучной мельницей-рестораном. Получившим выволочку руководителям, естественно, хотелось поскорее избавиться от нее, и они не прочь были передать сооружение кооперативу.

Кооператив, однако, заупрямился, найдя, что ресторан этот окажется непременно убыточным. Потребкооперативщики были правы. По всем лесам и по всем дорогам красовались у них "памятники", напоминавшие строения давно минувших времен, не хватало еще мельницы-ресторана в затерянном в глухомани селе! Не хватало того, чтоб и там жарили шашлыки из свинины, как во всех без исключения подобных заведениях! Многим это постоянное блюдо так "надоело, что им не то что есть, но и глядеть было тошно на него. Отсюда и убыток.

Были неприятности и другого порядка. Большей частью экзотические ресторанчики были разбросаны по лесным дорогам и полянам, на больших расстояниях от сел, и трудно было найти женщин, которые пошли бы работать в них. Кому ж охота торчать в лесу до полуночи, иногда до третьих петухов, а потом возвращаться в темноте домой, рискуя встретиться с хулиганьем? Иных все-таки удавалось уговорить, и они обслуживали лесной ресторанчик, а за полночь робко, ощупью пробирались к своему селу, крепко сжимая ручонку ребенка, которого часто не на кого было оставить дома.

Водки и вина в таких ресторанчиках было преизбыточно, и они не переводились. Зато ассортимент кушаний был до крайности убог. Не хватало поваров и поварих, способных из ничего сотворить нечто и чрезвычайно вкусное, и завлекательное с виду. Говорится же в народе: хорошую хозяйку узнаешь по цвету поджаренного мяса. Из доброй половины быка и никудышная стряпуха сготовит вкусный борщ. Нынешние работники общепита иных блюд и не знают, помимо мяса, начисто забыв, что множество превкусных вещей можно приготовить и из других продуктов. Дело дошло до того, что традиционно молдавская еда исчезла со всех столов. Появление на них в редких случаях простой мамалыги вызывает у людей восторженные возгласы, словно бы люди эти встретились с невидалью. Такой же редкостью стали и плацинды, и многие другие кушанья.

Если б завлекающие глаз рестораны и ресторанчики располагались близ деревень и сел и к их обслуживанию привлекались домашние хозяйки, для которых сложили бы деревенские же печи да снабдили б их мешками с мукой, луком, картофелем, орехами, дали б побольше брынзы, укропа, фасоли, солений, раскрепостили стряпух от железобетонных прейскурантов и бухгалтерских выкладок, тогда, глядишь, и убытка не было б, даже осточертевший всем шашлык выглядел бы по-иному в окружении других блюд, тогда никто бы и не вспомнил о бифштексе по-английски. Но, видно, преодолеть свино-шашлычную калькуляцию куда труднее, чем принять решение о закрытии ресторана в нашей мельнице."

После всеобщего переполоха, — вызванного появлением помянутой выше заметки, поспешил и я в мельничный ресторан, названный, очевидно, в честь кинематографистов "Мельницей гайдуков". По всему было ясно, что жить этому гайдуцкому прибежищу осталось недолго, — потому я и заторопился посмотреть на него в последний раз. Если не сделать это теперь, то придется увидеть мельницу разве что в кинокартине. Мне же было жаль с ней расставаться. В пору моего детства таких мельниц насчитывалось семь штук. Стояли они, выстроившись в ровный ряд на вершине холма, во время работы дружно и согласно размахивали крыльями, как солдаты руками в походе. В ветреную погоду крылья были дырявыми, а при слабом ветре к ним пришивались дополнительные дощатые щиты. Когда с помолом зерна кончали, мельницы переставали вертеть крыльями и молчаливо ожидали, когда к ним опять потянутся телеги с хлебом. Но и тогда, когда бездействовали, они все равно были нужны как некая постоянная величина, без которой немыслима жизнь села или деревни. Потом "Ветрянки" на моих же глазах стали исчезать одна за другой. Умирали медленно и, стоя, как старые или больные деревья.

Под напором железа и пара не устояли и наши деревянные мельницы, пали, как солдаты в неравном бою. Пали у нас, исчезли бесследно и во множестве других селений.Иногда люди и не замечали их исчезновения: стояли — и вдруг не стоят, словно испарились. Однако у времени бывают свои причуды. В какой-то час оно, время, будто бы почувствовало, что ему чего-то не хватает.

Может быть, оно, как и мы, затосковало о старине? А может, тут другое, более важное и глубокое? Не являются ли те мельницы вехами, по которым память времени возвращается в далекое прошлое, чтобы, сверившись с ним, продолжать свое поступательное движение более верным путем, с меньшими ошибками? Кто знает?..

Как бы там ни было, но в виде ресторана, закусочной, распивочной тут и там, точно грибы после теплого дождя, будто тени минувшего, начали возникать ветряные мельницы, шатры, кибитки, бункеры со старинной утварью и принадлежностями для виноделия. И не только внешне ресторанчики напоминали старину, но и изнутри: стены их были завешаны нарядными самоткаными коврами, а полы устланы тоже самоткаными дорожками, в простенках стояли глиняные кувшины; оркестр составлялся из народных инструментов, а сами музыканты выходили в старинных национальных костюмах; певцы и певицы, а также официантки были облачены в расшитые, расписные рубахи, штаны, кофты и юбки.

Даже приготовленные блюда нередко носили- отголоски давно минувшего: "борщ гайдука", "жаркое гайдуков", "жаркое по-домашнему" и тому подобное. На поверку борщ оказывался обыкновенным, общепитовским, а все тот же жирный свиной шашлык обрел лишь заманчивые названия."

Тем не менее я направил свои стопы к "Мельнице гайдуков", то есть к ветряной мельнице, той самой, которую сейчас поминал недобрым словом отец и которая дала маме повод язвительно посмеяться над мужем. Мне почему-то казалось, что в кукоаровском ресторане кроме свиного шашлыка, сладких рогаликов и печений подают что-то еще по-вкуснее и посытнее: иначе зачем бы местным учителям ломиться в него и так яростно воевать за право посещать это заведение?! Не было бы решительно никакой необходимости ставить у дверей и часового (им оказался мош Петраке, дедушкин брат). Часовой ревностно исполнял свои обязанности. Если перед ним был рабочий совхоза, мош Петраке делал шаг в сторону и пропускал посетителя под гайдуцкий кров. Но ежели видел, что в ресторан вознамерился войти работник не их хозяйства, то, преградив ему дорогу, вежливо объяснял;

— Здесь питаются только совхозные механизаторы и прочие. Вы уж не обижайтесь, но я получил на этот счет строжайшее указание.

К дверному косяку у мош Петраке была прислонена здоровенная пастушья дубинка — единственное его оружие, приготовленное, видать, на случай ночного штурма непрошеных гостей либо для тех, кто попытался бы игнорировать малоразборчивое бормотание старика: мош Петраке так и не смог вернуть своей речи членораздельность с тех пор, как отведал германских газов в первую мировую войну.

Ко мне строгий часовой не применил своей власти: как-никак я был его внучатым племянником, в жилах наших струилась родственная кровь. Могло быть и так, что старик не сразу сообразил, к какой категории меня отнести. Кто знает? Может, после долгих лет учебы я вернулся в родное село, чтобы работать в совхозе каким-нибудь начальником над начальниками или после отпуска руководить всеми из района. "Директива", полученная мош Петраке, предписывала, чтобы районных работников он пропускал в ресторан незамедлительно, не чиня им никаких препятствий. Думаю, что совершенно безграмотному часовому трудно было разобраться, кто есть кто. Если б руководителям совхоза пришла в голову простейшая мысль снабдить своих людей специальными пропусками в ресторан, то мош Петраке пришлось бы передать свое оружие, то есть дубинку, кому-то другому, ибо прочесть написанное в пропуске он все равно не смог бы. Кажется, в душе-то он не прочь был оставить свой пост: сдержанному по натуре, стыдливому, вежливому человеку мучительно, совестно было останавливать человека перед дверью и учинять ему допрос.

Меня мош Петраке встретил с великой радостью, может быть, еще и потому, что превращенная в ресторан мельница когда-то принадлежала нашей семье и что для меня не было большего удовольствия, чем взбегать по лестнице и смотреть, как мужики вносят наверх мешки с зерном и высыпают его в большой деревянный ковш, похожий на бункер у нынешних комбайнов. По высветленной множеством ног лестнице я стремительно спускался вниз, чтобы поглядеть, как течет струйка муки по желобку в ларь либо в растопыренный мешок. Любопытно было видеть и то, как от просеянной муки отделяются отруби, которые идут потом на корм скоту и птице. Особенную же радость моим глазам доставляла пшеничная мука-сеянка, потому что она была редкостью: ее готовили либо для поминок по умершим, либо для свадьбы.

Много хлопот для мош Петраке доставлял я в ту далекую пору: он должен был приглядывать за мною, следить, как бы этот дьяволенок не угодил в барабан или не сломал ногу на ступеньках лестницы. По вечерам все время окликал меня, искал по всем углам с "летучею мышью" в руках (это такой фонарь, который обычно висел над жерновами). "Ну где же ты, куда нырнул, мышонок паршивый?" — вопрошал мош Петраке, и когда ему удавалось изловить меня, он погружал меня в мешок: пускай, мол, посидит там маленько. А когда на улице была метель и холод проникал через щели внутрь мельницы, мош Петраке устраивал для меня постель из мешков, еще теплых от только что помолотой муки. Мука пахла поджаренным хлебом, и я наслаждался ее запахом.

Нередко я засыпал в такой постели.

Еще мне очень нравилось вертеться возле отца и мош Петраке, когда они чинили мельницу. Теперь-то я понимаю, что взрослым не особенно нравилось, что я кручусь у их ног и сыплю на их головы вопрос за вопросом, поскольку находился в возрасте "почемучек". Почему, спрашивал я, толстый, как бочка, дубовый столб, на котором держится все сооружение, называется "томаром"?

Почему дощатые щиты, прикрепляемые к крыльям мельницы при слабом ветре, зовутся "задвижками"? Почему зубья у большого колеса делаются из сухого ясеневого бревна, а вал с гнездами, в которые входят зубья, — из толстого и тоже сухого ствола кизила? Почему выемка в барабане называется "гнездом"?

Почему плата за помол берется с каждой меры, и это называется "уюмом"?

Почему деревянное приспособление, с помощью которого поворачивается для лучшего вращения крыл на ветру вся мельница, зовут "козлом", когда оно вовсе и не похоже на козла?.. Мне хотелось побольше узнать и о чертях, и я спрашивал, где же они прячутся на мельнице, почему я их не вижу, а бабушка говорила, что их тут тьма-тьмущая, что их больше, чем мешков с зерном, — ну где же они?!

Всякий раз, когда нужно было повернуть мельницу навстречу ветру, я выскакивал вместе с отцом и мош Петраке на улицу. Делали мы это часто, потому что ветер то и дело менял направление. При этом я спрашивал, почему ветер дует то с одной, то сдругой стороны. Почему, почему, почему?.. Тысяча раз "почему"! Отец и мош Петраке не сердились, терпеливо отвечали и отгоняли меня только тогда, когда набивали зубцы на каменных жерновах: осколки могли попасть мне в лицо. Мне же до смерти хотелось посмотреть, как сыплются искры из-под зубила. По душе мне было и другое зрелище: иной раз сильный ветер срывал щиток с мельничного крыла и отбрасывал его далеко в сторону. С верхнего этажа мне смешно было видеть, как, увязая в сугробе, мош Петраке и отец пытаются изловить убегающий от них щит. Мне нравилось решительно все, связанное с нашей мельницей. Нравилось наблюдать, как отец закрепляет ее, ставит "на прикол", когда нет помола, как длинным тяжеленным ключом запирает замок. Когда ветер был постоянным и умеренным и работа шла хорошо, мы все усаживались на мешки с горячей мукой и слушали, как вращается главный вал, как разговаривают все мельничные сочленения. То были минуты отдохновения: развязывались торбинки, из них извлекались домашняя еда и бурдючок с теплым кипяченым вином. Трапеза была тихой, умиротворяющей. При плохой работе мельницы не было вокруг нас мешков с теплой мукой, внутри помещения остужалось так, что замерзал хлеб в торбах. Мне же и мерзлый нравился, я откусывал по кусочку и получал удовольствие, как от сосульки, свисающей ранней весною с крыши дома или сарая. Но все же было лучше, когда все вокруг заставлено теплыми мешками, они и еду твою сохраняли теплой; тепло как-то было и на душе, тепло и весело. При подходящем ветре мельницу не останавливали и ночью. С вечера и до утра в ней толпился народ. Люди трудились, посмеиваясь друг над другом. Большая часть насмешек приходилась на долю Тудоса Врабиоюл-Воробья за то, что тот уж очень труслив, боится идти на мельницу через кладбище, делает большой круг, чтобы только не видеть крестов на могилках. В свое оправдание твердит, что собственными глазами видел однажды вышедшего из могилы мертвеца с цигаркой во рту. Слушая, мужики потешались над чудаком, уверяли, что не мертвеца он видел, а лунное отражение на стеклышке креста за железной оградой покойного помещика Драгана. Но Тудос стоял на своем. Его страх иногда передавался и мне, случалось, что и я поплотнее прижимался к отцовским штанам в ночное время либо втискивался между отцом и мош Петраке, когда возвращались домой через кладбище. Иной раз, прячась за отцовской спиной, я все-таки выглядывал: не увижу ли того мертвеца с цигаркой во рту. Сердце при этом сжималось до размера блохи, готовое, казалось, выпрыгнуть по-блошиному же из грудной клетки. Однако никогда ничего не видел. Один только чугунный барин Драган неподвижно торчал на одном и том же месте с ненастоящей цигаркой в губах.

Издали он похож был на огромного медведя с папиросой, и это страшно пугало меня.

Иной ночью отцу и мош Пётраке приходилось по нескольку раз поворачивать мельницу, чтобы она оказалась в лучшем положении относительно переменчивого ветра. А когда погода устанавливалась, отец принимался за починку своих валенок, так как новые русские валенки во времена румынской оккупации купить было негде. Летом, чтобы их не источили вконец личинки моли, отец хранил валенки в бочке с золой. Принимаясь за починку, отец обрушивался с матерной руганью на румынских королей. "Даже такой мелочи, как валенки, и то у них, паршивых, нету!" — бушевал родитель, и понять его было можно: зимой на мельнице без такой обувки, как валенки, долго не просидишь, окоченеют сперва ноги, а от них — и все тело. Меня отец пытался обогреть тем, что засовывал в мои шерстяные носки пучки сена. А мош Петраке, так тот запихивал в свою обувку, перевязанную проволокой, чуть не целую охапку соломы. Больше всех страдал от холода, конечно же, отец. Поправляя мельницу, таская наверх мешки с зерном, он сильно потел, а присев отдохнуть, тут же начинал мерзнуть.

Посылая проклятия румынским монархам, он сбрасывал с себя сапоги и натягивал на ноги валенки, чиненые-перечиненые, так что уж и невозможно представить, какими же они были, когда явились впервые на свет божий. В помощь валенкам появлялся овечий тулупчик, набрасываемый отцом на плечи, — так-то и воевал он с холодом. Однажды так вымотался этим одеванием и переодеванием, что до срока закрыл мельницу.

Дул сильный ветер, мело. В снежной замяти ничего не было видно. Не виден был даже церковный купол; в гуле и свисте вьюги гасился собачий лай.

Стоя у мельничного дышла — длиннющего бревна, чтобы с помощью "козла" поворачивать мельницу, сообразуясь с направлением ветра, отец и мош Петраке решали, в какую сторону пойти. Вспомнили, сколько раз поворачивали мельницу, сколько и куда дул ветер, пригляделись, как поставлено ими дышло, и в конце концов порешили, что будет вернее, если идти в плоскости этого направляющего бревна. Отец прикрыл меня полой своего тулупа, ворча:

— Не мог поспать дома на теплой лежанке?! От чертенят, что ли, научился шляться по ночам по такой погоде? Теперь иди дрожи как цуцик и помалкивай!

Добродушно отчитывал меня до тел пор, пока не дошли до высоченных сугробов снега у телеграфных столбов. Первым на них наткнулся мош Петраке.

Пораженный таким открытием, ахнул:

— Не зря, видно, вспомнились черти. Они нас попутали. Мы ведь идем совсем в другую сторону!

— Черт сначала Отбил нам с тобой память, бадя Петраке! — отозвался отец. — Мы забыли, что повернули мельницу еще раз, и дышло своим чертенячьим хвостом указывало нам, дуракам, дорогу в сторону от села!…

— А говорили, что на нашей мельнице нет чертей?! — пискнул и я, коченея от холода.

— И ты прицепился, как репейник! — шуганул на меня отец. — Показал бы я тебе, где черти ночуют!..

Наткнувшись на чье-то гумно со стожком сена, согрелись там малость и повернули обратно, теперь уже взяв верное направление к селу.

Я не рассердился на отца за его брань. Под отцовским тулупчиком мне было тепло, а отец к тому же рассказывал мош Петраке интересную историю, приключившуюся с ним во время одной зимней поездки. Повествовал о том, как сбился с дороги и всю ночь крутился на санях на Ходжинештском холме. А когда рассвело, то оказалось, что мучил он лошадей на одном и том же месте, на меже, отделяющей наше поле от Ходжинештского. Слушая, мош Петраке поддакивал. В зимнюю непогодь, уверял он, по ночам хозяйничают бесы. Это они всюду крутят своими, хвостами и путают людей, сбивают их с дороги, в особенности на межах, разделяющих селения: ведь там ничейная земля, нечистые духи и захватывают ее. Там никто их не потревожит…

— А ты что так жмешься ко мне, сынок? Аль соскучился? Или очень уж любишь отца?! — весело вскричал мой родитель, когда, приближаясь к дому, мы шли мимо могил на кладбище. — А может, струсил, как Тудос Врабиоюл-Воробей?.. Может, и ты видишь покойника с цигаркой во рту?

Отец продолжал смеяться, когда мош Петраке уже открывал наши ворота. Но я все еще крепко держался за отца и все поглядывал назад.

С тех пор будто не так уж много времени прошло, а как все изменилось!

Непохожей стала на прежнюю наша мельница. Сильно постарел мош Петраке. Он водил меня по диковинному ресторану, украшенному коврами и дорожками, столами со старинными подсвечниками, в гнездах которых торчали претолстые свечи. Глиняные и деревянные кувшины, горшки и тарелки висели на стенах. На некоторых столах лежали подносы и блюда с плациндами. Вместо стульев повсюду были расставлены бочоночки днищами вверх, то есть на попа. Солонки были выточены из дерева в форме козликов, похожих на те, что помогали поворачивать нашу мельницу.

Сопровождаемый мош Петраке, я поднимался наверх, к засыпному ковшу. Но то был не ковш, а его бутафорское изображение из легких дощечек. Тут вокруг главного мельничного колеса с его ощеренными зубьями опять расставлены столы. И возле жерновов тоже. Были понатыканы всюду, где отыскивалась хотя самая малая площадка или находился свободный уголок. В общем, настоящий двухэтажный ресторан, каковой увидишь далеко не в каждом городе. И при всем при этом — ни души. Пустой, как каса маре или музей без посетителей. Зато верхний этаж был отличным наблюдательным пунктом. Я стою там, осматриваю окрестности, и куда б ни глянул — везде ровные ряды совхозных виноградников.

Ряды, ряды, ряды. Голова кружится от них, в глазах пестрит. Бегут в бесконечную даль белые столбики с подвязанной к ним лозой. Бегут, раскинувшись шпалерами от края и до края. Бегут, бегут, как строчки раскрытой перед тобой огромной книги, которую надо еще прочесть. Бегут…

3

В дни моего вынужденного безделья и бесцельного прохаживания по селу я сравнительно быстро пригляделся ко всему, глаз свыкся с новшествами и как бы уж и не замечал их. Однако новость за новостью приходили отовсюду. Так, тетка Аника, супружница тишайшего бади Василе, заглянувши к нам, обратилась к моему отцу с неожиданным вопросом:

— Вы, бадица Костя, уж, наверное, знаете, почему захотели отравить Сулака?

— Кто хотел его отравить? — вытаращил глаза отец.

— Как кто?.. Известное дело — артистка!

— Откуда ты это взяла?

— Аль не замечаешь, что он уже давно не выступает по телевизору?

— Таким образом, мой ночной кросс нагишом по Москве дополнился другой столь же "достоверной" новостью — отравлением Сулака. Но что поделаешь?

Иногда не хотел бы верить, да поверишь, поскольку выдуманные истории нередко соседствуют или тесно переплетаются с невыдуманными. Мог бы, к примеру, я поверить в то, что Илие Унгуряну В каждый простенок своего нового дома "вмазал" по огромному зеркалу, что изба его напоминала теперь городскую парикмахерскую? Было б еще ничего, если б эти зеркала украшали дом изнутри, а то ведь поставил их Илие Унгуряну с наружной стороны, и шоферы проклинали выдумщика, поскольку зеркала эти ослепляли их, затрудняя видеть дорогу и вести машину. А Унгуряяу не сам придумал такую обшивку для нового своего жилища. Он подглядел ее в одном селе где-то аж на берегу Прута. В странном том селении все избы были с зеркалами снаружи, и жили в них цыгане, которые не хотели быть похожими на молдаван, рисовать на стенах оленей, ставить на подоконниках горшки с цветами. Чем-то же надо было отличиться — вот и отличились…

Но то цыгане. Зачем бы Илие Унгуряну вводить такую моду?! Теперь его поносили на чем свет стоит не только шоферы и трактористы, тыкавшиеся сослепу в чужие заборы и ворота, но и прохожие, по глазам которых бил яркий свет, отраженный унгуря-новскими зеркалами.

Но село остается селом. Без фантастических выдумок и сплетен оно бы не прожило и дня. Но куда ж все-таки оно идет, движется, куда держит путь свой нынешнее село? Ведь помимо знакомых мне придумок и чудачеств происходили какие-то глубинные изменения, не во всем и не всегда понятные мне. Мельница для конопли и льна, домашняя маслобойка, мотовило и ткацкий станок, вязальные спицы — все это умирало на моих глазах вместе со старухами.

Коноплю и лен никто уже не сеял. Веретена исчезли вовсе или пылились где-то на чердаках или в заброшенных кладовках и сараях. Пропали начисто семена душистого рыпака вместе с ароматным маслом, добываемым из этого растения, то есть из его семян. В постные дни, когда по религиозным соображениям люди не ели скоромного, для детишек было самым вкусным "бычье молоко". Оно изготовлялось из смешанных семян рыпака, конопли и льна. Истолченная в ступе и смоченная кипятком, смесь эта становилась белой, как молоко, и таким же, если не более вкусным и питательным. Кому хоть раз довелось отведать этого "блюда", тот до конца дней не забудет его! А теперь если б какому-то пытливому ученому вздумалось выяснить, какими же витаминами было богато "молоко быка", откуда брался его вкус, он бы не смог этого сделать, как нельзя воскресить редкие виды растений и животных, которых вовремя не занесли в Красную книгу. А ведь не исключено, что в той придуманной народом истолченной смеси семян рыпака, льна и конопли таились как раз именно те ценные вещества, которые непременно должны входить в рацион человека — А серп, который вместе с молотом стал символом нашей державной власти, символом революции?! Он постоянно находится на красных наших знаменах и гербах всех советских республик. Но выросло целое поколение, которое не держало его в руках и не знает, как им пользоваться. Добрый, незаменимый друг и помощник землепашца на протяжении веков, серп исчез во всех хозяйствах, его не продают ни в каких магазинах, потому что не изготовляют ни на каких фабриках и заводах. Возможно, последний цыган-кузнец отстукивает молоточком свой век в шатре — один только он мог мастерить серп, сыны и внуки его уже не будут этого делать…

Серп!… Казалось, какое мне дело до него?.. Но почему же я все-таки думаю о нем? Думаю и удивляюсь тому, с какою легкостью современное село забывает про свои древние обычаи, привычки, про утварь, без которой было не обойтись, про еду, вкуснее которой, думается, и не найти ни в каких самых изысканных ресторанах и гастрономах, и про многое другое, освященное долгими годами крестьянского житья-бытья. В нашем совхозе-заводе исчезла даже кукуруза (это в молдавском-то селе!). Она ютится на жалких сотках приусадебных участков некоторых моих односельчан. Исчезли тыквы, росшие прежде в кукурузном междурядье: срежут кукурузные стебли — на поле останутся одни созревающие и радующие глаз своей пестротой, своими нарядами тыквы. До глубокой осени крестьянин по очереди свозил с поля урожай одного, другого, третьего. Земля использовалась сполна. Кукуруза росла вместе с тыквами, ячмень сеялся вместе с семенами чеснока, а когда созревал и убирался с поля, на его месте сквозь обработанную стерню вырастал байб . Таким образом, с одной и той же нивы к осени собирался второй урожай — урожай маленьких луковок чеснока, который не делился на дольки и был очень удобен для посадки будущей весною или той же осенью под зиму… Куда все это подевалось? И умеет ли кто-нибудь из, молодых сейчас владеть плугом? Да что там плуг!… Мотыгой хотя бы?! Помрут старики и старухи, вместе с ними канут во всепоглощающую Лету и плуг, и соха, и мотыга, и многое другое, что составляло суть бытия земледельца.

Исчезнет и его искусство. Ведь вроде бы простое, немудреное дело — прополка, но и она требует сноровки, равно как и владение серпом на пшеничном, ржаном ли поле. Умелая рука одним неуловимым движением пройдется мотыгой так, что срежет, как бритвой, сорняк возле самого стебля кукурузы, не повредив его нисколько. А неумелая заодно с вредным растением смахнет и злаковое. Если не смахнет, так повредит, и растение не пойдет в рост, а будет чахнуть, хиреть — какой уж от него урожай! Чего доброго, неумелый пропольщик может еще тяпнуть мотыгой и по своим пальцам — такое тоже бывает, и не так уж редко!

Впрочем, молодым теперь нечего бояться мотыги. Никто из них не держит ее в руках, оставив этот древний инструмент для стариков и старух, которые еще помахивают им на своих огородишках. В совхозе-заводе женщины и девушки идут на иной труд, прежде считавшийся мужским: подрезают виноградники, делают прививки лозы на совхозных питомниках, причем наловчились так, что прививают и прямо в стебель, и в очко, то есть в глазок. Делают свое дело по научным нормативам, как на фабрике, будто и вправду находятся в городе, на заводе. Нет только конвейера, не видно и потока рабочих, сменяющих друг друга: одни идут на завод, другие уходят с завода, текут, как встречные реки. А тут с вершины холма хорошо еще, если увидишь два-три трактора с опрыскивателями или культиваторами да небольшую стайку женщин и девчат на питомниках. Машины, узкая специализация, агропромышленная интеграция оголили поля от людей.

Пустынным казалось и само село. Чтобы убедиться, не вымерло ли оно вовсе, я выходил каждое воскресенье или в какой-то иной праздничный день на совхозный стадион. Только тут успокаивался: на футбол, на другие состязания, на азартную игру, когда победитель получает в качестве вознаграждения целого барана, приходило все село. Стало быть, моя Кукоара жила, трудилась, веселилась. Исчезли игры в лапту, в чушки, в городки, в чижика и другие простейшие крестьянские состязания. На смену им пришли футбол, волейбол.

Пришла вольная борьба, сулившая победителю барана.

Безлюдье на полях и на сельских улицах поначалу пугало, удручало меня, а стадион, словно мудрый лекарь, хорошо врачевал мои душевные раны.

Под тяжестью постоянных забот о бригадных виноградниках отец то и дело запрокидывал голову и с тревогою всматривался в небеса. Изучал тучи, стараясь загодя распознать, какая из них несет лишь дождь, а какая — с градом. Если туча кромешно черна, а над нею клубится что-то зловеще-белое, напоминающее снежные вершины гор, то так и знай: через минуту-другую на землю низвергнется град, в шуме дождя выделится дробный частый стук, будто сами боги рассердились на грешную землю и обстреливают ее из сотен пулеметов.

Со временем отец научился безошибочно определять, какая из надвигающихся туч беременна градом. Если видел такую, то не покидал виноградника, словно мот отвратить как-то от него беду, заслонить своим телом. Оставался на плантации и в воскресенье, не торопился на стадион, чтобы выяснить, какая из футбольных команд выиграла матч и кто победил в вольной борьбе, кому достанется в качестве приза баран — последнее отца интересовало больше всего. В погожие дни его никто не удержал бы ни в поле, ни дома: бежал на стадион, как легкомысленный юноша. При этом торопил и меня, чтоб не опоздать и по возможности занять лучшие места. Трибун не было, и опоздавший мог оказаться далеко от арены, где шло сражение. Ему, опоздавшему, оставалось только созерцать спины впереди стоящих, вставать на цыпочки, вертеть головой, отыскивая просвет в живой этой стене.

Призовой баран почти всегда доставался Илие Унгуряну. И немудрено: кто же мог сокрушить такого верзилу? Ведь он, сердешный, не может подобрать по росту ни одежды, ни обуви даже в магазине, который и открыт-то для таких вот добрых мо-лодцев в Кишиневе и наречен соответственно: "Богатырь". Когда, готовясь к схватке, Илие Унгуряну раздевался и выходил на круг, нельзя было оторвать глаз от него: на груди, на спине, на плечах и руках мускулы могуче шевелились и играли, как тугие узлы на корабельных канатах. Женщины, чтобы скрыть зависть, давали волю злым своим языкам — кричали Мариуце, жене Илие:

— Эй, Мариуца!" И ты не боишься жить с этим медведем?! Он, милая, придавит! Ха-ха-ха! Убегай от него, покуда не задушил!

— Не задушит! Он у меня ласковый! — отвечала Мариуца, смеясь, не забывая придерживать своих дочек за флотские воротнички, чтоб не убежали на площадку и не помешали отцу в его борьбе. Если б сама она и захотела, то сверкающие счастьем глаза ее не позволили б скрыть того, с каким удовольствием глядела она сейчас на своего красавца мужа, этого будто вылитого из бронзы атлета.

Илие выходил на арену первым и, поигрывая могучей мускулатурой, как бы говорил: "Ну, кто тут самый храбрый? — Выходи на ковер. Жду!" Но охотников было — негусто. Парни толпились, подталкивали друг друга, подзадоривали: "А ну, давай, давай!" Нерешительно раздевался лишь какой-нибудь один, да и то с видом обреченного.

Георге Негарэ, подталкивая отца в бок, говорил ему:

— Эх, капитан Костя! Сбросить бы мне десятка два-три годков, я б показал этому хвастунишке Илие!." Помнишь, чай, как я подымал одною рукою две винтовки за концы стволов? И не всей рукой, а только двумя пальцами.

Георге Негарэ говорил сущую правду. Во всей Кукоаре лишь несколько человек могли поднять винтовку, ухватившись за конец ствола, а Негарэ поднимал две, и действительно лишь двумя пальцами. Теперь он приходил на стадион и, кажется, более, чем другие, любовался игрою Унгуряновой мускулатуры. В этот раз он пришел с женою и дочерьми и с грустью человека, у которого молодость осталась где-то далеко позади, смотрел на предохранительные соломенные маты, матрацы и ковры. Да, постарел Георге Негарэ. Печально и нежно глядел он на ребятишек, которые сновали в толпе, кувыркались на травке; какие-то из них уже вцепились, начали борьбу раньше взрослых: а один, сделав сальто-мортале, перепрыгнул через соломенные маты.

Разумеется, на озорников покрикивали, прогоняли их с арены, чтоб не мешали настоящим борцам. Строгий судья (а им был сам председатель сельсовета) носился по стадиону и беспрерывно дудел в свою дудку, отгонял маленьких дьяволят прежде всего от барана: ведь овцы в винодельческом совхозе-заводе тоже становились редкостью, потому-то ребятишки и липли к этому живому кубку, к барану, значит. Один совал ему пучок свежей травы, другой — ку-, сочек хлеба, третий — конфетку, и каждый норовил погладить по шерстке на спине, потрогать мордочку, всяк ласкал как мог. Баран покорно ждал своей участи и был, конечно, грустен; в эту минуту он чем-то напоминал стоявшего неподалеку Георге Негарэ. От жары, от овечьей ли печали, но глаза барана слезились. Что ждет его впереди? Как распорядится его судьбой победитель?..

Те немногие, кто все-таки решил выйти на борьбу, должны были сперва помериться силою между собою и, только таким образом добраться до решающей схватки с главным силачом, то есть с Илие Унгуряну. Оказавшийся положенным на обе лопатки обязан был встать, снять красный пояс, передать его другому бойцу, а сам вернуться к своей обычной одежде.

Основной соперник Илие в этот день отсутствовал: на машине "скорой помощи" он отвозил больного аж в Кишинев. Илие не из тех, кто мог бы обрадоваться такому обстоятельству. Он хотел завоевать свой приз в честной борьбе, а потому и ждал результата схватки последней пары с видом скучающего льва. И глаза его были печально-равнодушны, как у барана, который достанется лишь ему, Илие, и никому другому.

На ковре пыхтели учитель физкультуры и тракторист — последний был из соседнего села, но женился на девушке из Кукоары, построил тут дом и теперь вот решил посостязаться с учителем, который помимо физкультуры преподавал в нашей школе еще и военное дело.

Победил учитель, мучительно-трудно, но победил. Физически тракторист был сильнее его, но техника вольной борьбы была, конечно, на стороне учителя. Побежденный, товарищ Илие по работе в тракторном парке, как бы в недоумении пожал плечами, но пояс снял с себя спокойно и с очевидным удовольствием передал его Илие, подмигнув при этом: "Держи, браток, намни бока этому ученому зазнайке!.. Но все-таки будь внимателен, не дай обмануть себя! Он, учителишка этот, больно уж ловок!"

Толпа волною прихлынула, подступила к самой арене, некоторые чуть было не оказались на ковре. Рев стоял невообразимый. Судья в тщетной попытке водворить тишину и порядок непрерывно то свистел, то дудел в дудку. В шуме и толкотне поначалу никто не обратил внимания на безусого паренька, который вынырнул из толпы и предстал перед Илие.

— Ты что, Колицэ? Не хочешь ли помериться силой с дядей Илие? — снисходительно улыбнулся Унгуряну. — А не рановато ли тебе, малыш? Куда торопишься?

Только теперь стадион выжидательно притих — смелость паренька поразила всех., Георге Негарэ побледнел от страха: отважный юноша был его внуком, приехавшим недавно на каникулы. Но мать героя (а ею была Вика Негарэ) была совершенно спокойна. Глядя на сына, она улыбалась, глаза ее так и светились гордостью за него. Может быть, материнское сердце безошибочно определило, что ничего худого с Колицэ не произойдет? Так оно или не так, но Вика вся была как бы облита солнечной радостью. Женщина средних лет, малость измученная на работе, она была в эту минуту прекрасна, просто красавица, какой не была и в юные свои, самые цветущие лета.

Немигаючи смотрел я то на нее, то на сына и не верил глазам своим. Ведь когда-то я носил на руках этого Колицэ. Удивлялся, какой он легонький. От него пахло материнским молоком.

И вот сосунок стал уже студентом, приехал в родное село на каникулы и добровольно вызвался на борьбу с таким великаном, как Илие Унгуряну!..

"Колицей зовут. Николай, значит", — шевелилось в моей голове. Еще я думал о том, что, встретив парня где-нибудь на дороге, ни за что не подумал бы, что это сын Вики. А сейчас глядел, как он спокойно и уверенно стоит на краю ковра. Стоит и ждет, когда его позовут в центр круга, где тотчас же окажется в железных объятьях Илие Унгуряну. Судя по всему, Колицэ пришел на стадион прямо из дому, уже в спортивном костюме с собственным красным поясом, а потому и находился в полной боевой готовности. Вид его был солиден, исполнен достоинства и уверенности. Высокий, как все в роду Негарэ, голубоглазый, с тонкими, по-девичьи изогнутыми бровями, взятыми явно от матери, с чуть проступавшим нежным румянцем на щеках, Колицэ был великолепен. Едва приметная ироническая усмешка таилась и в широко открытых глазах и в уголках губ.

Между тем Илие боролся с учителем, стараясь поймать его в свои железные руки-клешни, и, должно быть, удивлялся про себя, что это ему никак не удается: физкультурник увертывался, выскальзывал, как угорь, словно бы все его тело было смазано гусиным жиром. Но учитель боролся из последних сил, обливался потом, и видно было, что его хватит ненадолго; чтобы продержаться лишнюю минуту, он все чаще выкатывался за ковер. Свисток неумолимого судьи, председателя сельсовета, не давал передышки, возвращал его на середину круга. Когда учитель был водворен в центр в десятый, кажется, уж раз, Илие удалось, наконец, захватить его и, как перышко куриное, взметнуть вверх, в воздух.

Учитель смешно сучил ногами, но то были его последние судорожные усилия: Илие намертво зажал его в своих лапищах и, лишь насладившись беспомощностью противника, кинул его на ковер. Сдается, что учитель сам поспешил лечь на обе лопатки из опасения, что великан грохнется на него и раздавит, как лягушонка. Во всяком случае, побежденный не торопился подняться на ноги и, раскинув руки, лежал на ковре неподвижно.

Друзья Унгуряну не долго думая принесли барана и водрузили его на бычью шею победителя как огромный воротник.

Однако пронзительный свисток судьи вернул и парней, и барана на прежнее место. Председатель всем своим строгим видом показывал, что состязание не окончено, что предстоит еще один поединок, решающий, венчающий спортивный праздник.

Сперва бойцы некоторое время лишь присматривались друг к другу, как бы примериваясь. Илие оглядывал своего нового, совершенно неожиданного противника с ног до головы, стараясь определить его силу. Колицэ медленно вышел на середину ковра. Обычно в таких случаях любой борец не позволял своему противнику схватить себя за пояс. А Колицэ позволил и стоял перед Унгуряну неподвижно, как завороженный. Но стоило Илие попытаться поднять его вверх, как мгновенно одна нога Колицэ, точно багром, подцепляла ногу Унгуряну, и гора мяса и мускулов рушилась наземь. Илие вскакивал, будто разъяренный раненый бык на испанской корриде, в упор смотрел на юного противника:

— Ага!.. Тебя в городе научили таким приемам!

В глазах Илие метались молнии. Всем своим видом он показывал, что Колицэ нечего ждать от него пощады. Оскорбленная гордость, престижная амбиция встали на дыбы, Илие был прямо-таки взбешен. В эту минуту он никак уж не мог вспомнить о том, что для амбиции нужна еще и соответствующая ей амуниция. Для вольной борьбы у бедного Унгуряну, кроме непомерной физической силы, не было никаких других ресурсов, то есть техники, которая даже слабому учителю дала возможность долго держаться на ковре. Илие не успел и сообразить, как это могло случиться, но уже вторично оказался распластанным на земле, побывав до этого и в воздухе.

Колицэ, однако, не торопился класть противника на обе лопатки: сделал это под восторженный вопль толпы лишь при третьем приеме. Дружки Унгуряну явно приуныли. Сам же Илие поднялся, с достоинством истинного спортсмена пожал Колицэ руку, а механизаторам крикнул:

— Несите сюда барана!.. Чего ждете?!

— Он же не наш рабочий. Нету у него права выигрывать совхозного барана! — отвечали удрученные болельщики.

— Несите, вам говорят! — повторил Илие строже.

В этот спор принужден был вмешаться судья. Он взял сторону болельщиков Унгуряну, сказав, что право на выигрыш барана, действительно, имеют только работники совхоза. Участвовать, мол, в состязаниях могут все: студенты, учителя, кто угодно. Но баран совхозный, и он может быть вручен совхозному работнику. И только.

— Но Колицэ наш же, кукоаровский! — кричали женщины. Как существа, превыше всего ставящие человеческую справедливость, они не могли не вступиться за студента.

— Да, это верно. Колицэ наш парень, сельский! — пытался успокоить их судья. — Но ведь сейчас-то он у нас не работает, а учится в Кишиневе, на факультете физкультуры!

— Ну и что с того? — не сдавались женщины, все более накаляясь гневом. — Он выиграл барана и должен получить его. А вы отняли!

Кто знает, чем бы закончился этот сыр-бор, как завершилась бы эта история. К женщинам присоединились старики, которым у последнего порога сам бог велел стоять за правду. А правда — это они хорошо понимали — в данном случае была, конечно же, за студентом. В криках, шуме и суете никто и не заметил, как Колицэ покинул стадион. Лишь в последнюю минуту его увидел Унгуряну и не стал долго размышлять, а, подхватив злополучного барана, помчался вслед за Колицэ. Дружки-приятели устремились за ним, по пути он начал их отчитывать. В помощь себе старался заполучить и меня, оказавшегося поблизости:

— Растолкуйте же им, Федор Константинович!.. Где они нашли такой закон, чтобы победитель был лишен своего приза? Ну! Скажите этим балбесам, что такого закона не было и нет!

Я, право, не знал, что сказать этому благородному рыцарю, потому что понятия не имел, какие правила игры мог выработать для своего стадиона совхоз. И откровенно признался в этом. Но, видно, Илие и не особенно нуждался в моих советах. Настигнув Колицэ возле дикой черешни, у кладбища, он водрузил на шею парня барана, шлепнув давешнего противника по спине своей ручищей.

— Бери, Колицэ!.. Ну, парень, хорошо же ты знаешь эти городские приемчики!.. Черт бы тебя побрал совсем!.. А я-то думал, как схвачу, так и затрещат твои косточки цыплячьи!.. А ты… вон ты какой!..

Оставив Колицэ, Илие повернулся к его матери:

— А ну, кума Виктория, есть в твоем доме шампуры для шашлыка? Или ты думаешь, что я оставлю этого барана для ваших овец?

— Конечно. Сейчас же и отправим его в нашу отару! — смеялась Вика.

— Вот как!.. Ну что ж… Придется сбегать за моими шампурами! — заметил Илие.

— Неси, неси! Не съедим мы твоих шампуров! — развеселился и мош Георге Негарэ. — А выпивка будет?

— А кто поставит вино? — продолжал веселую игру Илие.

— Это что же, я должен его ставить? Внук скормит, стравит вам свой приз, а его дед разорится еще и своим вином? Так, что ли?! — строил из себя обиженного Георге Негарэ. Он говорил так, а сам весь светился радостью и гордостью за своего внука, сокрушившего самого сильного человека на селе.

Тем временем Илие отдавал распоряжения своим приятелям: одного посылал к себе домой за шампурами и древесным углем, другого — за мангалом, третьего — еще за чем-то. После этого принялся ругать руководителей совхоза, прежде всего моего отца — председателя месткома, за то, что до сих пор не приобрели новые медные трубы для совхозного оркестра.

— Обещаниями отделываются! — шумел Илие. — В Министерстве культуры обещают… В совхозе обещают… все обещают, и никто ничего не делает!..

— Послушай, Илие, — ехидно прищурившись, заметил Георге Негарэ. — Проигравши барана, не хочешь ли ты вольную борьбу поменять на тромбон?

— Это уж мое дело! Могу и на тромбоне играть! — буркнул обиженный Илие Унгуряну.

Он давно уж не был ни заведующим сельским клубом, ни секретарем комсомольской организации, так что заботу об оркестре возложил на себя добровольно. Душу выматывал у руководителей совхоза. Готов был оседлать свой трактор и поехать в Кишинев, чтоб получить-таки у работников Министерства культуры трубы и другие музыкальные инструменты для оркестра. Их ему обещали давно, еще в ту пору, когда Илие был завклубом, а потом секретарем комсомольской организации, тогда, стало быть, когда Илие обрывал цветы в чужих палисадниках для своей Мариуцы и мазал дегтем ворота у девушек-гордячек, которые не приходили по вечерам в его клуб.

4

С тех пор как "сосватала" отца на пенсию, мама старается не попадаться ему на глаза, не идет на конфронтацию. Даже на кладбище пробирается окольным путем, а не через большие церковные ворота, хорошо видные из дедушкиной халупы. Проникает к могилкам через маленькую калитку, с противоположной стороны кладбища. Сейчас она пришла сюда, чтобы помочь мне отыскать бугорок, под которым покоится бабушка. Стыдно признаться, но я не мог вспомнить ни года и дня ее рождения, ни года и дня смерти. Неужели и моя память стала дырявой, как дедушкино решето?.. И то сказать, все мы, нынешние грамотеи, стараемся разгрузить свою голову и перепоручаем бумажке то, что у прежних поколений кукоаровцев делала цепкая память. Что бы мы, нынешние, делали, если бы по всем дорогам, во всех кабинетах, на всех стенах, даже на кухнях не висели печатные календари? Многие потеряли бы счет дням, позабывали бы все праздники!

Не бог весть какой грамотей мой отец, но и он, просыпаясь на заре, первым делом срывал верхний листочек календаря и прочитывал его с обеих сторон от строки до строки, прочитывал вслух, чтобы слышала и мама. Чего только не узнавал он из этих крошечных листочков! Биографии ученых, медицинские советы, гастрономические курьезы, действия тех или иных лекарственных трав, всякие другие чудеса и открытия нынешнего века. Узнав все, что нужно было знать о знаменитом ученом, мама должна была еще прослушать стихи или новеллу, посвященные ему же. После этой информации, ставшей вроде обязательной утренней молитвы, отец берет зеркальце и стакан с горячей водой. Бреется и тщательно вытирает мыльную пену с бритвенного лезвия только что прочитанным, "отработанным", стало быть, листочком календаря. Мама о чем-то задумывается, вижу, как у нее начинают дрожать губы: она бормочет что-то про себя, а затем подходит к отцу, чтобы напомнить ему про собственный календарь, тот, что в ее голове: "Не забыл ли ты, что сегодня праздник — день святого хромого Кирилла?" В другой раз встрепенется, всплеснет руками: "Ой-ой-ой! Как бежит время! Чуть было не запамятовала — ведь нынче день Григория Богослова!" Или еще: "Ох, грехи мои тяжкие! Могла бы и забыть про день усекновения главы Иоанна Крестителя!.."

Так листаются писаный и неписаный календари в нашем доме. Всякий день того или иного святого в маминой памяти увязывается с каким-нибудь событием из жизни нашей семьи. Событием иногда радостным, иногда печальным. В день хромого Кирилла, например, отец порезал себе руку серпом. С того дня мама не дает ему даже прикоснуться к этому инструменту, не позволяет выйти с ним и на л обрезку виноградной лозы. В день святого Ильи-пророка мама объявляет, что теперь яблоки могут есть не только дети, но и взрослые. О ребятишках вообще не было речи: относительно садов и огородов для них закон не писан. В Ильин день мама строжайше наказывала, чтобы никто из нас не выходил на работу. Объясняла:

— Святой Илья-пророк и сам защитит наши поля и виноградники. Не даст граду побить их!

Мама была убеждена, что громовые раскаты есть не что иное, как грохот огненной колесницы, на которой катится по небу Илья-пророк. Он-то и мечет молнии, обрушивает на головы грешников град, а на праведников — теплый благодатный дождь. Когда нисходит на землю именно такой дождик, мама улыбается, крестится и шепчет: "Дай-то бог! Слышите, как святой Илья сыплет в наши сусеки кукурузу?!" Но если мама видит, что с неба полетели на землю градинки, то быстро вбегает в сени, хватает топор и вонзает его у порога, сердито ворча: "Опять какой-то нечестивец вышел на работу!"

С годами мама обретала поразительное сходство с бабушкой. И горб на спине, и походка, и сухое потрескивание в суставах, и усиливающаяся ворчливость — все от бабушки. Зубы, только зубы унаследованы ею явно от дедушки. Правда, она не снимала с них камни рашпилем, как это делал ее отец каждую весну, но грецкий орех разгрызала, перекусывала любую нитку, не прибегая к помощи ножниц.

Гляжу на нее издали, и мне кажется, что это не мама, а бабушка вышла из могилы и идет босиком по жесткой, пожухлой траве. Мама задерживается возле каждой могилы и что-то вспоминает. А вспомнить ей есть что. Ведь тут нашла свой вечный покой чуть ли не половина Кукоары, а может быть, даже больше половины. И мама с ее феноменальной памятью удерживает в своей голове всех.

Она не может прочесть надписей на крестах и плитах, но знает наперечет все могилки, безошибочно скажет, чьи они, кто и когда похоронен в них, может во всех подробностях поведать вам о жизни тех, кто нашел тут успокоение.

Ко мне мама подходит тихо, незаметно и сейчас же начинает корить:

— Чего ты так долго возишься тут?

— Я позабыл…

— Что ты забыл? — Я же дала тебе все что нужно!..

— Забыл год рождения… и год смерти…

— Ох, Тоадер!." Ты же торчишь у могилы мош Андрея! Чего ты тут нашел?.. Твоя бабушка совсем в другой стороне!..

На бабушкиной могиле стоял совершенно новый крест. Он был спаян из двух обрезков толстых труб. Совхозные мастера не пожалели металла: видать, им хотелось угодить дедушке. В прошлые годы люди ставили более легкие, деревянные, кресты, чтобы не давили на душу умершего. Они были временные, подлежащие замене. А пока пускай будут легкие. Ведь душа покойника, думал дедушка, первые годы еще выходит из могилы, прогуливается к своему навеки покинутому дому, и грешно придавливать душу, этот мотылек, тяжким крестом, из-под которого ни одна душа не смогла бы выкарабкаться наверх.

Сейчас для сооружения железных крестов появилось материала сколько угодно: на виноградных плантациях металлические столбы-трубы заменялись железобетонными. Специализация, индустриализация, агропромышленные комплексы и объединения решительно меняли облик селений, не обошли они своею милостью и сельские кладбища: век нахрапистого металла проник и за их тихие ограды.

Столбы со всех старых виноградников были сняты и привезены в тракторную бригаду, где и сложены в одну кучу. Поодаль были штабеля бетонных столбов, запасенных, видно, для новых плантаций. Старые виноградники долгое время представляли собою зрелище живописнейшее. На одних участках торчали дубовые столбики, на других — металлические опоры, похожие на арматуру многоэтажных зданий, на третьих — и это было чудо из чудес — длинные бамбуковые жерди, доставленные, говорят, аж из Вьетнама. И теперь вся эта смесь "племен и наречий", то есть всех этих разнокалиберных и разноструктурных столбов, переместилась на площадку, принадлежащую тракторной бригаде. Из такого запаса механизаторам не составило большого труда выбрать подходящий материал для сооружения креста над могилкой бабушки. Похоже, они очень старались, потому что крест этот возвышался над всеми остальными, царствуя над кладбищем. И сооружали его, конечно же, с одобрения всей моей родни, а я-то и не подозревал такой гигантомании даже в дедушке, не то что в матери и отце! Придет же в голову такое — поставить над могилой старухи крест, похожий на телеграфный столб или на металлическую вышку, через которую проходят провода с током высокого напряжения! Для полного сходства не хватало лишь толстой проволоки. Нужна была лестница, чтобы подняться и нанести кистью эпитафную надпись на этом кресте!..

Но мать страшно гордилась им, любуясь странным этим произведением, от удовольствия даже по-крестьянски причмокивала губами. Не забывала, однако, поругивать меня:

— И этот бабушкин крест спутал с малюсеньким крестиком на могилке мош Андрея? Да как тебя угораздило?! Крест для бабушки привезли сюда на тракторе, а ты…

— Ну и крест! — отбивался я — А вы не подумали, что будет, когда в судный день все покойники должны будут выйти из могил, взвалить на спину крест и предстать перед богом?.. Что будет с бабушкой?.. Под силу ли ей такая громадина?..

Мама, бедная моя мама!.. Ведь это она тысячу раз говорила нам, ее детям, что именно такая "процедура" предусмотрена всевышним для Страшного суда… Мои слова не могли не привести ее в полное замешательство. Глаза ее наполнились ужасом, и я уже мысленно проклинал себя за это напоминание.

Испуг, однако, скоро прошел. Мама перекрестилась и спокойно изрекла:

— Господь всемогущ и всемилостлив. Он даст ей силы. Да и тракторы помогут — вон их сколько в нашем совхозе!

Я корчился от рвущегося из меня смеха. Опять чуть было не наделал глупостей: хотел сказать матери, чтобы на трактор-то она не очень надеялась, бабушка не в том возрасте, чтобы пойти на курсы трактористов, — ведь она, да будет земля ей пухом, при жизни даже и не видела трактора; когда могучие "сталинцы" волокли через Кукоару тяжелые гаубицы, бабушка уже лежала в сырой земле. Но я удержался, и хорошо сделал, что удержался. Хоть так вот, но мама исполняет свои обязанности, свой долг перед ушедшими из жизни. А что хорошего в нас, грамотеях? Будучи законченными атеистами, мы разучились ухаживать за могилками, не приходим на кладбище даже в День поминовения, а если в кои веки и приходим, то не можем отыскать бугорка, под которым нашел свой предел кто-то из очень близких. Вот и сейчас тяжко было на сердце от воспоминаний того, как в пору моего учительства местный пономарь просил меня, чтобы я поговорил с учителями, агрономами, избачом, ветеринарным врачом и другими представителями сельской интеллигенции — поговорил бы и сам вышел вместе с ними, чтобы привести в порядок запущенные могилы павших воинов. "Вы только подумайте, — чуть не плача, возмущался старик, — все могилы как Могилы, а у этих, "неизвестных", запущены, захламлены!.."

— Заканчивай, сынок, и поскорее домой! — уходя, наказывала мать. — Позовешь и дедушку. Поторопись, не то мамалыга остынет. — Но звать дедушку не пришлось. Навоевавшись всласть с ночными видениями, накричавшись во сне и наругавшись, он потихоньку шел к кладбищу, шел выяснить, отчего это мы так долго задержались тут. Приблизясь к великанскому бабушкиному кресту, только что выкрашенному мною в зеленый цвет, глянув на крупные белые буквы, из которых складывались инициалы и фамилия бабушки, старик ни с того ни с сего принялся бранить нас:

— Вот, вот!.. Готовятся к празднику!.. Во сне вижу: старуха будит меня, а я вижу — держит надо мною свечку!.. Боится, что помру без свечки!..

А ты, чертово семя, ходишь тут с дегтярницей и поганишь кладбище!..

Готовитесь к празднику, коровьи образины! А?" Скажите, верите вы снам аль нет?.. Вы не знаете, что с той поры, как стоит свет, на сушилке больше ягнячьих шкурок, чем от старых овец. — Нет, нет, этого вы не знаете, потому как глупы! Я боюсь снов?.. Как бы не так! Я их боюсь, как прошлогоднего снега! Ха-ха-ха!.. Я боюсь моих снов, как навоза в хлеве…

После того как ушла мама, дедушка несколько раз обошел меня, оглядел со всех сторон как незнакомца. Подошел к одному, к другому кресту, попробовал их на прочность, затем вновь вернулся к возмущавшим его человеческим глупостям, живыми воплощениями которых были, конечно, мы: я и мама. Подойдя ко мне поближе, глянул одним, потом другим глазом. Я заметил, что он всегда поступает так, ежели сердится: смотрит на человека, как сорока или ворона на куриное яйцо. В переводе на язык дедушкина приглядка ко мне означала: "Хоть ты и вырос, и научился грамоте, а как был глупцом, — так им и остался!"

Впрочем, не удержался и от того, чтобы не выразить всего этого вслух:

— Если уж ходишь с дегтярницей, то, беш-майор, покрась этой зеленью крест мош Андрея… Он тоже, как и ты, был слабоумным и блаженным, но лучшего друга у меня не было!..

Я знал, что дедушка, сколько бы ни приходил к бабушкиной могиле, не забывал навестить и могилку своего приятеля. Вообще замечено: старики стараются поддерживать тесную связь с покойниками, любят приходить на кладбище и подолгу остаются там, бродя меж крестов как между столиками, за которыми сидят товарищи. Это молодые сторонятся таких мест. Им подавай луга, лесные опушки и поляны, спортивные площадки, клубы и кинотеатры, где можно бегать, кувыркаться или наслаждаться разными зрелищами. Кладбище больше подходит для тихого созерцания и размышления, то есть для людей, которым приспела пора подводить жизненные итоги. Эти приходят к могилкам каждый почти праздник, каждое воскресенье — обязательно. Приходят так, как приходят горожане в парк для отдыха. Не кем иным, как стариками едва ли не у каждой могилы поставлена скамеечка, подходящий ли пенек, где можно посидеть, погреть косточки на солнце, неспешно подумать о том о сем или просто помолчать.

В отличие от других дедушка Тоадер какое-то время был не в ладу с этим обычаем, не приходил часто на кладбище. Но как только бабушке взгромоздили крест-великан с надписями на нем, он собственноручно смастерил лавочку и принес ее к могиле своей старухи. Оказавшись поблизости, можно убедиться, что дедушка и тут не сидит молча, а как бы продолжает неоконченный спор со своей давно покинувшей этот мир супругой. Сначала зажигает две свечи. Одну устанавливает в фонарике на могилке старухи, другую — у изголовья мош Андрея. Затем начинает браниться. Бабушке не мог простить того, что во время немецкой оккупации она приютила в своем доме беглого монаха и, заразившись от него тифом, померла. "Смерть причину найдет", — говорила ему моя мать.

Но кого угодно можно убедить — только не дедушку. Не была бы дурой, твердил он, жила бы еще. Я-то, мол, живу, не скрестил еще своих рук на груди!..

С мош Андреем у старика другие счеты, и спорил с ним дедушка еще яростней, чем со своей старухой. К могиле мош Андрея неуживчивый старец приходил с фляжкой вина. Наполнял кружку и, выплескивая на земляной холмик, приговаривал: "На, хлебни и ты, дурень! Не разучился?.. Не понесешь стакан к уху вместо рта?" Бывало, и в темноте не промахивался…" Другую кружку выливал на травку вокруг могилы, а третью наполнял для себя: дедушка и тут не забывал угоститься. Выпив, начинал припоминать, какие ошибки совершил его приятель за свою жизнь.

По глубокому убеждению дедушки, смерть шла по пятам мош Андрея с той поры, когда он прятался на кладбище в военное лихолетье, когда село по нескольку раз переходило из рук в руки, когда власть менялась чуть ли не каждый день, когда в поисках оружия обыскивался всякий двор, когда даже золу выгребали из всех печей, чтобы обнаружить винтовку или обрез. Мош Андрей укрывал себя и свое ружье, пожалуй, надежнее всех: он прятался в склепе помещика Драгана. Про его убежище знали только два человека на селе: дедушка Тоадер Лефтер и мош Ион Нани. Они по очереди глухою ночью навещали мош Андрея, приносили в торбочке еду. При этом в склеп не влезали, а стуком о железную ограду давали понять, что харчи принесены. Молча приходили и молча удалялись. После этого дедушка ходил, заложив руки за спину. Лишь самые близкие к нему люди знали: если дедушка закладывает руки, значит, у него есть какая-то тайна.

Подойдя на цыпочках к ограде Драгана, дедушка очень боялся, как бы мош Андрей не окликнул его, не спросил о чем-нибудь. Дедушка ведь знал, что друг его был глухой как тетеря и, по обыкновению всех тугих на ухо людей, полагал, что так же глухи и все остальные в "с ними надобно разговаривать громко. При его тогдашнем положении любое произнесенное громко слово могло принести непоправимую беду.

"Да, еще вон когда породнился ты с могильной землицей!" Дедушка скрипел зубами и выливал еще кружку вина на могилу мош Андрея. Выплескивал двумя короткими движениями руки, будто красным этим вином ставил еще один крест на зеленом от травки холме. Тут же и сам делал глоток и продолжал рассуждать вслух: "Нужно было отдать ружье жандарму, глупая твоя башка, и не вступать в пререкания со всеми властями и королевствами!.."

Другое, что подтолкнуло мош Андрея к могиле, было ледяное вино. Так; во всяком случае, считает дедушка, и никто не может его разубедить. "Вот нужно было тебе, коровья башка, пить вино с ледышками! Гм… Был ты глупцом — глупцом и помер!.. Сколько раз говорил тебе, чтоб подогревал вино, кипятил, как делаю я! Аль трудно поставить его на плиту и капельку подождать?!"

И при мне повторилась та же процедура. Пека я выводил буквы на кресте мош Андрея, дедушка успел дважды сходить за вином. Вернувшись со второй флягой, выглядел еще более разгневанным. Кому-то грозил, на кого-то кричал, уверяя, что он не нуждается в еде, что пускай оставят его в покое и не мешают помянуть покойников. Щеки старика были похожи в эту минуту на два только что распустившихся бутона, цвели, в общем, как красные пионы. Теперь его уже не остановить, волна словоохотливости захлестнула старика. Он подходил то к могиле бабушки, то к могиле мош Андрея, подходил и советовался с ними. Советовался и одновременно ругался: у дедушки все это идет вперемешку. Разговаривал так, будто перед ним были не эти безгласные могилы, а два живых человеческих существа, с которыми приспела пора как следует объясниться…