1

Жизнь в Кукоаре шла своим размеренно-привычным ладом. И вдруг произошел взрыв, какие бывают лишь в природе весною. Зимою кругом было белым-бело, все призасыпано, уровнено снегом. Все попряталось под его белым покрывалом.

Дороги безлюдны и печальны. Природа дремлет до поры до времени. И вдруг, как бы очнувшись, сбрасывает с себя оковы. По колеям, по склонам бегут ручьи.

Капает с крыш. Лопается лед на реках. На полях появляются черные, курящиеся паром пятна. Кроны деревьев из безжизненно-темных превращаются в фиолетовые.

Углубляются дали горизонта. Почки на ветлах и талах стремительно набухают, на вербной неделе они одеваются в белые пушистые одежки. Желтеет и сеет вокруг себя мелкую крупу зацветающий кизил. Все оживает, как при новом сотворении мира. По дорогам, под ногами людей, скачут куда-то земляные лягушки. Божьи коровки греются на солнце. Просыпаются змеи и — ящерицы.

Лопаются почки на деревьях. На некоторых цветки появляются раньше, чем листья. Другие, напротив, сначала кутаются в зеленые ризы листьев, а потом уж зацветают. Принимаются за свои дела неутомимые и мудрые труженики — муравьи и пчелы.

В лесу и садах — неумолчный гомон птичьих базаров. Многие пернатые уже мастерят новые или чинят старые гнезда. Отовсюду слышится гимн жизни и весне. Пройдет неделя-другая — появятся и поздние перелетные птицы. В конце апреля или начале мая прилетит главный певун — соловей, за ним — кукушка, которая, едва появившись, примется считать чьи-то непрожитые годы. Человек на какое-то время задумывается в смятении, за какую работу приняться раньше всего. Поля и леса гудят и вздыхают от тяжкой работы. Все трудятся изо всех сил — от человека до насекомого…

Знаю, что сравнение не ново, но все в такую пору напоминает потревоженный муравейник. Вчера еще ты видел на конусообразной его вершине лишь одиноких муравьев. Но достаточно было ворохнуть ее палкой, чтобы произошло невообразимое. Тысячи, миллионы встревоженных крохотных существ замельтешат перед твоими глазами, начнется непонятная для тебя, но целенаправленная для них беготня. Откуда они повыскакивали, где были до этого момента? Так вот и жители нашего села однажды спрашивали себя в удивлении: откуда к ним понаехало столько народа? И что это за нашествие?

Всему виною были студенты Московского высшего технического училища имени Баумана. Они приехали на сбор урожая в садах по — берегу пруда. Глядя на них, трудно было понять, когда они работали и работали ли вообще, потому что шумливое это племя с утра до ночи купалось. Купались на восходе солнца, купались на заходе, купались до обеда и после обеда. Вся забота руководительницы студенческого трудового отряда состояла в том, что она следила, как бы кто-нибудь из ее подопечных не заплыл слишком далеко и не утонул. Недалеко от берега они вроде бы еще слушались женщину-профессора, но, отплыв подальше, совершенно не внимали ее тревожному гласу. Возле походных домиков непрерывно дымились костры, над которыми готовилась в котлах и чугунах еда. Спали студенты тут же, на берегу пруда, в своих палатках.

У акациевой рощи, на прибрежной равнине собирали помидоры девушки из кишиневской школы медсестер и акушерок. Деревянные, похожие на тракторные, будки на колесах, представляющие собой студенческие общежития в сезон осенней уборки урожая, пестрели развешанными вокруг них платьями и бельем.

Девушки работали в одних трусах и майках.

Любил дедушка бродить по бескрайним совхозным виноградникам. Приходил к ним с самодельной трещоткой и "отпугивал птиц. По треску сухой деревяшки я легко находил старика, иначе он мог бы и заблудиться. От громкого верещания трещотки с виноградных гроздьев подымались черно-серые скворцы, в такт ей стрекотали недовольные сороки, вынужденные тоже оставлять виноградники.

Пугались и улетали даже нахальные дрозды, сойки и вороны. Словом, дедушка наводил своей трещоткой панику в птичьем царстве. Но не надолго и в ограниченном пространстве. Виноградные массивы были так велики, что вспугнутые полчища пернатых перелетали из одного конца на другой и там преспокойно лакомились. На уборке винограда и фруктов люди зарабатывали больше, чем на огородах. Поэтому сюда выходили и стар и млад из самого села, а из городов приезжало множество парней и девушек. Эти последние приурочивали свои отпуска к уборочной кампании на виноградных плантациях.

Жаль только, что виноградная страда продолжалась лишь месяц-полтора. Если б ее хватало на полный год, никто из молодых не уезжал бы в город. Ведь душою-то новоиспеченные горожане принадлежали земле.

На ровных, без склонов и бугров, местах испытываются первые уборочные комбайны. Пока что они были несовершенными. Их легко обгоняли рабочие. Отец потихоньку посмеивался над этими неуклюжими первенцами, которые, конечно же, не производили сенсаций. Отец бегал по бригаде и отмечал сделанное его рабочими. Мы с мамой собирали виноград. Дедушка сражался с птицами.

Вечером подводились итоги. Победителям выдавались премии. Георге Негарэ целую неделю удерживал Красное знамя на своих рядках. Он собирал по одной тонне двести килограммов в день и каждый вечер получал вознаграждение. За одну лишь неделю ему были выданы холодильник, телевизор, стиральная машина и отрез на костюм. Помимо этого сам генеральный директор вручал ему "презент" в виде маленького красивого конвертика с деньгами. Дедушка таращил глаза на премии Георге Негарэ и по-своему комментировал их:

— Ежели ты и дальше будешь хапать дорогие вещи, то тебе придется открывать лавочку на своем дворе, коровья ты образина!

Дедушка, видно, накаркал трудолюбивому односельчанину, как старый ворон: в один отнюдь не прекрасный для Георге Негарэ день его опередил учитель из местной школы, которому генеральный директор и вручил переходящее Красное знамя. Это случилось в момент приезда Шеремета в кукоаровский совхоз-завод.

— Вижу, и школьные учителя могут быть победителями на уборке винограда! — весело сказал Алексей Иосифович, пожимая руку растроганного учителя.

— Могут, могут! — радостно подтвердил генеральный директор.

— Хорошо, если б об этом помнили, все твои совхозные директора, — заметил Шеремет. — Глядишь, стали бы повнимательней относиться к сельской интеллигенции.

— Мы заботимся о ней, Алексей Иосифович! На всю зиму обеспечиваем учителей углем…

— Углем обеспечиваете, а в совхозные столовые не пускаете!

— Это было недоразумение, Алексей Иосифович, ошибка здешнего директора. Но мы его поправили.

— Поправили после того, как "Правда" погладила нас с вами против шерсти. Не так ли? Ославила нас центральная газета на всю страну!

Алексей Иосифович не мог простить руководителям нашего совхоза их скупердяйства, граничащего с социальной бестактностью. Они не могли продать по сниженным ценам три-четыре котлеты нескольким молодым учителям, которые учат грамоте их же детей. Шеремет не удивился бы, если б такой случай произошел в соседнем, Чулукском совхозе, где директорствовал известный жмот Тимочей, — его скупость сделалась притчей во языцех, о ней слагались легенды. О мош Тимочее говорили, что за его пазухой столько же чертей, сколько мешков на мельнице. В совхозе этого скряги создана хорошая футбольная команда исключительно-де для того, чтобы после каждого матча мош Тимочей ходил по стадиону и подбирал пустые бутылки. "Болельщиков" он привозил в Чулук даже из Кишинева, а потом сам вместе с десятком женщин подбирал "пушнину", то есть опорожненную стеклянную посуду. Вырученные за нее деньги оприходовались совхозным бухгалтером и поступали в общую казну.

Побасенки эти доходили, конечно, и до первого секретаря райкома. Потому-то он и принял бы как само собой разумеющееся, если бы жертвой директорской скупости оказались учителя чулукской школы. А от кукоаровских он не ожидал такой мелочности и потому сердился.

Алексей Иосифович присутствовал при вручении учителю "Спидолы" и видел, как тот радовался. Однако торжество преподавателя было недолгим. Стоило сборщикам перейти на другую плантацию, как эта чертова колдунья по имени Витора уложила беднягу на обе лопатки, собрав полторы тонны винограда! Она побила все рекорды, которые достигались в течение недели. Когда подводились итоги дня, множество людей столпилось вокруг "чемпионки". Георгэ Негарэ хлопал в ладоши и бормотал:

— Выползла из лесу эта баба-яга, проснулась, клятая, раньше петухов и давай орудовать! Этак-то любой бы!..

— Просто повезло бабке, когда перешли на "фетяску". Этот сорт самый урожайный! — обронил Иосуб, чтобы приглушить немного удивленные голоса.

Однако Георгэ Негарэ резонно заметил:

— А почему ты не собрал даже половины того, что собрала Витора? — Настигнув пожарника в момент замешательства, Георгэ Негарэ "добивал" его: — Ты, Иосуб, лучше не зевай. Женись на ней, пока кто-нибудь не перехватил! Аль не видишь, что она получила в награду золотые часики?!

— Ей эти часики нужны, как мне колокольчики на известном месте! — Иосуб назвал бы это место собственным именем, но вокруг были учителя, школьники: всем хотелось глянуть на бабкины часики. Иосуб, который какое-то время работал конюхом при школе, все-таки малость пообтесался и теперь попридержал соленое словцо, не дал ему выпорхнуть наружу. Премия, врученная Виторе, кажется, и в самом деле была не совсем подходящей. Старуха держала часы на ладони и не знала, что с ними делать. Карманов у нее не было, а передать их Иосубу хотя бы на время не решалась. Витора знала, что легче вырвать кость из пасти голодного пса, чем часы из кармана Иосуба.

— Ты, коровья башка, спрячь их за пазуху, — советовал дедушка. — Или ты все-таки хочешь передать их Иосубу3 Вырлан, похоже, рассчитывал на это, а потому и заорал, как огретый плетью кобель:

— А где твоя норма, старый горлопан, болтливый решетняк? Все знают, что вместо воды ты пьешь вино. А нормы никогда не давал. Шастаешь тут со своей трещоткой и мутишь народ!..

Норма была не очень большой: триста килограммов на день. Такое количество винограда мог бы собрать и дедушка, если б не гонялся за пернатыми воришками со своей трещоткой. На массиве с "фетяской" эту норму выполняли даже школьники первых классов. Взрослые же перекрывали ее в два и три раза. А Витора — в пять раз! И получила самый ценный подарок, предусмотренный протоколом социалистического соревнования. Но если б на ее долю пришлись холодильник или стиральная машина, то они были б еще менее подходящими для Виторы: ведь она жила в лесу, и к одинокой ее хижине электричество не провели.

— На "фетяске" попались старухе самые жирные кусты, потому как растут в низине, — вмешался в разговор и бадица Василе Суфлецелу. — Там ее никто не перегонит. На ее рядках виноград хоть лопатой греби!

Бадя Василе успел уже проверить рядки Виторы, поднимал там каждый куст, как овечий курдюк, и теперь делал свое сообщение всем остальным:

— Если мы не переведем эту жаднющую старуху на другой участок, она и мотоцикл завоюет. Вот те крест!

Бадица Василе был членом бюро партийной организации совхоза и заранее знал, какие вознаграждения предусмотрены победителям на сборе винограда.

В душе-то он сам целился на этот мотоцикл, который был бы великолепным подарком для сына, только что окончившего десятилетку. Бадица Василе вообще был везучим человеком. В походе за грибами никто не мог обогнать его ни по весу, ни по качеству собранных "даров природы". Самый ценный гриб, белый, обязательно вывернется перед глазами бадицы Василе и не перед чьими-нибудь другими. Кто-то пройдет мимо, а этот наткнется, и, торжествуя, срежет и покажет слепцу — даже его жена Аника иногда роптала:

— Порази тебя громом! Иду впереди — и ничегошеньки не вижу. А ты, лупоглазый цыган, плетешься позади и наполняешь целое ведро! Ну и везет же тебе, Василе!..

Однако Суфлецелу отлично отдавал себе отчет в том, что для завоевания мотоцикла одного везения недостаточна Нужно хорошенько потрудиться, согнать с себя семь потов, чтобы обойти эту проклятую Витору. Цель была достойной, и, чтобы достичь ее, бадица Василе вывел на виноградник весь свой выводок, всех своих "домашних гвардейцев". Прихватил даже самого меньшого. И всем сыновьям показывал на новенький мотоцикл, который как боевой конь стоял в сторонке на привязи и ожидал своего хозяина. Это был бы не только хороший подарок "старшому", но и великолепный транспорт для доставки почтовых отправлений. Сам-то, с одной рукой, он не рассчитывал управлять мотоциклом, но им легко бы овладели сыновья и возили его на почту и с почты. Не все же они укатят на донецкие шахты, кто-то останется и с отцом!.. Двое ускакали — и довольно. И для дома осталось немало. Дедушка мой, когда видит ораву бадицы Василе, напевает какую-то старую песенку:

Мош Кулай, Детишек — полон сарай. Двое с овцами, Трое с волами. Двое играют на гармошке, Матвей и Тимошка. А Марийка и Софийка — ох! — Ловят на крыше блох. А Лукьян и Дорофтей — крошки, Пекут на костре картошки!

— Разве обгонишь эту отшельницу! — сокрушался! бадица Василе. — Отберет у нас мотоцикл, как пить дать отберет!

— Что ж, поглядим бабу верхом на мотоцикле? — спрашивал дедушка в крайнем смятении.

— К этому дело идет, мош Тоадер. Похоже, увидим, — отвечал печально почтальон.

— Привяжите к ее заднице веник! — ржал, как жеребец, Иосуб. — И дайте ей трещотку этого старого решетняка. Она вмиг распугает не только ворон, но и людей на виноградниках! То-то будет потеха!

Ох, как хотелось Вырлану сделать из Виторы посмешище! Он напоминал сейчас некоего кота, который не смог достать с веревки шматок сала и уверял себя, что сало-то дрянь, тухлятина. По хитрости и блудливости с Иосубом Вырланом не смог бы посостязаться ни один кукоаровский кот. Не нашлось бы такого и во всех соседних селах. Это уже известно всем и каждому в округе.

Из нескольких миллионов рублей, которые совхоз получал за виноград, выделить несколько тысяч на премии было легче легкого. Это, в сущности, крохи. Вообще-то люди выходили бы на сбор винограда и без премий, потому что зарабатывали по пятнадцать — двадцать рублей в день. Но премия есть премия.

Получивший ее как бы сразу же выделялся из общего ряда, о нем потом вспоминали на всех собраниях, он был героем на праздниках урожая, его фотографировали и фотокарточку помещали на Доске почета при Доме культуры.

Если премированный оказывался ветераном войны, его фотографировали при всех орденах и медалях, хотя бы он был и одет в гражданский костюм. Для победителей в социалистическом соревновании устраивались прогулки на теплоходах по Черному морю, и все это за счет совхозов и колхозов. Труд стал наконец высокооплачиваемым. И люди находили в себе силы работать и в общественном хозяйстве, и на своем приусадебном участке.

Человек остается бодрым и свежим даже после тяжкой работы, если труд его вознаграждается сторицей. Было б, конечно, еще лучше, если бы все культуры созревали в разное время, чтобы не наваливались на человеческие руки разом, чтобы уборка винограда не совпадала с кукурузной страдой, с уборкой табака, сахарной свеклы, подсолнечника, садов и огородов, когда даже машины не смогут справиться с такой бездной дел. Растянуть бы их на несколько месяцев, но… но рад бы в рай, да грехи не пускают! Все выращенное в течение всего лета должно быть убрано за один какой-нибудь месяц, самое большее — полтора месяца. Убрано теми же руками и теми же машинами, которыми были посеяны и посажены. Промедление чревато разными бедами. В воздухе явственно чувствуется осенняя прохлада. Приближаются неотвратимо заморозки. По ночам кто тонко одет — толсто дрожит. Точно по пословице. Арбуз сладок и отраден для тебя лишь днем, а к вечеру только прибавляет дрожи. И вообще, с появлением спелых гроздьев винограда и румяных персиков арбузы что-то теряют в глазах человека, делаются вроде бы не так уж вкусны и сочны..

Между тем Никэ привез жену с лесным гайдучонком. С появлением этого крошечного существа мужское население нашего дома стало как бы неприкаянным.

Мало того что все мы ходим теперь необстиранными, но должны еще разогревать себе обед, бегать в буфет за хлебом, потому что мама совсем про нас забыла.

Теперь она большую часть времени находится у Никэ. Его женушка боялась притронуться к своему ребенку. Боялась поднять его с постельки (а вдруг уронит!), боялась купать его в ванночке (а вдруг утопит!). Всего боялась молодая жена Никэ. Даже поднести дитя к своей груди боялась (подсовывала ей крошку опять же мама!).

— Ну, ну… что же ты всего боишься? — говорила мама и принималась стирать пеленки. Пеленала мальчика туго, чтобы ножки росли прямыми и стройными, чтобы не были кривыми, как у кавалериста. Прежде чем опустить сморчка в воду, пробует локтем, не слишком ли горяча. Искупав, припудривает складки ног и рук, чтоб не подопрели. Когда мы приходили к Никэ, нас и близко не подпускали к ребенку: не ровен час занесем какую-нибудь микробину.

Дедушка несколько раз пытался глянуть на правнука, но и его безжалостно выдворяли.

— Во…во!.. Коровья образина!.. Не сглажу его вам!.. Мне б только посмотреть, на кого похож!..

Но разве по этому красному сморщенному комочку можно определить, на кого он похож?! Даже глаз не видно из-под опухших век. Комочек живого теста, в котором мама то вытягивает носик, то подправляет подбородочек, то выпрямляет ножки, то округляет руками головку, будто готовит хлебец перед тем, как сунуть его в печку. Брат сердится:

— Ну, мама… Ты так совсем оторвешь ему носик!

— Не оторву — не бойся. Только сейчас его, и можно поправить. А то вырастет картошкой, как, у твоего дедушки. И головку надо округлять, й то будет длинной, как кормовая свекла!

Заглянув на минутку домой, мама, бесконечно счастливая, сообщает отцу, что ребенок уже кое-что стал понимать, ищет ее и мать глазками, разглядывает внимательно лампочку на потолке. Все это прекрасно: и моделирование носика и головы, и выпрямление ножек, и купание, и присыпание складок на ногах я руках младенца, но мы-то с дедушкой и отцом из-за этого создания остались брошенными на произвол судьбы. Виноградник на нашем дворовом участке убираем без мамы. Используем для этого вечер, ночь и утро. Хорошо еще, что "изабелла" на опушке леса нас не торопит. Она созревает гораздо позже всех других сортов. Но на нее накатывалась другая беда: когда виноград был убран, птицы стаями налетали на нашу "изабеллу". Правда, днем дедушка отпугивал их своей трещоткой, а ночью приходилось сторожить лесной виноградничек мне.

Стоял я там одинокий и вздрагивал от любого шороха. А их было много, шорохов. То выскочит барсук, то из села нагрянет свора собак. Днем они рвут друг дружку так, что шерсть клочьями летит с них, а ночью почему-то мирятся и приходят красть виноград. Собаки-сластены — видывали ли вы когда-нибудь таких?! Подкрадываются тихо — не взвизгнут, не залают, не рычат даже у самого плодоносного куста, вот стервы! В это время они похожи на барсуков, которые орудуют на винограднике всегда втихую.

Во время уборки нам не хватает ящиков и корзин. Отец нервничает: ему надо разрываться на части — то с нами работать, то бежать в свою бригаду.

Там тоже нужен глаз да глаз, чтобы кто-нибудь не завернул грузовичок на собственный двор. И на винпункте надобно следить за весами — и там могут погреть руки от совхозного винограда. Есть такие ловкачи! Того и гляди надуют на пару сотен килограммов с каждой машины. Друг-то друг ты ему, но денежки врозь! Поближе к поздней осени сахаристость винограда резко поднялась, достигла двадцати двух — двадцати трех процентов. А на винпункте старались принять его за семнадцатипроцентный, чтобы заплатить совхозу соответственно меньше. Объединение объединением, а своя рубашка все-таки ближе к телу. Так что за всем надо присматривать, глаз не сводить с совхозного добра.

Иной раз отец возвращался с винпункта за полночь. За последними корзинами с виноградом сам уже не приходил, а просил Илие Унгуряну, чтобы тот помог мне. Что ж, помощничек что надо! Но вот только Илие что-то припадает на одну ногу.

— Ты чего хромаешь? — спросил я era — Упал в яму и повредил ногу.

— Проверял молодое вино на крепость?

— Да нет! Ни свет ни заря пошел в районную "Молдсельхозтехнику", чтобы занять очередь. Ведь если не встанешь вместе с петухами, то простоишь целые сутки из-за какой-нибудь несчастной гайки для трактора или комбайна. В темноте не увидел, что одна крышка у канализационного люка немного сместилась. Крышка черная, и дырка черная — ну и провалился прямо в колодец. Хорошо еще, что не сломал ногу, а только сильно ушиб. Все мои сто двадцать килограммов рухнули в ту яму, черт бы ее побрал совсем!

Несмотря на приобретенную хромоту, Илие поднимал на свои плечи тяжеленную корзину так же легко, как барана на стадионе во время спортивных состязаний. Я стоял в кузове тракторного прицепа и размещал там наполненные виноградом плетенки.

Перво-наперво дедушка сообщил Илие новость:

— У меня уже есть правнук! Понимаешь, беш-майор?.. Вот такусенький живой комочек с глазками!.. Не больше вот этого кувшина! Скоро сам будет сидеть в кроватке и дуть из соски молочко!..

— А какое же имя вы дали правнуку, мош Тоадер?

— Нет у него имени. Еще не окрестили его, коровья башка!..

— А на кого он похож?

— А я знаю — на кого?.. Бабы близко не подпускают меня к нему. Боятся, как бы я не сглазил, коровьи они образины! Издали только и видал. Носишкой вроде бы вышел в меня!

У электролампочки, что висит у чердака, роятся бабочки и мухи. Из разверстой пасти чана слышится шипение и ворчание молодого вина. Оно пробивается сквозь слой выжимок и разговаривает на своем языке.

Приехал Никэ. С ним работа пошла веселее. Брат крутит ручку дробилки и брезгливо сплевывает: его одолевают маленькие винные мушки. Они залезают в уши, в ноздри, в рот. Народ прозвал их "пьяными мушками". Их появление непостижимо. Стоит лишь собрать виноград и начать дробить его, миллионы и миллионы этих почти что микроскопических тварей возникают словно бы из ничего. Меньше макового зернышка, они тучей вьются над выжимками и норовят обязательно попасть тебе в глаза, в рот и в ноздри. Никэ отплевывается и матерится. Унгуряну стоит в сторонке. Подобно всем шоферам и трактористам, он не упустит ни минуты для того, чтобы, привезя груз, немного передохнуть: я, мол, свое дело сделал, а остальное — ваше дело. Силушка, однако, в нем бурлит, взывает к действию. Повелеваемый ею, он берет дедушку за ремень ватника и легко поднимает над головой. Делает вид, что собирается сбросить старика в ящик дробилки.

— Эй ты, сумасшедший!.. Я тебе не баран, чтобы громоздить меня на плечи!.. Нашел с кем мериться силой, с древним дедом… Был бы я помоложе, я бы вмиг тебя успокоил, ты б у меня не бесился, как мирской бык по весне!.. А теперь не могу. Годы не те. Да еще и ключица у меня сломана. Вон идет почтальон Василе. Борись с ним.

Ночи стали прохладными. Зимний воздух пахнет бодрящей свежестью снега, а в деревне — еще и дымком от печных труб.

Весна, само собой, пахнет цветущими деревьями, пробивающейся на свет молодой травкой, дымом or множества костров, на которых сжигаются прошлогодние будылья, тыквенные и огуречные плети, прочий хлам и мусор.

Лето пахнет пылью, соломой, жнивьем, хлебом…

Но вот наступают осенние ночи с немыслимой смесью запахов, над которыми доминирует кисловато-терпкий запах от хмельной игры молодого вина. Пройдет еще немного времени, и на передовые позиции выплывут запахи убираемых яблок и айвы. Не успеет еще до конца развеяться отдающий дымком запашок высушиваемой сливы, как начинают главенствовать настырные запахи капусты, перца, синих баклажанов, помидоров — на зиму готовятся соленья. За полночь появляется иней. По всем дворам всю ночь напролет горят электрические лампочки. Люди трудятся, убирают все со своих личных участков: орехи, лук, кукурузу, закатывают бочки с вином в погреба и подвалы. Хорошо, что ночи длинные, остается немного времени и для сна, и для сновидений. Летом народ не видит снов: до смерти уставшему человеку не до них. Да и ночи так коротки, что не успеваешь как следует заснуть, а надо уже вставать и приниматься за дело.

Я уже говорил, что с тех пор, как вернулся из Москвы в родное село, видел лишь один-единственный сон. Тот, в котором отец кричал на меня: "Почему ты не напоил лошадей?!" Но теперь, когда мы управились с уборкой винограда и я вкусил молодого винца, сны посыпались на мою голову, как из рога изобилия. Сновидения накатывались сериями. О некоторых забывал еще до пробуждения. Другие удерживались в памяти кусочками, обрывками, осколками. А вот один, самый, пожалуй, нелепый сон, запомнился с поразительной отчетливостью и ясностью. Мне приснился профессор латинского языка из Московского университета. Он вроде бы переселился в дедушкину хибарку.

Просыпался на дедушкиной лавочке. Подходил к плите, ставил железную кастрюлю и кипятил в ней вино. Вскипятив, бросал в него кусочки размельченного горького стручкового перца. Снова кипятил. Затем смачивал куски калача и ел.

Плел, как и дедушка, чулки и варежки деревянным крючком. Пол застилал соломой, чтобы можно было ходить по нему босым. Жердину от решета ставил в уголке хатки, точно так же, как делал дедушка, чтоб была под рукой. Поутру профессор выходил с этой палкой из хижины и отгонял нашего последнего жеребенка, который подходил сюда, чтобы полизать дверную ручку.

Словом, действовал новый наш житель точно по житейскому сценарию хозяина хибарки, то есть дедушкиному. Но было одно жуткое "новшество": от профессора разбегались в разные стороны какие-то странные огромные вши с соломинкой во рту. Каждый вечер мама приносила ему чистое белье, меняла постель, наволочки, а вши-великаны появлялись снова и снова. Слышал я во сне, как тетка Анисья, старшая мамина сестра, говорила, что профессор скоро умрет. Вошь-де нападает на обреченных. Вернее, не нападает, а покидает их, как крысы тонущий корабль. Вылезают из-под кожи и разбегаются, потому что не хотят умирать вместе с человеком. Но профессор ничего этого не знал. Он как ни в чем не бывало позволял мыть себя и купать, менять ежедневно свое белье, кипятил вино, размачивал в нем сухари и все время декламировал стихи Овидия и Вергилия. Декламировал нараспев, восхищался гекзаметрами античной поэзии.

Мама спорила с сестрой, которая советовала не менять профессору белье: без толку, мол! Мама не соглашалась. Как же она оставит человека без чистого белья? Что скажут люди?

"Он все равно умрет, — говорила тетка Анисья. — Ему ничем уж не поможешь! У каждого человека живут под кожей свои вши. У белого — белые. У черного — черные. Так что не канителься, Катанка!"

"А может, мыло плохое? — спрашивала мама. — Давай попробуем золу от кукурузных початков!"

"Не поможет и зола! Умирает человек, значит, богу нужно, чтобы он умер.

Не мучь ты его!" — сердилась тетка Анисья. Она очень терпеливая женщина, такая же, как и мама, но иногда все-таки выходила из себя. В особенности когда ее не слушала младшая сестра.

Но профессора вроде бы и не касается бабья болтовня. Он декламирует и декламирует монотонно, будто читает псалмы. Перед тем как лечь спать, молится у черной доски, на которой проступает лик Николая Угодника, ужасно строгий в сумерках: "Отче наш… Иже… и Сына… и Святаго Духа… Аминь!"

Твердит ту же, что и дедушка, молитву, соблюдая и бессмыслицу. Святой глядит на профессора с тем же осуждением, которое было на его лике и тогда, когда взирал на нашего старца…

Я чувствую, что задыхаюсь, но не могу проснуться. Охвативший меня ужас не сразу проходит и после пробуждения. Я дрожу, а рассказать маме свой сон не решаюсь: стыдно. Бывают сны, о которых ты не расскажешь никому, даже родной матери. И вот еще такие, как этот, фантасмагорические, такие невообразимые и кошмарные, что лучше, если они останутся при тебе. Мне стыдно за свой сон перед тобой, Москва, городом, где я провел самые прекрасные годы своей жизни, годы студенчества. Милая Москва, разве простительно мне, что память о тебе так или иначе, но все-таки отразилась в этом чудовищном и нелепом сне?! Все мы грешны не только перед — тобой, но и перед наивно-добродушным университетским профессором-латинистом. Студенты и студентки злоупотребляли его доверчивостью и добротой. Он выводил им высокие оценки по сути за незнание материала. Стоило какому-нибудь хитрецу или хитрунье пробормотать невнятно: "Какая музыкальность!.. Какая изумительная чеканка слога у этих античных поэтов!" — как профессор брал зачетку и ставил "отлично". Ему было достаточно и того, что ты просто признаешься в любви к латыни, и больше ничего. Мыслями своими он всегда витал где-то в облаках.

Большую часть академического времени на занятиях читал стихи древних, бросив на стол свой измочаленный пухлый портфель. Декламировать мог и час, и два, и три подряд. И все наизусть. Тысячи и тысячи гекзаметров — на память! Лишь делал небольшие паузы, чтобы облизать губы, как после вкуснейшей еды, а потом снова продолжал декламировать нараспев. Читая, он прогуливался по аудитории, отсчитывал подошвами своих стоптанных ботинок ритмы классического стиха. Мы жадно внимали ему и часто не слышали истерического вопля звонка в коридоре. Спохватившись (в который уже раз!), что перебрал со временем, профессор хмурился и просил прощения. Мысленно упрекал себя за то, что не успел спросить у нас, как склоняются и спрягаются такие-то и такие-то существительные и глаголы. Торопливо называл страницы, которые мы должны были "проработать" дома, потому что в следующий раз будет строго спрашивать каждого. Но и в следующий раз он не успевал сделать этого, потому что девушки при его появлении начинали восхищаться музыкальностью латинской фразы, а мы, студенты, засыпали профессора вопросами относительно русско-турецкой войны и освобождения Балкан. Поглядев на студенток счастливым взглядом за то, что те восхитились музыкальностью латинской фразы, он бросал на стол портфель и с пылающим взором начинал разворачивать перед нами, фаза за фазой, картину сражений под Пленной и на Шипке.

Профессор был старше моего дедушки и уже забыл, когда росли волосы на его голове. Осталось несколько волосинок где-то на затылке да за ушами — и все.

Казалось, перед нами стоял постаревший Юлий Цезарь и рассказывал про свою войну с галлами. В Балканской кампании наш профессор принимал непосредственное участие, сражался с оружием в руках, был не погонщиком волов, как мой дедушка. Может быть, латинист листал перед нами самые дорогие и незабываемые страницы своей жизни.

По правде говоря, мы не были так уж сильно захвачены рассказом профессора, но делали вид, что в эти минуты забыли про все на свете и слушаем только одного его, что давно нам во всех подробностях хотелось узнать, как штурмовались крепости и другие редуты турок. Таким образом мы освобождали себя от слушания скучных лекций по латыни. Немудрено, что никто из нас даже с помощью словаря не мог перевести не только длинных гекзаметров, но и прозу помянутого тут Юлия Цезаря. А о грамматике и говорить нечего. Когда профессор собирался заговорить и о ней, за дверью раздавался трескучий, переполошный звонок.

После смерти профессора каждый из нас испытывал нечто вроде угрызений совести. Латинист умер в наше отсутствие, во время каникул. Мы даже не смогли проводить его в последний путь и там, у его могилы, хотя бы мысленно попросить прощения за свои проделки. Умер старик не своей смертью, а попал не то под трамвай, не то под колеса троллейбуса. Бедный профессор на склоне лет был почти совсем слеп и глух…

Все семестры для нашей группы закончились вполне благополучно. Латынь в наших головах и не ночевала, зато высокие отметки по латыни в зачетках были.

И поэтому мы не могли не вспомнить добрым словом покойного профессора и не поблагодарить его хотя бы сейчас, когда он уже не нуждался ни в наших, ни в чьих-либо других благодарностях. Что и говорить, мы чувствовали свою вину перед латинистом. Других старых профессоров студенты приводили на лекции под руки. К иным за консультациями приходили на дом. Наш же старичок собственными ножками добирался до нас даже в вечернее время. Спешил к нам, чтобы переложить часть своих обширных знаний в наши пустые черепки. А мы хитрили, ловчили, обманывали его. Не за эту ли провинность мне и приснился такой "премиленький" сон? Сновидение, от которого я долго не мог оправиться, прийти в себя.

Прошло без малого десять лет со дня смерти профессора. Признаться, я и забыл про него. Молодость редко задумывается о старости. И как наказание за эту забывчивость и явился ко мне во сне уважаемый профессор. Мне, очевидно, нужно все-таки кому-то рассказать про этот сон. Говорят, ежели расскажешь кому-нибудь о жутком сновидении, то избавишь себя наполовину от возможных неприятностей наяву. Боялся я не за себя, а за дедушку: как бы с ним чего не случилось.

— Ты видел своего профессора в дедушкиной избушке? — спросила мама.

— Да. Он кипятил вино в закопченной кастрюле дедушки.

— А когда ты видел этот сон: до полуночи или после полуночи?

— Я спал. Как же я мог установить время?

— Ты, сынок, не беспокойся. Сон твой не плохой. Вши — это деньги!..

— Ха-ха-ха! — захохотал Никэ. — Дедушка обрастет деньгами, как лягушка шерстью. Да он даже пенсию свою не хочет получать!

— Что ты ржешь как жеребец! — обиделась мама. — Никто никогда не знает, откуда может привалить человеку счастье!

Между тем приближались Октябрьские праздники. Повсюду были вывешены красные флаги, лозунги, плакаты, транспаранты. Никэ готовился к крестинам своего наследника. Мы горячо спорили, подыскивая имя сыну, а нашему правнуку, внуку и племяннику. Дело это оказалось далеко не легким. Ребенок один, а красивых имен много. На каком остановиться? Ведь человек будет носить его всю свою жизнь, а она может оказаться долгой. Мама почему-то настаивала, чтобы мальчику дали имя в честь деда со стороны матери.

— А как звали бабушкиного отца? — спрашивал Никэ.

— Мироном. Очень хорошее имя, сынок! — отвечала мама.

— Как, как? Мирон, говоришь?.. Да ты что, мама?! Кота нашего так зовут. А ты хочешь, чтобы я сыну дал это имя?! Ни за что!

— Тогда давай назовем его Георгэ. Как твоего дедушку со стороны отца.

— Георгэ — это еще куда ни шло. Но Мирон — ни в коем случае!

Споры шли до тех пор, пока не вернулся из райцентра отец. Сам он не предлагал никаких имен, но решительно потребовал:

— Называйте как угодно, но только поскорее. Надо вскипятить побольше воды. Ведь я пришел не один, а вместе с Илие Унгуряну. Он поможет мне заколоть кабанчика. А вы тут с самого утра толчете воду в ступе. До сих пор не можете выбрать ребенку имя, как будто породили какого-нибудь принца!..

Илие Унгуряну заявился с австрийским штыком за голенищем сапога. Прежде отец никого не звал себе в помощь: сам резал и сам же разделывал кабана.

Шкуру осмаливал с помощью подожженной соломы, чтобы" она была светло-золотистой и мягкой. Стряхнув золу, окачивал шкуру кипятком, хорошенько соскабливал обгоревшую щетину, сбривал ее начисто. Сало вместе со шкуркой отделял от мяса и засаливал, оставшуюся часть туши подвешивал в амбаре или в подвале. Управлялся, повторяю, со всем этим нелегким делом сам.

Но после одного случая, когда громадный кабан целый час носился по двору с воткнутым под лопатку ножом, глава нашего семейства не решался уже один на один выходить на схватку с обреченным на смерть животным и кого-нибудь обязательно приглашал на помощь. Теперь вот привел Илие Унгуряну, который, войдя в дом, весело попросил:

— А ну-ка, мош Костя, принеси кувшинчик вина, а кабан пускай поживет еще с полчасика… Я-то, чудак, думал, что бригадир сам догадается и припасет винца!

— Принесу хоть два кувшинчика, только боюсь, как бы после этого ты, Илие, не всадил нож в кабанью спину!

— Не бойся, мош Костя. Попаду куда нужно. У меня не пикнет! — заверил Илие.

— А сколько вышло винограда? — спросила вдруг мама.

— Шесть тысяч семьсот тонн, тетя Катанка, — ответил за отца Унгуряну. — Третье место по району — вот так!

— О господи! На целых три тысячи тонн больше, чем в позапрошлом году! — радостно удивилась мама.

— Нам, мать, повезло: поправились подмерзшие виноградники и новые дали хороший урожай, подросли и они, — сказал отец.

А Илие посоветовал, обратившись к моему брату:

— Ты, Никэ, подлизывайся к отцу, угождай ему во всем. В конверте мош Кости лежит пол-автомобиля. Ты это учти!

Отец улыбается и передает конверт маме. Затем берет кувшин, чтобы отправиться в погреб. Илие надо, конечно, угостить, да и самому не грех пропустить несколько глотков; оба они с дороги, а впереди ждет нелегкая работа.

Илие Унгуряну тоже премировали, и он вернулся из Калараша радостно-возбужденным.

Никэ, которого не нужно было учить, как надо подлизываться, перехватывает у отца кувшин: сам, мол, сбегаю за вином. Илие отпускает в его адрес шуточки, задевает и маму:

— Да ты не считай деньги, тетя Катанка! Дареному коню в зубы не смотрят!..

— А ты не сбивай меня! Человек находит деньги на дороге и то пересчитывает! — отвечает мама. — Мне кажется, что вы успели заглянуть в ресторанчик!

— Ну, это ты зря, мать! — приходит на помощь гостю отец, улыбаясь. — Не было у нас времени на разные рестораны и другие питейные заведения.

Заглянули на обратном пути к Илие: нужно было прихватить австрийский штык…

— Так я тебе и поверила! — говорит мама, тоже улыбаясь. — Аль не вижу, что вы не пронесли стаканчики мимо рта?..

Мама перешучивалась с мужчинами, а денежки все-таки пересчитала самым тщательным образом. Она питала к ним слабость, как, впрочем, и всякая женщина. Вдруг вспомнив что-то, она бьет себя ладонью по лбу:

— Да как же я сразу-то не подумала?.. Слышь, Тоадер? — окликает она меня. — Это все твой сон! Говорила тебе, что он к деньгам?!

— Какой еще сон? — удивляется отец, глядя то на нас, то на Илие. Отец уехал на районный актив до рассвета й ничего не знал о моем кошмарном сне.

Мама охотно пересказала чудовищное содержание моего сна, и было видно, что она страшно довольна собой: разгадала-таки его!

Никэ принес вино и присел поближе к маме — пытается, плут, выведать, в какую сумму вылилась отцова премия. Говорит ей, что согласится дать сыну имя Мирон, если она скажет, сколько получил отец.

Илие вовремя вспоминает, что пора приниматься за дело. Выпивает свой стаканчик и говорит:

— Ну, в добрый час! День сейчас короткий, а с кабаном будет, много возни!-

Мы все выходим во двор. Там дедушка ведет разговор с дочерьми Унгуряну, увязавшимися за отцом. Старику хотелось бы узнать, кто те поганые мальчишки, которые бросают в его колодец шариковые ручки.

Илие набрасывается на дочерей:

— А ну марш в школу! Чего вы ходите за мной, как ягнята!

— Мы пришли поглядеть, как ты будешь резать кабанчика! — ответили девочки.

— Ступайте, а то опоздаете. Хвостик и ушки я принесу вам. Не беспокойтесь.

Одеты девочки были в одинаковые платья — так одевала их Мариуца, чтобы одна не завидовала другой. И цвет, и фасон — все одинаково. И похожи малышки на куколок, только что принесенных из магазина и вынутых из упаковочной коробки. Одна лишь была чуток повыше — тем и отличались сестренки. Такие кудрявенькие и белокурые куклы обычно продаются в прибалтийских наших республиках или в Финляндии. Дедушку это занимает.

— Где ты нашел таких беленьких, коровья образина? — спрашивает он Илие Унгуряну, — Теперь такие в моде, мош Тоадер.

— Сам-то ты здоровенный и черный, как цыган, а дочек понародил белобрысых. Может, в мать пошли?.. Но, кажись, и она смуглая? А? Аль покрасилась?.. Ведь теперь все бабы ходят в штанах и все красятся!..

— Моя Мариуца не красится. Она немножко смугловата. А в детстве, наверное, была такой же, как вот они.

— Гм… И у тебя одни девчата… Правда, ты еще молод, беш-майор.

Может, будут у вас еще и мальчишки… А вот теперь я знаю, почему ты всю свою избу облепил зеркалами. Это для того, чтобы вот им, — дедушка указал на девчонок, — было на что пялить глаза и причесывать лен на головках… Но ты ослепил нас всех. Я не могу пройти мимо твоего дома, того и гляди врежусь в стену, коровья башка!

Были бы у Илие мальчишки, рассуждал старик, он не тратился бы на эти глупые зеркала, в них бы не было нужды.

— Я буду копать и копать, пока не доберусь до мальчиков, мош Тоадер!

— Копай, копай, пока есть чем копать, — замечает старик.

Слышится пронзительный визг кабана, который никак не хочет покидать свинарник. Отец и Никэ тянут его за уши, за ноги, но свинячий сын отчаянно сопротивляется. Чует, знать, недоброе. Да и как не чуять, ежели Илие Унгуряну уже вытаскивает из-за голенища австрийский штык.

— Принесите корыто! — требует он.

Мама подбегает с деревянным (из ореха) корытом. Кабанчика уже выволокли из хлевушка и повалили на землю. Год всего прожил он на свете, а мы вчетвером едва удерживаем его. Илие одним коротким движением бьет его под лопатку и направляет освобожденную кровь в корыто. Мама, которая сама режет кур и гусей, теперь отворачивает голову в сторону, чтобы не видеть последних конвульсий умирающего кабанчика.

— Уходи отсюда! — кричит на нее отец. — Тебе жалко его, потому он никак не может умереть. Не мучай животное, уходи!

Он говорит так потому, что ему и самому жалко кабана. Как никак живое существо. Целый год за ним ухаживали, кормили, поили, тревожились, когда кабанчик болел. Радовались хорошей породе, тому, как быстро прибавлял он в весе. Но подошла осень. Наступали праздники. Никэ готовился к крестинам. Это все и приблизило роковой час для кабанчика. Вот он лежит на соломе, а корыто полно его кровью. Поворачивают тушу спиною вверх, обкладывают всю соломой и поджигают ее. Потрескивая, горит щетина. А было время, когда палить свиную шкуру не разрешалось. Ее надобно было снять и сдать государству: разоренная войной страна оказалась почти нагой и босой. Свиная кожа шла на обувь. А когда-то самые длинные и жесткие щетининки отбирались для щеток и для дратвы. Теперь же магазины ломились от разной обувки. И щеток там сколько угодно. Свиней палят повсюду и открыто. Отец держит пылающий жгут с одной стороны, Илие — с другой.

По обе стороны свиной туши стоим и мы с Никэ и делаем то же самое.

Пахнет горящей соломой. Подванивает щетиной, приятно пахнет подрумяненной свиной шкуркой.

Работая, Илие Унгуряну развивает перед дедушкой разные теории. Он говорит, что смог бы осмолить шкуру кабана и с помощью паяльной лампы. Но тогда она стала бы жесткой, как сапожная кожа. И шкурка, и сало получаются сочными и ароматными, когда тушку опаливают соломой. Шкурка делается чистая, румяная и приятно хрустит на зубах. А от паяльной лампы и сало делается тверже, не говоря уже о шкурке.

Отец замачивает в кипятке жгуты соломы, обтирает ею тушу и затем бреет ее, выскабливает. Илие вырезает небольшие дольки и от шкуры, и от ушных хрящей — с аппетитом ест.

— Ты, Илие, жрешь прямо с волосом, как волк! — смеется дедушка. Он крутится возле нас с неизменным кувшинчиком вина. Наливает в кружку и подносит ее то одному, то другому, боясь только перепутать очередность.

— Эй вы, лупоглазые, идите-ка сюда! — окликает он дочерей Илие Унгуряну, которые стоят за калиткой, прижавшись к верее. А в школе надрывается звонок. Блондиночки слышат его, но не торопятся возвращаться в школу. Заметив их, Илие отхватывает обработанный хвостик, кончики свиных ушей и кидает к калитке, как собачонкам. Дедушке хочется быть более вежливым. Он подзывает девочек, чтобы угостить их глотком вина. Но возмущенный Илие прогоняет их прочь.

— Марш в школу! Получили свою долю — и убирайтесь! А если сунете свои мордашки в кружку с вином, выпорю!..

Илие читает мораль и старику: зачем приучает к вину малолетних? Разве он не знает, как сердится директор школы, когда видит на губах учеников темные усики от красного вина?..

— Приходят эти паршивцы в праздничные дни в школу с мордочками, измазанными вином до самых ушей. За это директор и мне однажды намылил шею.

Увидал у моих дочерей следы вина и отчитал меня. На белых личиках красное вино оставляет следы особенно заметные. Беленькие-то, они у меня беленькие, мош Тоадер, а усики красные получились. Вот мне и влетело! Вино, говорит директор, отбивает у детей память, и они плохо усваивают уроки. Так он мне сказал…

Бадица Василе Суфлецелу плетется от автобусной станции с кирзовой сумкой, набитой газетами и журналами. Не знаю, какая часть прочитываемся в селе из такой массы периодики, но бедный бадя Василе сгибается под тяжестью своей ноши, как коромысло. Дома он сортирует почту по участкам села и намечает порядок разноски. Это он делает для того, чтобы не носить всю корреспонденцию сразу. А вот сейчас он прямо-таки рысью мчится в сторону нашего двора с полной, что называется, почтальонской выкладкой. Может быть, он приметил дедушку с кувшинчиком в руках? Или вознамерился попросить у отца) чтобы тот дал ему взаймы с пудик мясца? Теперь, когда в магазинах были перебои с этим продуктом, сельские жители стали брать мясо друг у друга взаймы. Забивает какой-то хозяин кабана, теленка, барана — половину "позичит" людям, а другую половину оставит себе. Взявшие взаймы возвратят долг сполна, когда наступит срок забивать свою скотинку. Так и выручают друг друга в течение всего года. Редкий хозяин теперь продает мясо. Разве что по крайней нужде. В Кукоаре, например, все перешли на взаимоодолжение. Что касается бади Василе, то он держит у себя на дворе много овец и разной птицы. Но кто его душу знает? Вдруг ему захотелось свининки свеженькой?

Что-то уж он здорово нажимает!

По тому, как сияло его лицо, мама сразу поняла, что почтальон несет добрые вести. Может, приезжают из Донбасса ere сыновья?

Мама терялась в догадках. Между тем бадя вытащил из сумки большой конверт с сургучными печатями и двумя проволочными защепками посередине и, вручив его мне, заставил тут же расписаться в получении. Дождавшись, когда я поставил свою подпись в его разносной книге, разрешил мне сорвать печати с конверта. С проволокой пришлось повозиться. Ее концы так плотно врезались в бумагу, что я поддел ее австрийским штыком Илие Унгуряну.

— Что, что там, сынок? — нетерпеливо спрашивала мама.

— Меня… меня вызывают в Кишинев!.. Слышите, в Кишинев!.. Срочно!..

Никэ вырывает письмо из моих рук. Поворачивает его так и сяк.

Недовольно бормочет:

— Подождут, ничего с ними не случится. Ты больше ждал.

— Нет, нет. Тоадер должен ехать немедленно, — говорит отец, — Поедет. Но, только после крестин моего сына!

— Он успеет вернуться к ним. Не будут же держать его в Кишиневе в праздничные дни! — резонно замечает мама. На радостях она опять начинает пересказывать мой сон. Каким он вышел счастливым! Дедушка впервые слышал о нем и теперь сердился, что впустили в его жилище какого-то вшивого профессора из Москвы. Но мать не слушает старика и продолжает свое:

— Тебе на роду записано в зодиаке, сынок… Твое счастье всегда будет приходить осенью. Осенние месяцы самые счастливые для тебя. Попомни мое слово! Только гляди, не езди в Кишинев в черной одежде. В зодиаке твоем написано, что тебе нельзя одеваться в черное. О господи, как хорошо, что ты родился на рассвете! Ведь если б ты появился на свет до кочетиной побудки, то стал бы самым отъявленным вором, лесным разбойником. Но бор миловал нас, избавил тебя от такой судьбы! Ты, Тоадер, родился под утро, и в созвездии твоем сказано, что станешь знаменитым человеком. Так мне и цыганка нагадала.

Лишь бы, говорит, не носил черного костюма. Я не верю цыганке, но и она предсказала то же самое. Я-то и без нее знала, что быть тебе знамениту!

— Знаменитым чиновником, протирателем штанов — вот кем он будет! — портит мамину обедню дедушка. — Если сойдется с кишиневскими булочниками, которые ходят с карандашами за ухом, то выйдет из твоего Тоадерика настоящий щелкопер. А ты начнешь таять от радости, коровья башка!.. Будет и он перекрывать трубы в избах, как этот прохвост Иосуб Вырлан!..

Все огромное тело Илие Унгуряну сотрясается от смеха. Затем Илие неожиданно вспоминает, что рядом с ним находится Василе Суфлецелу, и поворачивается к нему:

— Суфлецелу, где твоя жена?

— А какое у тебя дело до моей жены? — в свою очередь осведомляется почтальон.

— Есть кое-какое дельце. Приведи ее сюда. Я ее осмолю, как вот этого поросенка!

— Ну, ты не больно-то!  Что плохого сделала тебе моя Аника?

— А кто пустил по селу сплетню о Тоадерике? Не Аника разве болтала, что он голым бегал по улицам Москвы? — Приведи, и я ей прямо на твоих глазах отверну голову, как куренку! Передай, чтобы она не попадалась мне на глаза.

А то оттяпаю ее длинный язычище вот этим штыком!..

4

Никэ обеспокоен больше всех. Чтобы ускорить мое возвращение из Кишинева, он не дает мне возможности дождаться вечернего автобуса. Усаживает в коляску мотоцикла, и его "Ирбит" начинает трясти меня так, словно вознамерился вытряхнуть мозги из моей головы. Если брат будет и дальше выдерживать такую сумасшедшую скорость, то случится одно из двух: либо мы через час окажемся в Кишиневе, либо через несколько минут влетим под недостроенный еще мост на Каларашском шоссе.

Надо знать моего брата. К намеченной цели он устремляется не только всеми фибрами души, но и на предельной скорости. До прихода бадицы Василе Никэ, развернув простыню желудочной оболочки кабанчика, восхищался ее золотистым цветом и звездочками жира на ней. Поднимал над головой, просвечивал на солнце, предвкушая, какие будут великолепные котлеты, завернутые в такую жирную одежду, Никэ обожал их и знал, что мать нынешним же вечером будет стряпать такие. Но и котлеты не удержали его дома. Мы проглотили по кусочку наспех поджаренной печенки и выехали со двора, где мама принялась промывать кишки, обсыпанные кукурузными отрубями, протирать их таким образом. После этого она хорошенько промоет их в кипяченой воде, наполнит пропущенной через мясорубку свининой, и это будет домашняя колбаса.

Круг за кругом уложит ее в глиняный горшок-амфору, наполнит до краев сочными, подрумяненными колбасными кренделями, вкуснее которых, кажется, ничего уж и не бывает на свете. Впрочем, я забыл об одной чрезвычайно важной детали, без которой не обходится мама при изготовлении домашней колбасы.

Укладывает она ее так: слой колбасы, слой котлет, обернутых все в ту же оболочку требухи. И так до самого верху. Затем покрывает содержимое амфоры топленым салом, и когда оно застынет, колбаса и котлеты могут храниться сколько угодно. Никэ, наверное, рассчитывал полакомиться ими по возвращении.

Я же вовсе не был уверен, что и мне доведется отведать маминых кушаний на именинах сынка Никэ. Я думаю об этом и о том еще, как мама уговаривала младшенького, чтобы он не привозил из Кишинева парней с электрическими барабанами и гитарами. Довольно и того, говорила мама, что Никэ сыграл свою свадьбу под рев этих дьявольских инструментов, от которых у жителей Кукоары до сих пор в ушах звенит. Все свабедные дни село чувствовало себя, как при бомбежке. Хватит, мол, с нас этого шуму-грому!

Никэ какое-то время правит мотоциклом молча. Я краешком глаза едва успеваю следить за дорогой. Впервые вижу, что шоссе из Хирова теперь связано с асфальтированной дорогой из Онишкан. Мы выскакиваем на какую-то дамбу, и я вижу Гербовецкий монастырь. Слышал я, что его отремонтировал за свой счет знаменитый одесский глазной врач, академик Филатов.

Проезжаем долину и через несколько минут оказываемся у самых стен монастыря. Он стоит на окраине Рэчулы. Намеревались проследовать дальше, но нас не пустили: участок шоссе между Рэчулой и Каларашем уничтожен оползнем.

Никэ, не раздумывая, выворачивает руль мотоцикла, и мы мчимся в сторону леса Гаицы. Справа видны Онешты. Слева, сквозь дубраву, виднеется Цыганештский монастырь. А еще раньше, недалеко отсюда, промелькнул Гыржавский монастырь.

Кто знает, какими соображениями руководствовались святые отцы, облепив все здешние места монашескими обителями? Монастырские башни и их кирпичные стены покрыли все кодрянские леса. Теперь в них размещены санатории и дома отдыха.

Один из монастырей стал даже обителью не монахов и монахинь, а алкоголиков, помещенных сюда со слабой надеждой сделать их трезвенниками. Со слабой — потому, что статистика давала мало поводов для оптимизма: редкий из побывавших здесь избавлялся навсегда от своего недуга…

Обо всем этом я узнаю из слов брата, который в полуобороте ко мне короткими громкими выкриками делится со мною сведениями. Брату приходится орать изо всех сил, надрывать глотку, потому что его мотоцикл ревет так, как ревут подобные машины при "смертельном" цирковом аттракционе на весенне-осенних ярмарках. Лес Гаицы, известный с древних времен густыми зарослями сумаха, сок которого использовался при окраске ковровых ниток, уже не кажется мне таким страшным, каким казался раньше. Справа и слева мелькал какой-то невзрачный кустарничек, хотя это был все тот же лес. Мы вылетаем на вершину холма. С него уже видны высокие трубы кишиневских заводов. В долине лежит плоское зеркало огромного озера.

— Гидигичское море, — бросает мне Никэ, зная, что я еще не видел этого водохранилища.

К моменту моего отъезда только начинали асфальтировать улицы республиканской столицы. А теперь я увидел, что все без исключения улицы сменили булыжник на асфальт. Со Скулянской рогатки исчез трамвай — его место занял троллейбус. Всюду возвышались громады новых строений, административных и жилых домов. Страх перед возможными землетрясениями, который охватывал архитекторов и диктовал им не забираться со своими новостройками выше пятого этажа, — этот страх прошел. И Кишинев устремился ввысь своими красивыми железобетонными и стеклянными зданиями. Тут легко отличишь горожанина от деревенского жителя, который, поправляя мешок за плечами, будет стоять у такого красавца дома и задирать голову, чтобы добраться глазами до последнего этажа. Я хоть и без мешка, но, наверное, смахивал на такого зеваку. Хоть жил и учился в Москве почти десять лет, но все-таки то и дело останавливался чуть ли не перед каждым высотным домом и пересчитывал его этажи. В некоторых домах их было пятнадцать и даже двадцать. Когда же они успели вырасти, с удивлением думал я, кто их поднял к небесам за этот, в сущности, очень короткий срок? Горделивыми великанами стояли они среди старых построек, одним своим видом прижимая эту древность еще ниже к земле.

Никэ теперь вел мотоцикл осторожно, не спеша. Ворчал на великое множество уличнодорожных знаков, в которых не вдруг разберешься.

— Как увидишь на углу улицы "кирпич", так и знай: тут где-то близко горком или горисполком. Перед райкомами и райисполкомами — тоже "кирпичи".

Можешь и не спрашивать, где тут находятся самые важные городские и районные партийно-советские учреждения. Легко бы нашел их по этим самым "кирпичам", да вот только за них въезжать нельзя: гаишники враз сцапают и потребуют водительские права! Дальше ты должен добираться пешком. Так что не рассчитывай, Тоадер, что я тебя подкачу прямо к нужному дому!-

Сам я никогда не имел дел с дорожными (автоинспекторами, решительно не разбирался в их предупреждающих знаках. А сейчас у меня не было и нужды, чтобы Никэ подвез меня к самому входу здания, в котором размещался Центральный Комитет Компартии Молдавии. Мне хорошо был известен дом на Киевской улице. Это было одно из красивейших и старейших сооружений Кишинева. Мне были знакомы в нем все лестницы и все кабинеты. Я знал цель, к которой рвался всей душой, — это отдел кадров. Знал и комнату, в которой находился секретарь ЦК, отвечающий за кадры партийных работников. В ней я побывал, когда меня утверждали первым секретарем райкома комсомола, и тогда, когда посылали на учебу в Москву. Всякий раз я поднимался по одной и той же мраморной лестнице, чтобы заполнить разные анкеты и написать автобиографию.

Среди этих бумаг главной был листок по учету кадров. И порядок был известен: сперва тебя вызовут для предварительной беседы (ознакомительной, наверное); ожидая своей, очереди в приемной, ты будешь прикидывать в уме, какие вопросы могут быть заданы тебе, как надо отвечать на них и вообще как будешь держаться перед членами бюро. Могут спросить и о книгах: что читаешь?

Поинтересуются и тем, как я знаю Устав партии. Обязательно спросят и о том, какие вопросы обсуждались и какие решения приняты на том или ином съезде партии, на последних пленумах и конференциях.

В вопросах теоретических я чувствовал себя более уверенным, чем в практических. В повседневной жизни партии, так же как и в жизни всего народа, произошло и происходит много изменений, возникает множество новых проблем, ставятся все новые и новые задачи и перед республиканской партийной организацией. Какие они, эти задачи, скажем, в промышленном или сельскохозяйственном развитии Молдавии? Еще поднимаясь по ступенькам мраморной лестницы, я убедился, как же я отстал от времени. Не знал даже того, что должность секретаря ЦК по кадрам давно не существовала. И отдел кадров преобразовался — и тоже давно — в отдел, который занимался вопросами организационными. И находился он в противоположной стороне здания, а вход в него был со двора, через сад: чтобы попасть туда, мне пришлось сделать "от ворот поворот", обогнуть огромный дом, зайти в него с тыльной стороны через калитку. К входной двери шел под высокими — вишневыми деревьями, мимо газонов с цветами, по асфальтированной тропе. Сообщив о своем прибытии, удобно уселся в кресле перед низеньким круглым столиком в фойе и стал ждать вызова.

Проходило много озабоченных чем-то людей. Впрочем, по лицам их нетрудно было и определить, чем именно озабочены: приближались Октябрьские торжества.

Город одевался в праздничные одежды. На всех улицах видны были флаги, плакаты, лозунги, транспаранты. По главным проспектам уже висели провода с разноцветными лампочками, готовыми вспыхнуть в любую минуту. Атмосфера подготовки к торжествам царила, видимо, и в кабинетах громадного здания, где помещался главный партийный штаб республики. Помимо озабоченности на лицах работников было и удовлетворение: все подготовительные дела подходили к завершению. Откуда-то появилось множество Знакомых, дружественно улыбающихся мне товарищей. Бывшие мои коллеги по комсомолу работали здесь инструкторами, лекторами, районными инспекторами.

— А-а-а!.. Фрунзэ!.. Ты уже видел Бурдюжу?

— Нет.

— Как, ты еще не виделся с ним? Ну, брат! Бурдюжа теперь важная птица!

Подожди минутку… я ему сейчас позвоню!.. Сообщу, что ты приехал в Кишинев!..

— Привет, москвич!.. Ты знаешь, что Алеша работает секретарем в Рыбнице?

— Нет, не знаю.

— Как не знаешь?! Вы же работали с ним в райкоме комсомола!.. А Вася… Ты знаешь, что он умер? И этого не знаешь… Вы ведь вместе сдавали экзамены в Москве!..

— Его не приняли. Помню, что у него было что-то с легкими!..

— Да-а… Он потом работал здесь. Но очень болел…

— Жаль! Вася был совсем молодым…

— А Володю помнишь?.. Сейчас он в посольстве секретарствует. Он у нас дипломат. Так-то, браток!

— Лунгу работает в Совете Министров!

— Ну, хорошо… А Жосула ты видел? Он работает редактором вечерней газеты. Я сейчас же ему позвоню!..

— А Лену?.. Как, и с Леной еще не виделся? Погоди секундочку… Я сейчас позвоню ей по внутреннему телефону. Скажу, что ты у нас. Она тут, на втором этаже… Замуж еще не вышла… Минуточку!

— Ну что, Фрунзэ? Может быть, ты не знаешь и о том, что восстановили ваш районный центр?

— И Шеремет вернулся в Теленешты? — выкрикнул я в потоке обрушившихся на меня вопросов.

— Какой Шеремет? Первым секретарем в Теленешты поедет главный инженер из "Молдсельхозтехники". Он сам из Лазовского района. Это предрешено!..

— Ты не уезжай! Оставайся на праздники в Кишиневе! — уговаривали они меня. — Если хочешь, достанем тебе пропуск на трибуны, чтоб посмотрел военный парад и демонстрацию… Или ты затосковал о Красной площади?.. Куда нам до тебя?!

Люди эти хлопали меня по плечу, всячески показывали, что у них передо мною нет секретов. Рассказывали мне, кто и где отдыхал, в каких санаториях и домах отдыха, как купались и рыбачили в Черном море прямо с лодок.

Подтрунивали друг над другом. Не останавливались и перед тем, чтобы рассказать и о своих любовных мимолетных интрижках. Те, кто еще не были в отпуске, молча слушали и предвкушали будущие удовольствия на благословенных берегах, "самого синего в мире" Черного моря. Эти боялись лишь одного: как бы не подвела погода, внимательно изучали долгосрочные прогнозы синоптиков, хотя отлично знали, что верить им могут лишь самые наивные простаки. Отпуска таких работников, увы, приходятся на осенне-зимнее время, когда, скажем, в Пятигорске свирепствуют шквальные ветры, а в Крыму поднимается шторм. И самолеты летают не регулярно. Даже теплоходы порою подолгу отсиживаются в портах, как утомившиеся мастодонты…

Чаю республиканские товарищи мне не предлагали, как это принято в высоких московских учреждениях. Был такой обычай и тут, но он проник лишь в кабинеты работников, занимающих более солидные должности. Эти же, которые сейчас меня окружали, до кабинетного чаепития с посетителями еще не доросли.

Они и без чая выказывали мне свое гостеприимство и всяческое расположение.

Таскали меня из кабинета в кабинет, набивали мою голову новостями, звонили общим друзьям в райкомы, райисполкомы, в разные министерства. Почти каждый рассказывал и о своих домашних делах. О жене. О детях. О том, как устроились с жильем. Приглашали к себе в гости, просили записать номера их служебных и домашних телефонов. Я записывал, благодарил, обещал зайти. Видел, что ребята не кривят душой, когда приглашают в гости и просят беспокоить их в любое время суток, ежели будет у меня в том нужда. Моя записная книжка была уже полным-полна разными адресами и номерами телефонов, которыми я никогда не пользовался. И все-таки я находил местечко и для новых адресов: где есть тысяча, там отыщется уголок и для сотни. Это уже известно. Не лопнет же мой блокнот от нескольких новых строк и цифр!..

Между тем вопросы продолжали сыпаться на меня:

— А о Черныше?.. Как?.. Ты ничего не слышал о Черныше? Удивительная личность! Он работал первым секретарем в Бельцах. А колхозники в одном селе возьми да избери его. своим председателем! Председатели там менялись чуть ли не каждый год. Колхозникам надоела такая чехарда, и когда Черныш приехал к ним, чтобы предложить очередную кандидатуру, они ее решительно отвергли, а председателем своего колхоза выбрали самого секретаря! Ну куда ему деться?

Что он должен был делать? Демократия! Народ так решил. Пришлось взять это хозяйство, а первым секретарем райкома был избран другой человек. Правда, Бельцкий район был вскоре ликвидирован, а Черныш работает председателем колхоза. Вот, брат, какие бывают у нас дела!..

— А про штучки Герасимовича не слышал?.. Не успел услышать? Его хотели оставить тут заведовать лекторской группой, но он наотрез отказался. Как ни уламывали его, не уломали! Работает теперь директором школы в родном селе.

Ну ж и упрямый этот Герасимович! И все-таки он чудак. Столько лет учиться в Москве — и вдруг пойти в сельскую школу! Форменный молдавский чудила! Даже Москва не смогла вытряхнуть его из крестьянского зипуна!..

— Фрунзэ! Где ты бродишь? Мы ищем тебя по всем кабинетам!.. Иди скорее — тебя ждет Егоров!..

В большом кабинете Егорова кроме письменного стола, на котором возвышались горы папок разных цветов и размеров, был еще один длинный стол для совещаний и заседаний. Хозяин кабинета хотя и находился, что называется, во цвете лет, уже успел обзавестись изрядным количеством седых волос на голове, остриженной под бобрика, что на парикмахерском языке назывался "полубоксом". Этой прической он был похож на спортсмена. Егоров вышел мне навстречу, пожал руку и пригласил к длинному столу.

— Мы постоянно говорим о необходимости проявлять заботу о человеке, а на деле нередко забываем о нем, — довольно скупо улыбнулся Егоров. — Ну как, не надоело тебе отдыхать?

Вспомнив, что разговор наш происходит накануне Октября, поздравил с наступающим праздником. Потом сообщил, что второй секретарь срочно выехал в командировку. Во всех районах сейчас проходят активы, совещания и собрания, в которых принимают участие члены бюро, — подводятся итоги сельскохозяйственного года. Но меня, уточнил Егоров, вызвали для того, чтобы я настраивался на работу. Мой вопрос совсем не сложный. После праздников вызовут снова на беседу. А пока у меня есть время подумать, в какой район я хотел бы поехать. Дал знать при этом, что в ближайшее время будут восстановлены еще три района.

— Если не хочешь в новые, то можешь выбрать Кагул или Вулканешты. Как?

Разве тебе ничего не сказали эти пустобрехи из отдела?.. Намечаем секретарем по идеологии!" Я думал, что тебе уже сообщили…

Нет. Мои бывшие коллеги не сказали мне главного. Даже не шепнули на ухо под величайшим секретом, зато в остальном были чрезвычайно откровенны.

Забросали меня всякими новостями, рассказали обо всем, что происходило на земле и на небе, но о том, что касалось лично меня, не обмолвились ни единым словом — блюли профессиональный секрет: поп крестит дитя, но не гарантирует ему долгой жизни. Скажут мне одно, а начальство решит по-другому. Ведь за какой-нибудь час все может измениться, пока не сказал своего последнего слова человек, который держит в руках и хлеб, и нож, и время, когда можно этот хлеб разрезать и положить на стол.

— Мы, в общем-то, знаем, какой район будет для тебя подходящим. — Егоров стряхнул усталость со своего лица и улыбнулся уже естественной раскованной улыбкой. — Мы говорили тут с Шереметом.

— С Алексеем Иосифовичем я готов пойти работать куда угодно! — выпалил я.

— А без Алексея Иосифовича?

— Тогда мне нужно подумать.

— Подумай. Однако как ни крути, ни верти, а придется тебе взяться за воскрешение твоего родного района. Дальше Теленешт мы тебя, очевидно, не пошлем. Так считает и Шеремет.

Чувствую, что лицо мое расплылось в широченной улыбке.

— Алексей Иосифович прав! — выдохнул я.

— Ну и отлично. А пока что возьми вот эту папку и погляди на досуге, какую судьбу она тебе готовила. Ты, наверное, и сам не знаешь, какую романтическую жизнь тебе приписали и какую роль тебе готовили в совсем не веселом спектакле. Полистай, пожалуйста, этот "сценарий". — Сказав это, Егоров положил передо мной толстенную папку и ушел с грудой других скоросшивателей на второй этаж. Я же углубился в исследование оказавшихся передо мною бумаг.

Задним числом я уже испугался того, что чуть было не уехал на поиски своей доли опять в Москву. В таком случае я лишил бы себя возможности держать документ, который читается как детективный роман, как произведение самой изощренной человеческой фантазии. О, чего только не сделает ненависть и зависть людская! На некоторых листках я читал резолюции, выведенные рукой Шеремета и выражавшиеся одним коротким словом: "чепуха" или "бред" с тремя восклицательными знаками. Но не везде Шеремет ограничивался столь коротким заключением. Были там и более пространные, выраженные в еще более ехидных тонах, замечания. Зарегистрированный, проштемпелеванный и пронумерованный бумажный хлам, в котором пришлось разбираться не одному Шеремету, замешивал в своей зловонной грязи и меня, и моего отца, и нашего дедушку. Судя по разным пометкам, удивительное это сочинение успело побывать в высших инстанциях Кишинева и Москвы. Сам черт не поймет, чем, какими соображениями руководствовался его автор.

Но передо мной лежали бумаги, в которых с усердием волостного писаря зафиксированы все "речи" моего дедушки. Затем доносчик перешел к анализу классовой борьбы — как она отразилась в истории нашей семьи. Написал, что мош Петраке, дедушкин брат, всю жизнь батрачил в хозяйстве моего отца. Для пущей убедительности просил проверить и этот факт. Затем шли листочки, в которых повествовалось о коллективизации в нашем селе, о высылке кулаков. В них, этих поганых бумаженциях, утверждалось, что в списки раскулачиваемых отец заносил невинных людей, бедняков и маломощных середняков, а зажиточных укрывал. Так он спас, мол, Георгэ Негарэ, самого богатого в Кукоаре мужика.

Вместо него мой отец "упек" в Сибирь своего бывшего батрака мош Петраке, который ходил в рубище. Но и на этом, утверждал "летописец", отец мой не остановился. Вскоре он стал хлопотать, чтобы возвратить в село жену Георгэ Негарэ Ирину вместе с ее дочкой и этим несчастным Петраке. Ему, то есть отцу, это удалось. Правда, были возвращены и другие кулаки, но им не разрешили жить в родном селе. И это в то время, когда Ирине с ее дочкой такое право дали, а самому Георгэ Негарэ была возвращена даже конфискованная изба. И какие же меры "взыскания" были приняты в отношении этого Костаке Фрунзэ? — гневно вопрошал "хроникер". — Да почти никаких! Правда, он был освобожден от должности председателя сельсовета. Но вскоре его сделали секретарем того же сельского Совета, Его сняли и с секретарей, но только затем, чтобы сделать председателем колхоза. И что бы вы думали? — бушевал "летописец". Через какое-то время он, то есть Костаке Фрунзэ, становится директором совхоза. По причине малограмотности его все-таки освободили от этой должности, но тут же сделали бригадиром виноградарей в совхозе-заводе.

А тесть этого, с позволения сказать, бригадира поносит Советскую власть, костерит ее почем зря, даже пенсию, которую ему назначило государство, не хочет получать. Верно сказано, напоминал доносчик, что в селах, в которых нет собак, воры ходят без палок. Так и в Кукоаре. никто не хочет призвать к порядку зловредного старика! А его зять и внук рвутся к власти. Один уже бригадирствует, а другой учится в Москве, чтобы потом заполучить высокий пост, стать министром. Яблоко падает недалеко от яблони. Весь род Фрунзэ испокон веку славился заносчивостью и хулиганством. Теперь этого студента выгнали из Москвы за то, что бегал по улицам столицы нагишом. Об этом говорит сейчас все село. А местные руководители слышат это и помалкивают, не принимают никаких мер к неисправимым хулиганам. Костаке Фрунзэ, сообщал далее "историк", на совхозные деньги отремонтировал свою ветряную мельницу и устроил в ней ресторан. Теперь принимает там начальников, спаивает их, заливает им глаза, чтобы не видели его проделок. А своего бывшего батрака, этого глупого Петраке, поставил часовым у ресторана, чтобы никого из посторонних не пускал. Свою зарплату "часовой" получает из совхозной кассы.

Для маскировки, уточнял разгневанный доносчик, Костаке Фрунзэ назвал ресторан "Гайдуцкой мельницей". Ха-ха! Ничего себе мельница! Это самое что ни на есть питейное заведение, куда сельским учителям вход воспрещен. Ни один интеллигент не может попасть в это частное предприятие Фрунзэ! Об этом, как известно, писала центральная газета. Рука руку моет, блеснул еще одной пословицей "хроникер", Ге-оргэ Негарэ не остался в долгу у Костаке: подарил новый дом своего погибшего на войне сына младшему Фрунзэ.

С прилежанием архивариуса клеветник подколол и вырезку из газеты "Правда" с заметкой, о которой я уже рассказывал раньше. Самым удивительным для меня, однако, было то, что все "главы" обширного повествования — не плод отъявленного анонимщика, а подписаны собственным именем Профира Коркодуша, рабочего кишиневского кирпичного завода. Лишь теперь я узнал, что вернулся из дальних краев и этот добрый молодец. Для меня это было большой новостью.

Я знал, что другие бывшие кулаки давно возвратились, а этот писал, что ни за что не вернется, что живет припеваючи и в Сибири, на лесоразработках. "Ради куска мамалыги с луком я не вернусь! — писал он родственникам. — Я не такой дурак, чтобы добровольно надеть на себя хомут и ломать кости на колхозной земле!" В этом клялся Профир и в письме к Василе Суфлецелу. Позже Коркодуш узнал, что жизнь в родных местах резко Изменилась, и изменилась к лучшему. И Профир не выдержал — вернулся. И теперь строчил жалобу за жалобой, сетуя на то, что ему не разрешали жить в Кукоаре. Он был убежден, что этому препятствует мой отец, а не закон, по которому кулаку не полагалось жить в родном селе. И вот тогда-то Профир Коркодуш и засел за свое мерзкое сочинение. Крайне удивляло меня и то, что вся его безграмотная стряпня аккуратно подшита, пронумерована и над нею часами просиживали многие умные, занятые важными делами по службе люди.

Лишь на самой последней странице папки, в самом низу, я разглядел, что у Профира Коркодуша были соавторы, и среди них — Иосуб Вырлан! В подшивке есть место, где рассказывалось о том, как мой отец отвесил несколько пощечин Иосубу. Не уточнялось лишь, почему это было сделано. Не говорилось, к примеру, о том, как Вырлан слонялся по базару со своим стаканчиком, чтобы принять участие в магарычах и угоститься бесплатно чужим винцом.

Умалчивалось, понятно, и о том, как прятался этот самый Иосуб в своей барсучьей норе, сооруженной из кукурузных снопов на задах. Люди разыскивали его, думали, что замерз по дороге е базара по пьяному делу, а он сидел в теплом шалаше и посмеивался над односельчанами. Не рассказано в папке о множестве пакостей, которые натворил за свою жизнь Вырлан. Утверждалось лишь, что отец отхлестал его за то, что Иосуб не хотел подавать заявления в колхоз. К чести Иосуба и других, подписавших донос, следует сказать, что все они дружно подтвердили: все, что наворочал там Профир Коркодуш, клевета чистейшей воды. На что последовал вопрос:

— Зачем же вы подписали ее?

Он был задан членами комиссии, которая проверяла писанину Профира Коркодуша.

— А мы ре знали, что в тех бумагах. Подписали — и все. Тогда все подписывали. Подписи за мир. Так сказал Профир. Ну, мы и расписались!..

— Ну как же так? Вы подписывали бумагу, не взглянув, что в ней?

— Так и подписали. Войны-то и мы не хотим!

— Хорошо. Но это же не было воззвание сторонников мира! Вы расписались в клевете!

— Говорим, не знали. Не очень-то мы разбираемся в грамоте! Пришел Профир с кучей бумаг, подсунул нам их, мы и того… подписали!

Написанное пером, как известно, не вырубишь топором. Для устранения словесной пакости, сотворенной Профиром Коркодушем, потребовался более тонкий инструмент и немалое количество дней для таких людей, как, скажем, Егоров, заместитель заведующего орготделом. Разобравшись в сути дела, начитавшись этой галиматьи, заключенной в толстой папке, он сейчас от души хохотал. А мне было не до смеха. Я сидел за столом и понуро, как после изнурительной и немилой работы, глядел на ненавистный скоросшиватель. Мог утешить себя немного тем, что еще легко отделался: Профир уготовил мне только вынужденный длительный отдых в родном селе, в отцовском доме. Я не обижался на Шеремета за то, что он не говорил мне того, что знал сам.

Алексей Иосифович не сидел сложа руки, сражался за меня с этой черной папкой вместе с другими честными людьми. И это было самое важное. Но какой Макиавелли мог вползти в душу и в голову полуграмотного мужика, оказавшегося способным сотворить этот страшный по своей злобной изощренности документ?

Вот этого я понять уже не мог…

После того как я вышел из кабинета Егорова, его сотрудники хором закричали:

— Ну что?.. Ты дал согласие?.. Имей в виду: тебя посылают в перспективный район! И не делай вид, что не рад этому. Мы знаем, что твое сердце принадлежит Кодрам, подгорянам! Тебя не вытащишь из твоих лесов!..

Чего уж там говорить!

— Я приеду к вам после праздников!

5

Никэ ждал меня со своим мотоциклом во дворе "Молдвинпрома" — там у него были некоторые поручения от директора совхоза. Ведь мош Тимочей не выпускал в столицу ни одного своего специалиста, не дав ему поручений в этот самый "Молдвинпром". То ему, директору, нужно выклянчить какое-то количество материалов для заасфальтирования еще одной улицы в Чулуке, то заручиться поддержкой союзно-республиканского объединения, чтобы получить от Министерства культуры новые музыкальные инструменты для Дома культуры.

Сейчас Никэ должен был "выбить" в недрах "Молдвинпрома" большую люстру все для того же Дома культуры, а заодно "прощупать почву" относительно строительства промышленного холодильника для хранения фруктов и овощей. Судя по мрачному виду, Никэ не очень-то преуспел в исполнении директорских поручений. Брат был явно расстроен.

— Что, опять не повезло тебе у этого Аурела Ивановича?

— Не повезло. Он тоже переносит нас на следующую пятилетку.

Сговорились, наверное, с Шереметом…

— Не вешай головы, братец! Нам возвращают район! — поскорее сообщил я.

— Ну и обрадовал! У нас в совхозе и так не хватает рабочих рук. А теперь и подавно все побегут в Теленешты!..

Совхоз из Чулука был ближе всех к этому городу. Став районным центром, он принесет Никэ и всем другим руководителям совхоза одно несчастье: часть их рабочих непременно захочет попивать чаек с горячими бубликами в городе, а сезонники постараются устроиться там на постоянную работу во вновь возрожденных учреждениях и предприятиях. Об этом и говорили Никэ в объединении "Молдвинпрома". Вот почему огорчение брата было почти безутешным.

И все-таки возвращение Теленештам ранга райцентра было актом справедливым. Сколько себя помнят его жители и те, кто был вблизи от него, Теленешты всегда были либо волостным, либо районным центром, главою всех окружавших его сел и деревень. Лишь гримасы истории могли на какое-то время исказить перспективу, сыграть с городком злую шутку. Такое случилось в эпоху бесконечного экспериментирования, когда в стране начали создаваться отдельно обкомы индустриальные, промышленные и обкомы сельскохозяйственные, а вместо сельских райкомов — парткомы, тоже двух профилей. Теленешты как-то не подходили ни к тому, ни к другому, были как раз ни городом Богданом, ни селом Селифаном. Сотни лет до Советской власти были они волостным центром с благочинными попами и чиновниками, с усатыми стражниками и урядниками, а при румынах — пласой с ее преторами вместо урядников, а совсем недавно — ни то ни се. Захолустное, сонное местечко с допотопными старушками, которые по всем углам продавали стаканами подсолнечные и тыквенные семечки. Война превратила центр городка в развалины. Фашистские оккупанты даже вывезли и распродали камень от порушенных домов и погребов.

Ранг райцентра вызвал Теленешты — к новой жизни, возродил его из пепла.

Строились многоэтажные жилые дома, возводились современные предприятия, кирпичные заводы, комбинат по производству вина и спирта, фабрики для переработки молока. Были построены пекарни и гостиницы. Росли, как грибы после благодатного дождя, кварталы частных домов, которые после ликвидации района спешно продавались владельцами за полцены. Все получалось по известной пословице: если нет озера, не будет и лягушек. Владельцы собственных домов были государственными служащими. Лишившись своих мест в учреждениях, они остались без работы и сейчас же начинали искать ее в других местах, уезжали вместе с семьями в другие города республики. В Теленештах оставались лишь учителя, врачи да несколько инженеров промышленных предприятий, десяток-другой специалистов из мастерских по ремонту телевизоров, радиоприемников; не покинул город какой-нибудь десяток фотографов, парикмахеров, пекарей, рабочих по изготовлению масла и брынзы, закройщиков на пошивочном комбинате. Так жил городок. В одну неделю был ликвидирован жилищный кризис, казавшийся неразрешимым. Прежде очереди на получение квартир были пугающе длинными, думалось, что им не будет конца. Но стоило лишь отнять у Теленешт статус районного центра, как появилось множество свободной жилой площади в государственных домах, а частные отдавались чуть ли не даром.

Отец сказывал, что Никэ рвал на себе волосы. Он купил дом у Негарэ и не знал, что мог бы купить лучший в самом городе, и притом за пустяковую цену.

Его совхоз почти что сливается с Теленештами — так что брат, не меняя места работы, сделался бы городским жителем. Но кто мог знать, что район будет скоро упразднен, а через некоторое время вновь восстановлен?

Домой мы возвратились по асфальтированному шоссе, совершив объезд в сорок без малого километров. По пути руки брата отдыхали, потому что не попадалось ни рытвин, ни бугров, ни выбоин. Теперь Никэ был недоволен и своим железным другом — мотоциклом. Считал, что мог бы приобрести другую, более модную, что ли, марку. "Ирбит" соблазнил его своей мощью, количеством лошадиных сил. Другие бригадиры и агрономы покупали себе мотоциклы с колясками киевского завода. Однако брат, заручившись запиской Шеремета, пришел на базу с правом выбора. Не раздумывая долго, Никэ выбрал самую могучую машину, тяжеленную, с тормозами, как у грузовика, с несокрушимыми рессорами, годными для танка, а не то что для мотоцикла, с мотором, который ревел, как двигатель реактивного самолета. После длительной поездки мускулы на руках водителя болели так, словно их отхлестали здоровенной палкой.

Было уже прохладно. Я расположился поудобнее в люльке мотоцикла, прикрыл грудь прорезиненной накидкой, надежно укрывшись от встречного ветра.

А Никэ продрог так, что сделался синим. Чтобы немного согреться, он остановил мотоцикл у леса Питару, возле винзавода. Слово "согреться" в данном случае имело только одно значение: Никэ отправился к знакомым ребятам за спиртом. Он, конечно, сейчас не отхлебнет и капельки, а вот уж дома, до которого рукой подать, "отогреет душу". Я сидел в коляске и удивлялся тому, каким печальным выглядел лес и все вокруг леса в эту осеннюю пору.

Грустно перешептываются умирающие листья. Но у леса неиссякаемый запас красоты. Дикая черешня с помощью легкого морозца выкрасила свои листочки в кроваво-красный цвет. А кизил, воспользовавшись услугами тех же ночных заморозков, придал своим листьям цвет ярко-желтый, лимонный. Дубы не захотели быть одинаково одетыми. Как капризные модники, они подбирали костюмы каждый по своему вкусу. У одних листья оставались зелеными, у других чуть желтыми, у третьих багряными, а у четвертых цвета каленого кирпича.

Кизил казался облитым кровью, потому что ветви его были усыпаны спелыми плодами. Думалось, что чья-то щедрая рука понавешала на его ветви ожерелья из красного жемчуга. В ярко-красные ризы облачились и боярышник с шиповником. Лес был похож на огромный букет, собранный человеком, обладающим тонким вкусом. И все-таки красота его была какой-то холодноватой, как лицо засыпающей красавицы, — тающий иней на листьях казался капельками слез на ее ресницах. Листья, колеблемые легким дуновением ветра, тихо кружась, медленно опускались на землю. Солнечные лучи хоть и светились, но в них не было тепла, не было и жизни.

Во дворе завода у опушки леса Питару толпился народ. Рабочие в комбинезонах и ватниках снуют туда-сюда, что-то носят, что-то поднимают и бросают, шумят, покрикивают друг на друга. Одни укладывают цемент на платформы, другие натягивают толстые, рубчатые, как шеи драконов, шланги от одного погреба к другому. Специалисты в белых халатах появляются из одних дверей и исчезают за другими — там они мудрят над какими-то бутылочками и мензурками, будто алхимики или лаборантки, которые собираются сделать анализ крови.

Васуня, старший винодел, выносит под своим халатом посудину Никэ и сует ее в коляску мотоцикла. Васуня — это закадычный дружок Никэ. Они вместе закончили десятый класс. Но факультет по технологии винодельческой промышленности при Кишиневском политехническом институте Васуня закончил на два-три года раньше моего брата.

— Это правда, что нам возвращают район?.. Никэ сказал мне! — радовался винодел, когда мы оказались в цеху новой очереди завода.

Я смотрю, как бежит вино по толстым стеклянным трубам. По одним — красное, как кровь, — каберне, мерло, саперави; по другим — белое, золотисто-прозрачное, как подсолнечное масло, — это тоже каберне, но готовится без брожения в "рубашке", в жмыхе. Васуня так и называет его: "белое каберне". Сейчас тут работает много сельского люда, управившегося с уборкой урожая. Здесь осень не окрашена в грустно-унылые цвета, как на опустевших полях, садах, огородах и виноградниках. В Васуннны погреба как бы стеклись все соки ушедшей на отдых земли. Тут не стихает и гул человеческих голосов. Одни рабочие процеживают вино. Другие заливают его в цистерны. В одном крытом помещении винные пары плывут под самым потолком. Там гонят коньячный спирт. Пройдет несколько лет — и спирт этот предстанет в облике коньячных бутылок на витринах магазинов, а десятком лет позже украсит праздничные столы марочными коньяками, отборными, юбилейными и прочими, еще более дорогими. Работа в самом разгаре. Биохимические анализы. Фильтрование.

Дегустации. Целая наука! Одному вину не хватает одного, другому — другого.

Доктора в белых халатах выслушивают организм рождающегося вина. Прибавляют ему то, чего не хватает, убирают лишнее.

В дегустационном зале, за большим овальным столом, восседает, как турецкий паша на троне, мой Никэ. По всему было видно, что он не торопится ехать домой. Куда ему теперь спешить! Он занят мирной беседой с Георгэ Негарэ.

— Ты, я вижу, неплохо устроился, братец! — сержусь я. — Про меня совсем забыл. Замерзаю от холода!

— Я же послал за тобой Васуню! — спокойно говорит Никэ.

Георгэ Негарэ — главный распорядитель в этом дегустационном зале. В белом накрахмаленном халате, он угощает очередного дегустатора, моего брата.

Сортов вина много, но не найдешь и единой корочки хлеба, чтобы закусить опрокинутый в себя- стаканчик. Поэтому, попав в дегустационный зал, ты должен вести себя осмотрительно, не то свалишься с ног!

Стулья вокруг большого овального стола сделаны в форме бочонка. На стенах — дубленые шкурки баранов, коз, диких кабанов, и рядом — портреты ученых и писателей, вычеканенные на медных листах, с указанием того, кто, что и как сказал о винах. Здесь не нашлось почему-то места для изречений моего дедушки: "Божья кровь ударяет человеку в голову и делает его глупым!"

И второе: "Фальшивое вино, приготовленное из дрожжей и подслащенной сахаром воды, не будет пить даже худой сапог". Стариковская эта мудрость прошла как-то мимо Васуни, а жаль!

Не было похоже на то, что Никэ скоро завершит дегустирование. Он сидел раскрасневшийся и был похож на огромного сваренного рака. Только и делал, что все время чокался с Васуней. Что и говорить: хорошо иметь приятеля на винпункте! Если б я заранее знал об истинных планах брата, то приготовил бы кое-какую закуску. Вина разных сортов, проникшие в пустой желудок, очень скоро начали вызывать острую резь, невыносимую изжогу. Не зря же говорят умные, опытные люди, что каждый глоток вина требует затычку, то есть какой-то закуски.

С немалым трудом я поднимаю из-за стола Никэ, на которого накатила охота побеседовать. Он согрелся, приглушил голод и забыл, что дома его ждут котлеты с требушиной оболочкой, домашняя колбаса, поджаренная на сковороде.

Не исключено, что и про крестины он забыл!..

На нашем дворе Никэ сделался еще болтливее. Окликает жену, спрашивает ее, как поживает сынок, успела выкупать ребенка или нет, он, молодой отец, хочет обязательно присутствовать при церемонии купания.

Жена молчит. Вижу, что она изменилась в лице. Уж не случилось ли какой беды? И Никэ насторожился. Хмель вмиг улетучился из него. С растерянным видом брат бросился к жене:

— Ну что, что случилось?!

На пороге появилась мама. Лицо ее осунулось. Но она не плакала, как жена Никэ, держалась. Обняла по очереди нас обоих и попросила говорить потише:

— Дедушка умирает… Идите и попрощайтесь с ним!.. Не хочет умереть без вас!.. Кричит, зовет внуков… спрашивает… ищет глазами!.. О боже, боже!..

Лишь сообщив нам печальную весть, мама и сама потихоньку стала плакать.

Но лицо ее при этом было спокойно. Крестьянские женщины встречают смерть, как смену погоды, как обычные и неизбежные явления все той же жизни — вот так же безропотно, с тихой печалью провожают они на войну мужей и сыновей и встречают их, ежели им суждено вернуться. В их душе есть что-то, от извечных законов природы, жизнь и смерть примиряются в сердце простой женщины, как хлеб с солью, как лето с зимою.