Роман
Радуга, говорят, один край своей дуги непременно купает в воде, будь то шумная река или тихое озерцо. И еще говорят, что — если кто-нибудь сможет дойти до радуги и коснуться ее, исполнится любое его желание. Скажет: хочу быть густым лесом — Кодры — и в Кодры превратится. Скажет: хочу быть сказочным витязем Фэт-Фрумосом — так оно и будет. Любое, заветнейшее — сбудется.
— А ты чего хочешь? — спросил меня давным-давно дедушка.
— Счастливым хочу быть! — ответил я в простоте души.
— Для этого, пожалуй, дороги к радуге маловато, задумчиво произнес дед. — За радугой надо пройти еще много мостов жизни…
Они поднялись на поросший ясенем холм, который в Кукоаре и окрестных селах так и называли — Ясеневым. В былые времена крестьяне разживались здесь осями для телег, а название сохранилось до сих пор. Среди деревьев было много поросших сухим терновником полян. Кустарник засох, обглоданный кавалерией Фердинанда ранней весной 1918 года. Здесь разыгралась битва не на жизнь, а на смерть: голодные кони, за неимением лучшего корма, ощипывали колючки вместе с корой. Проглатывали давясь. Потом у коней взбухали животы, проткнутые так и не переваренными колючками. Погибли и кусты, и лошади. Среди сгнившей листвы и теперь валялись омытые дождями конские черепа, кости. Зато у сельчан вдоволь стало черепов для пугал: почти над каждым виноградником скалился конский череп, надетый на тычок.
Но дед Тоадер не очень-то верил, что череп — именно то, что может принести удачу винограднику. А остатки терновника ему нравились. Высохшие кусты походили на красное дерево. В печи от них оставались твердые угли, похожие на антрацит. И бедная печурка чуть ли не трескалась от жары.
За топливом и пришли на Ясеневый холм старик вместе с обоими внуками.
Незадолго до этого бабушка Домника испекла хлеб и, как в селе заведено, сварила в той же печи огромнейший казан фасоли.
— Ну и ну! — вскипел дед Тоадер. — Ведро фасоли! Кто столько слопает? Тьфу, коровья образина!
— Готово уже, взъелся, — вздохнула бабушка.
— А что, думаешь, очень тебя боюсь? Я самого батюшку на «ты» называю! Голова у тебя есть, а ума маловато… В прошлом году, когда полол фасоль, поп кричит мне из своей брички: «Зачем возишься с фасолью, ты же ее не ешь?» Подкузьмить меня, значит, хотел. Я в позапрошлом косил у него пшеницу, так он меня пробовал фасолью кормить. Коровья образина! Поставил я ту кастрюлю на солнцепек — говорю: пусть допекается…
— Еще бы, ты у нас с фасоном.
— Какой есть. Вынул я тогда чеснок из сумы, поел — и попробуй поспей за моей косой, батюшка. С тех пор он первый снимает передо мной шапку… И что сам ест на косьбе, тем и меня потчует…
— Ну и на здоровье… И откуда ты только взялся на мою голову? В церковь тебя на аркане не затянешь, постов не соблюдаешь… А с попом носишься, как дурак с писаной торбой.
— Цыц, старуха!
Дед Тоадер выскочил во двор. Так всегда: когда бабушка Домника основательно его доведет, взовьется и удирает из дома: «Как бы чего не натворить!», и это уже лет шестьдесят, с тех пор как женился.
Тем временем бабушка Домника кличет внуков:
— Эй, Никэ, Тоадер!
— Одни дураки соблюдают пост! — остывая, бросает дед через плечо и отправляется искать внуков.
Заглядывает в сарай, за амбар — никого.
— Куда делись, коровьи образины?.. Эй, дьяволы, бегите быстрей уплетать фасоль, не то музыкантам отдам. Вы что, сквозь землю провалились?
Почти что так оно и было. Бабушка оставила открытой дверь погреба, и ребята спустились в «подземелье». Старший, Тоадер, доставал черпаком рассол и выливал наземь. Никэ дожидался своей очереди. Но очередь все не подходила, и он кинулся отнимать черпак у старшего брата. Тогда Тоадер так толкнул его, что Никэ отлетел к ступеням.
— Вы что там, а? — услышал шум дед. — С каких пор кричу, а вы ни гугу. Что не поделите?..
Дед Тоадер не по летам резво сбежал по ступенькам в погреб и, увидев, что натворили внуки, обомлел. Соленья в кадке остались без рассола! Хоть возьми да выбрось.
Дед не любил фасоли, но обожал соленья. Они не переводились в доме круглый год. И вот на тебе — Тодерикэ, внук, который носит его имя, удружил!
Старик был зол на язык, зато отходчив сердцем. Но тут и он не выдержал — задал Тодерикэ взбучку. И чтобы уж совсем отвести душу, выбранил заодно и всех ребятишек околицы.
Выйдя из погреба, дед все еще ворчал. Его не охладили ни бабушкины уговоры, ни плач внуков, ни все святые, которых он помянул. Да и то сказать: остаться на зиму без соленых огурцов.
— Что, жеребячья резвость на вас напала? Вот суну вам в рот удила…
Внуки искоса поглядывали на старика, старались смекнуть, какие у него намеренья.
— Хватит по сторонам глазеть, ложку к уху поднесете! — прикрикнула и бабушка Домника, затем обернулась к деду Тоадеру: — И ты оставь их в покое.
Мальчики сидели на печи, между ними стояла миска фасоли. Никэ уплетал вовсю. Тодерикэ же ворчал, что ему, как и деду, фасоль не по вкусу, и отталкивал от себя миску. Одновременно он похвалялся, что мать сшила ему новые портки и теперь он уже не будет бегать в одной рубашке, как девчонка.
Дед Тоадер мрачно пил капустный рассол, сдобренный хреном. Вид у него был свирепый: от озорства внуков и от хрена, такого крепкого, что хоть плачь. Да и новая мода его не устраивала: когда он был молод, мальчики надевали портки гораздо поздней, чуть ли не в канун женитьбы.
— Эй, щенок, чего зазевался? Всю грудь залил супом.
— Так Тоадер окунает мою ложку всю целиком.
— А сам ты что, сосунок? Слава богу, уже в стригунках ходишь, поругала его бабушка.
— А Тоадер…
— Оставь детей! Хватит языком трепать.
Дед Тоадер взял тарелку с капустным рассолом и вылил половину ребятам в фасоль.
— Наворачивай, Тодерикэ, тебе ж хотелось борща с фасолью… Вижу, пост этот тебе поперек горла… Хе-хе… Я вас научу работать, тогда и аппетит будет. А то как зима — будто кошки мурлычете в тепле… Так тепло же само из лесу не придет…
— Уж не надумал ли взять их с собой?
— Надумал…
— Может, им лучше дома посидеть?
— Хочешь, чтоб и капуста осталась без рассола? Нет уж! Тоадера Лефтера учить уму-разуму не надо!
— Ноги у них болеть будут, — попробовала бабушка образумить старика.
— А целый день бегать по селу — не болят?
Услыхав про лес, внуки мгновенно позабыли все свои нелады с дедом.
По дороге они прыгали, словно с привязи сорвались.
Дед Тоадер с топором за поясом остался далеко позади. И лишь на опушке леса догнал внуков. Здесь был мост и развилка — Никэ не знал, куда свернуть, а Тодерикэ безуспешно старался засучить слишком длинные портки.
— Вот дорога, беш-майор! Что, башмаки уморились? — усмехнулся дед Тоадер.
Старик и мальчики шагали друг за другом. Дед поглядывал на внуков, прикидывая: выдержат ли обратную дорогу? Как бы не стали пищать. Этого еще не хватало! Но мальчики держались молодцами. Хоть и знали, что дед словами не разбрасывается, суесловия не терпит, старались разговорить старика. Хитрили: спросит о чем-нибудь Никэ у своего братца, а тот отвечает:
— Не знаю. Спроси у дедушки.
Старик делал вид, будто не замечает, что его водят за нос. Ведь не мог же он не знать чего-нибудь. Дед должен знать все: какие птицы гнездятся в лесу, какая из них где обитает, сколько откладывает яиц и сколько выводит птенцов, каких птиц едят, каких нет.
Тут дед Тоадер потрепал волосы Тодерикэ, с неожиданной ласковостью спросил:
— Приелась фасоль? От супа живот бугром, если нету мяса в нем…
Вдруг он нахмурился: на каждом шагу Тодерикэ то одной рукой, то другой подтягивал штаны путавшиеся у него в ногах.
— Подойди-ка! — Дед Тоадер достал из-за пояса топор. Наклонился, смерил вершком длину Тодерикиной ноги до лодыжки. — Теперь снимай!.. И матушка твоя пошла в бабку… Ну и длина, ну и ширина!.. На вырост. Вот уж пятьдесят лет, как не расту — укорачиваюсь, в землю ухожу, а старуха мне все шьет с запасом. Сейчас мы ее проучим.
Опять завелся дедушка Тоадер!
Не без опаски Тодерикэ снял портки. Но дедушка не изрубил их топором, как боялся мальчик. Нет, он их тоже смерил вершком, положил на пень и отрубил, сколько нужно.
— Теперь надевай! Ничего, я растолкую твоей мамаше, не бойся…
Обычно дед заготавливал топливо с лета. «Зимой я как неподкованная лошадь», — говорил он. Однажды зимой вывихнул ключицу, да так, что не мог ни причесаться, ни шевельнуть рукой. Бабушка Домника уверяла, что это всевышний покарал его за безверие: перекреститься — и то ему, идолу, лень. Э, старческая блажь! Сто раз слышал! Теперь это уже на него не действует. Да и что возьмешь со старухи? Невелика беда…
В лесу дед останавливался возле дерева почесать спину, «перегнать блоху с одного плеча на другое». Блох у деда, конечно, не было, но в пику старухе чего не скажешь. Зимой и летом дед щеголял в кацавейке, туго, по-военному перетянутой ремнем. Со времени воинской службы осталась у него привычка сворачивать перед сном ремень калачиком и класть под подушку. Ботинки тоже ставил на виду. Варежки дед обычно вязал себе крючком. У варежек тоже было свое место — на горнушке.
…Вошли в лес. Дед Тоадер остановился посреди поляны, покрытой сухим терновником, расчистил место для работы. Послушал немного лесные голоса, потом принялся корчевать сушняк. Кусты с прогнившими корнями выдергивали из почвы, как испорченные зубы. Он их укладывал корешок к корешку, обламывал колючки, чтобы в пути не испортить кацавейки. Выдал внукам по целому кусту и после этого рассказал им историю — как змеи делают драгоценные камни, как дерутся из-за самого лучшего и как проглатывает его победительница. И если тебе доведется это заприметить и убить змею до того, как она проглотит камень, тогда…
— Чего рты разинули?! Пора седлать коней! Поехали, а то фасоль нас ждет!
А детям, конечно, хочется, чтобы односельчане видели, какие они помощники. Потому каждый взял свою охапку дров. Некоторое время Никэ шагал впереди. Потом подождал старшего брата. Пошли рядом, как стригунки, впервые попавшие в упряжь. Они уже не задирали друг друга. Даже ноши не замечали. Шепотом говорили о змеиных схватках, о том, как бы раздобыть драгоценный камень.
— Наверно, если его проглотит самая сильная змея, она и превратится в дракона, — высказал догадку Никэ.
— Дедушка доскажет, когда еще раз придем в лес…
— Ты что, дурак — еще раз сюда приходить?
— Интересно, тот камень и ночью светится?
— Я сюда больше не ходок. Вечером спрошу у отца…
— А если и он не знает?
— Тогда придется топать еще разок…
Спускались в долину с озером, раскинувшуюся за опушкой леса. Озерцо это им было знакомо. Отсюда до дому — рукой подать. Не раз они здесь купались минувшим летом на лошадях. Ребятам хотелось поскорей добраться домой. Они представляли себе, как спрашивают их односельчане: чьи же вы такие, молодцы? Они отвечают, и вслед им: «Подумать только, какие помощники выросли у Костаке Фрунзэ! Не боятся одни в лес ходить…» Или: «Смотри, жена, что за красивые, стройные парни у Костаке. Словно тополя! И работящие… Как годы-то летят!..»
И чудилось ребятам, что и мать хвалит их, и бабушка. Глядишь, и отец доброе слово скажет.
Но все их мечты рассеялись как дым, едва они очутились на берегу озерца. Даже о дровах своих позабыли, скинули вязанки с плеч и помчались смотреть, что это выуживают люди в студеной воде. Тут были и жандармы с винтовками, и отец Жику, их дружка, что жил через плетень. Видать, отец Жику был тут старший: командовал, покрикивал, проверял. Люди его называли «господин шеф», «господин плутоньер».
Вскоре вытащили утопленника. Погиб он, видимо, давно. Волосы клочьями падали с его головы. С шеи свисала веревка.
Когда мальчики пробивались сквозь толпу, пытаясь лучше рассмотреть утопленника, их окликнул дед:
— Эй, чертенята, нашли, на что глаза пялить! А потом мне вас лечить заговорами от перепуга, потому что будете мочить простыни… Марш отсюда, беш-майоры!..
— В пруде нашли…
— Не иначе, растратил деньги, покрыть недостачу было нечем. А с армейским начальством шутки плохи.
— Нет, поговаривают, он того… Не все дома. Его убили и ограбили. Говорят, даже камень к шее привязали. Веревка перегнила, камень ушел на дно, он и всплыл…
— Да, греха не скроешь.
— Шел прямиком, через лес, в Леушены. Видать, за пшеницей. А возле пруда, значит, укокошили…
— Беда теперь нашему селу…
— Затаскают… Допросы, следствия, суд…
— Ужас, какой злой пошел теперь народ. Сгубить человека из-за денег!
— Кто знает, сколько у него было. Все-таки армейский заготовитель, снабженец…
— Все равно сгубили человека.
— Разбойник про грех не думает. Чует мое сердце, затаскают нас по судам. Вам-то лучше…
— Никакой у меня пшеницы не было, ничего я не продавал. Я его даже в глаза не видел.
— Ну, говорят… А я, грехи мои тяжкие, держал пшеницу чуть ли не до весны, нагнать цену… Теперь локти кусаю.
— Не вы один…
— Что толку?
— Да. Покупаешь — узнавай, у кого.
— Теперь надо знать и кому продаешь.
— Надо ж было такому случиться.
— Нет, с казной лучше не связываться. Разве Флорикэ Мындакэ не обнищал на табаке? Тоже с властями имел дело. Обобрали как липку!
— Верно. Когда беда рядом, не угадаешь, с какой стороны придет.
Костаке Фрунзэ вернулся с пахоты. Распряг лошадей посреди двора, бросил им корму и слушал Георге Негарэ, рассказывавшего про утопленника. Их разделял плетень. Негарэ, высокий и кряжистый, положил свою заскорузлую руку на жердь так, что крохотный палец-недомерок, словно ствол пистолета, торчал прямо в грудь Костаке.
— Так-так. Они беседуют, а Сивка уже по картошке гуляет!.. — В ворота, неся охапки терновика, вошли дед Тоадер и внуки.
Сивкой дед называл жеребенка, который без конца резвился на огороде и вытаптывал картошку. Дед вообще не терпел при доме никакой живности — ни скота, ни птицы. Жеребенок был сущим проклятием. Мало ему картошки, так по утрам еще повадился кусать клямку двери, и дед в нижнем белье кидался посмотреть, кто возится у двери и никак не может войти. Однажды наведался батюшка, хотел попросить деда, чтобы тот ему провеял семенную пшеницу, старик был единственный решетник в селе — и замешкался, не сразу открыл дверь, так дед Тоадер в потемках огрел его кочергой: думал, опять Сивка.
За последние месяцы жеребенок подрос, на месте совсем не стоял. Как-то на рассвете даже укусил бабушку Домнику за лодыжку, и с тех пор старушка боялась одна выйти во двор, каждый раз кочергой подымала своего благоверного с теплой постели, чтобы он ее сторожил.
И сейчас весь свой гнев дед Тоадер обрушил на зятя, на Костаке. Это он, растяпа, каждый раз выпускает жеребенка из конюшни. А внуки, дьяволята, балуют его, учат проделкам, каких свет не видел…
— Коровья образина!.. Чертов Сивка!
Соседи привыкли слышать эти выкрики, с ними просыпались и с ними засыпали. Постарел дед Тоадер, но голос у него все такой же молодой. Гудит что церковная звонница на рассвете.
— Завтра, говоришь, собираешься нарезать сечки? — спросил Негарэ.
— Да-а, одним сеном не обойтись.
— А мне кажется, на пахоту хватит.
— Гляди, кум, не забудь…
— Приду, непременно приду.
— Чертов Сивка… — Дед Тоадер с колом наперевес бежал за жеребенком. Тот вихрем пролетал за домом и снова перекапывал весь огород. И снова старик вскидывал кол…
Угомонился, лишь когда жеребенок оказался в конюшне, возле кобылы. Чтобы утолить досаду, дед спустился в погреб и одним духом осушил кувшин вина. Пробормотал еще что-то себе под нос. Как бы старуха не услышала. Она не признавала дедушкиных нервов и глаз не спускала с погреба. Хотела, чтобы винца до лета хватило. Может, это и удалось бы ей, если бы дед Тоадер был не так раздражителен, и если бы не жеребенок, и если бы бабушка не следила в оба за стариком, лукавым, старым лисом, который больше всего любил делать ей назло. А он как ни в чем не бывало выходил из погреба, лихо покручивая ус и оглядываясь по сторонам.
Все в доме было вверх дном. Лавку, сундук с приданым тетушки Катинки, стулья и прочую дребедень Костаке вынес в сени, чтобы не попала известь во время побелки. Из-за этого кавардака все спали на печи. Мальчики в глубине, родители — с краю. В комнатах влажно пахло непросохшей известью.
— Не спится? — спросила мужа Катинка.
Костаке вернулся с пахоты такой усталый, что даже уснуть не мог. Допоздна они разговаривали о весеннем севе, прикидывали, распределяли делянки то под пшеницу, то под кукурузу.
— До чего же люди разные, — проговорил Костаке, — одни радуются скотине во дворе, радуются, когда приближаются праздники. А у нас… — Он глубоко, протяжно вздохнул, неподвижно глядя в потолок. — Ребятишки дьяволы… Жеребенок — чертов Сивка!.. Свинья — завалящая. Лошади клячи… Идут годы, а твои родители никак не могут меня простить. Да и тебя тоже. Хоть бы перед людьми…
— Посмотри, как мальчишки спят. Будто ягнята.
Бадя Костаке повернулся к сыновьям. На подушке лежали не головы, а ноги.
— Уморились. В лес ходили с дедом.
— Да, Катинка, и они измаялись.
— Целый день морочили голову, все какую-то сказку про змею, про драгоценный камень… Тебя ждали, что-то спросить хотели…
— Должно быть, старик им рассказывал. Ладно, давай спать. Дед хоть и крутого нрава, а сердце у него доброе… Разве я не знаю…
— Да…
— Никак не могу уснуть. Из-за твоей побелки. Пока просохнет, такой едкий запах, что в носу щиплет. Не то мышами пахнет, не то засухой. Нищетой… И до чего ни дотронешься — везде известь. И на ложках, и на мисках, даже на хлебе…
Костаке повернулся на левый бок, хрустнули суставы.
— Завтра кончу, — пообещала Катинка.
Муж не ответил. Уснул.
Катинка была младшей дочерью в семье. Не думали, не гадали старики, что она окажется ослушницей — выйдет замуж против воли родителей. Про Костаке Фрунзэ отец ей прямо сказал — не пара он, ни богу свечка, ни черту кочерга. Она убежала к Костаке. Несколько месяцев провела в слезах, пока смягчились родители. Приданое получила сполна, даже дом ей уступили. Старики построили себе мазанку во дворе, чтобы не жить с дочкой. Все из-за Костаке, ее мужа. Оторвался он от земли. Еще когда был мальчишкой, полюбился он местному попу. У паренька был сильный, чистый голос и отличный слух. Его отправили в Кишинев учиться на дьячка. И на третьем году ученья его бас уже мощно гудел на хорах Кишиневского собора. Но батюшкины сыновья, обучавшиеся в семинарии, смотрели на него свысока. Быть может, из зависти. Они ябедничали отцу, что Костаке заносится и не хочет с ними знаться. При встрече старались поддеть его, уязвить: мол, если бы не батюшка, быть ему пастухом! А батюшка, их отец, из лапотника и недотепы, видите ли, решил сделать человека…
Однажды Костаке обидели при девушках. Он тогда не сдержался, ответил, что поповичам задаваться тоже не след: подумаешь, какие родовитые. Из чесночников!
Это напоминание для поповичей было что нож в сердце. Батюшкин дед действительно промышлял чесноком: ездил из села в село на телеге с рогожным верхом и продавал. Прознал сельский поп о неблагочестивой выходке Костаке, приехал в Кишинев и забрал его из училища: спесивцам нечего делать в храме господнем.
Мальчику стыдно было возвращаться в село. Остался работать в городском трактире, но долго не выдержал. Вернулся он дождливой, ненастной ночью, когда людям неохота высунуть нос из дома и никто к тебе не пристанет с вопросами да расспросами. Потом… потом сдружился с самыми видными парнями села. Копейки за душой не имел, но малость набрался грамоты, повидал мир. И стоило ему выпить вина, как начинал петь. Только мирские песни. Да так пел, что дрожали листья на деревьях, и то ли из-за песен, то ли из-за учености своей стал Костаке желанным гостем у сельчан. Даже самые что ни на есть нелюдимы хотели, чтобы сыновья водились с ним: пусть Костаке хоть немного, да расшевелит их. Пусть посмеется над ними, неотесанными, авось ловчей на хоре станут. Это ведь не то, что за него дочку замуж отдавать. А уж кувшин вина, конечно, лучше распить с находчивым и умным, чем с дураком!
Но все на свете имеет свой конец, и разные тропинки все чаще стали приводить Костаке к дому деда Тоадера Лефтера. К дому Катинки.
Костаке сроду не брался за мотыгу, не умел отбивать косу, не держал рукоятки плуга. Ни грамотей, ни деревенщина. Или, как сказал дед Тоадер, ни богу свечка, ни черту кочерга.
Пришлось, значит, танцевать от печки и не наступать ногой на грабли. Катинка оказалась терпеливой наставницей. В жатве, прополке и во многих других работах она знала толк. В мужских же делах учителем был дед Тоадер. Поучения его обычно начинались с «дурьей башки», «коровьей образины» и тысячи других словечек, которые разносились по полю из конца в конец. Старик уверял, что медведя и то можно обучить. И все же рытью колодцев, бондарному искусству и умению отбирать семена он так и не сумел научить своего зятя: нервы не выдержали. Сказал: «Вот умрет дед Тоадер, понадобится им питьевая вода и просеянная пшеница, тогда и научится… хе-хе». Дед был о себе высокого мнения.
— Что, Костэкел, хочешь грабли сработать?
— Да, собираюсь вставить зубья…
— Нужно сверло?
— Гм…
Старик брал лестницу, поднимался к ящику с инструментами. Оттуда, сверху, показывал:
— Это?
— Оно.
— Продается в городе. В лавке около пожарки.
И так всякий раз… Правда, в тот же день, помучив его как следует, самолично чинил грабли или телегу. А когда зять покупал в городе, возле пожарки, какой-нибудь инструмент, старик хоть и был доволен, но все же не мог обойтись без упрека:
— Почему не взял меня с собой, я бы выбрал… Я-то знаю: каждое железо свою песню поет…
Потом, отложив свои дела до вечера, искал кусок сухого дерева и прилаживал ручку к инструменту. Бранить дед умел на тысячу ладов, а хвалил всегда одинаково:
— Теперь ты ко двору…
И вместо насмешливого «Мэй, Костэкел» называл зятя просто «Костаке» и серьезно глядел на него подернутыми слезой старческими глазами.
Весна вступила в свои права. Иных людей весна бодрит, пробуждает от зимней спячки, гонит в поле, к трудам праведным, наводит на думы об урожае, изобилии… Но для Костаке Фрунзэ весна оставалась порой, когда приходится изо всех сил тянуться, чтобы быть вровень с другими. Он не видел ее очарования — не слышал тревожных голосов птиц, не чувствовал запаха первых цветов. С каждым годом понимал все лучше, что беднякам весна сулит лишь заботы да хлопоты и только к богатым приходит с бубликами на хвосте.
Но жену огорчать не хотел. Она не зачитывалась книгами, не видела света белого, все ее надежды и упования на хороший год были связаны с весной.
А весной, насколько он помнит, ни одна пасха не наступит без того, чтобы со стен не соскабливали пожелтевшую известь и не подновляли глиняный пол.
Когда он ни вернется с пахоты, в нос бьет едкий запах гашеной извести, глины, смешанной с навозом. Казалось бы, пора привыкнуть — ни один хозяин без этого не обходится. И все же не любит он эти запахи, даже аппетит отбивают. И не потому, что он невесть какой брезгливый или привередливый. Нет, коровник он чистит безо всяких, и навоз вывозит в поле, и корчует пни, пахнущие гнилью и прелью. Но вот почему-то не выносит он этих предпраздничных дней, когда все в доме вверх тормашками, когда кувшин и кастрюли забрызганы известкой и плита испачкана глиной и даже стулья. Присесть некуда, чистой ложки не отыщешь. Хоть беги на все четыре стороны из дому, покуда не кончится эта суета, покуда мужики не начнут выходить во двор, надев фартуки, — значит, собираются стричься и бриться, точно перед сватовством.
…Уже с утра в доме пахнет свежей сдобой. Никэ то и дело локтем толкает Тоадера: чуешь? Пока они спали без задних ног, мать всю ночь пекла, даже печь еще не остыла.
— Мама, что сегодня есть будем?
— Сак посмотри. Отец свежего хрена натер. Хрен с капустным рассолом. Возьми, а то у меня руки в извести.
— И бабушка нас хреном кормила. Каждый день хрен.
Ворчит малыш, но идет и шарит по кастрюлям. Находит рассол, в котором плавает пропущенный сквозь терку хрен. Пробует ложкой, морщится. Дедушка наверняка сказал бы, что это зелье по крепости не уступает монопольке. Тодерикэ не бог весть какой знаток спиртного, но он видел, как сельские чиновники, в том числе и агент налогового управления, с утра пораньше приходят в корчму и просят стаканчик с хрустящим бубликом. Почему-то ни один из них не просит рассола с хреном.
Тодерикэ с трудом расчистил себе место на краю лавки и вдруг увидел в окно, что к нему идет школьный приятель Жику со своим младшим братишкой. Мальчики живут по соседству. Это сыновья начальника поста, господина Викола. Мать у них непоседа, отец возвращается домой за полночь. Так что ребятишки слоняются где попало, питаются чем придется. Долго приглашать к столу их не надо. И на этот раз, едва предложила тетушка Катинка, сразу взялись за ложки, руками стерев с них известь, и принялись за дело. Тодерикэ и Никэ ели, лишь бы заморить червячка, зато сыновья шефа уплетали так, что за ушами трещало. Едва-едва успевали вытирать ладонями слезы.
— Сразу видно, избалованы мясом, — пробормотала тетушка Катинка, белившая стену. Женщина она богобоязненная, и в ее упреке много презрения: знает, что в доме шефа не соблюдают поста, и даже детям этого не прощает.
Тодерикэ проглатывает еще несколько ложек, потом смотрит на школьного приятеля. Скоро он с ним расстанется: тот станет учиться дальше, а с него хватит и начальной школы.
— Поели, так уберите со стола. А ты, парень, пойди да вскопай, что осталось. На других огородах бобы уже взошли, а я на вас понадеялась — и борщ нечем будет заправить.
— Еще не поздно… — оправдывается Тодерикэ. — Даже осот не взошел… и кизил не расцвел!..
— Очень уж вы у меня башковитые. Трое мужиков в доме, и у каждого свои законы и правила. Погодите, вот покормлю я вас борщом с осотом, пока крапива не зацветет! Тут руки до всего не доходят — то стирка, то побелка, то заплаты, а вы только ходите руки в брюки да рассуждаете. Ишь осот еще не взошел и кизил не расцвел!
— Разве я рассуждаю… — попытался возразить Тодерикэ.
Глядя на сыновей шефа, уплетавших рассол, он мысленно выдал каждому из них по лопате. Наверняка мальчишки бы не отказались помочь и охотно посостязались, кто больше вскопает. Только бы нашлись лопаты для всех. Но в сарае лежали всего две, и копать начали старшие. Когда они уставали и устраивали передышку, за лопаты хватались меньшие братья. Гости так работали, что пот с них лился в три ручья. Не только мясом были они избалованы, но и баклуши бить привыкли.
— Ко всенощной пойдешь? — спросил Тодерикэ.
— Да, — ответил Жику и похвастался: — Я добыл ракетный пистолет и шесть патронов. — Он вынул ракетницу из одного кармана, из другого ракеты в промасленных картонных гильзах.
— Можно, я тоже разок бабахну? — попросил Никэ.
— Можешь и больше, только на печи, — усмехнулся Жику. Деликатностью он не отличался — в отца пошел.
Красное, усталое солнце, похожее на очаг, в котором жар покрылся золой, опускалось за лес. Над лужами возле колодца сновали две ласточки. Увидев их, Тодерикэ удивился. Гуси, утки, журавли прилетают стаями, а ласточки возвращаются как-то незаметно. Проснешься — они тут как тут.
Сегодня, накануне праздника, жена шефа вернулась домой засветло. Увидев, что сыновья вскапывают огород у соседей, позвала их домой.
Тодерикэ остался один. Работа подходила к концу. Теперь он рыхлил землю возле цветов, стараясь, как велела мать, не повредить корни.
На ужин была протертая, остро пахнущая чесноком молодая крапива. Потрескивала керосиновая лампа. Отец сказал, что надо потерпеть до завтрашнего утра, а тогда можно и разговеться. Но тетушка Катинка возмутилась.
— Ишь ждать до утра! Я тебя однажды послушалась, так Тоадер чуть богу душу не отдал… в пасхальный день.
— А почему бы и не отдать? В эту пору райские калитки широко открыты…
Костаке усмехнулся, продолжая есть протертую крапиву и краем глаза поглядывая на противень с булками, смазанными яичным желтком, вдыхая аромат пасх, что округло высились на припечке, словно высокие молдавские шапки.
— Ты, Тоадер, все равно будешь клевать носом на всенощной. Может, лучше покараулишь наш плетень? А то у нас уже второй год крадут жерди из ограды. Особенно со стороны кладбища.
— Нашел на кого надеяться! — сказала тетушка Катинка.
— Я знаю, кто уволок жерди, — сказал робко меньшой и умолк, ожидая, что скажет старший брат.
— После войны все храбры! — резко ответил тот.
— Ты тоже хорош! — оборвала его мать. — Отнес на пасхальный костер рукоятку виноградного пресса Георге Негарэ. А Митришор, его сынок, в это время взял да и вытащил жерди из нашего плетня. Отдубасить вас как следует некому, чтоб неповадно было…
— Вот пусть Тоадер и караулит плетень…
— Хитер! — огрызнулся Тоадер, показывая брату кулак.
— Плетень пусть сторожит отец. На вас надеяться — и крышу утащат… А Никэ еще мал, чтобы всю ночь не спать. Раздевайся!
— Так тебе и надо!
После ужина Тоадер зашел к приятелю, которому предстояло благодаря ракетнице стать героем сегодняшней ночи.
— Глядите, даже цыплята не спят! — поддел мальчиков дед Тоадер, беседовавший со звонарем.
Тот засмеялся и напомнил, что надо принести для костра хороших дубовых дров: уголья понадобятся для кадила. Для этого делают праздничный костер, а озорничать в ночь божьего воскресения никому не пристало. Но эти слова ребятам в одно ухо влетали, в другое вылетали. Когда стемнело, к костру стали тащить жерди из плетней, старые прессы, всякую рухлядь. То здесь, то там, в садах и на виноградниках, взлетали красные языки пламени — горели шалаши и кровли неохранявшихся строений. В этой пляске было какое-то дикое веселье человека, покорившего себе огонь.
— Да, плохо иметь дочерей на выданье, — сказал Василе Суфлецелу, парень в самом расцвете. Он пас овец своего дяди Георге Негарэ и увидел, как его хозяин прибежал на кладбище в одном нижнем белье. Вот и подумал: наверняка с дочерьми что-то…
Негарэ окликнул сына, стоявшего у костра. Когда Митришор вернулся к огню, бадя Василе осведомился:
— Что случилось, Митраке?
— Вот, черти, выкопали столбы от наших ворот и удрали. Батя их подкарауливает. Уж мы им покажем!
— Да, глупые шутки, — покачал головой Василе. Но не успел договорить, потому что в костер полетели палки, на которых Лейба сушил орехи. Теперь бедному торговцу придется сразу после пасхи доставать новые рейки, дранку и гвозди… Его появление у костра не помогло: тонкая еловая дранка пылала, как бумага, и Лейба просил парней вернуть ему хотя бы гвозди после того, как потухнет костер. Что ж, гвозди ему пообещали. Надо только подкатиться к звонарю: за бутылку хорошего вина как миленький соберет в лукошко все гвозди.
В глубине кладбища послышался грохот падающих бревен, и Георге Негарэ кинулся за похитителями. Побежали и сын его Митря, и бадя Василе, и Тодерикэ с Жику. Но похитители, по-видимому, догадались или их предупредили, что будет погоня, и оставили столбы в бурьяне.
Оказалось, что это действительно столбы от ворот Георге Негарэ, отесанные, белые. Негарэ пригнал подводу и через полчаса с помощью Тоадера, Жику, сына Митри и бади Василе погрузил столбы и повез их к своим воротам, чтобы к утру все было на месте, а то не оберешься позора!
Когда ребята вернулись к костру, там уже толпилось много народу старики, женщины, дети. У всех в руках были узелки, из которых выглядывала пасха с яичком и квадратиками брынзы и крашенки — зеленые, пунцовые, рябые. Теперь Жику предстояло удивить народ. Он извлек ракетницу, зарядил и вскинул ее, целясь в крест над колокольней. Огненная полоса, рассыпаясь, рассекла небо и осветила полсела, подлесок у опушки. Сначала женщины было испугались и отшатнулись от костра, но потом им понравилось, и они придвинулись поближе к огню. Одна ракета чуть не упала на дом звонаря. Народ закричал, и звонарь, торопливо выскочив на паперть, побежал с кадилом в руке к домику, крытому соломой. Но забавная штука ракета: когда искры, кажется, вот-вот коснутся соломы, они мгновенно гаснут, и вместо ослепительной россыпи остается в небе только черное пятно, а село и подлесок тонут в темноте, которая кажется еще непроглядней после недавней вспышки.
Пламя костра вздымалось выше кладбищенских деревьев. Иногда к костру подходил кто-нибудь, ворошил огонь, и остальные отступали назад. Те, кто потерпел ущерб в эту ночь — лишился плетня или чего другого, — может, и не очень радовались, глядя, как пламя пожирает добро. Но никто не выказывал досады. Уж так заведено в наших местах: что попало в пасхальный костер, тому уже не миновать своей участи.
Вдруг по толпе пронесся шепот, и все устремились на паперть, к церковным вратам. Говорили, что садами в церковь шел батюшка. Кто-то его видел. Возле костра остались лишь те, кто его разжег. Тодерикэ и Шику держались вместе. Вдруг словно из-под земли перед ними вырос Никэ. Оказывается, и он был здесь с самого начала, но держался в тени, чтобы не попасться на глаза старшим и не получить нагоняй. Мальчики не отходили от костра до самой зари.
Из конца в конец села прокатилось петушиное пение, и в ту же минуту церковь окружили сотни людей со свечами в руках. С пением, зажигая друг у друга погасшие свечи, обошли церковь. Дочери Негарэ — Виктория и Вероника — подбежали к костру и зажгли свои свечи.
— Жалко, что у нас нет свечек! — с огорчением произнес Тодерикэ.
Но все равно они с Жику увязались за девушками, смешались с толпой, которая уже второй раз обходила церковь. Мальчики норовили поддержать рукой толстые свечи девушек из зажиточного двора, в котором, пожалуй, ульев полтораста. Но в этот час никто, наверно, не судил о хозяйстве по свечам.
— Смотри, приходи к карусели, — сказал Тодерикэ Вике отчетливо, словно приказывал. Неважно, что качели в школьном дворе и можно попасться на глаза директору. Год-два назад он бы еще стеснялся. Но теперь до школы ему нету никакого дела.
Девушка не ответила ни да, ни нет. Но по тому, как она шла, как наклонила голову, было видно, что ей приятно слышать эти слова.
— Смотри, не придешь, я тебя вытащу из хоровода! — сказал Тодерикэ басом: голос у него был как у петушка в середине лета…