Мосты

Чобану Ион

Мост десятый

 

 

1

Генерал смерил меня взглядом, словно прикидывая: брать меня в армию или не брать?

— Будем кушать галушки! — сказал он и лихо хлопнул меня по плечу.

— Говорит, что будешь есть галушки, — засмеялся и мой кагульский «приятель».

В армии на каждом шагу субординация. Засмеется в штабе генерал смеются и писаря, и посыльные.

Между тем три девушки сновали по дому, словно перед пиром. Давали дрозда, как сказал бы дедушка. Раздавали поручения налево и направо. Один солдат принес дрова для плиты. Другой повернулся на каблуках — помчался на склад за свежим мясом. Курносенькая девушка с закатанными до локтя рукавами месила в корыте тесто. Все шло как по маслу. У меня чуть слюнки не текли.

— Ты думал, тебя пирогами встретят?

— С меня и галушек достаточно.

— Здесь галушками называют не голубцы, а клецки из теста. Генерал родом с Украины, обожает мучное.

Когда тесто было замешено и котел с мясом клокотал, смазливая девушка стала отрезать кусочки теста — ровно на один зуб — и в котел. Вот почему отец ночевал и кормился при штабе, а не потому, что дома скучно одному, как он говорил.

На вкусный запах изо всех дверей дома Негарэ стали выходить офицеры. Прежде чем сесть за стол, пожимали руку отцу, кивая на меня и не жалея похвал. Такое чрезмерное внимание могло, пожалуй, мне даже навредить.

После обеда генерал еще раза два хлопнул меня по плечу и протянул кагульчанину какую-то бумагу, с которой мы пошли в поповский дом.

Там размещались армейские мастерские. В коровнике — оружейники, чинившие пистолеты, винтовки, стрелковое оружие. В летней кухне сапожники стучали молотками по колодкам. А в светлых покоях попадьи стрекотали швейными машинами примерно десять портных. Остальные десять ходили по комнате с кружками воды в руке, с утюгами, с наперстками на пальцах, в передниках, утыканных на груди иголками. Они засиливали нитки, гладили, обметывали петли. Едва кагульчанин показал им бумагу, они принялись крутить меня во все стороны, ощупывать, точно куклу. Подробнейшим образом обмерили мои конечности. Причем все дружески похлопывали меня по спине. Я опасался, как бы и со мной не случилось то, что с нашим односельчанином Ионом Малаем. Пригласил он однажды родичей на день ангела. Подвыпив, те стали так горячо поздравлять именинника и так яростно подбрасывать его, что чуть не раскроили ему череп о потолок. От такого поздравления не поздоровится.

Расставшись с портными, мы понесли свою бумагу сапожникам. И там то же самое. Они окидывали меня взглядом с ног до головы: мол, ростом не ахти, а лапы — как грехи.

Вероятно, раз в жизни я все-таки был великим человеком: все армейские мастерские работали на меня. Вот какая сила таится в генеральском распоряжении — клочке бумаги, подписанном доброй и властной рукой.

Став директором школы, я снова вспомнил о гороскопе. Там, кажется, предсказывалось, что самые счастливые для меня месяцы сентябрь и октябрь. А я еще в августе оказался в новых сапогах, новом кителе, галифе и шинели. Верь после этого гороскопам. Велено остерегаться казенной службы и влиятельных людей. А кто меня сейчас одел с иголочки?

— Надо будет отблагодарить портных, — сказал кагульчанин. — Они все сшили тебе из английского сукна… Чистая шерсть.

— Я бы их угостил, да нечем… Где теперь раздобудешь кружку вина?

— Добудешь, не беспокойся. Поискать надо…

— Кроме шуток, где?

— У твоего отца. У председателя… — усмехнулся писарь.

— Вздор!

— Никакой не вздор… все бочки с вином стоят в сарае Негарэ. А ключи у Константина Георгиевича. Правда, отец у тебя тот еще скопидом. Стакана вина не даст, хоть кол у него на голове теши.

Я рассматривал свои пальцы. Кагульчанин, вероятно, подумал, что мне стало стыдно за отца, и принялся расхваливать его что есть мочи. А я просто считал на ногтях светлые пятнышки — приметы обнов. Одна белянка шинель, другая — китель, третья — брюки, четвертая — сапоги. А белых пятнышек сколько угодно. Меня еще ждут обновы. Какие же?

Пока мы ходили, присматривались к работе портных, сапожников, оружейников, мастера успели сшить мне и одежду и обувь. Вот что значат коллективные усилия!

Теперь меня можно было хлопать сколько угодно. Я щеголевато поворачивался, скрипел новыми сапогами. Мастера восхищались собственной работой. Шинель сидела на мне, будто влитая. Голенища плотно облегали ноги. А запах сукна! Что по сравнению с ним благоухание любого одеколона!

— Хватит фасонить! Надо пойти доложить генералу…

— Что доложить?

— Штатская серость! В армии обо всем надо докладывать старшим. Даже если сапог натрет ногу…

— Здорово меня обмундировали.

— У нас все делается на совесть. Армия!

— Износу не будет… Если бережно обращаться.

— Нафталином пересыпать… И сохранится, пока тебя с директоров снимут.

— А как же!

Когда мы с писарем вернулись в штаб, там было оживленно: офицеры сновали, суетились возле генерала. Во всех комнатах беспрерывно трещали телефоны.

— Пошли домой, Тоадер.

Кому довелось изведать хоть одну тихую фронтовую ночь, тот знает, что такое война. Мирный покой, в обычное время клонящий ко сну, близ передовой гонит сон прочь. Тишина рождает в душе солдата страшные предчувствия, ожидание, неизвестность.

— Не спишь? — спрашивает дома отец.

— Нет.

— Готовятся наши.

За полночь земля задрожала.

— Тяжелые машины проходят…

— Да.

— До чего много стало грачей, жаворонков, скворцов…

— Много.

— На рассвете в нашем дворе пели соловьи. Завтра покажу, где гнездо свили.

— В этом году я еще не слышал кукушки.

— А я слыхал!.. Прилетала к нам в сад. Садилась на верхушку яблони и широко разевала клюв, красный такой… И куковала, куковала. Солдаты, офицеры останавливались, ждали, сколько накукует.

— Говорят, после того как наклюется кукушка спелого ячменя, у нее пропадает голос.

— Да, старики рассказывают…

— В этом году никто в Кукоаре не сеял ячмень.

— Кукурузу тоже.

— Нашла кукушка в других местах ячмень.

— В других…

— А пшеница нынче хорошая?

— Очень… И виноград будет хороший.

— «Мадлена» и «жемчуг» поспели?

— Уже. Но горькие.

— Почему?

— Виноградники не обработаны. Ветром нанесло полыни, лебеды, всякой горечи. Мотается куст на ветру, трется о полынь… горчится…

И снова давящее молчание. Лишь изредка пролает немецкий пулемет. Такая у немца привычка: всю ночь старается показать свою неусыпную бдительность.

— Когда фронт удалится, надо будет навести порядок, — вздыхает отец. — Тоадера, сына Василе, похоронить на кладбище, возле родителей…

— Разве его не привезли?

— Нет.

Уснули мы на заре свинцово тяжелым сном. Когда я открыл глаза, отца уже рядом не было. Вскоре он вернулся с двумя котелками солдатской каши такой густой, что ложка в ней стояла торчком.

У наших ворот остановились трое ездовых — усатые сверхсрочники, которым совершенно не шла военная форма. Капитан Шкурятов понемногу ступал уже на свою раненую ногу и очень радовался этому.

— Натощак или как? Все равно пошли, подводы ждут.

— Куда?

— За партами.

— Что так смотришь, будто с луны свалился? Немцы удрали, наши обошли их с фланга… Теперь их выбивают из камышей.

— Солоновата эта каша.

— Дареному коню в зубы не смотрят, товарищ директор!

Мы поехали в сторону Кулы. При нынешней нехватке рабочих рук я был очень доволен, что армия помогает нам даже свозить парты.

Навстречу нам шляхом ползла большая колонна пленных немцев. Они брели понурив головы. Смотрели в сторону, как побитые собаки. Лица их были серы, как и запыленные, измятые мышиные кители. Незадачливых покорителей мира конвоировал взвод румын. Лишь в хвосте колонны ехали верхом два советских солдата с автоматами на груди.

Проверяя себя, автоматчики спросили дорогу на Бельцы. Отец показал им.

Снова и снова слава коллективным усилиям! Мы мигом нагрузили парты. Прихватили еще три черных полированных столика, взятых немцами неизвестно у какого помещика.

— Хорошо бы взять и эти бревна! — сказал отец, показывая на груду балок. — Блиндажную обшивку распилим моторной пилой… Знаешь, школа осталась без ограды…

— Вы правы… товарищ председатель. Должен сказать, в райкоме нам разъяснили, что сельсовет обязан оказывать школе всемерную помощь. Надо, чтобы занятия начались вовремя. Так что вы нам помогите с транспортом. И квартиры подыщите для учителей…

— Увидеть бы хоть одну рубашку, сохнущую на плетне. Услышать скрип калитки… Без петушиного крика и собачьего лая рехнуться можно…

Раненых, помещавшихся в школе, постепенно вывозили в бельцкий госпиталь. Освобождавшиеся классы убирали, белили, чистили, превращали госпиталь снова в школу. Все работы осуществлялись с фронтовой оперативностью. Я даже не успевал уследить, как все делалось.

Лишь два события отвлекли меня от дел. В село вернулась семья Негарэ.

И на этот раз Георге Негарэ оказался проворней других односельчан, руководствуясь, видимо, старой поговоркой: кто рано встает, тому бог подает. Не с пустыми руками вернулся из странствий Негарэ. Длинная его телега, укрытая домотканым половиком, была полна пшеницы.

— В добрый час, кум! — крикнул он отцу.

— Благодарствуйте. Живы-здоровы?

— В порядке.

— Насовсем?

— У нас еще осталось неубранное поле.

— Жена там?

— Пусть побудет… пока дочек привезу.

— Я хотел тебя предупредить: сарай твой заперт, ключи у меня.

— Какое-нибудь военное имущество?

— Нет, вино сельчан. Военные власти распорядились временно держать под замком. Потом вернем людям… Вот и весь сказ.

— Пока еще уберем, очистим кукурузу… Сарай все равно пустовал бы… Пользуйтесь.

— Что ж, хорошо, что все здоровы…

Второе событие было связано с появлением в Кукоаре моего однокашника Прокопия Гылкэ. Я так обрадовался встрече, что забыл его отчество. И как ни старался, никак не мог выведать у него имя отца. Прокопий был чрезвычайно занят. Снял со спины большой деревянный ранец, — видно, из-за уборочной страды отец не мог привезти его на подводе, — и стал присматривать себе класс для жилья. Я пояснил, что сельсовет подыщет ему квартиру, пусть не беспокоится.

— М-да, жаль! Я бы сложил печь, отец обещал привезти мешок муки… Я ведь умею печь и хлеб, и плачинты лучше всякой женщины.

— В хозяйстве пригодится.

— У нас в семье девушек не было…

— Присядь, ты же с дороги, Прокопий… Э-э-э… Что возишься с этим ящиком?

— Это не ящик, Федор Константинович… Патефон! Пригодится…

— В клубе — вполне…

— Нет, знаете, со мной… У меня другой опыт… Я при помощи патефона преподаю в вечерней школе.

— Это как же?

— Молодежь по вечерам не очень-то любит заниматься. Ходит веселиться в клуб. Тут я включаю патефон. Потанцуйте немного в школе, ребята, а потом немного позанимаемся. Своя методика. На меня в районо писали… Кляузничали, когда работал в своей деревне. Ну, приехала проверка. Ничего не могли поделать: самая лучшая посещаемость — у меня. А посещаемость тоже не шутка. В вечерней школе посещаемость — это все!

— Вот как раз то, что я искал.

Прокопий не выпускал патефона из рук. Ходил с ним из угла в угол.

— Что ты искал, Прокопий?..

— Гвозди!

Но если и это метод или методика, беда мне с ним! Прокопий Гылкэ стал отколупывать замазку и вытаскивать из рамы гвоздики, державшие стекла. Складывал гвоздики в свою шляпу. Отец удивленно уставился на него.

— Сапоги у меня каши просят… Война… Гвоздей не найдешь.

— Что же вы делаете, товарищ?!

— Что делаю? Учитель должен приходить в школу опрятным… Дети берут с него пример!

— Да, а если ветер?

— Об этом я не подумал! Кажется, вы правы…

 

2

Кукоара оживала. Ядовитые соцветья бурьянов согнулись под колесами телег и арб. Мужики возвращались домой. Впрягали скотину в упряжь, в ярмо, отправлялись за урожаем в чужие места, где были в эвакуации, на берега Реута, политые их потом.

По утренней прохладе во дворах пели косы. Падала густая трава, сорняки, умудрившиеся вырасти даже на завалинках домов, в сенях, в загонах и колодцах.

Бадя Василе вернулся с фронта домой с пустым рукавом, заткнутым за пояс. Со дня разлуки не написал Анике ни одной строчки: бесконечно перебрасывали с места на место. А после ранения, контузии, у него отшибло память. В Кукоару прибыл в сопровождении санитара, у которого то и дело спрашивал:

— Как думаешь, Аника не продала коней? Плохо дело… Одной рукой прокормить четверо душ…

— Не продала, Василе, — успокаивал его отец. — Ты скажи спасибо, что домой вернулся… Подрастут сыновья, заживут раны.

— Новая рука не отрастет. Прилажу ремешок к плечу… Чтоб держался черенок сапы. Сыновья у меня… ведь малыши. — Лицо бади Василе стало добрей, просветлело. — В Бобруйске, где нас обучали перед фронтом, я видел, как работал один однорукий. Правда, доить овец, наверно, уже не смогу…

— Мальчишки подрастут, — повторил отец.

— Если кони не проданы…

— Нет, Аника — баба хозяйственная…

После ухода бади Василе отец начал наводить порядок на столе, разбирать военную корреспонденцию. Накопилась целая пачка треугольников с разных фронтов. Письма каждый день прибывали с теленештской почты. Многие писали перед возвращением из эвакуации.

— Теперь Василе будет долго жить, — сказал отец, перебирая бумаги.

— Сколько отпущено…

— Нет, ты посмотри сюда.

Я посмотрел. На клочке бумаги величиной с ладонь жидкими чернилами было написано: «Суфлецелу Василий Петрович». Дальше текст, набранный типографским способом: «В боях за Родину… пал смертью храбрых…»

— Почему не отдал ему?

— Из головы совеем вылетело…

— Давай отнесу.

— Возьми. И скажи, что никто еще не знает про это извещение.

Я прыгнул через перелаз. Летел, как на крыльях, словно нес невесть какую радость.

Бадя Василе возился, пытаясь прикрепить к плечу черенок косы. Хотел навести порядок во дворе. И у него бурьян вымахал выше человеческого роста. Увидев меня, виновато улыбнулся, смущенный собственной беспомощностью.

— Не хочет слушаться коса… — И тут же начал свою хитрую присказку: — Говорят, шел однажды лугом святой Петр. И наткнулся на пастуха, занятого косьбой. Как говорится, сила пастушеская, ум бараний. Широко размахивался чабан, старался захватить как можно больше, но трава только клонилась под косой… Была та коса не отбитая, не заточенная. С фабрики. Взялся тогда святой Петр и привел ему косу в порядок: отбил молотком, наточил оселком… И как взмахнул пастух, развернулся вокруг себя, чуть голова не закружилась. А трава стоит как ни в чем не бывало. Накинулся тогда глупый пастух на апостола: «Зачем испортил косу?»

Солдат-санитар, приехавший с бадей Василе, тяпкой полол сорняки в углу двора. Смотрел на нас удивленно: как быстро мы говорим на непонятном ему языке да еще понимаем друг друга.

— Первый раз видит виноградный куст. Если бы не война, говорит, так бы, наверно, всю жизнь считал, что виноград растет в земле, как картошка.

Слово за слово, я протянул баде Василе извещение. Сразу предупредил, что жена ничего не знает.

Бадя Василе отнесся к нему довольно спокойно. Правой рукой разгладил на колене и добродушно рассмеялся:

— Пусть теперь говорят, что у человека одна жизнь и одна смерть. Я им этим документом сразу заткну рот. Эх, Тоадер, Тоадер, сейчас бы стакан нашенского вина…

— Найдем, бадя.

— Не может быть.

— Слово.

— Действуй! Ты же принес весть…

— Ради такого случая… — улыбнулся отец, показавшись из зарослей бурьяна с кувшином вина.

— Я как раз об этом говорил!.. Пусть запомнит меня этот таежный охотник. Пусть не называет кваском наше вино.

— Твой двоюродный брат Андрей погиб… Только что пришла почта, отец опустился на глиняную завалинку.

— Бедная тетушка Анисья… Одни дочки… Единственный сын у нее был…

— И того убили.

— Служил я с одним мужиком из Леово. С Прута. Тому еще горше доля выпала. Был военным шофером всю войну… Пришлось ему собственного сына в госпиталь отвозить. Около четырех лет не виделись. Отец всю войну в окопах. А мальчишке восемнадцать лет. Только что привезли да сразу в атаку. И — готов… И отец все время поправлял на нем шинель перед похоронами. Шинель у парня была длинная-длинная, прикрывала ему ноги…

— Да будет им земля пухом! — Отец, как заведено, сам выпил первый стакан. Ладонью вытер усы, вздохнул. — Многие сложили головы и у нас… Сколько буду жить, не забуду.

Так, стакан за стаканом, завязался разговор. Текли воспоминания, как вино из кувшина.

На миг забыл и я, сколько дел на мне висит. Забыл, что мне двадцать первый год и пора впрягаться, тянуть телегу. Моя телега — школа — изрядный груз!

Почти каждые два дня поступали телефонограммы из районо. Чего только не писали! Принять меры к обеспечению школ топливом на зиму. Срочно прибыть в райцентр за лампами и керосином для вечерней школы. Организовать сбор и сушку фруктов силами детей и молодежи: для маленьких ленинградцев, пострадавших во время блокады. Собирать айву и орехи. Тоже для ленинградских детей. Вместе с сельсоветом оказывать всяческую помощь инвалидам, сиротам, многодетным вдовам, а также семьям фронтовиков. Всем нужна подмога. А я сам разве не нуждаюсь в ней?

В Кукоару прибыло два учителя. Высокий молодой человек в кожаном картузе, похожий на механика монастырской мельницы в Валя Майчий, и стройная девушка с остреньким носиком и сверкающими черными, точно бусинки, глазами.

Оба неотступно ходили за мной и отцом, требуя квартиры.

«Механик» в своем картузе высился надо мной, как жираф, сердито смотрел свысока, потом уходил в учительскую составлять учебные планы. Особенно он любил линовать. Под рукой у него было несколько разноцветных карандашей — красный, синий, черный, и он очень ловко чертил ими в тетрадях с утра до вечера. Девушка же, требовавшая, чтобы я именовал ее Ниной Андреевной, топала на меня ножкой, хмурила тонкие темные брови и во что бы то ни стало хотела поселиться у хозяев с коровой.

Боже мой! Люди еще в дороге. Через недельку-две каждому учителю можно будет подыскать десяток квартир. Только не надо капризничать и крутить носом. Неприхотливый Прокопий устроился, как у бога за пазухой, в доме Иосуба Вырлана. Оба по-холостяцки пекли хлеб, мыли полы, посуду, наводили порядок во дворе. Теперь Вырлану и хозяйка не нужна была…

Хотел я поселить у Вырлана и Нину Андреевну. Комнаты у него с полом, в хозяйстве несколько овец, корова с телком. Но девушка вовремя узнала биографию Вырлана. Сама она родом из Ордашей, из зажиточной семьи. Вырлан, живший в этом селе в эвакуации, и там прославил свое имя. На стене дома повесил объявление, написанное буквами с вершок:

«Собираюсь жениться. Ищу жену. Годится любая — кодрянка иль из степных мест. Только чтобы зубы все были на месте и чтобы имела землю и скотину. Но не детей.

Не толпитесь, приходите по одной».

Слышал Вырлан, что в чужих краях брачные объявления даже принято печатать в газетах. Вот и выставил Кукоару на посмешище! Объявление Вырлана прочитали в Ордашей и жители соседних сел. Я тогда учился на курсах и потому вовремя не узнал об этом происшествии. А теперь я предложил жить у него Нине Андреевне! Конечно, отношения между ними сразу стали натянутыми.

 

3

Школу мы открыли вовремя. На работу пришли ни свет ни заря. Без конца выглядывали в окна: интересно было, сколько пришло детей. Минуты текли в тягостном ожидании. В висках будто молоточки стучали. Блаженны те, кого не колотят эти молоточки. У них мозги заплывают жиром.

— Соберутся, товарищ директор… Сами не рады будете такому сборищу! — успокаивал меня школьный сторож. Он ходил следом за мной, хвалил учителей и вообще старался мне угодить. — В классе Нины Андреевны так пахнет, что голова кружится! Видно, девушка из хорошего дома…

Сторож был прав. На подоконниках и на маленьком полированном столике в классе Нины Андреевны стояли цветы. Из яркой бумаги она искусно вырезала салфетки, лежавшие теперь под цветочными горшками. Чувствовалось, что девушка хорошо окончила наше Оргеевское педучилище. Если бы еще она и во французском языке разбиралась так же хорошо, как в салфетках.

— А у товарища Прикоки… красиво, как в церкви!

— Что?

— Красиво, говорю…

Я тут же вошел в класс Прокопия Ивановича — и схватился за голову! Пошла прахом работа маляров. Стены класса были оклеены всевозможными облигациями — разных выпусков, достоинства и раскраски, военных и мирных. Все это действительно походило на церковный иконостас. А Прокопий Иванович — с досады я даже вспомнил его отчество — облизывался от удовольствия.

— Посмотрю я на нее… на эту… хвалится своими салфетками, бумажными кружевами! — сказал Прокопий Иванович. И чтобы окончательно покорить меня, по-крестьянски взял меня двумя пальцами за локоть: Посмотрите, что у меня в партах, Федор Константинович.

Я, конечно, посмотрел. А то потом, может, будет слишком поздно. На этот раз я облегченно вздохнул. В каждой парте лежали счетные палочки для первоклассников.

— Целую неделю трудился… Хорошо, что вы мне дали первый класс! Заменил я однажды учителя в дневном третьем, — ударился он в воспоминания. — Я-то работал в вечерней. И вот убедился — третий класс не по мне. Как раз приехал инспектор… Ну, спросил у школьников, почему летом дни длинные, ночи короткие, а зимой — наоборот. Никто из ребят не мог ответить. И так и этак пытаюсь расшевелить. Задаю наводящие вопросы. Чем люди занимаются летом, когда дни долгие? И чем зимой, когда ночи длинные? Вдруг одна девчушка поднимает два пальца, как при румынах, и тараторит: «Летом дни бывают больше, чтобы люди успели обработать поля и собрать хлеб на зиму. А зимой ночи длинные, чтобы люди могли выспаться, отдохнуть до следующего лета». Я тогда промолчал, не поправил девочку. Из-за этого на меня акт составили. Чуть не уволили из вечерней школы. Патефон выручил. У меня была лучшая в районе посещаемость. А в вечерней школе — это главное… Не шуточное дело!..

Стали сходиться сельчане, ведя за руку наряженных детей. Одобрительно смотрели на дорожки, посыпанные свежим песком.

Дети тут же смешались, забегали, стали играть в ловитки, цурку. Иные хвастали новой одеждой, пеналами, коробками с карандашами. Кое-кто уже выменивал перышки, краски, те, кто половчее, повисли на турнике, спортивной лестнице.

Мужики, сняв шляпы, приглаживали волосы, смазанные ради торжественного случая керосином или подсолнечным маслом.

По дорожке от ворот шли отец и капитан Шкурятов.

— Что, Федор Константинович… из всех бревен и досок, нарезанных на мельнице, получился только такой заборчик?

— Доски ведь взяли у нас для теленештской десятилетки… Из районо приезжали, нагрузили… Им тоже нужны стройматериалы. Вы, говорят, живете в лесах, бревен у вас много. Пила с моторчиком на мельнице работает…

— Не дело, товарищ директор! — нахмурился отец. Усы его досадливо шевелились. Смотрел на меня так, будто перед ним стоял чужой.

Отец сердился неспроста. Все мы намучились, пока достали транспорт, привезли из окопов бревна, пока завели движок на мельнице, трудились даже по ночам. Не обошлось без помощи коменданта и одного пленного немца. И пока еще оружейники приладили пилу к моторчику!..

Комендант села капитан Шкурятов передал все полномочия отцу и теперь торопился вслед за уходившими частями. То ли из-за спешки, то ли из-за контузии у него дрожали пальцы, не мог скрутить папиросу. Несмотря на то, что времени было в обрез, Шкурятов приказал обозу армейских мастерских свернуть к могилам павших воинов. Следом за обозом шли школьники, учителя, сельские активисты. Многие держали в руках букеты осенних цветов хризантемы, астры.

Возле кладбища подводы остановились. Солдаты сняли пилотки, подошли к могилам и стали прощаться с товарищами, навек оставшимися в этой земле.

Стояла глубокая тишина. Пытливо и чисто смотрели детские глаза. Взрослые глотали слезы. К горлу подступал ком.

Никто не произнес ни слова. Все молча разошлись: в такие минуты слова излишни.

Отец брел хмуро. Никэ не отходил от него ни на шаг. Надеялся выцыганить еще что-нибудь. Ручные часы успел уже выклянчить и теперь щеголял ими и в теленештской десятилетке, и в клубе на танцах.

У Никэ отросла шевелюра, и он ее зачесывал назад. Говорил ломким хрипловатым голосом, напоминавшим кукареканье молодого петушка. Рвался Никэ в Ленинград, в мореходку. Но поступление в мореходное училище пришлось отложить. Туда принимали только после восьми классов. Хотя ростом Никэ и вышел, его после освобождения с горем пополам приняли в пятый класс. Ребята прозвали его Чацким. Никэ сердился. Я его спрашивал:

— Почему тебя так окрестили?

— Чтобы дураки удивлялись! — задиристо ответил он.

Позже я узнал, каким образом к нему пристало это прозвище. Никэ нередко изумлял даже учителей: будь на сельских улицах грязь по колено, он все равно умудрялся прийти в школу в сверкающе чистых ботинках. Вот, пожалуй, и все сходство с Чацким! В остальном же Никэ был верен себе. Как все мизинные, балованные дети, отличался своеволием и привередливостью. Лодырничал, болтался по селу, засучив рукава рубашки, щеголял ручными часами. Убегал с уроков. Вечером ему запрещали ходить в клуб, поэтому он приходил на уроки Прокопия Ивановича послушать патефон. Прокопий Иванович своим патефоном завлек всех кукоарских парней, даже Вавира, пасшего сельское стадо. Три вечера подряд ходил Вавир в школу! Может, и вышел бы из него ученик, если бы, глядя на патефон, Вавир вдруг не спросил озадаченно:

— Откуда же вытекает мука?

Патефон он принял за ручную мельницу. Его осмеяли, он обозлился и больше не хотел ходить в школу.

Правда, потом из любопытства пришел еще несколько раз: хотел посмотреть на Митрю Негарэ. Митря был единственный в нашем селе партизан. По вечерам в школу и в воскресенье в клуб приходил с немецким автоматом. Нередко вместе с парнями спускался в погреб и всех по очереди учил стрелять в цель: в глубинную стену, к которой прибивали бумагу. Патроны не жалели: все кодры были усеяны патронами, как дубовыми желудями.

— Товарищ директор… за магарыч я готов вам кое-что показать.

— Не дури, ну, что хочешь показать?

Автомат он держал на плече, как черенок сапы. В глазах его прыгали солнечные зайчики: лукавые они все, эти Негарэ.

— Ну, будет магарыч?

— Показывай!

— Нет, сначала скажи…

— Будет, только ты потише.

— Понимаю…

— Здесь учительская…

— Ты прав, товарищ директор, извини.

— Катись к черту.

— Пожалуйста!

Он протянул мне тетрадь с альбомными стихами, которые я дарил Вике. Стихи принадлежали мне не больше, чем зарницы в небе!

Теперь я не испытал ни капли смущения, что тетрадь попалась на глаза Митре. Он знал мое отношение к Вике. И хорошо помнил прелестную учительницу, в которую был влюблен тогдашний директор Хандрабур, сочинявший для нее эти стихи. Митря сам одно время вздыхал по ней. Говорил, что собирается устроиться у нее кучером. Барыни, мол, нередко крутят любовь с кучерами!

Но в карету Митря тогда не сел. И светский любовник из него не получился. Учительница заметила, как он шпионит за ней с пресловутым зеркальцем на ноге, и устроила ему трепку, чуть все волосы не выдрала.

— Нет, ты посмотри, что здесь написано.

Я взглянул и замер. Почерк отца. На одной странице — пошловатые альбомные стишки, а на обороте, поверх аляповатых рисунков, отец записывал день, месяц, имя и фамилию солдат, погибших за освобождение Кукоары… И каждая новая страница начиналась словами: «Не забыть! Не забыть! Не забыть!»

 

4

— Добрый день, дед Тоадер.

— А если добрый, ты его таким сделал?

— Куда идешь?

— Чтобы было откуда возвращаться.

Каждое утро дедушка навещал Анисью. Уговаривал ее не голосить: слезами делу не поможешь. Поглотила земля Андрея.

— Ну, будешь умываться слезами целый день, крылышки у него отрастут? Прилетит к тебе?

Старик подпрыгивал с досады, шикал на дочек Анисьи, притаившихся в саду.

— Вы почему разрешаете ей реветь белугой?

От Анисьи возвращался в ярости. Брал тесак, которым рубят камыш, и шел на виноградник воевать с бурьяном. Целый день работал молча.

Вечерами он иногда веселел. Особенно при встрече с Лейбой. Они садились на завалинку, выливали в память о преставившихся и за здоровье отца. Дедушка был особенно признателен отцу за то, что он сберег вино и вернул ему все запасы — до последнего ведра. И Лейба был благодарен: отец дал ему подводу, и он привез из Ордашей свою пшеницу и кукурузу. На склоне лет Лейба тряхнул молодостью, снова вернулся к земле. Поселился он в пустующем доме Гори Фырнаке. Помещение ему не очень нравилось: это ведь был дом того, кто не раз бил стекла Лейбиной лавки. Но выбора не было. Остальные помещения были заняты. Иногда Лейба смущенно признавался отцу:

— Не боюсь дубинки этого мешигенера. Ха, испугался я его Кузы… Но слишком многие идут по этому же пути. Немцы, немцы… С утра до вечера… В базарный день хоть удирай из дому.

Колонны пленных давно прошли. Фронт перекочевал в Югославию, Венгрию, Чехословакию, Польшу… Там шли теперь тяжелые бои. У нас же остались следы войны. Мины в садах и на виноградниках. Их обезвреживали саперы из военкомата. Время от времени случались несчастья.

Как-то рыбак задел неводом в пруде бомбу или мину. Вместе с рыбой взлетел в воздух. В другой раз машина, груженная сеном, наехала на мину и взорвалась, разлетевшись надвое: кабина с шофером в одну сторону, кузов с сеном — в другую.

Бывало, услышишь:

— Такой-то задел лемехом плуга мину с усиками возле межи. Даже кусочков не осталось.

— Хорошо, хоть волы уцелели.

Или с пастбища возвращаются мальчишки в слезах. Один из них нашел бомбу, швырнул в костер:

— Пусть печется вместе с картошкой…

— Пока не станет мягкой и горячей…

— Пока не треснет.

После взрыва нашли ботинок на верхушке дуба. А тесьма пастушеской сумки повисла на другом дереве.

Немцев давно не было, только одежда немецкая осталась — много и надолго. Даже хожинештские и цыганештские гончары целыми днями ходили мимо глиняной завалинки Лейбы в немецкой форме. Весь деревенский люд облачился в мышиные мундиры. Глядишь, пашет деревянной сохой, в ярмо впрягает корову, а на самом генеральская шинель.

Великое дело привычка. Кукоара постепенно оживала и хотела уже веселиться. Клуб работал почти ежедневно. В школе тоже светло и чисто.

За высушенные фрукты, посланные нами ленинградским школьникам, тамошние ребята подарили нам вагон книг. Теперь мы собирали для них айву и орехи. Втайне надеялись, что ленинградские пионеры помогут нам тетрадями: планы уроков и то приходилось писать на газетных полях.

По следам разрушений шагала жизнь. Яркие огни в клубе… Свет в школе. Каждый день — новые освобожденные города и села. Задушевные письма ленинградских пионеров. Вести с фронта.

Довелось мне с отцом попасть в комиссию по расследованию фашистских зверств.

Первым выкопали дядю Штефэнаке. В школьном дворе. Был совсем как живой. В трех местах на груди зияли пулевые отверстия, как три коричнево-красных цветка.

В школьном дворе грунтовые воды залегали близко к поверхности, в глинистой почве. Дядя Штефэнаке сохранился, точно набальзамированный.

Медицинская комиссия быстро сделала необходимое обследование. Беспощадное сентябрьское солнце уродовало труп: чернел на глазах.

Капитан, финн по национальности, чрезвычайно гордый, что работает в органах госбезопасности, быстро составил акт и направил нас в Теленешты. Близ райцентра, в питарском винограднике и глиняных карьерах, покоились десятки жертв — расстрелянные, похороненные заживо.

Шли слухи, что сюда доставят шефа поста жандармов и некоторых немецких карателей, дабы на месте их преступления совершить суд.

В других местах так и было. Палачам показали детей, вцепившихся в своих матерей так, что никто не смог разлучить их даже мертвых.

Вечером в кооперативе наскоро приготовили ужин для членов комиссии. Сварили яички, отец принес галлон вина.

Но никто не мог есть. Свежие яйца отдавали тлением. Мы молча пили вино. Оно казалось маслянистым и тоже пахло смертью. Тишина. Перед глазами покойники, обнявшиеся друг с другом. И на другой день и на третий то же самое. Аппетит не возвращался. Мы едва не валились с ног.

Из райцентра прибыл инспектор — инструктор райкома комсомола, статный, красивый парень с кудрявыми волосами. Олару его звали. Отец принял его по всем правилам, пусть не думает, что в Кукоаре живут скопидомы.

Кольцо на пальце Олару подсказывало мне, что он из местных, не приезжий, каким хочет выставить себя. Но я не подавал виду и ждал, что будет дальше.

Известное дело, любого инспектора первым делом надо покормить. Прокопий Иванович вызвался сварить Олару боярский ужин. Он разжился в сельсовете двумя пудами бесхозной или, как у нас еще говорили, бросовой фасоли — из запасов попа и дьякона. Мешок пшеницы наскреб на чердаках.

Мы все пошли в дом Вырлана, где жил Прокопий Иванович. Он, конечно, сразу завел патефон. Потом накрыл стол, налил каждому по миске супа, и мы принялись уплетать.

Первым выхлебал суп инструктор. Вынул перочинный нож и стал разрезать мясо. Резал-резал — никак!

— Да что это такое?! — вдруг воскликнул инструктор.

— А что случилось? О, горе! — подскочил Иосуб Вырлан. На вилке инструктора повисла тряпочка, которой мыли посуду. Она отлично выварилась в фасолевом супе.

— Безобразие! — произнес инструктор.

Прокопий Иванович был ни жив ни мертв. Нина Андреевна стрелой вылетела из дома Вырлана. На завалинке стоял математик в кожаном картузе. Собака Вырлана радостно и нетерпеливо виляла хвостом.

— Откуда эта штука?

Рука инструктора была редкой белизны. Лицо его стало такого же цвета.

Нам повезло: прибежал Илие Унгуряну, один из наших комсомольцев. Позвал всех ловить дезертира. Но и на этот раз побежали мы напрасно. В хате нашли только его необсохшую ложку на столе. Дезертира и след простыл: убежал обратно в лес. Будто сквозь землю провалился. Сам инструктор не мог выжать ни слова из его жены. Выставив большое брюхо, она кричала нам:

— Ловите его! За это вам деньги платят!.. Гоняйтесь, как легавые!

По дороге в школу Унгуряну спросил инструктора:

— Скажите, товарищ, когда нам выдадут форму? Мы же бегаем, треплем свою одежду… Кулаки над нами смеяться станут!

…В тот вечер меня выбрали секретарем комсомольской организации.

 

5

Любопытно, в какой мере наделен человек даром предчувствия…

Кошка чует близость морозов: за день-два до них прячется в духовку, в камин. Свинья перед стужей хрюкает, сгребает рылом солому. Перепелка точно знает, когда ей улететь. Нет на свете твари, существа, которое не предугадывало бы приближение зноя или стужи. А человек? Что он предчувствует?

Я задал себе этот вопрос и рассеянно смотрел на моего старого друга. Митря стоял с немецким автоматом на плече, прислонившись к грушевому дереву. Позвал меня вместе пойти на могилы солдат, похороненных в нашем селе.

— Знаешь, вдруг почему-то захотелось… Наверно, потому, что воскресенье. А завтра я уезжаю…

— Куда тебя теперь пошлют?

— В армию. Может, снова забросят в немецкий тыл.

Это был уже совсем не тот повеса с облупленным носом, ходивший когда-то на прополку. Уже не светились озорством лукавые глаза. Тяжело-тяжело опускались веки. Гусиные лапки морщин обозначились в уголках глаз.

— Что с тобой?

— Шут знает…

Словно стараясь объяснить мне, что он и сам не понимает своего настроения, Митря начал рассказывать о гибели Узуна, комсомольского секретаря из Богзешт:

— Не хотел прыгать с самолета. А когда прыгнул — полетел камнем. Парашют не раскрылся. Упал на виноградник возле колодца. Там и похоронили. Наша первая потеря… Хорошие автоматы у немцев… — переменил он разговор. — Хочешь посмотреть?

Он снял автомат с плеча, откинул приклад, устойчиво расставил ноги. Раздался выстрел. С орехового дерева слетела троица орехов, словно срезанная ножом.

— Точно бьет.

Прижав к плечу приклад, метко сбил еще одну троицу.

— Попробуй! — протянул он мне автомат.

Я тоже выстрелил раза три. Нет на свете человека, который не испытал удовольствия от меткого выстрела.

Спелые орехи падали, вышелушиваясь из треснувшей скорлупы. Я собрал их. Мы стали их колоть, есть. Орехи пахли гнилью. Тлением, показалось мне. Старое дерево больше века росло на кладбище среди могил. Под его густолиственной сенью выросло много свежих холмиков. Здесь похоронены павшие солдаты. По четыре могилы в ряд.

Митря прислонился к стволу ореха, вздохнул.

— Вот тебе и справедливость… Попробуй теперь узнай, кто из них был удалым гармонистом… Кто испортил немцам обедню.

Бравичская вальцовая мельница тогда оказалась рядом с немецкими окопами. Как ни странно, она уцелела и работала.

Чтобы испортить фашистам пасхальную обедню, наши решили неожиданно выбить их с мельницы. Замысел удался. Немцы отступили, бросив запасы муки. Остались им на праздник сухари да консервы. Об этой вылазке Митря узнал у моего отца: в штабе об этом много говорили. Солдаты действовали на свой страх и риск.

— Во всяком случае, чувство юмора у них было, — сказал Митря. Но настроение у него не улучшилось. Мне казалось, что он страдает. Я предложил:

— Пошли домой, ты что-то не в себе…

— Ничего, пройдет.

Отец говорил, как на опушке леса во Флорине немцы во время косьбы убили солдата Алексея Машкова. Он рухнул рядом с косой. Кровь, хлынувшая из носа и рта, пролилась на золотую ниву.

Теперь Митря стоял у изголовья его могилы. Таинственно шелестел осенний лес. Ветер раскачивал три заблудившихся колоса у могилы солдата.

Чертовски грустная история. Кажется, зимой легче умирать. Но летом! Пшеница пахнет свежим хлебом… Птицы поют.

— Война на исходе.

— Верно, война кончается…

Мы свернули к немецким окопам. Митря хотел непременно посмотреть, где погиб наш односельчанин Тоадер, сын Василе Апостола. Отец подробно описал место:

«Не забыть! Март, 1944 год. Сегодня освободили село. Вечером гр-н Апостол Тоадер пошел показать дорогу войскам. Их неожиданно атаковали немцы, спрятавшиеся под мостом. Советские солдаты крикнули: „Ложись!“ Владимир Богдан, человек пожилой, знавший русский язык, рухнул наземь и уцелел. Уцелели и остальные солдаты… Да будет тебе земля пухом, Тоадер. Погиб возле ив, у трех мостов, ведущих в Хожинешты…»

— Помнишь, как гудели эти мосты?

— Конечно!

— Мы шли нанимать музыкантов…

— Тоадер любил ходить с нами…

— Однажды ему выпало их кормить.

— Мать его рассердилась, не приготовила обеда.

— А они набросились, сожрали зеленые бобы, росшие на огороде.

Мы разошлись, договорившись встретиться вечером в клубе.

После долгого хождения по полям я проголодался. Дома нашел медовое печенье. Накинулся на него, но в печенье наползли муравьи. Я все старался выдуть их…

Вероятно, я даже не успел откусить ни кусочка. В комнату вбежал Никэ, запыхавшийся, бледный.

— Бадица! Митря застрелился.

Я не помню, как выбежал во двор…

Свернувшись калачиком, Митря лежал у дверей погреба, возле клуба. Парни и девушки тесно толпились вокруг. Все что-то кричали наперебой. Я ничего не понимал.

Голося, брела к сыну поддерживаемая за локти тетушка Ирина. Георге Негарэ остановил телегу на дороге. Но дед Петраке всех опередил. Кинулся, подобно коршуну, поднял Митрю на руки. Потом медленно пошел к больнице. Следом за Петраке вел под уздцы своих коней Негарэ. А за подводой, ломая руки, тащилась тетушка Ирина. Слышался только сдавленный стон Митри. Время от времени тихий девичий голос упрашивал:

— Успокойся, мама. Замолчи.

Вечером прибыл из Теленешт Гончарук.

— Как было дело? — официально осведомился он.

Нина Андреевна, вызванная первой на допрос, заплакала, и Гончарук слегка изменил властно-строгий тон.

— Что вы имеете сообщить? Выкладывайте обстоятельства дела…

— Ну как было… — снова зарыдала Нина Андреевна.

— Кто видел происшествие?

— Я! — подскочил Никэ.

— Рассказывай.

— Митря откуда-то пришел… Как появился во дворе клуба, Нина Андреевна сказала: «Дай и мне разок выстрелить из автомата». Тогда Митря: «Пожалуйста! С удовольствием». И протянул ей автомат. Показал, как держать, как прицеливаться. Но пуля не хотела войти… Попался ржавый патрон — ни вперед, ни назад. Разозлился Митря… Как пнет ногой крючок… Что называется затвор… Что-то щелкнуло. Выстрел… Митря схватился за живот. Вот… Доверил оружие в женские руки!

Поздним вечером Гончарук прикурил от керосиновой лампы и взглянул на меня почти испуганно.

— Он не говорил, что фронт ему надоел?..

— Нет, не говорил.

— М-да-а!.. Загадочка!..