Мосты

Чобану Ион

Мост одиннадцатый

 

 

1

После первого месяца занятий я убедился, что Прокопий Иванович любит свою работу, своих первоклашек и дети отвечают ему взаимностью. Он устраивал с ними экскурсии в поле, где они ловили мотыльков, стрекоз. Был с ребятами прост. Подвернет какой-нибудь малыш ногу, Прокопий Иванович берет его на руки, веселит шуткой-прибауткой — тот невольно засмеется сквозь слезы.

Особенно умел Прокопий Иванович ладить с родителями. Садился на завалинку, пил с хозяином кислое, неотстоявшееся винцо. Толковал о том о сем: у крестьянина всегда найдется про запас тема для задушевной беседы. Все думы свои он поверяет земле в поле и приятелю за стаканом вина, где-нибудь на завалинке.

По правде говоря, мне даже стало казаться, что дружба Прокопия Ивановича с моими односельчанами зашла слишком далеко. С некоторых пор его ученики — сегодня один, завтра другой — стали приносить ему в школу то кувшин вина, то кувшин молока, то несколько горячих плачинт, только что вынутых из печи.

— Прокопий Иванович!

— Ну… а что мне делать?

— Над вами же смеяться станут! — вспыхивала Нина Андреевна.

— Подумаешь, барыня.

— Вы превратили школу в корчму.

Только математик не встревал в дискуссии. Сидел в углу стола и отчерчивал поля в тетрадях. Когда Нина Андреевна, хлопнув дверью, выскакивала из учительской, математик начинал хохотать, вставал и неторопливо приближался к плачинтам Прокопия Ивановича и кувшину вина.

— Барской гордостью сыт не будешь! — огрызался Прокопий Иванович. Он высматривал учительницу во все окна. Слегка остыв, тоже принимался за гостинцы. А как же жить? Выкобениваться перед сельчанами?

После всех размолвок он шел домой, составлял планы на завтрашний день. Смазывал дегтем сапоги, наряжался — и в клуб. Там он сутуло танцевал весь вечер…

А вечером Нина Андреевна снова прибегала ко мне и топала своим остреньким каблучком:

— Федор Константинович! Какой вы после этого директор? Этот неотесанный тип позорит нас всех!

— Как позорит?

— Вы же, слава богу, здешний…

— Да, я из Кукоары… Но…

— И вы не слышали, что этот мужлан ходит на посиделки? Водится с девушками… Целыми ночами вместе со своими приятелями гикает у моих ворот.

— Не слышал, Нина Андреевна. Честное слово…

— Я прошу относиться ко мне с уважением.

— Разумеется.

Мало того что дома дедушка топал на меня, теперь добавилась еще Нина Андреевна. Понятно, моего крестьянского долготерпения хватило бы и не на такое. Но что меня окончательно выводило из равновесия, так это слезы Нины Андреевны. Как начнет реветь, ничем не уймешь. Ну что за характер, прости господи!

Достаточно было парню из клубного хора сфальшивить, Нина Андреевна тут же выскакивала и летела ко мне. Размахивала над головой своими крохотными, как орешки, кулачками, безутешно рыдала. Губы дрожали, как у маленьких капризных детей.

Видно, в каждом человеке есть какое-то равновесие. Вся жизнь Нины Андреевны была поделена надвое: половину она пела, половину плакала.

А что на моих весах? Я, согласно притче, вступил в годы, одолженные моими предками у кроткого трудолюбивого животного. С некоторых пор я уже сбивался со счета: во сколько упряжей запрягался, сколько телег перетащил. Связки тетрадей целыми пудами носил на своем горбу из Теленешт. Керосин и лампы тоже.

В воскресенье, когда все отдыхали, я вместе с комсомольцами пахал и сеял солдаткам пшеницу. Сам товарищ Фесенко, первый секретарь комсомола Молдавии, застал меня однажды в воскресенье на пахоте. И похвалил, назвал молодцом. Честно говоря, секретарь был совершенно прав. Чего греха таить! Учителем и директором школы стал я с бухты-барахты. Пахать же и сеять учился исподволь, годами, не на двухмесячных курсах!

Возможно, я слишком увлекся плугами и сеялками. Однажды в понедельник утром учителя посмотрели на меня весьма хмуро. Ответили на приветствие и уткнулись носами в свои тетрадки.

— Что случилось, товарищи?

— Случилось…

— Попали мы в эту дикую глушь!

— И сами одичаем!

— Везде директора и досуг организуют!.. — ударил кулаком по столу Прокопий Иванович. Он мрачнел и веселел мгновенно, без подготовительного настроя, что присуще более тонким натурам.

— Что организуют, Прокопий Иванович?

— Как его… Это…

— Бал!

Математик провел последнюю линию на тетрадном листе и торжественно поднялся.

— Называется это бал, Прокопий Иванович!

— Бал так бал. Разве я против? Надо пойти договориться с цыганами…

— Хе-хе, — засмеялся математик.

— Не хихикай, Яцку.

— Ты же видишь, наш директор понятия не имеет, что такое учительский бал…

— А ты объясни ему. Язык у тебя есть?.. — приструнил его Прокопий Иванович.

— Садись за стол и запиши. Во-первых, пригласительные билеты, математик загнул палец. — Во-вторых, буфет: питье, закуски… Потом уборка помещения. Кто будет ответственным за это? А чтобы получился хороший зал для танцев, надо раздвинуть дощатые стены, перегородки между классами. Вся школа превратится в один зал. Кто обеспечит цветы? Кто займется распространением билетов? Приглашения будут стоить дорого, девушки не платят. Кому поручим пригласить учителей из соседних сел?

Когда математик дошел до семян конопли, пальцев ему не хватило.

— Зачем конопля? — возмутился Прокопий Иванович. — Лучше нажарим семечек… Кто захочет, будет щелкать…

— Конопля не для щелкания, Прокопий Иванович. Коноплю надо посыпать на пол. Танцующие ее разотрут — ни пылинки не подымется.

— Куча забот, Яцку. Фантазия у тебя, ей-богу!

— Зато настоящий учительский бал.

— В селах, что эвакуировались, хоть шаром покати, нигде конопли не найдешь, — вставил я.

— Может, ореховые ядрышки, Яцку?

Не годятся. Не так трещат под ногами, не так пахнут, как конопля. Она же благоухает: духи! А на ореховых ядрышках поскользнешься и шею сломаешь.

— Ну и морока! — ворчал Прокопий Иванович.

Думал-думал, потом снова трахнул кулаком по столу:

— Ладно… Пойду домой, притащу из своего села торбу конопли. Будет здорово, ох и натанцуюсь!

Нина Андреевна хлопала глазами, точно кукла, и только вздрагивала каждый раз, когда Прокопий Иванович ударял кулаком по столу.

— Поставлю Илие Ингуряну у дверей, ни один черт без билета не пройдет! — попытался я закруглить разговор: учителя уже опаздывали на урок.

Но на перемене Нина Андреевна снова затопала острым каблуком по полу.

— Видеть не могу этого хулигана!

— Но мы не можем отгородиться от сельской молодежи…

— Видеть не могу. Я выставлю его!.. Каждую ночь вместе с Прокопием Ивановичем гикает у моих ворот… Как вам не стыдно, Прокопий Иванович… А еще комсомолец!

— А что, комсомольцы не имеют права гикать, когда хотят и где хотят?

— Учитель же, слава богу!

— Ну и что? Учителю нельзя гикать?

— Хотела бы я знать, с кем вы придете на бал!

— Не беспокойтесь, девушек хватает. И даже чересчур. Не буду цепляться за ваш хлястик…

— Еще бы! Ходите на посиделки, как деревенский парень!

— Что же мне, водиться с женатыми?

— Ведите себя с достоинством, подобающим учителю.

— Учителю на посиделки ходить нельзя?

— Учителю нельзя ковырять в носу, нельзя увиваться за девушками.

— Хе-хе, что же вы хотите? За кем мне увиваться?

— Святой Сысой! Святой Сысой!.. — Нина Андреевна, залившись румянцем, выскочила из учительской, забыв классный журнал.

От возмущения даже не заплакала.

— А что она ко мне пристает?

— Может, влюбилась? — усмехнулся математик. Заложил тетрадь линейкой и пошел на урок.

— Неужто?! — удивился Прокопий Иванович.

Никто не отозвался, и он ушел к своим первоклашкам. Я остался один: пожалуй, надо задержаться в учительской. С минуты на минуту может вернуться плачущая Нина Андреевна со своими обидами. И некому будет утешить ее.

 

2

Лишь на другой день я понял, что затеял наш математик. Он принес в учительскую целый тюк расчерченных, разукрашенных в три цвета приглашений. Вероятно, бедняга не спал целую неделю. Теперь дело стало за немногим: организовать все остальное! Чертежный шрифт математика это, конечно, очень красиво, но…

— Из дохода расплатимся с музыкантами, рассчитаемся за мясо, вино, муку… а прибыль сдадим в фонд сирот. Купим на зиму обувь, одежду… Так делали я в других селах!

— Да, да, — механически одобрил я.

Говорят, вступил в хору, пляши, хоть тресни. Пляска оказалась не из легких. Легко сказать, мука. Но как раздобыть ее в селе, проведшем чуть ли не все лето в эвакуации? Осенью Кукоара вместо пшеницы собрала урожай квитанций. Рассчитались с государством. Рассчитались с поставками… Но рассчитались и с пшеницей. Мяса тоже небогато в селе. Зато энтузиазма через край.

Нина Андреевна из старых тетрадных обложек вместе со школьниками сделала гирлянду, развесила под потолком бумажные цепи. Чистоту везде навели необычайную.

По случаю бала Прокопий Иванович привез из своего села шляпу первого парня на деревне. Чудесную шляпу из рисовой соломки, с китайскими иероглифами на широкой черной ленте. Да вот несколько дней как захандрил Прокопий! Математик сообщил ему, что на балах танцуют без головного убора.

— Почему бы мне не танцевать в шляпе?

— В помещении положено снимать…

— Это я знаю.

В учительской оборудовали буфет. Филуцэ Мокану, мужик хромой и плутоватый, как многие, меченные дьяволом, хлопотал, потирая руки от удовольствия: предвкушал, что и ему перепадет что-нибудь на учительском балу…

Прокопий Иванович спросил у Мокану насчет шляпы. Но тот не привык прямо отвечать на вопрос. Начал издалека:

— День святой Марии прошел?

— Прошел. Давненько.

— Тогда… в свою шляпу, и дело в шляпе!..

С тех пор как Мокану заделался продавцом в кооперативе, всякий стыд потерял.

Как и на любое торжество, музыканты пришли почти сразу за устроителями. Чтобы живее собрался народ, грянули медные трубы. Задребезжали стекла просторных окон, гулко отозвался, словно прокатился гром, вместительный зал. Музыканты соскучились по музыке. Но еще больше истосковались по табачку. Прижимая к груди трубы, ходили по школе, приставали то к одному, то к другому:

— Не найдется закурить?

Евлампий, капельмейстер, такой смуглый, что даже кажется зеленоватым, подходит ко мне:

— Я всегда знал, что вы станете большим человеком…

Скручивает Евлампий цигарку из моего табачка, закладывает за ухо и снова протягивает мне клочок газеты. Поет, как соловушка.

— Еще на самокруточку, товарищ директор… Потом мое дело — труба. Вы же знаете нашу работу… Свой человек.

Запах мяты окутывал школу. Я не думал, что наберется столько людей. Даже бадя Натоле пришел потанцевать со своей женой на нашем балу.

— Веселье будет несуточное! — гордо прошепелявил Евлампий. Подошел к отцу, попросил и у него закурить.

Музыкант был прав. Едва грянул оркестр, все ожило, заискрилось. Наша музыка затопила все село. Мне мерещилось, что во дворах приплясывают большие винные бочки. И люди, которые давят гроздья. А вино течет ручьями, гордое собственной, накопленной за лето крепостью. И само ищет слабака. Хочет позабавиться, поглумиться над его рассудком.

Учителя из соседних сел прибывали на бал на подводах. Мужчины надели одолженные ради такого случая галстуки. Из нехитрого своего гардероба умудрились выбрать самое лучшее. Что касается меня, я был в белоснежной накрахмаленной рубахе, одолженной у бади Василе. Этот американский подарок он получил вскоре после того, как потерял руку. Одолжив сорочку на вечер, я втайне надеялся купить ее.

Нина Андреевна сердито вошла в зал. Без кавалера: сама оплатила входной билет. Она сверлила меня глазами и сверху донизу вся так и сверкала пуговицами, застежками. Надо будет непременно привести Вику, чтобы не вызвать у моей коллеги ложных надежд.

Прокопий Иванович пришел с дочкой мельника. Люди сторонились этой парочки: на мельнице Прокопий Иванович весьма обильно смазал дегтем сапожищи.

Он был очень доволен, что помирился с девушкой. Вообще настроение было хорошее, веселились все искренне. Говорили и о сражениях на вражеской территории. Наша армия теперь громила фашистов на всех фронтах.

Филуцэ со своим буфетом, естественно, подогревал веселье. Буфетную стойку брали штурмом. Музыканты превзошли самих себя. И только один человек грустил. Парень, который раньше не знал, что это такое, — Митря.

Он сидел, заложив руку за пояс, желтый как воск. Недавно вышел из больницы. Вина ему пить нельзя. Танцевать тоже. Как говорится, веселись одними глазами, если можешь!

Я был в ответе за то, чтобы все чувствовали себя непринужденно и весело, забыли о бедах и заботах. Подошел к Митре:

— Все пройдет, Митря… И твоя рана… Ну ее!..

Он вымученно улыбнулся. Старики потеснились, уступили ему место на лавке. Стали расспрашивать в сотый раз, как было дело. Митря, морщась, сотый раз рассказывал. Очень просто… пулю заело в затворе автомата. Она слегка заржавела. Толкнул, не вошла. Хотел вытащить, не выходит. Тогда пнул ногой. Выстрел. Что было потом, не помнит. Очнулся в госпитале.

— Да-а, — вздыхали мужики.

— Суждено было такое…

Стало душно. Посреди зала остановился высокий, торжественный математик.

— Почтенное собрание, дорогие гости! Ощупайте свои карманы, прикиньте возможности. Сейчас выберем королеву бала.

— Кто больше заплатит, тот и выберет. Устроим аукцион…

— Деньги на бочку!

Оглядываюсь, встречаю взгляд Мокану. У меня ни гроша за душой.

— Что-нибудь наторговали?

— Будьте спокойны, товарищ директор! — шмыгнул Филуцэ своим острым носом. Азарт распалил его, сделал похожим на хищную птицу. — Товарищ директор… Мы их всех купим с потрохами.

Да, за ним надо смотреть в оба. Как бы мне не пришлось всю зиму отрабатывать за сегодняшнюю королеву бала! Сумма стремительно росла. Я мог рассчитывать на немногое. В качестве премии ЦК комсомола мне предоставили право выбора — поездку по стране или тысячу двести рублей наличными. Пожалуй, эти деньги можно пожертвовать. Будь что будет. Зато в кассе станет больше денег — на одежду и обувь для сирот. В конце концов я тоже получил премию благодаря школьникам и комсомольцам, занявшим первенство в районе: они собирали орехи и фрукты для ленинградских детей, переживших блокаду.

Но сумма продолжала расти. Значительно превзошла мою премию. Накрылась и зарплата следующего месяца. Нелегко мне было тягаться с теленештскими математиками: зарабатывают они — будь здоров!

Когда я увидел, что на королеву бала израсходована и ноябрьская зарплата, стало как-то все равно. На чашу весов Филуцэ я бросил все, что мог и не мог. Мгновенно вспыхнули шумные аплодисменты. Меня стали качать, подбрасывать… Потом поставили на ноги в центре зала.

— Танец с королевой! С королевой!

Я стоял в растерянности. Где же все-таки раздобуду такую уйму денег?.. Но было поздно.

— Выбирайте королеву! Народу не терпится… Королеву!

Нина Андреевна переминалась с ноги на ногу. Вздохнула. Она знала, кого я выберу.

Зато как беззаботна была Вика! Но когда я остановился перед ней с поклоном, залилась румянцем.

Митря пожал мне руку выше локтя. Одобрил.

Со всех сторон нас забрасывали разноцветными, мелко нарезанными бумажками. Прокопий Иванович посыпал нас семенами конопли.

Евлампий, предвидевший, что я стану большим человеком, вместе со своими оркестрантами лез из кожи вон. И после каждого танца не забывал затянуться.

— Во сколько обошлось? — шепотом спросила Вика.

— Тысячи три… не больше.

— Дорого… Не надо было…

На заре танцоры устали. Сонливость, как горький лук, пощипывала глаза. Народу поубавилось. Мы, местные учителя, разрывались на части. Уезжали друзья, коллеги, знакомые. Их следовало проводить. Над школой всходило утро. Сквозь открытое окно учительской слышалось, как бродит вино в бочке Михаила Пинтяка. Ветром доносило кисловато-хмельной запах.

— Товарищ директор, попробуем?

— В буфете кончилось?

— Выпили… Если бы…

Филуцэ, припадая на одну ногу — «сажая чеснок», по выражению деда, подошел к окну, выпрыгнул. Через минуту мы уже видели, как он перемахивает через забор к Михаилу. Туманная дымка предзимнего рассвета размыла очертания его лица с профилем хищной птицы. Но что он делает, видно было хорошо. Заглянул в летнюю кухню соседа и вот уже приближается к бочке. В руках держит два кувшина. Несколько минут его не видно. Вдруг он неожиданно вырастает с кувшинами у подоконника.

— Отменное вино у этого Пинтяка.

— Распробовал? — удивился Прокопий Иванович.

— Кто же покупает, не пробуя?

— Это верно.

Клубится поздняя осень. На рассвете выпадает иней. Холодно. Школьный двор плавает в клубах молочно-белого тумана.

— Хороший был вечер… Давайте, товарищи, выпьем по стакану! — сказал Филуцэ. Подкрутил фитиль лампы. — Если сами о себе не позаботимся, кто же это сделает?

— Будем здоровы, и пусть в лихое время нам будет не хуже, чем сегодня! — сказал Прокопий Иванович.

Стаканы сошлись в круге, потом придвинулись ко мне.

— За короля бала! — провозгласил Филуцэ.

— И за королеву!.. — прибавил Прокопий Иванович.

— И за девушку с мельницы! — сказал я.

— Которая не жалеет дегтя… — Филуцэ локтем подтолкнул Прокопия Ивановича.

— Что же, подведем итог… Хотя я с ног валюсь от усталости, потянулся математик. Он был высок, худощав, быстро уставал.

Филуцэ разложил на столе пачки денег. Больше всего было красных тридцатирублевок. Тридцатка — стоимость литра вина.

— Доброго вам подсчета! Меня примете в долю?

Мы оцепенели. На подоконнике учительской, подтянувшись на руках, появился Гица Могылдя.

— Спасибо за приглашение… Как видите, я сдержал слово… пришел!.. — Он легко спрыгнул на пол, держа автомат наизготове.

— Вы дурно шутите, почтенный.

— С кем имею честь?

— С нашим математиком! — подскочил Прокопий Иванович.

— Математики спят в такую пору.

— Издеваться можете над своими знакомыми.

— Хорошая у тебя школа, Фрунзэ.

— Хорошая…

— Высокая!

— Ничего…

— Отец твой здесь председателем?

— Здесь.

— Передай, что ненароком и его могу осенить крестным знамением.

Он шагнул к столу с деньгами и стал рассовывать купюры по карманам.

 

3

Война просеивает людей, как дедово решето — пшеницу.

Трусы, уклоняющиеся от фронта, ударились в бега. Чахли в своих укрытиях — даже барсучий жир не помогал. Высыхали, желтели, словно выжатые, высосанные влажной холодной землей. Поскольку исход войны уже был предрешен, за ними не очень гонялись. Но зато с особым старанием вылавливали военных преступников, бывших убийц, как у нас называют предателей. Кто бы мог подумать, что одним из них станет сын чулукского мельника Гица Могылдя, чернявый, как навозный жук, невзрачный парнишка. В 1941 году Гица убивал комсомольцев дубинкой. В Чулуке работы для оккупантов не осталось: Гица добровольно, сам перебил всех советских активистов.

Теперь он скрывался, грабил кооперативы. Временами уводил телка, разделывал его в лесу и жарил на углях. Гица же прихватил и наши деньги, вырученные за бал.

Стояли прозрачно-светлые дни с пушистой изморозью по утрам и паутиной, повисающей на виноградных опорах днем. Вскоре они сменились туманно-серой погодой: сеялся мелкий промозглый дождь. Дороги, утрамбованные телегами и машинами, раскисали и с каждым днем становились все непроходимей.

— Расплел черт гриву! Теперь только заморозок и может взять его за горло!

День-деньской дед ходил сердитый. Укладывал на завалинку хворост. Схватив какую-нибудь чурку, всю в грязи, швырял ее и чертыхался. Потом шел за рукавицами и колуном. Рубил дрова, укладывал под стрехой, за домом.

Ночи опускались кромешные, сырые. Хорошо в такую пору укрыться дома, расположиться у печки и слушать, как потрескивает огонь, рассказывая древнюю сказку. И рад бы в рай, да грехи не пускают! В самую ненастную пору нам приходилось охотиться за всякой нечистью.

Надсадно покашливая во тьме, мы собрались в длинном кирпичном клубе Теленешт.

Военком поднялся на сцену. Сказал несколько слов о том, как пользоваться доверенным нам оружием.

Начальник милиции Гончарук сообщил, где и как искать Гицу Могылдю. В каких деревнях, у каких родичей. Учил нас, как окружить дом, требовал, чтобы взяли мы Гицу любой ценой и непременно живым.

Мы разошлись группами. Каждая в свою часть села. Местные комсомольцы показывали дома родственников Могылди. Мы делали обыск у тех, где он, как можно было предположить, укрывался. Безуспешно! Ищи ветра в поле. Точно волк, Гица чуял опасность на расстоянии.

Дома у Гицы мы застали четырех маленьких грязных мальчишек и двух девочек. Все они смотрели на нас исподлобья.

Следы на крыльце свидетельствовали, что Гица недавно был дома. И не один. Но малыши были, видно, вышколены, хоть режь на кусочки — слова не выжмешь. Сжались в комок, колени к подбородку, следят за каждым нашим движением. Потом все передадут братцу.

Стол накрыт. В тарелке застывшее жаркое. Черный, как земля, ком мамалыги. За печью — козья шкура и мясо в глиняной крынке.

Пока не выловим Гицу, этих волчат не воспитаешь. Старший брат выволакивает их каждый раз из детских домов. Дома они беспризорные и грязные, но еду Гица поставляет — жир течет с подбородка до самого пупа.

— Товарищ директор!

— Слушаю, Унгуряну.

— Когда нам выдадут одежду?

— Кто обещал?

— Когда я подался в комсомол, был разговор такой… Обещали форму.

— Форму?..

— Да, товарищ… Меня, когда приняли, так сказали… Я ведь из бедняков. Видишь, жизни не жалею для нашей справедливости… А выйти не в чем. Тряпье на мне так и шелушится.

Унгуряну сопел рядом со мной. Шепнул:

— Лопни глаза, кулаки надо мной смеются…

— Смеется тот, кто смеется последний.

— Верно. Но меня уже из дому гонят. День и ночь работаю ни за понюшку табаку. Только платье рву.

Утомился Илие. Шагал вразвалку. Слова его текли размеренно. А раньше вспыхивал, как спичка… Требовал. Как же так? У комсомольца тысяча обязанностей и никаких прав? Хоть бы право на одежду!..

Когда в кооператив прибывала парусина или диагональ на брюки, Илие поднимал шум. Настаивал, чтобы Филуцэ Мокану оставил ему метра два-три на штаны.

Филуцэ кривлялся, дразнил его. Но материал оставлял. Правда, купить его Илие все равно не мог. Для этого надо было предварительно внести в сельпо яйца, шерсть. Но все же его радовало, что Кукоара с ним считается…

Опять мы вернулись с пустыми руками!

Илие поставил в угол, возле печки, винтовку и стянул промокшую одежду.

В низеньком помещении райкома комсомола было тепло. От усталости и мороза мы мгновенно заснули на столах. Проснулись, наверно, на том же боку, на который легли. Кости ломило.

Мы видели в окно, как проснувшиеся горожане с коромыслами и ведрами идут по воду. Против райкома, во дворе столовой, хлопотали поварихи в белых передниках. Надрываясь, тащили на кухню большой алюминиевый котел. Им помогали двое мотористов с электростанции. Как мы увидели котлы, наши кишки марш стали играть.

— Можно?

Постучав, в дверь заглянул Алексей Иосифович, заведующий отделом агитации и пропаганды нашего райкома. Он даже в морозы ходил без шапки. Мягкие, на пробор расчесанные волосы. Худощавое мальчишеское лицо. Даже не верилось, что у него трое детей.

Алексей Иосифович изучающе осмотрел нас. Глаз у него острый, проницательный. От него не укрылись прорехи и заплаты на армяке Илие Унгуряну.

— Комсомолец?

— Да.

Алексей Иосифович подошел к телефону, висевшему на стене.

— Почта? Да, я… Задорожного. Алло, Задорожный? Добрый день! Шеремет… скажи, сколько орденов у комсомола? Не знаешь? А какие материалы у тебя на складах, знаешь? Нет. Нет. За деньги. Без карточек. Такого не понимаешь? Пожалуйста, позвони через час. Сообщи: где, что и как.

Еще от комсомольского секретаря я слышал, что Алексея Иосифовича все в районе боятся как огня. Лицо у него мальчишеское, а слова совсем не детские — острее цыганской иглы. Славится он и неподкупностью. Кое-кому привозили из сел то мешок картофеля, то бурлуй подсолнечного масла. У него такие штучки не проходили. Алексей Иосифович великолепно умел разглядеть тех, у кого рыльце в пушку. Критика его была беспощадной. К тому же он вел занятия в вечерней партийной школе. Захочет кого-нибудь посадить в лужу задаст вопрос из четвертой главы! А когда Алексей Иосифович попадал в какую-нибудь комиссию, о результатах обследования потом судили-рядили не меньше недели. Когда проверяли медиков, он обнаружил, что врачи района не читают газет. Учителя, как выяснилось, небрежно относились к своей работе. Недоброжелатели норой говорили, что его авторитет держится на страхе. Мол, он сам пишет все доклады и решения райкома партии. Кого хочет — милует. Кого хочет — сживает.

Я знал все это понаслышке. Теперь следил за каждым его шагом, чтобы разобраться своим умом, что правда и что вранье.

Мне показалось, Алексею Иосифовичу нравится, когда к нему присматриваются. Он лукаво улыбнулся мне, листая блокнот.

— Значит, не поймали зайца в норе?

— Нет, Алексей Иосифович.

— Не беда, никуда не денется. Главное, чтобы односельчане его осудили.

Он посмотрел на часы, словно ожидая, что пробьет час возмездия.

— Пошли, нас, наверно, ждут в кооперативе.

Так оно и было. Председатель райпотребсоюза поджидал нас возле парткабинета.

— Ну, что-нибудь нашлось?

— Слухаю, Алексей Иосифович…

— Ступайте с ним куда хотите, делайте что угодно. Но чтобы он был одет.

— Слухаю…

Алексей Иосифович стал потирать подбородок — верный признак недовольства.

— Почему вы дискредитируете комсомол? На днях директор поянской школы Штирбей пришел — ботинок подвязал проволокой… Почему дискредитируете интеллигенцию?

— Заготовки вот где у меня сидят!.. — Задорожный хлопнул себя по затылку. Потом он еще долго жаловался на неурядицы. Послал в Оргеев за керосином — подводы вернулись с пустыми бочками. Дождем размыло кровлю заготконторы. Уплыло несколько тонн соли. Размокли ящики с папиросами.

Не переставая ворчать, Задорожный вершком снимал мерку с Унгуряну, пока не добрался до ног.

— А кто будет платить?.. — спросил он испуганно.

— Не беспокойтесь.

К райкому шел Гончарук, неторопливо обходя лужи. Посмотрел на часы.

— Бюро в десять, — успокоил его Алексей Иосифович. Гончарук снял кепи и поглаживал лысину, словно ожидал нагоняя. Сделал вроде все, что мог. Поставил на ноги комсомольцев района. Эх, жаль, не поймали Гицу Могылдю!

В конце концов в выигрыше оказался Илие Унгуряну. Готов был целовать Шеремету руки.

— Пойду соберу два мешка поздних орехов… Пять тысяч штук — и я в расчете…

Скрипели желтые массивные американские ботинки на толстой подошве. Я еле поспевал за Илие. Прямо большой ребенок! Шел саженными шагами — спешил в Кукоару, чтобы похвастать обновой.

 

4

Отец принес в школу печальную новость. Вслед за шквалом войны надвигался шквал сыпняка.

В телефонограмме из райкома и райисполкома говорилось: «Мобилизуйте всех активистов сельсовета, комсомольцев, учителей…»

О медработниках нечего и говорить. Их мобилизовали оперативно, как на фронт. Но медиков было с гулькин нос — один фельдшер или медсестра на несколько сел. В Кукоару попала рослая, с пышными волосами девушка, похожая на сову, — студентка Московского мединститута по фамилии Генералова. Ее появление вызвало в Кукоаре переполох. На почте не поняли, что к чему, и по Кукоаре разнесся слух, что к нам прибывает группа генералов.

Вскоре после появления девушки в нашем селе бани стали расти, как грибы после дождя. Почти каждый мало-мальски сносный курятник превращался в «чистилище». Бочки из-под керосина приспосабливали под выварку белья. Одно днище вышибали, а бочку ставили на огонь. Дров никто не жалел. Очаги не гасили ни днем, ни ночью.

Все молили бога, чтобы скорей наступили холода. Только мороз мог пресечь эпидемию. Но начинался зимний пост, а лужи едва покрывались тонкой ледяной коркой.

Первой жертвой сыпняка оказался жилец поповского дома монах-расстрига, оставшийся доживать свой век в нашем селе. Дедушка подтрунивал над ним:

— Что, беш-майор, избавился от скуфьи? Из Исайи снова превратился в Николая? — Бывшего чернеца, поселившегося в батюшкиных покоях, в миру звали Николаем, а после пострига — братом Исайей.

Работал он, как вол. Клочок виноградника, полученный от сельсовета, будто вылизывал — чище было, чем в доме. Собирал он и множество поздних орехов. Вдобавок работал по найму у любого, кто ни попросит, старательно, с душой, как на самого себя. И в базарные дни был расторопен и услужлив. Молодой бы за ним не угнался! И вот зараза свалила его. А ведь трудней всего сыпняк переносят старики.

Его увезли в больницу. В Кукоаре появилась своя больница и врачи. Дедушка же и слышать о них не хотел. Он удвоил норму потребления чеснока. Приходил к нам, наедался до отвала, хвастался, что даже в первую империалистическую не болел тифом: чесноком спасся.

После чесночной трапезы он обычно шел проведать монаха. Тот жаловался, что выпадают волосы, а дедушка утешал его:

— Чихать на волосы! Ты выздоровей, коровья образина. О волосах что беспокоиться? Они дурные, где нужны — выпадают, где не нужны — растут.

Каждый раз дедушка приносил что-нибудь больному — то кусок копченого мяса, то шмат ветчины. И, разумеется, всегда чеснок.

От такого обилия чеснока Генералова не могла дышать в палате. Наконец нашла управу на деда. Кто-то посоветовал ей обнять старика. Молодая врачиха так и сделала. Обняла, будто молодого. Дед без оглядки бежал из больницы, чертыхаясь.

— Нашла с кем заигрывать, коровья образина! Вознес бы ее на седьмое небо, да ведь сплетницам на язык угодишь…

Народ не особенно жаловал наши новые бани. В самом деле, привлекательного в них было мало. Они больше походили на преисподнюю, описанную в церковных книгах.

Сквозь дым ни зги не видать. Есть холодная вода, нет горячей. Есть кипяток — нет холодной. Только котлов с кипящей смолой не хватало! Но их вполне заменяли железные бочки, в них в свое время держали деготь, керосин, смазочные масла. Нагретые на огне, они благоухали с первозданной силой. Как бы то ни было, Илие Унгуряну не жалел сил, чтобы всех прожарить, и мы надеялись, что монах окажется единственной жертвой эпидемии.

Но однажды утром бабушка встала из-за стола и вдруг упала прямо на мамины руки. Мы вызвали Генералову. Та распорядилась положить старуху в подводу и везти прямо в больницу. Тиф! Дедушкину хату окурили. Наш дом тоже. Мама винила дедушку: он, дескать, принес заразу от монаха. Мы, мужчины, молчали. Отец мотался по сельсоветским делам. Я — по школьным. Никэ учился в Теленештах, жил в интернате с ребятами со всего района. За всех тревожился и переживал отец. Мать наша из восьми детей похоронила шестерых: умерли младенцами у нее на руках. Научившись покорно принимать удары судьбы, она спокойно отнеслась и к бабушкиной болезни. А отец страдал. Ежедневно наведывался в больницу, просиживал часами. Забота отца растрогала даже деда. Кончиками пальцев касаясь его лица, старик говорил:

— А мы тебя, беш-майор, корили… мол, оторвался от земли. Я, Костаке, не умею просить прощения… Но ты прости старуху…

Будто оцепенев, сидел отец на стуле у изголовья бабушки. Не говорил ни слова. Сидел часами, пока врачиха не выпроваживала.

Изменившееся отношение стариков к отцу я заметил еще года три назад, когда бабушка болела, а мы отвозили пшеницу на мельницу. Не знал тогда дед, как нам угодить. Верно сказано: друг узнается в беде. Ничто не сближает людей так прочно, как беда. И теперь не осталось в душе стариков ни холода, ни отчуждения…

Так оно и бывает. Жизнь складывается по-разному. Дает трещину — потом долго не склеивается.

Бабушка таяла на глазах. Ссохлась, стала маленькой-маленькой, серой, как тронутая головней пшеница. Тетушка Анисья, которая была старше мамы, заголосила:

— Матушка! На кого же ты нас оставляешь? Матушка?! Когда мы еще увидимся?.. А ежели встретишь там Андрея, передай ему, как надрывается мое сердце… На кого он оставил меня одну-одинешеньку на белом свете!

— Цыц, Анисья! — не выдержал дед.

Бабушка с хитрецой посмотрела на шикающего старика, словно хотела улыбнуться. Но вдруг начала икать, взор затуманился. Стала кого-то искать, вертела головой во все стороны. Выронила свечу из рук. И вдруг вытянулась во всю длину больничной койки. Глаза стали испуганно-холодными, пустыми.

— Легко скончалась… святая смерть, — сказала мать и закрыла ей глаза.

— Спи с миром, Домника! — Дед припал к старухиным рукам. Плечи задрожали. Он плакал чистыми, умиротворенными слезами.

…Похолодало. Землю сковал мороз. Сеялся редкий снежок. Ветер гнал поземку по застывшей проселочной дороге. Заметал колдобины и комья.

Лютый месяц — февраль вступил в свои права. Могильщики с трудом взламывали кирками верхний слой земли. А иногда брали в руки топор. И каждую минуту бегали к нам в дом погреться. Брали по кружке горячего вина, садились на лавку, толкали друг друга плечом, болтали, не смущаясь покойницы.

— Окаменела земля. Не хочет принять старуху. Великая, видно, была грешница.

— Занималась заговорами… На базары любила ходить.

— Да будет ей земля пухом. Все там будем…

Дедушка не находил себе места, переставлял вещи, заглядывал в кастрюли, швырял в суп горсть соли. Тяжело вздыхал. Скрипел зубами. Не спалось… Входил в каса маре. Стоял у гроба, бормотал что-то.

Да, одной доброй душой меньше стало в Кукоаре. Осиротел наш двор…

У мамы иной характер. Она не умела целый день говорить с цыплятами. Прогонять коршуна, норовившего сцапать желтый комок. Проклинать петуха. И хорька, что прячется в дровах, за колодой. Бабушка умела…

Но жизнь шла своим чередом, со своим пределом, а за ней безносая со своей неумолимой косой.

Бабушка лежала на столе, а в учительской только и было разговору что про помолвку.

Нина Андреевна отложила классный журнал и взялась за Прокопия Ивановича:

— Можно вас поздравить?

— Боже мой, как люди узнают?..

— Все в порядке?

Нина Андреевна выпытывала подробности. На первой перемене толковали о традиционном блюде с пшеницей. О колечках. В глазах учительницы прыгали солнечные зайчики. Но Прокопий Иванович ничего не замечал. Он с гордостью рассказывал, как сразу нашел колечко невесты на дне блюда с пшеницей.

— А что, если какой-нибудь ученик спросит, почему вы носите кольцо?

— Другие носят для украшения… а я ведь женюсь. Детям надо говорить правду, Нина Андреевна, только правду.

— Кстати… — Математик поднял линейку. — А если кто-нибудь спросит, зачем вы женитесь?

— Перестань, Яцку.

— Нет, не увиливай, детям надо говорить только правду.

— Любишь ты заковыристые вопросы, Яцку.

Забавная штука — слушать, как серьезные люди говорят о пустяках. Сразу можно представить, какие они были в детстве.

 

5

Смерть бабушки выбила меня из колеи. Я даже не смекнул, чего ради коварная Нина Андреевна теребила наставника первоклассников. Прокопий Иванович стоял с таким лицом, словно был в чем-то виноват; математик линейкой почесывал висок и двусмысленно поглядывал на меня: ему не верилось, что я не притворяюсь.

Нина Андреевна вписала в классный журнал оценки из тетрадок, напевая песенку. Вид у нее был весьма беззаботный, но ясно, любопытство распирало ее: так и ловила на лету каждое слово. Только госпожа Хандрабур смотрела на меня сочувственно. Она была мне очень признательна за то, что принял ее на работу. Из любви к супругу вернулась она с запрутской стороны. Сельсовет вернул ей дом. Ее восстановили на учительской работе, зачли стаж. Понемногу жизнь налаживалась на новом месте. Приходят письма от мужа: он в лагере военнопленных в Крыму. Пишет, что скоро отпустят.

В ее присутствии я чувствовал себя неловко. Она была моей наставницей, а теперь мы поменялись ролями. Благодаря тем знаниям, которые худо-бедно, но я получил от нее, меня сделали директором! Но сильней этого меня смущало другое обстоятельство. В памяти всплывал альбом со слащавыми стишками и посланиями. Не хватало еще, чтобы Прокопий Иванович принес эту тетрадь в учительскую… Я бы со стыда провалился сквозь землю…

Нелегко приходится мне теперь! Раньше, когда Митря был дома, я, как что, бегу к нему. Теперь приходится обращаться к баде Василе, просить, чтобы позвал Вику…

Вероятно, любовь нетерпеливей всего на свете. Забываю все, бегу к баде Василе. Своей единственной рукой он мелет пшеницу на ручной мельнице. Со времени эвакуации в селах стало полным-полно этих машинок. Как говорил дедушка, теперь мы богачи — своя мельница в сенях. В годину бед и войн в каждом доме ручная мельница. Бадя Василе выслушивает меня. Кашляет в кулак. Идет и приносит с печи лукошко просушенных зерен, сплевывает на ладонь:

— Зачем ее звать? Она же выходит замуж… И пусть! Свет на ней клином не сошелся, товарищ директор.

— Вот как… Замуж?..

— А мы с Аникой разговаривали… Гордый, говорю, парень у дяди Костаке. Даже замечать не хочет. Молодец, так и держись. Сама потом будет локти кусать. Ничего, женщинам все это легче — поплачут и успокоятся. А у мужчин боль запекается в сердце…

— Эй, Василе, опять ты заболтался? Мамалыжка выкипает, а ты еще не намолол кукурузной муки.

Аника помоложе бади Василе, но двое детишек, сидящих у казанка, а также вздувшийся живот дают ей право покрикивать на муженька.

— Бабы такой народ, товарищ директор… Но и без них невозможно… Вот на фронте будто чего-то недоставало…

— Хватит точить лясы, Василе!

— Вот этого как раз недоставало… Как ни силен мужик в мирских делах, надо ему, чтобы в доме мурлыкала баба.

— Чтоб тебе было пусто, Василе!

Прибежала Аника, схватила рукоятку мельницы. Но бадя Василе слегка коснулся ее большого живота:

— Ступай отсюда, жена! Побереги моего солдата. Я его с немецкой границы, может, привез! — И он принялся молоть. — Когда жена не набрасывается на мужа… это не баба! Любовница или содержанка. Не хозяйка в доме!

Возвращался от бади Василе с единственной мыслью — отомстить! Чтобы целый век меня помнила. Подумаешь, за богатством погналась…

Брошу учительствовать, стану деньги копить. Чтоб шея у нее искривилась, как посмотрит, какой я дом построил. Чтоб слезами платок вымочила, как увидит моих вороных.

Назло ей никогда не женюсь. Пусть видит, как страдаю. Пусть и сама оттого страдает.

Для осуществления этих моих планов требовался сущий пустяк: действовать. А со мной могло случиться, что взберусь на сеновал и там втихомолку все перестрадаю. Могу и попроситься на работу в другое село. Но это было бы отступничеством. Позорным бегством, дезертирством с линии огня.

Большая боль рождает и большую решимость. Я тогда жил, как в горячке. Подушка под головой пылала с четырех углов. Целыми ночами ворочался и стонал. Растирал Вику в порошок. И она каялась. И я ее прощал. Перед рассветом мы вдвоем перебирались в другое село. Я помогал ей поступить в педучилище. Потом ненадолго засыпал с мыслью, что утром же надо ее позвать и сказать: «Пока не поздно, бросай все к лешему!»

Но когда я просыпался, во мне просыпались гордость и упрямство. Еще чего — выклянчивать любовь! И жажда мести снова охватывала меня. Будь что будет. Не мешкая, я отнес заявление в районо — попросил освободить меня от работы! Безо всяких объяснений. Домой вернулся, слегка успокоенный. Сказал родителям:

— Что, если погрузить бочку вина… Продать бы в городе…

— Можно, — согласился отец.

— На деньги возьмем хлеба. Весна идет… Многое понадобится, поддержала мать.

— А кто отвезет? — спросил отец.

— Я поеду.

— А школа?

— Я подал заявление, уволился…

— Подал?! Какой быстрый!

— Молодец, беш-майор! Купчиком захотел стать? Всякий народ у нас был в роду: решетники, пастухи, писаря… Только воришек и купчиков не было.

Мать и отец молчали. А дедушка то смотрел мне в глаза, то поглядывал на ноги: мол, дурная голова ногам покоя не дает. Потом залпом выпил вино из кружки, стоявшей на плите, и повернулся к отцу:

— Ты, Костаке, сделай, как Лейба. Дай ему тысячу карбованцев… и пусть барахтается сам. Послал же Лейба своих сынов в Америку.

Никто не чувствует так сыновней муки, как отец. Видно, батя мой решил: пусть развеется, пусть помотается по путям-дорогам, может, и образумится. Вслух сказал:

— Что ж, испробуем и это. Но хорошенько подготовься в дорогу.

— Не подготовится, сам будет расхлебывать. Извоз и торговлишка — это тебе не в классе стоять… Заложил карандаш за ухо и ступай охотиться за девками… беш-майор!

Зашел бы в вечернюю школу старик, по-другому бы заговорил — и о карандаше и о наставниках!