1
— Иной смеется и запрягает, плачет и распрягает… А ты, беш-майор, медленно запрягай, да езжай быстро.
Дедушка стоит в сторонке, смотрит, как снаряжаю подводу. Отступает на несколько шагов. Переходит на другую сторону. Будто собирается ее купить. Ему нравится, как я готовлюсь в дорогу. На своем веку дед всего дважды был в долгих поездках — несколько месяцев занимался извозом и раза два доставлял из Одессы соль, тоже на волах. И все же считает себя человеком бывалым. Когда ни собираемся в дорогу, на мельницу или по делам Лейбы, дедушка тут как тут возле нашей подводы, — заломив шапку, подпоясавшись, будто и сам готовится в путь.
А я вроде и не слышал дедовых наставлений: в одно ухо влетали, в другое вылетали… Я вынашивал самые нелепые планы. Поеду аж в Хотинский уезд, продам вино. На обратном пути привезу картошку. В Хотине картошка дешевая, как вино у нас. Здесь продам ее втридорога. И опять нагружусь вином.
Так и буду оборачиваться, покуда разбогатею. Потом из Буковины привезу бревна для дома. И красную черепицу. Пусть шея у нее искривится, когда пройдет и увидит!
Дедушка принес из сеней свой топорик, положил мне его в телегу.
— Вот… Не забудь, беш-майор. Есть у меня приятель в Хотине, Георге Гиндэ. К нему можешь заехать… И непременно купи у него вязку чеснока. Такого чеснока, как у него, во всей империи не сыщешь…
Отец принес мне справку из сельсовета. Там удостоверялось, что вино изготовлено из нашего собственного винограда. Отец вынул из кармана кожуха печать, смочил ее в красном вине и приложил к бумаге. Я сунул справку в карман, поднял воротник армяка и сказал коням, будто многоопытный возчик:
— Но, птенчики, доброго пути!
— Счастливого! Счастливого!
— Смотри… береги себя!
Несмотря на добрые пожелания, дорога оказалась из рук вон плохой. Замерзшие комья шуршали под колесами, как щебень. Ободья соскальзывали с них. Камни ударяли в подводу, мутили вино и, кажется, мой собственный разум.
Выбрался наконец на окраину села. Вроде легче. Утешал себя мыслью: при скверной дороге товар лучше пойдет — мало кто отважится в путь.
В Копаченах остановился у старика, возле шоссе. Хорошенько укутал коней, закрепил на них рогожи упряжью. Поставил под навесом, за овечьим загоном. Подбросил корма. Нацедил ведра два вина, хозяин поставил их на плиту. В вине плавали льдинки. Пить невозможно: зубы ломит. Стали ждать, покуда нагреется. Когда на ведре появилась красная пена толщиной в палец, самый раз, готово. Старик сразу нашел и овес для коней, и большую миску брынзы, и лукошко яиц. Нашлось и несколько дочек, снох, гораздых выпить.
— Зачем вам добираться до Хотина… По такому ненастью вино расхватают и в Бельцах!
Старик вытер ладони об овчину. Впервые я видел овчинные брюки мехом внутрь. Дочери и снохи носили такие же овчинные телогрейки. Полотенца им ни к чему. Вытирают руки об одежду: от этого, мол, кожа пропитывается и становится еще мягче.
— Завтра встанете пораньше… Далече ли отсюда до Бельц?.. Близко горшок с борщом на ухвате передать, — сказала одна из родственниц хозяина. — Мы завтра тоже повезем на ярмарку смушки.
Старик успокоил меня. Зимние ночи длинные — выспаться успеем! Надо допить вино, не то выдохнется. Дельный попался мужик. Привел на цепи черного кобеля и привязал к колесу моей подводы.
— Можете спокойно отдыхать. Ступайте в дом! Я буду спать у овец. Начали котиться, надо сторожить… Говорить-то не умеют… То задохнется ягненок, то замерзнет… А вы ступайте спать, я разбужу вовремя, не беспокойтесь.
Я пошел в дом. Дочки старика, его снохи продолжали веселиться:
— Цыц, бесстыжие! Человек, может, спать хочет… — из-за ковриков, которыми была завешана печь, подала голос старуха.
— Слишком молодой, чтобы спать… одному!..
— Как бы не замерз… Надо бы взять его под крылышко!
— Замолчите и убирайтесь! Байструков своих пооставляли!..
Мне постелили на лавке. Старуха дала мне шерстяное одеяло толщиной чуть не в вершок. Я чувствовал себя, как на печи. Перед сном хозяйка поведала, что довелось ей быть в Кукоаре однажды, на храмовом празднике. Очень ей у нас понравилось…
— Счастливые у вас бабы! Живут, как в раю… Еду готовят на дровах! А мы, бедняги, топим навозом, кизяком…
Вино, дрова произвели неизгладимое впечатление на старушку. На другое утро кормила нас завтраком перед дорогой и снова о них вспомнила. Какое от них облегчение! И в доме чистота. Счастливицы эти кодрянки. А ведь не ценят. Так уж устроен человек: тем, что есть, никогда не дорожит.
Бельцы — город большой: дом громоздится на дом, да еще сверху дом наползает, и госпиталей полно с выздоравливающими ранеными, которые слоняются по толчку… У крана моей бочки выстроился довольно длинный хвост. Я повесил на шею трайсту, стою, будто лошадь у кормушки. Дую на кулаки и без конца наполняю бутылки. Денег не считаю. Рублем больше, рублем меньше — сую скомканные бумажки в суму. Тридцать рублей литр вина. И стакан махорки тридцать рублей. И килограмм пшеницы, и килограмм говяжьего мяса — столько же. Мать моя мамочка! Солдаты, едущие на фронт, суют по сотне за бутылку, тут же выпивают ледяное вино, предварительно смазав глотку салом и ситным из солдатских мешков.
Рядом мельтешит всякая шпана. Один предлагает мне женские туфли. Другой — огромный радиоприемник. Третий ничего не предлагает, просто высматривает. Каких только не насмотрелся зевак! Какой-то мошенник на картонной обложке книги раскладывал черный шнурок, узорно, в виде петель и узлов. Подзадоривал:
— Попробуй свою удачу! Поставь палец. Если нитка уцепится, даю сто рублей. Ну, держи сотнягу!..
Видно, мало кто у него выигрывал. Я не сводил глаз с сумы, висевшей у меня на шее. Надо будет убраться засветло. Пожалуй, и покупки делать не буду — ни хлеба не возьму, ни картофеля, ни чеснока деду. Сами купят в Теленештах. Хорошо, что с продажей повезло. Сума набухла. Деньги пересчитывать некогда, но по прикидке получается, что их у меня немало: привез почти полтонны вина. Я резво хлестнул своих кляч: но, птенчики!
Ватага жуликов осталась позади. Вдогонку мне летели ругательства, угрозы. Такой верзила давно должен быть на фронте, а он тут деньги выколачивает, спекулянт эдакий!
Цыган, с черной до пояса бородой, догнал меня на резвом жеребце и гордо привстал в стременах.
— Купите коня, сударь! Лопни мои глаза, продаю.
Только пламя не било из ноздрей жеребца! Я бы его купил, этого красавца, вороного, со смолистой, как борода цыгана, гривой. Купил бы, чтобы семейка Негарэ лопнула с досады, увидев меня верхом. Да не краденый ли жеребец? Он вставал на дыбы, заливисто и дико ржал, пританцовывал, будто под ним угли.
— Слушай, булибаш, а ты его не слямзил?
— Жен и коней цыган не ворует.
— Сколько хочешь?
— Нет, не продам, вы меня оскорбляете…
— Сколько хочешь за жеребца?
— Не продам, сударь. Давайте выменяем.
— На что же?
— На ваших кляч!
— А что вдобавок?
— Ничего. Цыган редко когда расстается со своим конем. Но вижу, вы такой удалец. Вам бы верхом, галопом.
Ничего не получилось у цыгана, каким он ни был искусным торговцем. Избавился я от него лишь на выезде из Бельц. За городом, при спуске в Ново-Сынжерейскую долину, где даже мои клячи могли бежать рысью, я положил вожжи в телегу и принялся сортировать деньги. Сотни в одну пачку, тридцатирублевки — в другую. Ворох за ворохом вынимал из сумы измятые бумажки, разглаживал. Пересчитывать было некогда. Деньги собраны с миру по нитке, как в церкви: многие пили по стакану и расплачивались мелочью.
Вдруг за спиной — цоканье копыт. Оборачиваюсь. Зря сердце екнуло скакали военные, с автоматами на груди. Обогнали, поехали своей дорогой. И тут, наперерез, словно по воздуху, летит на меня из-за пустой, занесенной снегом овчарни цыган, борода по ветру стелется…
— Сворачивай с дороги! — кричит цыган и, не спешиваясь, хватает моих коней под уздцы. Подвода съезжает на обочину. Всматриваюсь в дорогу. Пустынно. Ни души. До Новой Сынжереи несколько километров. За спиной, насколько видит глаз, степь. До Бельц километров двенадцать. Военные могли бы помочь, да они уже далеко впереди.
От шоссе до заброшенной овчарни, пожалуй, тысяча шагов, не более…
— Стой! Распрягай коней!
Из овчарни вышли еще несколько грабителей. Идут врассыпную, облавой, словно я заяц, которого надо живым поймать.
Я мгновенно примирился с мыслью, что меня ограбят, и от этого страх сразу как рукой сняло. Я делал все, что приказывали. Любопытно, что будет дальше. Нелепое любопытство! Но ничего не мог с собой поделать. Сам черт, видно, вселяется в человека. Со страху смеется. От радости плачет. И я ни с того ни с сего захохотал. Один из воров, замахнувшийся еловой дубинкой, тоже засмеялся:
— Ну, хватит ржать! Вынимай деньги!
Я извлек деньги и положил пачку наземь. Один из грабителей стал возле нее, ждал, пока я выложу все, до последней бумажки. Другой обыскивал подводу. Обложил меня матом: зачем, дескать, понадобилась мне в дорогу секира? Зарубить кого-нибудь собирался? Я опять рассмеялся. Тот взял дедушкин топор. И маленький бочонок, на несколько ведер. Он был еще наполовину полон. Так принято у кодрян. Чтобы не тревожить в дороге большую бочку, не возмущать вино, всегда запасается бочонком ведра на три. Из него расплачивается за овес для коней, за прокорм. И сам же греется в дороге стаканом вина. Ведь и он живая душа. Теперь мне осталось только поцеловать днище бочонка! Довольные грабители посмеивались, взбалтывали:
— Что там, вино или смывка?
— Вино. Что, не видите?
Хлеб и кусок колбасы тоже отняли. Я смолчал, хотя с утра маковой росинки во рту не было. Когда я увидел, что хотят забрать и упряжь, стало не до смеха. Кинулся к цыгану и вырвал у него из рук вожжи.
— А я на чем домой доберусь?
— Ха-ха-ха! — развеселилась компания.
Цыган не смеялся. Ему не на шутку понравилась моя упряжь.
— Отдай ему вожжи.
— Гица? Могылдя?!
— Да. Не ждал, товарищ директор?
Он наклонился, поднял деньги. Весь черный, он походил на ворона, и хищные пальцы были как черные когти.
Степная двуколка ждала их за овчарней. Сели в нее и погнали коней. Цыган верхом скакал сзади. Я остался сзади. Я остался один. Размышлял о случившемся, запрягал лошадей.
Вот это наторговал!
Голодный, как собака. Без копейки денег. Впереди сорок километров пути. Ни тебе маленького бочонка. Ни дедушкиного топора.
В голове завывал ветер. Что скажу родителям? Ограбили. Как? Среди бела дня? Да, среди бела дня. Почему же не держался за другими подводами? Так получилось… А дед орет на все село: «Где мой топор?!»
Времени много: можно обмозговать. На голодный желудок голова живо работает. Черт побери! Я даже не знаю, сколько денег у меня утащили.
Да, чему бывать, того не миновать. Получился из меня торговец, как из отца поп!
2
Удивительно — дома никто меня не стал укорять. Отец махнул рукой:
— Что ж, вот и ты попробовал…
— Побей их бог… Чтоб им поперек горла стал наш кусочек! проклинала их мать.
Дедушка вздыхал:
— Да, беш-майор… оставил ты меня без топора! Везет тебе в торговле, как Лейбе… Дал ему отец сто карбованцев — начинай дело. Поехал он, купил кроликов и голубятню… Увидев такое дело, приобрел ему старый хрыч немного землицы. Гни спину на табаке, ежели голова не работает… как у других евреев! Тебе, пожалуй, тоже к земле вернуться надо. Землица — она всякому сгодится: и такому, и сякому!..
Я бы вернулся в школу. Хоть простым учителем. Но никто меня не приглашал. А самому на поклон идти не хотелось.
В один прекрасный день все же настигла меня телефонограмма: срочно прибыть в райком комсомола.
Меня не забыли! Вероятно, ждет изрядная головомойка. И, как говорит товарищ Синица, первый секретарь комсомола, стружку с меня снимут, не без этого!.. Секретарь комсомольской организации, директор школы и — начал торговать вином. Позор! Позор!..
Воображение всегда рисовало мне самые ужасные картины. И когда я все же выпутывался из затруднений, про запас оставалась нечаянная радость. Слава богу, все кончилось лучше, чем я ожидал!
Дело приняло, однако, нежелательный оборот. Во главе стола сидел товарищ Синица, человек с добрым лицом и отзывчивым сердцем. А вокруг стола ходил, потирая подбородок, Алексей Иосифович. Оглядывал меня с головы до ног, повторяя:
— М-да, м-да…
Бормотал в кулак, а его прищуренно-раскосые глаза обжигали меня, как горящие свечи.
— Что же с тобой делать, Фрунзэ?
— Откуда я знаю?
— Ты брось это свое мужицкое… Не притворяйся наивным.
Губы Алексея Иосифовича сделались тонкими, как лезвия. Это был не тот Шеремет, который, обняв меня за плечи, вел в парткабинет, где мы всю ночь читали «Тайную войну против Советской России».
— Передадим на тебя дело в суд — перестанешь пожимать плечами. Комсомольский билет носит в кармане! Пример для молодежи!
— Если бы наши бойцы отступали перед малейшим препятствием, где бы они теперь были?! — зло уставился на меня и товарищ Синица. — Мы тут обменялись мнениями… Хотели тебя взять вторым секретарем райкома комсомола. И вот, учудил!
Меня бросало то в жар, то в холод. На этот раз мне попало гораздо больше, чем я запланировал дома. Да, домашняя прикидка не совпала с городской расплатой. Словно на наковальне, меня поворачивали с боку на бок.
— Проверим, можно ли ему поручить воспитание детей. О директорстве, разумеется, и речи быть не может.
В районо на меня уже был заготовлен приказ. Освобожден от должности директора, назначен учителем. Мне предстояло передать школу математику. На здоровье. Ноги у него длинные, пусть побегает.
Дома, однако, меня поджидала еще одна великая «радость». Прокопий Иванович торчал у нас с самого утра. Хотел, чтобы именно я стал тысяцким на свадьбе. Конокаром, как говорят в Кукоаре. Свадьбу он устраивал, конечно, с музыкантами.
— Да вы что, в самом деле, Прокопий Иванович, глумитесь надо мной?
— Избави бог! Просто хотим, чтобы свадьба прошла достойно… А без конокара какая свадьба?
— Слушай, кто тебя послал?
— Все! И родители жениха, и родители невесты, и, понятное дело, сами молодые… Не отказывайте в такой день. Кого еще просить? Все на фронте.
— Но ты ведь знаешь, мы с невестой… Ну, дружили…
— Знаю… Да что делать? Я просил Яцку. Он бы меня выручил. Так верхом не умеет ездить.
Проклятье! Всего можно было ожидать, но конокаром на Викиной свадьбе я себя даже в самом дурном сне не видел. Конокар на собственной свадьбе! Все пялят на меня глаза. Все отпускают двусмысленные шуточки. Человек предполагает, бог располагает… Хи-хи-хи! На добро позарилась. Ну, да тот, видно, побогаче будет. А Негарэ — сквалыга. Ненасытная утроба.
— Не могу, Прокопий Иванович. Если бы что другое… Пойми ты Меня, не могу!
— Понимаю. Но свадьба с музыкантами… И без конокара?
Он ушел недовольный, сердитый. Будто я у него в долгу!
— Держись как следует. Сердце у тебя не из воска! — сказал отец.
Честно говоря, я его не понял. Зачем мне держаться? Зачем быть конокаром? Скакать на жеребце с калачами, как жернова, сыпать прибаутки, пока невеста в обморок не упадет?
В голове гудели слова товарища Шеремета: «Деньги на них государство тратит… курсы… педагогическое училище… Оплаченный отпуск… А он соизволил… Поссорился с милой и уехал! Башмак ему тесен станет — тоже все бросит. А чувство ответственности, моральные обязанности перед обществом? Две тысячи лет назад Аристотель сказал, что человек не может существовать вне общества. Человек вне общества или бог, или зверь! Что это за анархия среди педагогических кадров?!»
Да, товарищ Шеремет умел снимать стружку. Ничего от меня не осталось. И вдобавок я не знал, кто такой Аристотель и что такое анархия.
Конокар или нет — это мы еще посмотрим! А пока что я сбегал в школу, стал рыться в книгах, присланных из Ленинграда, чтобы узнать, кто такой Аристотель и что за штука эта анархия. Таков уж человек: не терпится ему узнать, как его обругали. Я нашел анархию и анархизм. Это была длинная история. И не по моим зубам. С Аристотелем проще. Был он человек, как все люди. Сделал много добрых дел. В логике, психологии и медицине. Только с философией не справился. Соскользнул на боковую дорожку и попал в болото идеализма. Надо поискать и слово «идеализм». Но тут дверь учительской открыл дед Петраке. Поставил клюку в угол, хрипло сказал:
— Доброго времени!
— Доброго, дед Петраке.
Зимой старик редко выбирался из своей берлоги. Холод переносил с трудом. Грелся у печки. Сосал лапу, как медведь, говорил дед. Из хаты его выгоняли только чрезвычайные обстоятельства. Болезнь Ирины Негарэ. Или кого-нибудь из ее детей. С тех пор как Митря опять был на фронте, он чаще заходил к ней — узнавать, что парень пишет с «позиции», как старик называл фронт.
Дед Петраке сидел молча. Мог молчать целую вечность. Но я чувствовал, что он ко мне по делу.
— Ну, как ваша жизнь?
— Понемножку, тянем лямку.
— Что Митря пишет?
— Жив-здоров.
В учительской тесно, тепло. Угрелась стариковская одежда. Запахло влажной овчиной, одеждой чабана.
— Вы ко мне, дед Петраке?
— Да, к вам…
— Письмо Митре написать хотите?
— Нет.
— А по какому делу?
— Я вам за это гектар земли обработаю… Не даром прошу…
— Что именно?
— Будь конокаром…
— Вот оно что…
— Люди тратятся на свадьбу. Должно же быть красиво, по-людски.
— Каждый думает о своем благе.
— Нет. Так оно лучше.
— Обо мне никто не думает.
— Думают… Даже девушки…
— Гм.
— Но так лучше. Что было, то забава… Время сгладит…
— Она так думает? Или вы?
— Так лучше.
— Передайте: буду конокаром!
— Покорно благодарим…
— Без гектара…
— Без… Ладно, пусть без…
Дед Петраке грузно поднялся, взял посох в углу. Пошел, широко расставляя ноги. Положив руку на клямку двери, обернулся.
— Доброго времени… Тебе за это воздастся.
Ладно. Пообещал. Да… но можно ли мне? Я же комсорг, учитель. И вдруг конокар на свадьбе! Ко всем моим бедам этой только не хватало. Не-не-не! — как говорит дедушка.
Поеду-ка я к Шеремету. Узнаю, что там в книгах сказано на этот счет. У меня есть права… но, как сказал Аристотель, еще и обязанности перед обществом. Я бы пошел за советом к товарищу Синице — он здорово умел сближаться с людьми, и его очень любили комсомольцы. О многом спрашивали без стеснения. Но мой вопрос был особенно щепетильный. И вот почему.
Товарищу Синице очень нравились народные празднества. Он был завсегдатаем на свадьбах, крестинах, на всех учительских торжествах, балах. Из любви к обычаям даже на посиделки заглядывал. И не притворялся, не разыгрывал из себя «народника». Такая была натура.
Однажды он попал ко всенощной в Старо-Теленештскую церковь. Поп в знак признательности подарил ему пару калачей. Чудесные калачи! И ведерко красных яиц.
Шут знает, как разнюхали про батюшкино подношение. Болтали на всех углах. И бедный Георгий Васильевич, молодой член партии, прошел боевое крещение — получил первое взыскание: выговор с занесением в личное дело. И в придачу изрядный нагоняй от товарища Шеремета.
Наверно, Георгий Васильевич Синица после этого тоже рылся в словаре…
Я робко вошел в кабинет Алексея Иосифовича. Что-то пробормотал под нос.
— Пришел! Что же, я должен сам угадать, по какому ты делу?
— Хочу спросить. Можно мне быть конокаром на свадьбе?
— К комсомольскому богу обращался?
— Нет, не заходил.
— Плохо, что не заходил! — усмехнулся Шеремет.
Затем стал серьезным.
— Кто женится?
— Один наш учитель.
— Комсомолец?
— Да.
— А она?
— Нет. Из нашего же села. Мать у нее набожная… По монастырям ездит. А брат комсомолец. Партизан… Теперь на фронте.
— А-а-а, Негарэ?
— Да.
— Что же… ты комсомольский секретарь. Где комсомольцы, там и ты должен быть. Учитель, говоришь?
— Учитель.
— Поп их не венчает?
— Откуда я знаю?
— Как же так? Пришел и даже не знаешь, какая будет свадьба?
— Нет у меня ни малейшего желания быть на этом торжестве.
— Да… но ты должен быть среди молодежи. И в случае чего не поддаваться влиянию. Наоборот, убеди их устроить настоящую свадьбу. Вы, комсомольцы, задавайте тон.
Шеремет снял трубку, позвонил товарищу Синице. Того на месте не оказалось.
— Ладно, переговорю я с Георгием Васильевичем. А лично хотел бы тебе посоветовать: устройте хорошую комсомольскую свадьбу, чтобы о ней молва пошла… Женится учитель, комсомолец. Так можно ли позволить, чтобы старики вас тащили по церквам? Хорошо, что ты приехал. Считай, что организация свадьбы — твое партийное поручение.
Везет же мне! Куда ни кинь, везде клин. Теперь надо подумать о Викиной матери. У нее свои прихоти. Нет, одно из двух: либо комсомольская свадьба, либо венчание без конокара!
Я позвал Прокопия Ивановича в дом бади Василе и выложил ему условие. Вдобавок потребовал, чтобы он одолжил коня у Вырлана. Не буду же я конокаром на нашей кляче, что еле переставляет ноги. Прокопий живет на квартире у Вырлана, вместе хлеб пекут, чтят друг друга — вот пусть и попросит коня.
— Сделаем все по-людски…
Дедушка дома метал громы и молнии. Невеста пришла одолжить бабушкины глиняные горшки. Добрые горшки, известные всей Кукоаре, как и старухины заговоры. Оплетенные проволокой, пропитанные жиром, сохраненные в сухости, в печи.
Теперь старик с трудом вытаскивал их: наполнились золой, паутиной.
Глаза его сверкали. Гулкий голос, как церковный колокол, гудел на всю околицу:
— Ишь… замуж надумала!.. Коровья образина!.. Хвост дерет… Налижется медвежьего меда… А я паутины наберусь!..
Вика смеялась. И теперь была очень похожей на Митрю. Она отдалилась от меня. Я это понял.
— Знаешь, я буду конокаром.
— Кто бы мог подумать…
— Но при одном условии: чтобы не было венчания в церкви.
— Ну, посмотрим.
— Черт возьми! Еще смеешься?.. Или не на всю жизнь надеваешь ярмо?
— Что же мне, плакать?
— Ну… Чего тебе пожелать? От всей души — счастливой тебе жизни.
— Спасибо. И не сердись. Так будет лучше.
— Так будет лучше! Ишь… нашла что сказать… Дома ее ждут, не в чем голубцы варить, а она, коровья образина, размычалась…
3
Жениху и невесте не положено ездить ни на мельницу, ни на маслобойку: чтобы всю жизнь у них потом в голове не шумело.
Но Прокопий Иванович везде поспевал сам. Совсем забегался. Георге Негарэ не придавал значения приметам. Попадется ему кто в лапы родственник ли, чужой, — выжмет все, до последней капли. Недаром говорят: легко на свадьбе гулять, легко на нее смотреть… а уж бегают пусть другие. Свадьба бади Василе была куда скромней. Викина свадьба, по сути, первая на подворье Георге Негарэ. Одних стряпух сколько! Дня три сбивались с ног, суетились, жарили, парили…
Жаль, Митри нет. А ведь без него раньше не обходился ни один хоровод. Нет, не придется ему нынче отплясывать под музыку бади Володи из Бравичей! Наняли его, чтобы играл по нотам…
В детстве, помню, достаточно мне было заслышать бой барабана и напев флуера, как я бежал туда со всех ног, забывая о недоеденной мамалыге. И стоял как вкопанный, глазел, покуда мать не прогоняла домой хворостиной. Теперь же, повязанный через плечо красивейшими полотенцами невесты и жениха, с двумя калачами на локтях, высекал я искры из теленештского шоссе. Сопровождал жениха к невесте. Шутка сказать — главный дружка! Следом за мной — подводы, подводы, подводы. Родня жениха, парни из его деревни. Гиканье, ржанье коней, перестук телег жениховского поезда.
У акации, близ Теленешт, дорогу нам загородил исполкомовский «газик». Товарищ Синица! О, какая честь! Его тоже увешали шелковыми лентами. К груди приладили букетик. И сразу наша свадьба стала моторизованной. Жених посредине, его почтенные отец и мать по бокам. Посаженые родители за спиной, словно ангелы-хранители.
Закашлял, зачихал «газик». Мы скатились с лесистых холмов. На удалое гиканье у въезда в село откликнулись голоса с невестиного подворья. Грянул «марш горниста». Бедный Евлампий! Разве сравнишь его ораву с командой бади Володи? Это был настоящий марш: бадя Володя в армии служил военным дирижером.
Велика власть музыки. Я все позабыл: и то, что моя невеста выходит замуж за другого, и служебные передряги, и райкомовскую проработку. Не сводил глаз с бади Володи. Среднего роста, в овчинном кожухе с серебристым воротником, в смушковой качуле с круглым верхом. В левой руке серебряный кларнет. Редко прикладывал инструмент к губам, больше дирижировал им. Но я заметил: никто не указывал баде Володе, когда и что играть. Перед каждым музыкантом на пюпитре лежали ноты. Весь распорядок свадьбы был означен в этих тетрадях.
И духовые инструменты были всех калибров: от кларнета до баса с раструбом, будто церковный колокол.
Я что-то подзабыл свои обязанности. Вместо того чтобы как можно дольше танцевать с калачом, вздыбливать жеребца, наводя ужас на женщин, я быстро спешился. Хотелось поскорей спокойно послушать музыку.
— Ну, что вы хотите, у него кошки на сердце скребут… — слышал я, как обо мне шептали.
— Не до веселья бедняге…
Когда я спрыгнул с коня, Мариуца подступила ко мне, с налету толкнула высокой грудью.
— Говорила я — она замуж выходит!
— Выходит…
— Поделом тебе! — И удалилась гордо.
Георге Негарэ суетился так, что лоб вспотел. Распахнул двери погреба. Бадя Василе приступил к работе: отцеживал вино в глубокую бадью, потом наполнял бутылки, кувшины, бурлуи. У ступенек погреба бутылки выстроились, точно солдаты. К невесте приехал жених! Помчались дружки во все концы, держа в руках полные бутылки. Потом по всем направлениям из рук в руки стали переходить стаканы. За будущее счастье… Буль, буль, буль… Чтобы ладили друг с другом, как хлеб и соль… Буль, буль, буль… Ваше здоровье! Чтобы внуков растили в радости… Течет рекой вино. И потоком текут пожелания…
Дед ходит довольный. Чуть тепленький, в самый раз. Останавливается у погреба.
— Эй, Василе, беш-майор…
— Слушаю, дед Тодерикэ.
— А откуда трубачи-бородачи?
— Из Бравичей, дедушка.
— Гляди-ка, капельмейстер их… с часами на руке! По часам играет!
— У каждого свое… Ваше здоровье, дед Тоадер… Чтоб невесте хорошо икалось.
— Не умеешь ты пить из бутылки…
Бадя Василе ловко поворачивается и через минуту выходит с бадьей вина.
— Что ж, Василе!.. Чтоб и тебе пилось, когда я пью!.. Будь здоров и счастливого праздника!.. Тьфу, тьфу, чтоб не сглазить: и одной рукой не к уху подносишь.
Протрубили сбор. Невеста повязала своих подружек, приятелей. Повязала и меня. Что-то выдохнула мне шепотом. Ее бормотание, теплый запах разгоряченного тела причиняли мне боль. Что-то ожесточилось во мне. Я даже не обратил внимания, как она выглядит.
Но когда увидел Вику в разгар свадьбы, посредине хоровода, сердце у меня дрогнуло. Высокая, на тонких каблуках, статная, вызывающе оживленная… Глаза смеялись, не могли насытиться счастьем…
О девушки, цветы земли! В каждой из вас таится королева. Прозябает невеста… И дремлет потаскуха. Вика, Виктория! Она даже не касалась земли. Снежинка! Лишь легкими перстами касалась руки жениха. Изящество, достоинство… Откуда это у королевы полей? У девушки, исхлестанной дождями? От нежности лепестков? От узорных соцветий? От изгибов холмов? От тайны первородного греха?
Голова у меня гудела. Даже не помню, как вышел из калитки. Рывком стянул с себя ленты, полотенца. Долго плакал на чердаке конюшни. Как в детстве.
Кони жевали сено из яслей. Что они понимали? За каждую былинку счастья приходится платить сполна. И несчастье одних — счастье других. Несчастный человек — самый искренний. Я тоже был искренен. Отряхнул одежду, спустился в погреб, нацедил бутылку вина. Из непочатой бочки. И пошел к покойному двоюродному брату Андрею.
Застал только тетушку Анисью. Перед ней лежала пачка писем с фронта. Она их перебирала каждый раз, когда дочки уходили из дому. Разворачивала, беседовала с сыном, погибшим на фронте. Не могла наговориться.
— Князь-жених и княжна-невеста, великий сват и великая сваха, посаженый отец и посаженая мать…
— Будет тебе…
— А также высокочтимый дружка милости просят вас на свадьбу… Вас и моего двоюродного брата Андрея.
— Ты что, надумал всех покойников на свадьбу собрать?
— Хоть двоюродных братьев, тетушка Анисья.
— Пусть спят мирно.
Я содрогнулся. Пятеро двоюродных братьев было у меня, один остался. И тот калека. Страдания матерей… Никогда не думал, что братья сохранились в памяти такими живыми, такими близкими.
Андрей Шербан! Все девушки и парни Кукоары хотели, чтобы у них был такой помощник на прополке. Человек, привыкший работать на совесть, не собьется с борозды. Таков был Андрей. Такой он, наверное, был и на фронте. Да будет ему земля пухом… Андрей с жизнью в расчете. Отдал ее за меня, за девушек, что его проводили и в чьей памяти он остался таким, как был, молодым.
Михаил Брумэ! Заботливо, как отец, берег он младшего братишку, Филуцэ. Росли без родителей. Потом оба попали на фронт. Мы проводили их до Теленешт. И потом еще шли немного вслед за колонной мобилизованных. Пели, были веселы, молоды, не женаты. Михаил сказал моему отцу: «Застать бы вас здоровыми, дядя Костаке!.. Присмотрите за нашим домом… как бы не утянули окна и двери…» Дом дожидается их. Целый, нетронутый. Промерзший: нынешней зимой труба его не дымилась. И кто знает, когда над ней взовьется дымок. Михаил погиб. Филуцэ ранен в голову. Единственное письмецо пришло от него. Да и то написано медсестрой. У Филуцэ головокружения, обмороки… Теряет зрение. Очнувшись, видит все, как в тумане. Предстоит операция.
Прохожу с бутылкой вина мимо заброшенных ворот. Брата Михаила больше не увижу. Знал парень толк в овцах. Как и дядя Думитру, его отец. Посмотрит нёбо барана — сразу скажет, какие ягнята народятся по весне.
Теперь по дому гуляет ветер. Одна оконная шибка выбита. Метель обвила толстой изморозью нити паутины.
— Эй, Михаил! Привет… Пошли на свадьбу плясать!..
— …ааать… — откликается эхо изо всех углов. Стонет и лежанка, и горнушка, и печь. Словно кто-то бьет в барабан. Здорово играют бравичане! У Евлампия то трубу услышишь, то кларнет, то сухо гудит барабанная шкура. У бравичан — все одна берущая за душу мелодия.
— Пошли домой! Простыть хочешь?
— Как смекнула, что я здесь, мама?
— Знаю я тебя… Пошли.
— Я на свадьбу, мама.
— Хватит, не ходи.
— Чего?
— Там переполох. У невесты кровь пошла горлом… Тебя разыскивают… Говорят, ты ей подсунул травы…
— Какой еще травы?
— Бабушка разбиралась, я не знаю.
— Разрыв… разрыв-трава?..
— Бурьян такой… Ворожеи в них толк знают. Пошли домой.
— Что пристала?
— Точь-в-точь как отец. Слегка переберете — бог знает какие глупости натворите.
Дома мать продолжала обращаться со мной, как с маленьким ребенком. Положила мне теплую руку на лоб. Что-то нашептывала:
— Мать, ты случайно меня не заговариваешь?
— Заговариваю… чтобы успокоился. Ладно, сейчас пройдет. Ее увезли в больницу. Там врачи…
Да, жизнь горька. Беспощадна. За каждое мгновение радости, за каждую кроху счастья требует расплаты. Жертв. А мы было совсем успокоились, решили, что бани и мыло осилили сыпняк. Последние несколько месяцев не было ни одного заболевания во всем районе.
А вот и товарищ Синица! Пришел к нам ночевать. Вместе с математиком, с Ниной Андреевной. Таков уж этот человек — шагу не ступит, чтобы молодежь не увязалась следом. Мать угостила их, чем могла. Разговоры шли только о невесте. Они ее уже видели в больнице — остриженную, обезображенную, не узнать.
Впервые подумалось мне, что и Негарэ — люди, как все остальные. Случается, им тоже не везет.
На другой день с паникой, что в районе снова появился сыпной тиф, было начисто покончено. Врачи пришли к выводу, что Вику необходимо отправить в туберкулезный санаторий.
…А две недели спустя я брел по оргеевским руинам. Искал квартиру. Спрашивал у дверей:
— Не сдадите комнатушку?
— Нету, к сожалению.
Из-за курганов щебня и камней выскакивали мои собратья — будущие студенты педучилища. Подобно мне, возвращались ни с чем. Мало кому повезло. И мы семенили, как цыплята за наседкой, за нашим завхозом. Наконец он нас порадовал.
— Раздобыл койки… Тысяча извинений, не нашел соломы для матрацев… Но на летней сессии мы вас примем по-царски. Теперь прошу выбрать кровати. Устраивайтесь…
Педагоги, директора школ, мы помчались, как ученики, выбирать кровати получше. Но все они оказались на один лад. У некоторых совсем отбиты ножки, две-три пружины сохранились от сетки. У иных вместо сеток натянуты накрест полосы от бочковых обручей.
Я нашел кровать с двумя уцелевшими ножками. Под другой конец подложил огромный камень. Застелил матрацем из мешковины поверх железных полос.
Наутро проснулся — спина в клеточку. Но все же спал. Иным пришлось хуже: мыкались на лежанках из неотесанных досок разной толщины. На лекции шли скрючившись, как вопросительный знак. Но шли, куда деваться?
Времени не хватало. С утра до позднего вечера донимали науками. Один педагог оставлял нас усталыми, другой принимал за отдохнувших. По восемь часов в день. Синус, косинус, тангенс. Геометрия, тригонометрия, алгебра. Голова кружилась. Возвращаясь вечером в интернат и увидев где-нибудь светлое окно, я будто и там, за белой занавеской, слышал бесконечную зубрежку: синус, косинус, тангенс.
Думал, не вытяну. Но мне повезло. Экзамен по математике мы сдали хорошо. Теперь за нас взялась Алла Давыдовна, преподаватель молдавской литературы. Эта штука оказалась еще трудней. У математика программа большая, и он торопился. У Аллы Давыдовны же науки не шибко богато, а времени — непочатый край! Рифмы парные, перекрестные, кольцевые. Ассонансы. Добравшись до метафор, я забывал, что такое хорей, анапест и амфибрахий. Снова начинал с парных рифм, перекрестных и кольцевых. Однажды учительница рассердилась не на шутку:
— Вот! Вот! Другой раз будете знать!
Каждый из нас получил по большой корявой тройке. И продержала нас еще часа два.
— Сочиняете стишки и рассылаете в газеты… А с азами теории литературы никак не справитесь!
Занимался в нашей группе один стихоплет, напечатавший несколько строк. Из-за него все мы и отдувались.
Должен сознаться, ни одного предмета я так не боялся, как молдавской литературы. Виной этому была только Алла Давыдовна. За десять дней ни разу не видел, чтоб она улыбалась. Вероятно, такой характер. Нам же тогда чудилось, что она обижена на нас. И мы старались, из кожи вон лезли.
Счастливый Прокопий Иванович! Лишь он спасался от мучений… Купил немецкий велосипед и завел обыкновение: день-два ходит на лекции, день-два проводит дома с женой. В училище возвращался с кое-какими припасами. И не забывал букет фиалок для учительницы. Но Алла Давыдовна даже спасибо не говорила. Недовольно поджимала губку с черными усиками и вызывала его к доске. После такой благодарности Прокопий Иванович снова быстро вскакивал на велосипед и улепетывал в Кукоару.
Весна входила в свои права. Давно зацвел кизил. Среди каменных руин проклюнулись зеленые травинки. Дни установились ласково-теплые. Далеко от села гудела канонада. А у нас прокатывался гром. В пыльном воздухе пахло ливнями. В нынешнем году фиалки рано потеряли запах: крестьяне говорят, после первого грома фиалки перестают пахнуть.
— …Да. Надвигаются обложные ливни… — промолвил Прокопий Иванович.
— Ливни с пузырями… для слепых с поводырями, — усмехнулся Георге Негарэ.
Земля и ливни были нам куда понятнее, чем ассонансы и анапесты…
Не велико удовольствие тащиться по дождю сорок километров. Даже после того как избавился от теории литературы. Мы голосовали, пытаясь остановить военные грузовики. Но машины проносились мимо. Некогда мешкать: бои шли под Берлином.
На равнинном месте и под гору мы садились в телегу Негарэ. На подъемах брели сзади.
Негарэ укрыл сеном мешки от дождя. Они еще были белые от муки. Георге торговал в Оргееве мукой, хорошо сплавил товар. Оттого дождь его радовал еще сильней.
— Теперь земля напьется, — потирал он руки, довольный. И подбадривал лошадок: — Но, клячи! Ожидается добрый год! Не слышите, что ли, как гремит телега святого Ильи!..
Придя в игривое настроение от хорошего рынка и доброй погоды, Негарэ стал меня поддразнивать. Дескать, упустил его старшую, Вику, запросто могу прошляпить и Веронику, младшую.
— Девчата такой народ… Но не унывайте, товарищ директор. В случае чего мы вам еще одну дочку произведем!
Прокопий Иванович хохотал до упаду. Я тоже смеялся, ничего иного не оставалось. Не дай бог, заметит мужик, что обижаешься на шутку, — хуже будет. На чужой роток не накинешь платок… К тому же я знал Георге Негарэ не хуже, чем своего брата Никэ. Был уверен: нарвется Негарэ на кого-нибудь — получит свое.
Возле Бравичен переехали через Реут. В заводи местные жители резали камыш. Молоденькая женщина подогревала в сковородке картошку возле самого моста и звала своего мужа.
— Тпру, — остановил телегу Негарэ. — Доброго времени и бог в помощь!
— Спасибо, люди добрые!
— Просьба у меня к тебе, молодушка…
— Говори, незнакомый путник.
— Есть у меня колбаска… Не нагреешь, молодушка?
— Пожалуй, нет. Боюсь, подгорит, есть не станешь.
Дождь пронизывал до костей. Но мы согрелись от смеха.
Негарэ погонял коней и все восторгался:
— Остры на язык бабенки в этой заводи!
Затем вынул из десаги круг колбасы, отломил каждому по куску.
— Пойдет и так, без подогрева.
До самой Кукоары он молчал. Когда кто-нибудь из нас напоминал о бравичанке, сердито поворачивался:
— Вылазьте из телеги. Видите, на подъеме коням тяжело.
Затем мгновенно спохватывался и смеялся вместе с нами.
…Конечно, и холод, и голод, и трудную дорогу лучше всего выдерживают молодые. Но зато, как положат голову на подушку, дрыхнут без задних ног.
— Проснись, тебя к телефону!
— Кто?
— Откуда я знаю… — Мать пожала плечами. — Спишь, будто перед дождем.
На дворе распогодилось. Солнечно. Тепло. Жить хочется. Дедушка на завалинке грел свои кости. Складывал лозу. Готовился подвязывать виноградник. Увидев меня, заговорил:
— И ты, парень, цвести собираешься? Вылупился, значит… Открыл глаза!..
Отца в сельсовете не было. Дядя Маноле, заместитель отца, без конца дул в трубку, надрывался:
— Алло! Алло! Что? Собрать народ?
Потом повесил трубку. Красным липованским платком вытер пот со лба. Отвел душу бранью:
— Как затрезвонит эта дьявольщина — страх божий!.. Ни фига не слышно! Черт бы побрал этот телефон! Никак не могу к нему привыкнуть.
Я и не смог узнать, кто меня вызывал.
— Леший их разберет… Звонит каждый, кому не лень.
Снова затрещал телефон. Дядя Маноле с мольбой взглянул на меня. Я снял трубку.
Вдруг целый шквал хлынул мне в ухо. Говорил Алексей Иосифович Шеремет.
— Что, к вам в Кукоару еще не дошла советская власть? Где председатель? Почему повесили трубку?
— Здравствуйте, Алексей Иосифович.
— ?!
— Да, это я…
— Поздравляю… — заговорил он иным тоном. — От души. Новых успехов!
— Спасибо, но…
— Знаю, отлично знаю! Не строю на этот счет никаких иллюзий… Пройдет еще много времени, пока станешь настоящим секретарем райкома. Но станешь!
— Благодарю…
— Одной благодарностью не отделаешься… Достань блокнот и запиши. Сегодня окружен Берлин. Соберите в клубе народ, сообщите эту радостную весть. Выступи с лекцией. Не забудь о подготовке к севу. Посевная теперь фронт крестьянства.
Да, не зря молвится: дождь ли, снег — дороге не стоится.
Не стоялось фронтовой дороге. Она вела к концу войны. Скоро петля захлестнет палачей. Берлин в кольце!
Мать моя, мамочка! Я совсем позабыл о своем новом звании секретаря райкома комсомола. Забыл все на свете. Радоваться? Грустить? Да что это все, что мои личные дела по сравнению с вестью о том, что Берлин в клещах?
Надо найти отца. Сообщить новость. Надо собрать Кукоару в клуб.
4
Отца застал у тетушки Анисьи. Он сунул корове в пасть деревянный колышек, и девушки гоняли ее по двору. С влажной морды падали клочья пены.
У края завалинки отец мыл руки и говорил с несколькими парнями.
— Такое дело… Я вам разрешаю, потому что Жуков вошел в Берлин. А так ни за что не разрешил бы.
— Разрешил… И фронт с нами заодно, и сам господь бог.
— Слушай, а ты чей?
— Тудоракэ…
— Смышленый, в отца…
— Вы отца не трогайте.
— Ну, а чем господь вам помогает, хотел бы я знать?
— Первомай совпал с пасхой, дядя Костаке.
— Что ты имеешь в виду?!
— А что?
— Иными словами, вы праздник устраиваете по случаю Первого мая? Не пасхи?
— Ну конечно.
— Придумано хитро… Молодцы! Будь по-вашему, — согласился отец. Можете договариваться с музыкантами.
Я замер от удивления! Как узнал отец, что войска Жукова в Берлине?
Тетушка Анисья торопилась с глиняным кувшином в погреб за вином. Не знала, как отблагодарить отца за помощь.
— Если хотите кормить корову зеленой люцерной, надо накосить заранее… дать ей привять… Или смешивайте с соломой. Скотина не захворает, молока будет вдоволь. А так — мало толку. Не разрешайте ей пастись на люцерне, да еще по росе. Разве так можно, девчата?
— Грехи наши тяжкие! — повторяла тетушка Анисья.
По дороге домой я спросил:
— Откуда ты знаешь, отец?
— Про Берлин?
— Да.
— Вся Кукоара знает!
— Я думал, что несу тебе новость.
— Какая же новость? Большие вести сразу доходят к людям. А весть о Берлине… Ее же поют все телеграфные провода! Поднимаешь трубку — тысяча голосов наперебой. Люди потеряли сон… Вся Кукоара знает.
— Звонили из райкома.
— Да, насчет митинга… С самого рассвета только об этом и разговоров. Что сказать людям? Они и так все знают…
— Про сев не забудь!
— Сев… Разве люди сеют по писаному? Мы, что ли, учить их будем?
У перелазов люди толковали — стояли по-весеннему, с непокрытыми головами. Большую весть крестьянин всегда встречает, сняв шапку.
— Наши в Берлине, Костаке…
— Бог им в помощь! — отозвались голоса.
— Глянь-ка, пожалуйста… Когда вышло это письмо?.. — попросил отца пожилой мужик.
Жена дяди Штефэнаке, съежившись, сидела на завалинке. На коленях лежало сито, полное писем. Раньше она по весне выносила на подворье в этом сите пушистых цыплят. Теперь, как вернулась из эвакуации, целый день дымила махоркой. Не наведывалась к соседям. Никого не хотела видеть. Словно всех винила в смерти Штефэнаке.
Была она совсем неграмотная, двух слов прочесть не могла. Но письма, зачитанные почтальоном, помнила дословно. Писем у нее целый ворох. От четырех сыновей. Трое погибли на фронте. Четвертый ранен, лежит в госпитале в Киеве.
Пишет, что добыл трофей — набор плотницких инструментов. Иные приезжают из Германии с радиоприемниками, часами. «Я же обзавелся рубанками и фуганками. Целый ящик. Еле от земли отрываю. Подлечусь, привезу домой… После нынешней войны плотницкое и столярное ремесло будут в большом почете».
Дедушку Тоадера я привел домой обедать с лужайки, что возле ветряных мельниц. Лежал вместе с бадей Василе Суфлецелу в густой траве, близ ветряка, спаленного молнией. Оба прислушивались к земле. То одним ухом, то другим.
— Я этим проводам ихним… верю, да не особо, беш-майор! А земля не подведет. Слышишь, как гудит и клокочет… У земли свой магнит, коровья образина!
Он искоса взглянул на меня — не засмею?
Видно, не хватало шариков у бади Василе. Человек грамотный, положительный, а прислушивается к стариковским бредням!
— Нет, Берлин, дед Тодерикэ… это Берлин!
За последние две тысячи лет верующие, наверно, столько раз не упоминали Иерусалим, сколько за последние несколько дней жители Кукоары германскую столицу. Она была у всех на устах. Повторяли вместо приветствия:
— Берлин! Берлин! Берлин!..
Чокались крашенками. Обнимались. Мирились те, кто враждовал почти всю жизнь.
— Наши-то справляют пасху в Берлине!
— Думаю, им сегодня выдали по чарке.
— Нужна им теперь водка!
— Станут они теперь терять время на нее!
— Там земля горит…
— Камня на камне не осталось.
— На праздник выдают водку! — настаивает бадя Василе.
Вертится карусель с четырьмя сиденьями, одно за другим. Парни отнимают платочки у девушек. Посылают их в сады. И посылают в лес.
Пчелы в желтой пыльце перелетают с цветка на цветок. С черешни на вишни, с вишен на черешни. Божьи коровки ползут по стояку карусели. Все так же, как десять лет назад. Как век, тысячелетия назад. И все необыкновенно. Людские лица, глаза, помолодевшие от счастья.
— Повезло молодым. Май совпал с пасхой. Два праздника сразу… И радость такая!
— Конец войне в Берлине!
— Да, да… Сегодня солдаты получат двойную порцию водки! — вздохнул бадя Василе.
— Василикэ… Пойдем, дядя нальет тебе стаканчик… За здоровье Митри.
— Пошли, дядюшка. В нынешнем году справляю пасху и без водки и без трезвой, левой руки!
Хохочут мужики. Но у них на лице — тень грусти. Шутка бади Василе не так уж безоблачна.
— Надолго запомнится эта пасха.
— И Первомай.
— Все забывается… Во сне вижу себя всегда с двумя руками…
— А мне все снится, что проваливаюсь в колодец…
— Не иначе, оженишься, Иосуб.
— Ха-ха-ха…
— Так, значит, хочешь стакан водки?..
— Давай, коли не шутишь.
— Что еще тебе, Василикэ: хлеб или калач?
— Можно калач. Он тоже лицо Христово.
Мужики добродушно смеются ответу бади Василе. Повторил еще раз слова своего детства, когда был пастухом, когда усыновил его Негарэ. Этого не забыть, не избыть.
Лейба идет рядом с дедушкой. Тоже толкует о Берлине. Лейба уверен, что все его зятья там. Его большая суконная кепка съехала на макушку. То и дело Лейба останавливается, снимает ее с головы и поглядывает на солнце. И на дедушку.
С окраины Кукоары доносится протяжное звучание рога лесника. Трубит Остап Пинтяк. Впереди Остапа бежит ватага школьников. С толоки примчались прямо ко мне:
— Берлин пал!
— Фашистская армия капитулировала!
— Товарищ директор… Это дядя Остап сказал. Он из Теленешт идет!
— Там, говорят, везде флаги повывешивали!
Дети кричат наперебой, разноголосо. Остап вынул из сумки рог и еще раз протрубил. Чуть не оглушил всех…
К нему торопливо засеменил дедушка — первым любит услышать новость.
А ему наперерез, задрав голову, бежала Мариуца Лесничиха. Сшиблись, да так, что отлетел дедушка прямо в объятья Остапа Пинтяка.
Народ смеялся. Лишь дедушка, придя в себя, сердито огрызнулся:
— Потише, девонька, не ахай… Не то еще напорешься на… прости господи… Люди! Стало быть, конец войне?!
1966