Мосты

Чобану Ион

Мост четвертый

 

 

1

Смена времен года для меня всегда чудо. И в то утро я проснулся раньше, чем обычно, и не мог понять почему. Разбудил меня топот у порога, на крыльце, но это я сообразил потом. Оказывается, ночью выпал снег. Как хорошей доброй зимой, лег пушистым ровным слоем на деревья, плетни, крыши…

Все село проснулось сегодня на час раньше. Свежий снег нарушил утренний сон. Призрачная белизна струилась отовсюду — с соседних крыш, со скирд кукурузных стеблей, даже от жердей плетня.

Вероятно, тот же снежный свет поднял с постели спозаранку и лавочника Лейбу. Он пререкался у дверей с бабушкой Домникой. Спорили насчет базара. У бабушки Домники было обыкновение каждую среду относить на рынок то гирлянду чеснока, то айву, то котомку фасоли или сушеных слив: всегда на чердаке у старушки что-нибудь да найдется! Перекидывала через плечо десагу — и топ-топ, неся на себе, кроме поклажи, и груз своих восьмидесяти лет.

Теперь бабушка ссорилась с Лейбой, который не уступал ей ни годами, ни умением торговаться. К тому же причуд у него было еще больше. С бабушкой Домникой Лейба не очень ладил: бабушка якобы не могла взять в толк, почему по субботам Лейба не разжигает огня в очаге, дрожит от холода, хотя дрова возле печи, а спички на горнушке. И есть ли резон держать корчму и лавку, чтобы после каждого посетителя протирать тряпкой клямку двери. И что это за обыкновение: кого покормит из своего судка, тому и судок отдает на память.

Дедушка смотрел сквозь пальцы на причуды корчмаря. Не превозносил свою веру, чтобы его веру принизить, и особенно ценил его за то, что тот понимал в винах и строго придерживался обычаев кодрян. Дедушка убедился корчмарь не разбавлял вина водой. Боже упаси!

Как-то много лет назад Лейба отправился на подводе моего отца в Бельцы и на облучке сидел дед (отец был «на кончентраре» — на сборах в армии). Еще тогда старик убедился — Лейба свой человек. Ехал он на свадьбу младшей дочери и был заметно навеселе. Жена честила Лейбу: «мешигенер» хватил сверх меры, упал, нос ободрал, позорит родное дитя. Дед Тоадер заступился за него, уж очень понравилось ему, как оправдывался Лейба: «Я же вино пил, не воду».

Теперь дедушка чистил снег большой деревянной лопатой и не вмешивался в разговор, а только лукаво усмехался, прислушиваясь к словам Лейбы. Ему явно нравилось, что корчмарь потешается над бабушкой Домникой. Что и говорить, прав Лейба — отправляться из дому по такой погоде! Еще окоченеет в дороге. В утренней снежной тишине разносилось сердитое:

— Куда, глупая баба?

— На рынок… в город.

— Иди, иди, может, одно место отморозишь.

— Бога не боишься, греховодник!

Топот у порога стих. Умолкли и разговоры. Бабушка торопливо вошла в дом, дала нам по два ореха — сегодня она несла орехи на базар — и пошла своей дорогой. А Лейба, заглянув к нам, передразнивал бабушку, повторял то, что сказал на улице. Потом опустился на лавку, спросил отца:

— Ваши кони пьют вино? Жаль, что кони не пьют вина! Нам, грешным, дано это благо. А вот коням… Как мне их жаль! Ай-ай-ай, почему кони не пьют вина?

Ясно: Лейба пришел договориться с отцом — вместе съездить за вином в Кобылку. Там жил Лейбин зять. У него всегда было хорошее и дешевое вино.

— Когда хотите ехать? — осведомился отец.

— Дорога бы не раскисла… — сказал корчмарь.

— Вот как установится дорога, денька через два-три отправимся.

Долговязый Лейба поднялся и, остановившись за спиной отца, посмотрел на его макушку.

— Ладно. Как бы дорога не испортилась… да и голова твоя…

— Зажила уже. У меня кровь хорошая, — сказал отец и потрогал пальцами макушку.

— Ладно… ладно. Пусть установится погода. А все-таки жаль, что кони не пьют вина.

Последние лет десять Лейба без конца повторял это. Раньше он торговал обувью, два сына и три еще незамужние дочери день и ночь шили сапоги. Лейба усаживался в задке подводы на громадный сундук, набитый обувью, и вместе с моим отцом странствовал по селам. Старик тогда пристрастился к вину, и жена его обычно посылала вместе с ним мизинную дочь ангела-хранителя. Оба сына в один прекрасный день подались в Америку, в надежде стать миллионерами.

А когда вышла замуж в Бельцах и младшая дочь, Лейбе пришлось колесить одному, без стражи. Перед поездкой его жена всеми святыми заклинала моего отца присматривать за ее «мешигенером», как бы где не напился, не замерз.

А Лейба знай повторял одно:

— Жаль, что кони не пьют вина.

Когда их коробейная подвода попадала в непролазную грязь, торговлишка обувью шла оживленней, особенно в канун пасхи. Но почему кони все-таки не пьют вина?

Однажды в лесу Цибирика отцовские кони чудом спасли Лейбу от банды Кукоша. Натерпевшись страху, Лейба с вершины речульского холма слетел на санях в Изворул Рошу и — заплакал. Обнимал за шею коней, целовал их в гриву, бормоча: «Господь бог был мешигенер — сделал, чтобы кони не пили вина. Такой грешник, как я, сподобился благодати, а святым животным, которые выручают человека, не дано пить вина! Ну и осел наш всемогущий!»

Всю дорогу обычно Лейба ворчал недовольно, перебирал обиды. Говорил он гулко, словно из бочки, — много вина выпил на своем веку. К тому же он был высоченный, как гора, и я дивился: как такой здоровенный дядька может быть боягузом?

Отец погонял коней и курил, а я на все смотрел разинув рот. Только на это и хватало ребячьего ума! Интересно мне было, что любая мелочь на этом свете имеет свой смысл, свою пору, свой цвет. Спрашивал себя: почему дым отцовской цигарки зимой синей, чем летом? Почему так отчетливы голубые дымные струи на фоне снежной белизны? И стелются по снегу, и снег словно курится — даже самому закурить хочется!

Я думал о тайнах, скрывающихся под белым покрывалом. Мне чудился заяц в норе, логово… Прижав уши к спине, заяц ждет, когда кончится снегопад. Не нравится косому — снежинки тают прямо в глазах!

Красива земля, укутанная белым руном. Насколько хватает глаз белоснежное покрывало: ни тебе колдобин, ни оврагов. А если набраться сил и сорвать это безбрежное покрывало? Земля утратила бы свою красу. Снова бы постарела… Так мне казалось.

Отец беседовал с Лейбой про Америку. Примерно раз в полгода прибывали весточки от сыновей Лейбы. Ни один из них пока не стал миллионером. Но старый Лейба не отчаивался, не терял надежды. Сегодня он хвалился отцу новым костюмом, полученным из той земли обетованной. Я слушал старика и одновременно считал ворон на старых скрипучих акациях, растущих вдоль бравического тракта. Наступила оттепель, снег потрескивал под санными полозьями, лошади бежали легко. Я держался за спинку, как бы не вылететь в сугроб заодно со своими мечтами! Сани лукавы, как и сама зимушка-зима: вдруг возьмут и выкинут носом в снег, когда жизнь всего милей!

Мила ли мне жизнь? Еще бы! Радость заполнила сердце, и я почувствовал себя легким, как снежинка. И мысли светлые, чистые, как снег.

Мы помирились с Викой Негарэ, поклялись в верности навек. Недавно сидели у них в ночь под святого Андрея. Вместе с Митрей и лысым Вырланом. Вывернули кожухи шерстью наружу, спрятались среди овец и баранов. Смеркалось. Подружки Виктории и Вероники вышли, натерли чесноком каменные ступени крыльца, порог, окна и двери. А когда темнота сгустилась, пошли повязывать баранов красными шерстяными нитками, чтобы поскорей да поудачней выйти замуж. Мы, ребята, знали, что плачинты уже испечены и, когда девушки повяжут баранов, нас ждет гулянка в духе Ивана Турбинки: с вином, табачком, с красивыми девушками. А пока — молчок: имеющий уши да слышит!

Стояли мы «на четырех лапах» и слушали девичьи секреты. Каждая поверяла овцам, кто ей мил, потом бормотала ворожбу… Я расслышал свое имя. Митря ткнул меня кулаком в бок: понял? Я ловил слова на лету… Вырлан поскучнел — его не упоминали, рассердился. Чуть не расстроил всю затею. Но вот и его произнесла Вероника Негарэ. Она торопливо шептала, что любит его за хорошую игру на скрипке. Хотя Вырлан полысел еще в школе, девушки души в нем не чаяли из-за скрипки. Поэтому он и был непременным гостем всех вечеринок…

Передо мной как раз мелькали прелестные картины той незабываемой ночи под святого Андрея… Вика мне велела внимательно следить за их плетнем: если к нему будет прислонен кукурузный стебель, значит, она меня ждет в каса маре или в саду… И как раз в этот миг…

— Тпру! Стоп! Руки вверх!

В Цыганештском лесу нас остановили грабители. Со своими двустволками они походили на озябнувших охотников, вышедших к лесной дороге в надежде погреться глотком вина.

— Слезай, пархатый! — крикнул Лейбе один из них и ткнул его прикладом. У корчмаря отнялся язык, он вертелся, поднимал и опускал голову — немой, как пень. Грабители обыскали все — и бочку, и сани, даже упряжь. Меня с отцом они ощупали наспех.

— Где еврей прячет деньги? — подступил к отцу грабитель. Он мучительно напоминал мне кого-то из односельчан, но, видно, со страху я никак не мог вспомнить имя, вертевшееся на кончике языка. Грабитель поднял подбородок отца дулом ружья и ждал ответа. Движением руки отец спокойно отстранил ружье:

— Человек едет за вином к своему зятю в Кобылку. Откуда мне знать, при деньгах он или нет? Может, он вино в долг берет, а может, заплатил зятю заранее…

— Молчать! — рявкнул тот. — Найдется у вас хоть сигарета?

Отец вынул табакерку, открыл, но грабитель отнял ее.

— А мне что курить в дороге?

Грабитель усмехнулся, словно был давним приятелем отца.

— Кобылка за холмом. Держи! — Он кинул три сигареты. Не иначе, думал, мы все трое курим.

— На обратном пути остановите сани, попробуем ваше вино! А если кому хоть слово скажете, смотрите у меня…

Банда исчезла так же неожиданно, как появилась, грабители словно растаяли в белой тишине кодр. Ни одна ветка не хрустнула, снег под ногой не скрипнул. Отец недовольно ворчал, что у него отняли курево. Старый Лейба бормотал молитву всевышнему. Я же силился вспомнить, кого из мужиков нашего села напоминает мне грабитель. От напряжения голова кружилась…

— Держи свою табакерку, только не брюзжи, как баба.

Тот же грабитель вышел, посмеиваясь, к дороге за поворотом, видно, услышал, как ворчит отец. В зимнем запорошенном лесу далеко разносится даже негромкий разговор — как по воде на речке.

Колокола Цыганештского монастыря звонили к вечерне.

В Кобылку мы поспели, когда уже зажигали свечи и лампы. Зять Лейбы вскипятил извар, мы согрелись с дороги. Языки развязались. Отец начал рассказывать про встречу с грабителями. Но старый корчмарь не дал докончить, зашипел «тсс» так, что отец осекся на полуслове.

— Назад найму балагулу, - сказал Лейба. Потом задумался: — А хорошо, Костя, что язык мой испугался. Я хотел им дать деньги, но язык не хотел… молчал!

Лейба сунул руку в задний карман, не переставая нахваливать американских портных. Мы с отцом удивились: впервые увидали карманы сзади, на деликатном месте. Лейба вынул пять купюр по тысяче лей и три — по пятьсот. Одну пятисотенную протянул отцу:

— Не плачу за твою честь, хочу поделиться нашей удачей!

— Удача твоя! Хорошо, что так обошлось!.. — Денег отец не взял. Он жил по правилам, вычитанным в молодости из городских книг, — так говорил дедушка.

Правда, на обратном пути наши сани были полны подарков. Мешок орехов, мешок чернослива, кульки с инжиром, коробки конфет, ящик сигарет «Плугарь» для отца и бочонок брынзы с чабером…

— Не езжай другой дорогой, Костя.

— Нет, конечно! — успокоил корчмаря отец.

— Пусть попьют винца! Сколько они там вылакают — ведро, два. Чтоб мы были здоровы!.. А жаль все-таки, что кони вина не пьют.

На обратной дороге грабители не появились. Да, поредели банды в кодрах. С тех пор как был убит Кукош, промышляла там лишь трусоватая мелкота.

…Когда мы вернулись в Кукоару, Лейба, опередив нас на балагуле, был уже там. Судачил о чем-то с дедом Андреем. Хотя тот стоял одной ногой в могиле, но к осени оживился, помолодел. С вином у него была особая дружба. Что парное молоко для младенцев, то для него — молодое вино. Теперь он стоял в корчме и лукаво посмеивался:

— Слушай, Лейба, дашь ты мне галлон вина или нет? А то выпущу здесь этого зверя…

— Ишь пугать меня надумал! Видел я разбойников пострашней тебя и то не испугался. Не так ли, Костя? Скажи, пусть услышит и моя хозяйка.

— Так, так, — подтвердил отец.

— Вэй з мир! — ломала руки старуха и вертелась вокруг своего «мешигенера», не зная, как ему лучше угодить.

— Выпускаю зверя, Лейба… Раз ты такой упрямый…

Дед Андрей искал за пазухой спичечный коробок.

— Выпущу, потом будешь упрашивать, чтобы я его поймал. Дорого тебе обойдется!..

— Ладно. Дам оку вина, спасусь еще от одного грабителя… Только проваливай со своим зверем, богом заклинаю!

На том и кончилась распря. Началось веселье.

 

2

На солнечной стороне капало со стрех. Из-под снега выглянуло черное пятно — то место, где Негарэ обсмолил свинью перед рождеством. Зима еще в разгаре, но погода уже весенняя.

Обе дочки Негарэ стояли в легких платьицах, с голыми ногами, на курящейся паром завалинке. Никогда не казались они мне такими красивыми. Вика словно была сама весна, глаза улыбались солнцу, как васильки в поле, руки нежно скрещены на груди, колени обнажены. Вспомнились слова деда: «Бабьи ноги повергают мужиков в грех. Один грек даже продал все корабли…»

Я вскарабкался на вершину старой сучковатой акации, росшей у ворот Негарэ. Митря и бадя Василе Суфлецелу находились несколько ниже меня, а дед Петраке, Иосуб Вырлан и Георге Негарэ возились внизу, у ствола. Все вместе мы пытались взгромоздить на старую акацию ствол молодого ясеня с проволокой на верхушке: сооружали антенну для первого в Кукоаре радиоприемника.

Не стоит много говорить о зависти людской и кривотолках. Скажу только, что из-за этого радио попадья выгнала дочек Негарэ из церкви перед проповедью.

— Вы что наряжаетесь, как барышни? Здесь храм божий! Мать ваша ездит по монастырям, а прелюбодействует с батраком! Подумаешь, купили радио теперь можно и платья выше колен носить?..

Долго я не мог успокоить дочек Негарэ в то воскресенье. Так рыдали, что платьица дрожали на них, и оттого, что рыдали, становились еще красивей. У чужого и то кольнуло бы сердце, а у меня?..

Задиристая попадья и меня поддела. Взглянула презрительно на мои ботинки, начищенные сажей с казанка, ткнула пальцем при людях:

— Такая лаковая пара сожрала кукурузу из амбара!

Это был намек: весной мы иногда прикупали кукурузу…

Теперь я стоял на самой верхушке акации и думал: не лучше было Георге Негарэ купить еще делянку земли, чем дразнить этой проволокой всех сельских завистников?

Приладив шест к акации, мы спустились — спрыснуть покупку. Отец нашего лысого приятеля, Иосуб Вырлан, то и дело хлопал себя ладонями по коленям:

— Как же ты решился отдать за крашеную коробку целую делянку?

Не укладывалось это у него в голове. Вырлан был один из самых каверзных мужиков в Кукоаре, но до такого и он бы не додумался. Иные считали его воплощением зла. Когда дедушка говорил, что человек — и бог, и дьявол на земле, я неизменно вспоминал Иосуба Вырлана. Сегодня же он искренне, от всей души удивлялся, что с ним редко случалось, и, как всегда, в такие минуты хлопал себя по коленям, шевелил ушами и двигал кожей головы.

Хозяин он был рачительный: и земля своя, и сад. Вероятно, его бы уважали в селе, если бы не пакостный характер. Все отлично знали, что, если над кем-то подшутили в Кукоаре, это дело рук Вырлана. Останется осенью где-нибудь на винограднике без присмотра бочка вина, Вырлан непременно разыщет ее и дольет ведро керосина. Пройдет мимо его двора какой-нибудь чужой, совсем незнакомый человек, Вырлан зацепит его из-за забора и будет переругиваться, потом незаметно спустит цепных шавок — уж такой мужик, как Вырлан, не держал добродушных лаек!

Даже сельскому батюшке пришлось пострадать от Вырлана.

Иосуб остановил его у перелаза и стал что-то говорить, а потом длинной хворостиной разворошил хорошенько осиное гнездо в заборе, и осы вскоре запутались в поповской бороде… Еле поп спасся.

— Вот это да! Три пары волов за крашеную коробку! Но, как говорится, мы деньгами владеем, а не они нами. Купил — и на здоровье!

Сказав эти слова, Вырлан шевельнул ушами. Что-то он был сегодня не в меру искренним.

Вино разгорячило беседу. Все пили за Негарэ и за эту необычную штуковину с человеческим голосом.

Дед Петраке искоса поглядывал на Иосуба и спрашивал:

— А был у вас сын Ион?

— Умер, дед Петраке. Шестерня на мельнице захватила его рукав, втянула… Да простит его бог.

— Ладно. А был у вас сын Василе?

— Тоже мертв, Петраке. Женился в Цибирике, но и его поглотила земля, — сказал Иосуб.

— И то верно! — ободрил дед Петраке. — А Трифан?

— И Трифан мертв. Парнем умер… Красивые похороны были. — Уши Вырлана не двигались. Теперь он врал, но не краснел.

— Ладно, — повторил дед Петраке.

— А что ладного, Козел?! — накинулся на старика Иосуб.

Но дед Петраке не объяснил, что тут ладного. А нам с Митрей и не надо было объяснений. Верно сказано: яблоки падают недалеко от яблони. А дураков не сеют, и так их немало. Легко представить, что происходит, когда их сеют и холят… получается такой, как Вырлан! Кто, как не сынки Вырлана, бросали старику Петраке в трубу всякую падаль, оскверняли его бедную и святую мамалыгу!

К концу гулянки дед Петраке чуть не подрался с Вырланом. Еще когда работали возле деревьев, Иосуб незаметно воткнул в шапку старика колючку с акации. Стал старик прощаться, и достаточно было Иосубу слегка погладить его по шапке, как старик подскочил, словно ягненок на заклании. Но не так он был кроток и безответен: стал хватать Иосуба за горло. Их с трудом разняли. А не то несдобровать бы Вырлану!

К ночи поднялся ветер. Застыла вода, стекавшая по веткам и стволам деревьев. Деревья жалобно скрипели в зимних дымных сумерках. Полдневной оттепели и в помине не осталось. Мела колючая поземка, вдоль заборов росли сугробы. Нигде не видел я Викиного условного знака: прислоненного к плетню кукурузного стебля. И на другой день его не нашел. Снег замел кукурузные стебли. Вика забыла клятву. Высоко надо мной пели телеграфные провода. Ветер завывал, ударяясь о холодную медь антенны.

Митря тоже не заходил. Скрепя сердце решился я сам пойти к Негарэ.

В доме у них дед Петраке разводил огонь. По его печальному взгляду я сразу догадался — что-то случилось. Ведь он самый наивный и открытый человек и во всем доме Негарэ, и во всей Кукоаре!

Тетушка Ирина и дочки, заплаканные, втроем сидели на печи. Митря чистил свеклу, собираясь положить в чугунок, кипевший на плите. Посмотрел на меня серьезно, что редко с ним случалось. Потом сказал без околичностей:

— Арестовали ночью. Перевернули весь дом вверх дном. У нас, у деда Петраке. Хотя ничего не нашли, но все-таки арестовали.

Я рассеянно думал: зачем ему понадобилось радио? Стоило ли дразнить гусей!

Домой я вернулся мрачный, не мог найти себе места.

Услышав весть об аресте, отец совсем не удивился.

— Ложись спать, — сказал он. — Завтра надо рано вставать. Бабушка захворала. У матери забот по горло… Надо съездить на мельницу смолоть немного пшеницы… Не ровен час, кто знает…

Да, подумал я, у каждого свои радости, свое лихо.

 

3

В нашей семье, как, наверно, и во всех других, бабушка была второй матерью. Мать целыми днями пропадала в поле. Бабушка же стирала нам, кормила. Мать больше любила беспомощных, крохотных младенцев; подрастая, мы переходили под бабушкино крыло. Нам это нравилось, и вот почему: мать с отцом заготавливали на зиму пшеницу, кукурузу, подсолнух, фасоль, картошку, а у бабушки на чердаке про запас всегда был виноград, разложенный на ореховых листьях, чтобы сохранился на зиму; сладкий чернослив, орехи, яблоки в ящике с песком, айва в горке пшеницы: дед тоже зарабатывал немного зерна своим ремеслом решетника. В бочонке стояли бобы, зимой мы их жарили на плите. На чердаке можно было найти паклю, из которой мы плели кнуты, делали пыжи для бузинных ружей и много еще другого всякой всячины!

Когда дед Тоадер уходил куда-нибудь, я снимал с чердака его лук, изо всех сил натягивал и стрелял в цель. С тех пор как шеф поста отобрал у старика ружье, он смастерил вязовый лук, с десяток стрел и, вооруженный им, охранял виноградник возле церкви. Прямо как во времена турок.

Теперь бабушка слегла, и мать взяла ее к нам в дом. Дед не захотел переселиться.

— Ишь надумали, коровьи образины! Оставить свой дом и прийти к ним бобом-залеткой! — сердито сказал он маме, подпрыгивая на одной ноге.

Отец в такие разговоры не вмешивался. Мы с ним снимали пшеницу с чердака, укладывали мешки. Отец решил взять на мельницу и немного дедушкиного зерна, и мы зашли к старику. Он пригласил нас в дом на несколько слов с глазу на глаз.

— Вот что, беш-майор… Я позвал тебя, Костаке, чтобы сказать свою волю: виноградник, что возле мельницы и церкви, оставляю Тодерикэ. Так мы порешили со старухой, — сообщил дедушка, сильно взял меня за ухо и усадил за трехногий столик. — А делянку в долине — Никэ. Так и знайте. Я ж с того света не приду к вам с поучениями. Ну, чего ждете, калачей? Садитесь за стол!

На круглом столике лежало два поломанных калача и высился кувшин вина, перекипяченного с сахаром. Недавно дед просеивал пшеницу у попа, за что и удостоился нескольких черствых калачей. Все-таки они были очень вкусные. Мы макали ломти в горячее вино, и они набухали, словно губки. Когда бабушка заболевала, кипяченое вино и сухари были единственной пищей старика. Хоть жги его свечой, в чужом доме есть не станет, разве что изредка зайдет одолжить хлеба, нарежет ломтями, высушит, пока не зарумянится на плите. Но теперь, получив поповские калачи, даже хлеба у нас не берет.

Придет проведать старуху и почти каждый раз ужас как сердится на нее за ее сны — тут же убегает, семеня и прихрамывая, потом целый день чистит снег, чтобы остыть. Скучно ему не было. Дед Андрей заходил в гости чуть не каждый день, иногда и я приходил к нему ночевать. Правда, какой уж это был сон. Только засну, тут же просыпаюсь от скрипа лавки и стариковского бормотанья и не могу понять, то ли он наяву сам с собой говорит, то ли спросонья. Проклинал дед свои старые кости, просил у бога смерти. Потом вздыхал все тише и тише и наконец засыпал, поскрипывая стариковскими, с оскоминой от терпкого вина зубами. Зато храпел он так, что, казалось, рядом кипит кастрюля с голубцами…

Просыпался дед ни свет ни заря. Приносил кувшин вина и переливал в горшок, разжигал плиту несколькими ветками калины, отсчитывал кусочки сахара, бросал их в вино. И не отходил ни на шаг, караулил, чтобы не убежало. У него вино всегда хорошее, не разбавленное «святой водицей», то и дело воспламенялась от огня красная пена, и надо было зорко наблюдать.

В тот день, когда мы отправлялись на мельницу, старик был жутко зол. Надо же было такому случиться: у него, знатного охотника, во дворе зайцы за ночь обгрызли кору на яблонях. Прямо издевательство!

Что с того, что деревца молодые? Кому-нибудь да доведется отведать их плоды. Глядишь, помянут добрым словом старика, когда деревья станут гнуться от яблок.

Пришел дед Андрей с увязавшейся за ним лохматой собакой. Старик все еще бранил белый свет, шефа поста и законы, которые велят отбирать ружья у мужиков.

— Ха, а зайцы будут меня заживо обгладывать! Я, охотник, сиди сложа руки, беш-майор. Тьфу! Коровья образина!

Быть может вспоминая молодые годы, кричал бабушке:

— Эй, Домника! Поставь казанок и приготовь кукурузную крупу… Если увидишь, что возвращаюсь без зайца, бросай ее в казанок.

Как знать, произносил он в молодости эти слова или просто Кукоара их приписывает ему.

Во всяком случае, у сельчан появился новый повод подшучивать над дедом Тоадером. Горе-охотник! Зайцы шастают под носом…

— Слушай, Костаке, ты все равно едешь на мельницу, узнай, может, у кого удастся купить хоть завалящее ружьишко. Так и скажи, завалящее. Если нет, потолкуй, беш-майор, с немцем: вдруг возьмется смастерить. У него башка работает, одно слово: немец! Передай ему: отблагодарю… Сволочь!..

Дедушка умел изъясняться и по секрету, хотя голос у него был, как иерихонская труба. С таким голосом сзывать бы мужиков в примарию, объявлять сходы. Правда, шепот ему тоже удавался.

В такие минуты дед Андрей так и лез в душу. Без конца прикладывал ладонь к уху:

— Ась? Ты что-то сказал?

— Сказал, коровья образина. Были когда-то и мы рысаками…

— Ась?

— Глухая тетеря, говорю. Вино стынет в кувшине, не слышишь?

— Слышу. Что ж, не дадим ему остыть…

— А ты, Костаке, обрати внимание. Слышишь, как в облаках погромыхивает?

Отец насторожился. Действительно, где-то в небесных высях, неприютных и стеклянно-холодных, прокатывался сдавленно-отдаленный гул. Словно подводы, нагруженные льдинами, никак не могли спуститься…

— Заяц зря не станет наведываться в сад. Зверь — он чувствует… Человек черта с два, а у него, у зайца, чутье. Ты, Костаке, поезжай лесом. Лес бережет человека. И не раздумывай: зимой окольный путь — самый близкий, беш-майор!

Мы послушались старика, двинули лесом. Долиной не пробились бы ни за что: сугробы тянулись один за другим, перекрывая дорогу.

В лесу и ветер нас не хлестал. Лишь завывал в верхушках деревьев, и время от времени срывался снег, сбитый его крылом.

В памяти моей запечатлелась поездка с Лейбой. Но никогда не забуду и дорогу с мельницы. Выехали в долину — и день смешался с ночью. Ветер спустился с неба на землю такой сильный, такой пронизывающий, что мы ослепли, задыхались, словно попали в ад. Кони ржали и не хотели идти, норовя стать крупом к ветру.

Тогда-то я понял, что такое зимняя дорога и настоящий отец. Я заплакал, и отец так выругался, что я даже удивился, откуда он знает столько святых. Впрочем, не зря он учился на дьякона… Но много времени на брань терять не стал, вытащил из саней охапку подсолнечных стеблей и с ловкостью старого курильщика разжег костер. Близ его призрачного тепла мы с отцом дрожали, как и наши кони: стужа выходила из нас.

Небольшой кусок низовой дороги отделял нас от мельницы. И вдруг во мгле жуткими огоньками сверкнули две пары волчьих глаз.

— Как раз на нашем пути.

— Теперь они не злые, не то что в пору свадеб. А сегодняшняя метель им тоже не по душе. Ветер спугнул их из камышей. В лесу им теперь не спрятаться — люди приезжают за дровами. А в камышах спокойно. Вот только пурга их порой оттуда выгоняет.

Отец говорил спокойно и грел над пламенем костра то один сапог, то другой.

— Ну, прыгай в сани! Спрячься среди мешков! Мука горячая, будешь как на печи.

Мы ехали к лесу.

Дома дед ждал нас с нетерпением. Увидев, что отец распорол голенище не мог вытащить отмороженную ногу, даже не стал спрашивать о ружье.

 

4

— О, горе мне! Катинка, где мои ключи?

Мы все захохотали. Бабушка поправлялась. Никэ сбегал и принес ей из дому ключи. Старуха спрятала их в одном из своих бездонных карманов. Бывало, сколько раз ни придет к нам дед и увидит бабушка, как он вытирает усы тыльной стороной ладони, — так все вздыхает, рвется домой. Мать ее не отпускала. Заставляла Никэ топить плиту, чтобы быстрей выгнать из старухи простуду. А Никэ только этого и ждал. Новые обязанности избавляли его от надоевшего занятия. Лучше целыми днями топить печку, чем поить коней и овец. Теперь Никэ пек картошку, высыпал кукурузные зерна на плиту и жарил кукоши, калил семечки, бобы. А вечером, у гумна, точно кот, подкарауливал и ловил в силок воробья, сам разделывал и жарил на угольях, в плите. Словом, день-деньской Никэ занимался делом, и уж что-что, а на скуку ему не приходилось жаловаться. Да и бабушка вечно рассказывала ему какие-то сны, предания. Держала в голове она уйму сказок и притч, потому что была неграмотная. И так ведь, заметил я, многие люди. Не зная грамоты, они руководствуются, как наукой, поучительными воспоминаниями, житейскими происшествиями, даже погодой. Вот и бабушка посмотрит, бывало, в окно, увидит, как стонет и беснуется поземка, и расскажет Никэ случай про новенький, с иголочки, шерстяной бурнус, насмехавшийся над драным кожухом.

— Здравствуй, рваная шуба!

— Здравствуй, глупый бурнус!

В другой раз старушка рассказывала, как баба Докия трясет двенадцать своих тулупов.

Дед с нетерпением ждал, когда бабушка вернется домой. Дело в том, что с нашей лежанки она отлично видела двери погреба, и старику вовсе не хотелось попадаться с поличным. Хотя ключи покоились в поповском кармане бабушки, двери погреба то и дело распахивались. Надо же погреть у бочки старые кости…

Дед Андрей наставлял нашего деда:

— Эй, Тоадер, слышишь?

— Слышу, коровья образина. Не глухой, тебе не чета!

— Слушай, разлей тарелку вина возле бочки, ступай к своей Еве и скажи, что протекает. Я так и делал, пока моя Ева жила.

У деда Андрея все женщины звались Евами. Гордость, однако, не позволяла деду Тоадеру размениваться на мелкие подлоги.

— Э, Андрей, как ты был дураком, так и остался. А я покамест ни у кого не под пятой — ни у бабы, ни у затя. Чем разливать вино, лучше его выпить, беш-майор!

И, разозлившись, брал стрелы, лук, деда Андрея — и на охоту. Вместе бродили по зимним виноградникам, устраивали на исходе дня засаду где-нибудь у межи. Первым делом горячее вино, сало с чесноком. Потом слезы: в старости жалко и зайцев… А может, просто слепил снег? И начиналась охота… за воспоминаниями!

— А помнишь, Тоадер, когда зайцы уже не умещались в санях? И ты еще рассердился… Я тогда подстрелил в садах, возле околицы, косого — с теленка!

— А скажи, Андрей, где отсиживается заяц в такую пору, как сейчас?

— В такую пору он жмется поближе к селу.

— Почему?

— Боится лис.

— А с какой стороны прячется?

— Конечно, с солнечной.

— Все-таки и ты охотник, беш-майор. Хотя и старый дурак!

— А помнишь, как мы учились стрелять в цель? Убивали ворон на ветряных мельницах.

— Поныне не пойму тайны птичьих троп. Видит же ворона, что ее убьют, а не сворачивает… Летят и летят караваны… День, второй, третий. Журавли, дикие гуси, это я еще понимаю, но ворона? Утром — за пищей и вечером в гнездо — точно по той же дороге… Да-а… Говорят, пошел в армию быком, вернулся коровой. Так и мы, дураками были, дураками и в землю ляжем… Хе-хе!..

Дед Андрей быстро хмелел даже от кипяченого вина с сахаром. У него розовели скулы, мочки ушей. Начинал петь. Слова мудрено было разобрать, лишь в припеве отчетливо слышалось:

Эге-ге! Как поехал в гости он в Гирова…

Жители Гирова нынешней зимой убили второго шефа поста, и дед Андрей на свой лад воспевал их.

Я, унаследовавший имя деда и добрую долю его хозяйства, обычно знал, где он охотился. Наскоро вычищал навоз из конюшни, стелил коням свежую солому, подбрасывал корма овцам и, если не было иных занятий, извлекал из-под стрехи жердь с большой гайкой на конце и шел охотиться… за небылицами. Правда, иногда и от меня был кое-какой толк. Однажды я своей жердью с гайкой убил зайца. Дедушка крестился, и друг его Андрей восхищался, до чего я меткий. Но, признаться, охотничьи истории мне приедались. Уж очень они напоминали одна другую. К тому же я вырос уже, чтобы сказки слушать. У меня пробивались усики, и я их тайно сбривал отцовской бритвой. А когда по субботам приходилось менять белье, я забирался на чердак даже в самый лютый холод. Теперь же на дворе стало теплеть и дни пошли в рост.

— Опять куда-то собрался? — спрашивал отец.

— Загляну к Митре.

— К Митре?

— Да.

— Соскучился!

Днем я не заходил к Вике. Будь я девушкой, ходил бы к ней с веретеном. А так нет повода. Что днем искать парню у девушки? Помогать ей расчесывать пряжу? Для этого вдоволь времени на посиделках. Там я никогда не давал веретену раскрутиться до отказа в моей руке. Это примета разлуки. А разлука мне ни к чему.

Незаметно дни увеличились на целый час. По подсчету деда, на страстной неделе, в феврале, конь должен напиться из собственного копыта. И поскольку это было неизбежно, день увеличился еще на час, снег тоньшал, съедаемый солнцем и землей. Зазеленели макушки холмиков, и Иосуб Вырлан позвал как-то бадю Василе Суфлецелу и указал вдаль:

— Видишь, Василе?

— Что, бадя?

— Посмотри подальше, на поля.

— Холмы зеленеют…

— И тропки зазеленели, и дураки в цене поднялись, — усмехнулся Иосуб, шутливо ударив его по затылку.

Бадя Василе почесал затылок, обдумывая, как бы расплатиться с Иосубом…

Зеленые пастбища холмов уже не звали Василе. Ирина Негарэ, дождавшись, когда овцы окотятся, продавала их по одной, чтобы вызволить мужа из тюрьмы. Но даже если бы стадо осталось в целости, бадя Василе все равно бы уже не пастушествовал. Он ухитрился получить у Негарэ свою долю земли, накопил после свадьбы деньжат и обзавелся лошадьми, буренкой. Словом, сколотил хозяйство.

Аника, женушка его из Чулука, оказалась толковой хозяйкой и держала бадю Василе в узде. Теперь он уже не бродил по полям и лесам с капканами на зайцев, как раньше. Присматривал за хозяйством.

Но никто не чувствует так остро приближения весны, как пастухи! Достаточно было баде Василе выйти из дома и пройти к нам напрямик, через плетень, и он до самого вечера ходил, ошалев от запаха набухающих вишневых почек. Раз десять на день выходил он из дома и, раздувая ноздри, вдыхал парок пробудившейся земли. Каждое утро сердце его надрывалось от серебряного звона бубенцов, блеяния осиротевших ягнят и овец. Потом целый день жалобно стонали овцы, оставшиеся без ягнят. Ноги их были залиты молоком из набухшего вымени… А тут еще чертяка Иосуб показал на зеленые холмы! Бадя Василе так расстроился, что, вернись сейчас Негарэ и спроси: «Что дать тебе, Василикэ, хлеба или калача?», он, не колеблясь и не советуясь с Аникой, мигом ответил бы: «Можно калач, он тоже лицо Христово!» — и погнал бы поредевшее стадо на пастбище.

Но Георге Негарэ маялся в эту пору где-то у жандармов, а бадя Василе томился. Вот вешнее солнце погнало по улицам ручьи. Вишни угрелись, наполняя село тревожным и свежим запахом. Бадя Василе попросту не мог найти себе места — и наконец нашел. Но не на зеленых холмах, а в погребе Вырлана: широко он раскрыл двери, чтобы впустить и туда весну. Каждый день спускался Василе в полутьму погреба — иначе не мог. Так овцы, коровы весной не обходятся без кровопускания…

Но не одного бадю Василе весна выбила из колеи. Я нетерпеливо ждал воскресных дней, отсчитывая их по пальцам.

Некоторое время Вика придерживалась материнского совета и не выходила со двора. Но весна расшевелила и ее. Кровь кипела в жилах, как осенью вино в бочках. Просохла лужайка возле церкви, и мы каждое воскресенье играли в лапту, в ловитки, в ручейки. Я нарочно бегал так, чтобы Вика побыстрее меня поймала. Потом, держа ее за руку, проходил с ней под поднятыми руками других пар. Я чувствовал, как бьется ее сердце, вдыхал вешнее благоухание лопающихся почек, свежих трав, смешанное с дыханием девушки, — и голова моя шла кругом.

Должен сознаться, не так уж дурно жилось мне и в будние дни без Вики. Митря верно заметил, что если глупая лошадь должна напиться из собственного следа, почему бы и нам не напиться… по примеру бади Василе. И не воды, а вина. На Митрю надеяться можно — у него подход к Вырлану особый.

Однажды Митря взял кукурузного зерна, позвал меня в помощники, и мы пошли с ним молоть крупу для цыплят. Я забыл сказать, что тетушка Ирина, как любая толковая хозяйка, по весне выносила во двор пушистых желтых цыплят в сите, с таким расчетом, чтобы к первой прополке из них можно было варить замэ. В другой раз Митря взял пшеницу, и мы пошли делать крупу для голубцов. Потом мы ходили к Вырлану очищать в ступке пшеницу для кутьи. Иногда, наоборот, Митря помогал мне возиться с пшеницей и кукурузой. Пока эти хитрости нам удавались, но не зря сказано, что хитрость не всегда умна. Хоть Вырлан и был самым большим пройдохой в селе, проницательностью он не отличался.

Мы с Митрей прокручивали в ручной мельнице горстку пшеницы или кукурузы и прислушивались, о чем толкуют в погребе. Слышимость была превосходной: возле ручной мельницы была отдушина из погреба. По очереди то я, то Митря — приникали мы к отдушине.

— Да, бадя Иосуб, — говорил бадя Василе, — так она и сказала: мне нравится парень Вырлана. Он у родителей один, хозяйского роду и на скрипке здорово играет.

— Так и сказала, Василикэ?

— Чтоб мне окосеть. Спроси сына.

— Верно? Ты хорошо расслышал? Голова у тебя вроде не набита ватой…

— Слышал, в ночь под святого Андрея.

— Добро… Ну, если так, твое здоровье, Василикэ.

Некоторое время молчали. Кружка переходила из рук в руки. Потом снова раздавался голос Иосуба.

— Один у меня сын, Василикэ, и если ты верно все говоришь, не грех выпить стакан доброго вина. Будь здоров! А если подвернется повод, замолви и ты словечко.

— Договорились. Пусть кончится пост. Доставлю вам ее во двор, как на ладони.

— Дай-ка кружку, что побольше… Мне бы, Василикэ, женить парня, сам бы после этого женился.

— И в этой бочке вино славное, — похваливал Василе.

— Для свадьбы берегу, так и передай куме, Василикэ. Никому не продам, хоть озолоти… Дьякон набивался в покупатели. Нет. Мое слово свято. Лейба хотел. Нет. У меня откуда слово, оттуда и душа.

Почти после каждой кружки бадя Василе выскакивал из погреба — узнать, не кличет ли его жена, не ищет ли. Вся эта игра в прятки кончилась, когда Аника вошла однажды в погреб, выволокла оттуда Василе, а заодно увела и нас со двора Вырлана. Для виду мы противились. А Иосуб Вырлан утешал нас маслеными речами:

— Не к чужим зашел, Митришор… От стакана вина и доброго слова Вырланы не оскудеют! — Он обнимал Митрю и чуть не на руках носил. Подкатывался к нему и так и эдак. А вино текло рекой. Бедной Веронике Негарэ, наверно, икалось почти каждый день.

— Что нового, Василикэ?

— Две помехи у нас на пути! — философски отвечал Василе, когда пост приближался к концу. — Тетушка Ирина — благочестивая женщина, не может устроить свадьбу, покуда муж не вернется.

— Но ведь говорили, что свадьба будет сразу после пасхи… Как же это получается, Василикэ? И Георге должны были выпустить со дня на день.

— Должны… Но вы же знаете адвокатов… Как учуют, что деньги не все еще иссякли, затягивают дело… Пока не выдоят до последнего гроша. Теперь у моего хозяина новый адвокат. Заявил тетушке Ирине: «Не возьму ни одной леи, пока не чокнетесь со своим мужем крашенками!»

— Ну, а вторая помеха?

— Тетушка Ирина говорит: «Пока старшая не выйдет замуж, не отдам и младшую».

Хитер бадя Василе! Соврал и глазом не моргнул. Все получилось довольно складно, и Митря покорно поддакивал, кивал, как мерин, гоняющий мух. Хоть и еле сдерживал хохот. Вырлан, должно быть, учуял какой-то подвох. Или, может, вино уже кончалось, а от нас спасу не было. В один прекрасный день он сам устроил «шутку»: протопил в доме сливовыми дровами, да еще «нечаянно» закрыл заслонку. Мы тогда так угорели, что целую неделю тошнило. И мы еще раз подивились на Анику, жену бади Василе. Ну и головка! Не только ни разу не захмелела в эту весну, даже угар ее не взял. А ведь вдобавок была беременна. Вот это женщина!..