Пару первых секунд в смертном мире Генрих просто замирает, боясь вдохнуть. Здесь слишком много ярких запахов, сильных душ. Так просто с приступом голода так сразу не справиться. Миллер вытряхивает из сумки кусок просфоры, сует Генриху под нос. Демона уговаривать не нужно, нужно уговорить себя не глотать еду целиком, чтобы голод все-таки оказался утолен.

Мир оказывается оглушителен. Он чудовищно изменился за те восемьдесят лет, что Генрих его не видел, стал каким-то нереально ярким, громадным, стремительным… Запахов, искусительных запахов будто стало в три раза больше, и даже терпеливо прожевывая пресную лепешку, Генрих ощущает, как скручивает в голодных спазмах всю его сущность. Это фальшивое ощущение — он это уже знает, для утоления голода достаточно Чистилищной еды, но инстинкты хором утверждают обратное, требуют втянуть воздух поглубже и сорваться с места — туда, на забитые людьми, потенциальными жертвами, улицы.

— Ты готов? — ровно спрашивает Джон, и когда Генрих, подтверждая свою готовность, качает подбородком, протягивает ему стеклянный шар.

Если прикрыть глаза, запахи становятся объемными, практически цветными. Сложно вообще понять, зачем нужны глаза, когда есть чутье, куда более честное, точное, чем прочие чувства.

Свои запахи есть у всего. Даже у фонаря, которых полно на улице. Правда, вот беда — когда идешь по следу, с трудом ориентируешься географически. Существует лево, существует право, и на этом все переменные заканчиваются. Шар Генрих держит в вытянутой вперед руке, принюхиваясь в поисках каждой мелкой крошки.

Душа разорвана действительно очень сильно. На мелкие клочья, разнесена лишенными силы обрывками светящихся нитей по целой улице.

— Кто хоть так охотится вообще, — ворчит Генрих сам себе под нос, просто потому, что молчать особо не охота.

— Ну, вообще — твоя манера, — отрывисто бросает Миллер, настолько неожиданно, что Генрих даже вздрагивает, — ты же обычно высасывал основную часть души, а остаток отдавал мелким шестеркам твоей стаи, так?

— Ты дерганый сегодня, Миллер, — замечает Генрих, не раскрывая глаз, — ты мне снова по морде съездить хочешь?

— Это пустое, — тон Миллера торопливо холодеет, выпуская лишние эмоции. А вот из запаха раздражение никуда не делось.

— Я вот все понимаю, правда, Миллер, вот всю вот эту твою злость, но разве не ты вчера ей про меня рассказал? Ты не предполагал, разумеется, что она ко мне пойдет? И наверное, предполагал, что мы с ней за ручки подержимся, а еще лучше — вообще решим никогда в жизни не разговаривать?

— Повторюсь: мои чувства вторичны, — тихо отзывается серафим, — у меня есть долг…

— Долг… — задумчиво повторяет Генрих. — Кстати об этом, Джонни. Почему ты все еще в Чистилище? Или я неправильно оценивал количество твоих грешков, что ты их столько времени отработать не можешь?

Миллер молчит. Генрих даже отвлекается и открывает глаза, чтобы убедиться, что с ним ничего не случилось. Физиономия у Миллера красноречиво мрачная, и Генрих старается — очень старается не испытывать при наблюдении этого зрелища злорадное удовольствие. И все же, получается, он прав — долг Миллера отработан. И почему Джон все еще в Чистилище — по-прежнему интересно.

— Да ладно, — фыркает демон, — ты же не проникся моей болтовней, да?

— Ты столько болтаешь, что я даже не могу понять, о каких конкретно словах ты ведешь речь, Хартман, — Миллер цедит эти слова сквозь зубы.

— Джонни, врать нехорошо. Или святошам с плюсовым кредитом это разрешается? — Генрих и хотел бы говорить не ехидно, но не получается. Хотя по идее, гордиться нечем — если Миллера проняло теми обвинениями, что высказал ему Генрих уже после своего распятия, когда серафим первый раз пришел читать Увещевание, — то это хорошо только для самолюбия. Для самоосознания себя на пути исправления в этом нет ничего хорошего.

— Ты будешь работать или нет? — Джон устало кривит губы. Неприязнь никуда не делась, пусть он и пытается не обращать на неё внимание. И ему это чаще всего удается. Генрих пожимает плечами. Подолгу опираться только на нюх сложно — мир слишком сужается, слишком обостряются голодные демонические инстинкты. Поэтому отвлекаться все равно приходится. Сам Генрих не испытывает от отношения Миллера никакого дискомфорта, но скорей всего должен бы. Если бы не был демоном.

— Тебе не вечность же расплачиваться за то, что я стал тем, кем стал, — эти слова произносить сложно. Генрих это даже делает не сразу, после того как понимает, что именно может сейчас сказать, чтобы не досадить Джону, а не наоборот.

Миллер некоторое время молчит, будто переваривая услышанное. На самом деле вряд ли он уж так не ожидал этих слов, просто, возможно, не сейчас.

— Я это знаю, — наконец отвечает он, глядя куда-то мимо, — хотя некая символика в твоем помиловании все же есть. Возможно, это действительно мне знак, что я уже могу быть свободен. Но пока не увижу твою динамику — не могу считать этот знак уж слишком красноречивым.

— И сколько ты будешь её ждать? — иронично переспрашивает Генри, вновь прикрывая глаза и ловя клочок маленькой нити в стеклянный шар. — Какая должна быть динамика у меня? Если уж трезво смотреть на вещи, даже десятилетнего испытательного срока для меня мало.

— Десять лет это не много, — отзывается Миллер, и Генрих чудом не вздыхает. Святоша. Вот святоша и иным словом не опишешь. Когда-то в прошлой жизни Генриху не нужно было никаких десяти лет, чтобы сорваться. Он, кажется, не выдержал и года под начальством Миллера. Слишком много ненависти тогда кипело в его крови. Да еще и перед глазами постоянно находилось напоминание о прошлой жизни. Ему казалось тогда, что Небеса над ним смеются, и он практически не сопротивлялся. Грешить оказалось приятно. Казалось, что каждый клок чужой души заполняет дыру в собственной. Это потом потребность истощать чужие души переросла в тот голод, который сейчас его терзает. Поначалу было легче. И Генрих сейчас много бы отдал, чтобы оказаться в том своем состоянии.

— Почему ушел из Триумвирата? — когда в ушах снова начинает звенеть от напряжения, интересуется Генрих. Снова попадает на неудачную тему для разговора — Джон морщится.

— Вот будто целишься в больное, — меланхолично замечает он.

— Ну, если верно помню ваши правила, то уйти должен был Кхатон, как младший в вашей праведной компашке.

— Это если добровольно отказаться от полномочий никто не пожелает, — глаза Миллера внезапно становятся печальными, — я пожелал.

— Из-за Сесиль?

Эта пауза — самая длинная, что повисает между ними за сегодняшний разговор. На скулах Миллера играют желваки, будто в его душе происходит некая внутренняя борьба.

— Да, — наконец резко отвечает серафим, — из-за неё. Доволен?

— Я не могу сказать «да», — Генрих пожимает плечами, — будь я распят вчера — да, я был бы доволен. Но сейчас…

— А что поменялось сейчас? — вопрос кажется издевательским, будто Миллер сомневается, что что-то вообще изменилось, хотя… Хотя Миллер может это спрашивать, раз уж у них заходит разговор о старых топорах их войны.

— Сейчас я не хочу обратно, — твердо улыбается Генрих, — сейчас мне есть от чего уходить.

— И тогда было, — тихо, едва слышно произносит Миллер. Он вряд ли хочет, чтобы Генрих на это отвечал, но тот все-таки отвечает.

— Было, разумеется. Еще бы я это тогда понимал.

Наверное, попадай человек в Чистилище без памяти — было бы проще. Тогда за ним бы не тянулось его боли, его обид, его злости. Но забвение было наградой. В Чистилище грешник в первую очередь сталкивался с самим собой, со своими недостатками, комплексами, всем, что его грызло. И именно в Чистилище ему давалась осознанная возможность преодоления всего этого. Он должен был помнить, должен был… раскаяться. В этом и заключалась цель. Правда, работало часто наоборот — прошлое тянуло назад. Заставляло грешить. Поддаваться своим порокам.

— Не хочешь сказать там что-то вроде, что тебе жаль? — вдруг вырывается изо рта Миллера. И горечь в голосе такая, будто серафим клюквы пережрал.

— Тут не эти слова нужны, — Генрих даже прерывает работу, чтобы повернуться и оказаться к Джону лицом. Такие вещи нельзя говорить не в глаза.

— А какие нужны? — ехидно выдыхает Джон.

— Не знаю, — Генрих разводит руками, — но «мне жаль» это мало. Чудовищно мало.

— Ух ты, — насмешливо фыркает Джон, — мне стоит поверить, что Рози действительно в тебе не ошибается?

— Очень ошибается, — честно отзывается Генрих, — но это не значит, что я не хочу быть таким, каким она меня видит.

Джон недоверчиво передергивает плечами, отводит взгляд. Пауза окончена, время продолжать работу. Самый раздражающий фактор сейчас в том, что душа разорвана очень мелко. На её возрождение уйдет время. Долгое время.

Уловив эту мысль, Генрих даже слегка удивляется. Тщательное следование образу мысли старательного работника все-таки дает всходы. Он уже действительно думает об этом. Хочет видеть результаты своей работы не только в виде положительных списаний на выписке с кредитного счета.

Несколько передышек Генрих проводит в тишине. Кажется, из Миллера он уже сегодня слишком много вытянул. Вот только позже он об этом жалеет. Потому что наконец собрав клочья душ с одного участка улицы, он оборачивается к Миллеру, чтобы его окликнуть и перейти на другой, вот только Джон, когда его окликают по фамилии, не отзывается. Он вообще какой-то задеревеневший, стоит как будто проглотил кол.

Гипноз. Причем суккубе, которая его накладывала, не нужен зрительный контакт. Значит, стерва довольно сильная, старая. Такие не приближаются сразу, сначала проберутся глубоко в голову жертве.

Генрих оглядывается. Прохожих на улице много, запахов греха настолько много, что вынюхать конкретного демона сложно. Так, неподвижная цель, ей нужно сосредоточиться, чтобы зацепить жертву, поэтому ни один из тех, кто шагает, не подходит.

Генрих отключается от чутья, пытается сосредоточиться на аурах сияния душ. Нужна померкшая душа. Очень сильно померкшая. Господи, сколько же вокруг народу… Взгляд мечется по головам и наконец выхватывает нужный типаж. Короткое фиолетовое платье. Копна густых, медных волос практически пылает на солнце ярким цветом. Стоит спиной к Миллеру — смотрит в витрину какого-то магазина. Действительно сильная — между ней и Миллером с десяток метров. Аура практически бесцветная.

В боевую форму Генрих переходит уже на бегу. Сгребает девицу за волосы, прихватывает за плечо, разворачивает к себе.

И во рту резко пересыхает.

— Джули?

Прошлое смотрит в лицо Генриха зеленовато-рыжими огромными от удивления глазищами.

Джули смотрит на него, открыв рот.

— Это и вправду ты, Генри? — она наконец находит в себе силы заговорить. Он просто безмолвно протягивает к ней ладонь, подняв её на уровень лица. Её дрожащие пальцы касаются его кожи. Девушка нервно всхлипывает, а затем бросается к нему на шею.