Чтобы разжечь в отравленной душе свет, нужно искренне желать ей исцеления. Как и любая эмоция, сопереживание вытягивает силы. Сопереживание, обращенное в инструмент Орудия Небес, тянет силы в семь раз быстрее, чем простая эмоция. Будто вынимают из души, обращенной к Небесам, все её силы, зато стеклянный шар, сжатый в мерзнущих ладонях, наливается сиянием. Медленно, верно, но наливается.
Когда у Агаты начинает кружиться голова — она прерывается. Выдыхает, открывает глаза, встает с колен на ноги, заставляет кожу перестать светиться. Опускает стеклянный шар с душой на его место на полке. Обидно, конечно, что не получилось разжечь эту душу до конца, но за сегодняшний день это все-таки уже третья душа. Кхатон говорил — ничего страшного, если душа разгорится не сегодня. Вроде как отравлено на несколько лет, один день погоды не сделает.
— Агата, вы в порядке? — чего не отнять у Лазарета, так это того, что здесь не скрипит ни одна дверь, поэтому Кхатона, тихонько заглянувшего в комнату, Агата слышит только, когда он заговаривает.
— Да, да, — Агата качает гудящей головой, — я закончила на сегодня.
— Не переутомляйтесь, — Кхатон вглядывается в её лицо, пытаясь увидеть в нем признаки слабости.
— Мистер Пейтон сказал, это поможет усилить силу моего сияния, — устало отзывается Агата и выходит в коридор.
Практика. Артур требовал, чтобы Агата практиковалась. Ежедневно. Постоянно. И отчитывалась в динамике через день. Было чрезвычайно необходимо, чтобы её дар окреп, чтобы её свет мог и защитить её, и пригодиться на службе Небес.
— Кто спорит, но ваши обмороки нам совсем ни к чему, — мягко улыбается Кхатон, — нет, я правда очень благодарен, что вы вызвались, Агата, даже две воссиявшие души за день — это уже замечательно.
Вызвалась… Она не знала, чем себя занять, где спрятаться от пустого, пронизывающего взгляда Джона всякий раз, когда он выходил на смену именно как экзорцист для группы под попечительством Агаты. А он по-прежнему выходил, пусть даже от этой группы и осталась одна Анна. Нет, больше он не огрызался, после того как Агата заставила Анну рассказать про возможности суккубов, которые им дает гипноз вкупе с отравлением, Джон больше ни разу не выказал Агате своего раздражения, ни словом, ни взглядом, ни жестом. Он вообще больше на неё не глядел, за эти две недели максимумом их общения был обмен приветствиями по утрам. И всякий раз, когда Агата смела коснуться взглядом его лица, казалось, что пустота пожирает Джона заживо.
Агата приходит в штрафной отдел под конец смены — проверить статистику Анны и Генри, потому что не дай бог завтра на неё снова налетит Анджела с жалобами, что Хартман, мол, вновь налетел на банду демонов и оставил Анджеле слишком много работы. Придется тыкать в лицо положительной динамикой — удивительной положительной динамикой, которая почему-то имеет место быть.
Артур запретил Агате искать Генри. Артур вообще потребовал, чтобы Агата из Чистилища не высовывалась и не спешила рассказывать Генри про побочное действие отравления. Мол, когда придет время, если ситуация не изменится, Артур расскажет Генри сам, сам вернет его к работе, но сейчас — сейчас все должно было оставаться как есть.
Он был там — в смертном мире — уже вторую неделю, и каждую секунду там он забывал её сильнее. Там перед глазами суккубы и смертные, всех мастей, и, в отличие от Агаты, к ним у Генри претензий нет. Сколько времени нужно ждать? Месяц? Два? Скоро необходимость хоть каких-то объяснениях отпадет. Он просто выбросит её из головы навсегда, забудет как горький неприятный сон.
Нет. Не думать о Генри. Слишком больно впиваются в душу осколки произошедшего, слишком глубоко. Она — Орудие Небес. Член Триумвирата. Она должна думать не о своих суетных чувствах, а о благе для самого Генри. А ему будет лучше там, отдельно от неё, там, где он держится, добивается положительной динамики по кредиту — и все это без её помощи. Она ему не нужна. Она препятствует его развитию. Эти мысли следует убрать. Подальше. Поглубже. Именно из-за них особенно больно, невыносимо трудно дышать. Слишком одиноко, слишком… Давно не было так.
Рон приветственно улыбается Агате, значит, сегодня смена прошла спокойно, и Анна не довела своим кокетством до ручки ни одного работника.
— Привет, — безмятежно улыбается Анна, когда Агата появляется в дверях. Ей явно наскучило высчитывать очередной кредитный итог, поэтому она чертовски рада поболтать.
— А где… — Агата оборачивается. Нет, Джона и вправду нет. Положение папок на его столе переменилось, значит, он был.
— Ушел, с час назад, — пожимает плечами Анна, — что, я считаю, не удивительно, потому что вы уже вторую неделю морозитесь.
— Не морозимся, — тихо бурчит Агата и пытается не смотреть сквозь бумагу, взятую со стола. Ушел. По-прежнему избегает. Ей-богу, если ей придется отмаливать Винсента второй раз — то это будет чертовски сложно сделать. Одним лишь легким телодвижением он разрушил отношения сразу с двумя ключевыми людьми в её жизни.
На душе холодно и пусто, как в ледяной пустыне. И страшно. Страшно, что все так и останется, что она так и не сможет вернуть ничего из того, что ей было важно. Дружбу Джона. Генри. Всего Генри — ей жадно не хочется ограничиваться лишь каким-то его чувством. Вопрос лишь в том, что сейчас, кажется, вернуться к прежнему положению вещей уже не получится. Кажется, именно сейчас она не нужна никому и никаким образом.
— Слушай, — задумчиво произносит Анна, отвлекая Агату от мыслей. Агата бросает на суккубу заинтересованный взгляд. Нет, Анна в принципе болтлива, но сейчас она кажется непривычно серьезной.
— Ты в курсе же, что он, — девушка тыкает тонким пальчиком в стол Джона, — прям ужасно сильно переживает?
— Переживает? — тихо повторяет Агата.
— Да, — Анна кивает, — он, наверное, забывает, что я чую, эмоции придерживает не всегда, но когда не держит — я чую, что его ужасно кроет.
— Ну, ясно, — Агата прикусывает губу. Она знала. Знала, что это слишком для кого угодно. Никому не приятно на регулярной основе получать отказы, а если тебя еще и втянут в суккубью интригу — ощущения и того хуже. Что можно ему сказать? Как хоть как-то умалить его боль?
— Ты не понимаешь, — Анна мотает головой, — я чую, что ты не понимаешь. Его кроет из-за тебя. До черноты. Всякий раз, когда ты приходишь и не знаешь, как с ним поздороваться.
Джо… Переживает за неё. За неё. При том, что он-то как раз в произошедшем не виноват ни на пол пальца. Заплакать от стыда хочется так, что аж в глазах дерет. Но почему, черт возьми, почему он вообще находит силы думать о ней? О ней, которая самым безжалостным образом обошлась с его чувствами.
Это самый сумбурный день Агаты, и статистику она оставляет на утро. Найдет, как отбиться от Анджелы. В голове безумно пусто. Нужно поговорить с ним. Хотя бы с ним. Она не может все вернуть на круги своя, но поговорить с ним — уже наконец может. Должна. Обязана. Черт возьми, все это время пыталась хоть как-то не попадаться ему на глаза, не растравливать душу, не усугублять положение, а он… он переживал за неё.
Что сказать? Что сделать? Сразу хвататься за знак страшно. Страшно снова видеть его лицо таким опустошенным, усталым, угасшим, каким он выглядел эти две недели. Она дает себе передышку. Спускается на слой Лазарета, бредет по старому парку за крайним корпусом блока зданий Лазарета, пытается успокоиться, собраться с мыслями. Здесь мало кто бродит, парк мрачноват и пуст, в его глуши прячется заросший ряской старый пруд с нависшей над его мутной водой старой сутулой ивой.
Всякий раз, когда было нужно набраться решимости, будь то перевод из одного отдела в другой, или попросту сложный разговор с кем-то, — Агата приходила сюда. Стояла несколько минут, уперевшись лбом в теплую ивовую кору, выдыхала из себя страх и, развернув плечи, шагала навстречу проблеме. Даже если она не успеет придумать, что ей сказать, плевать — что-то да скажет.
У парка совершенно коварные дорожки, поэтому, выворачивая к пруду, Агата видит замершего у пруда, под самой ивой, Джона слишком поздно, чтобы успеть испугаться и повернуть назад до того, как он её заметит.
Разумеется, он об этом месте знает. За семь лет на скамейке у черной ивы было прочитано немало книг, и не меньше было сделано набросков. Просто безумно неожиданно сталкиваться с ним здесь, сейчас, кажется, что сама судьба решает их столкнуть, лишить её способа оттянуть момент, уклониться, струсить. То ли Агата слишком шумно шагала, то ли у Джона попросту хороший слух, потому что он оборачивается и, кажется, столбенеет при виде её. Так и замирает — стоя вполоборота, с руками, убранными в карманы.
— Привет, — непослушными губами пытается улыбнуться Агата.
— Привет, — отзывается Джон, надтреснуто, тихо, — я сейчас уйду…
— Нет, — торопливо восклицает Агата, — не уходи. Ни в коем случае.
Джон прикрывает глаза и с видимым усилием вновь поворачивается к пруду. Приближаться к нему страшно, но уходить — того страшней. Кажется, что все нити, что их связывают, напряжены и дрожат. Дернешься — и они станут друг дружке даже хуже, чем чужие люди.
Когда она обнимает его, касается лбом напряженных лопаток, Джон даже вздрагивает от неожиданности, а затем безмолвно накрывает её ладони, сцепившиеся на его животе, своими теплыми пальцами.
— Почему ты вообще дружишь с такой дурой, как я?
— Если б с дурой, — смешок, вырвавшийся из груди Джо, надсадный, тяжелый, горький, — если б ты была дурой. Мне было бы гораздо проще жить.
— В любом случае я твоего отношения не достойна, — бурчит Агата, вцепляясь в него еще крепче, будто пытаясь растопить кусок льда, в который превратилось сердце.
— Ты это мне говоришь, да? — тихо спрашивает Джон. — Мне? Я вымолил у Небес помилование этого ублюдка. Который тебя под меня подложил? Который тебя опять сломал?
— Джонни… — едва слышно выдыхает Агата, крепче прижимая лицо к его спине. В душе все вибрирует. Господи, иногда даже эта светлая голова начинает пороть чушь. Остается только стиснуть объятия еще крепче, чтобы у него не осталось воздуха для того, чтобы производить на свет эти глупости.
— Еще скажи, что я не прав, — измученно выдыхает Джон, запрокидывая голову.
— Не прав, — твердо отрезает Агата, — выбор делали Небеса. Это они хотели дать мне урок непредвзятости.
— Небеса не устают давать нам всем уроки, — с горечью замечает Джон, — вот только, кажется, этот урок неплохо, чтоб они выучили сами.
— Не Небеса меня травили, а Винсент, — Агата качает головой, — и ты тут не при чем, совсем.
— Нельзя хотеть возмездия, но я хочу, — еле слышно шепчет Джон, — черт возьми, как же я этого хочу, Рози — выжечь в этом куске дерьма весь грех, что есть, дотла, до пепла.
— Прости, — снова шепчет Агата, не расплетая пальцев, пытаясь сама себя простить за то, что она его бросила одного, с растоптанным сердцем, с этой болью, с виной, которую он себе надумал от тоски. Хорошо стоять вот так, вцепившись в него, как в якорь. Надежный якорь посреди бушующего, безумного, беспорядочного мира. Господи, как же она боялась. Как же боялась снова увидеть в его лице разочарование, горькое, болезненное пронзительное — как в то утро, которое ужасно хотелось бы забыть.
— Ей-богу, это кажется каким-то сном, — отстраненно замечает Джон, — мне даже снилась пару раз эта сцена. Только не у пруда.
— Ты со мной даже не говорил…
— Как мне тебе было сказать, ты на меня и смотреть-то не хотела?
Да уж. Вот оно как со стороны выглядело.
В душе потихонечку теплеет, неуверенно, несмело. Все-таки она очень боялась, что эта ссора в их дружбе — фатальная, что уж теперь-то она его навсегда потеряла. Должна была потерять. Потому что таких друзей в её жизни не было, и ясно, почему — она их совершенно не заслуживает.
Видимо, даже Джон не знает, что ей сказать. Хотя это сейчас совсем не нужно. Тишина между ними — важнее всего. Она будто дрожит, обнимая их, восстанавливая частично утраченное тепло их отношений. Из парка они бредут уже вместе, сцепившись мизинцами, практически молча, лишь изредка переглядываясь, будто не до конца доверяясь происходящему, будто сомневаясь, что они действительно рядом друг с дружкой, и действительно никого не одолевает душевная стужа.
Между ними по-прежнему тихо и пустовато. Просто потому что вещи, уже сломанные, разбитые, нельзя починить накрепко, до первозданного состояния, но можно склеить из осколков самое дорогое и впредь трепетать над его хрупкостью.