Первые пятнадцать секунд в сознании кажется, что кожа была сожжена дотла и наросла заново, но все равно даже к прохладным ситцевым простыням ею прикасаться больно. Впрочем, это ощущение быстро отступает, практически без следа.

Обоняние и слух наваливаются сразу после осязания, и от этого хочется вернуться в забытье. И это он еще не посмел разжать глаза. Свыкается медленно, заставляя себя расслабиться, слышать и чуять меньше. Хотя на данный момент самый тяжелый и невыносимо непонятный процесс — дыхание. Зачем оно? Хотя нет. Нужно. Тело отказывается не дышать, тело хочет воздуха, тело хочет обонять мир. Ощупывать его чутьем.

Он лежит в прямоугольной комнате. Одно окно, две двери. Одна наружу здания, вторая — ведет в коридор, по которому только что прошла неторопливым шагом девушка в длинной, шуршащей при ходьбе юбке.

В комнате он не один. Обоняние нащупывает расположенное кресло, в нем сидящего человека. Мужчину. Его руки сложены, его глаза прикрыты, губы шевелятся, что-то неясно шепча. Если напрячь слух, можно услышать — что конкретно.

Назло себе решает открыть глаза. Нечего подслушивать. Первое время он не видит толком ничего, а затем зрачки начинают свыкаться с царящей в комнате темнотой. Что в комнате темнота, он понимает после того, как с трудом поднимает перед собой руку и с трудом различает её очертания. Руку поднять тяжело. Да что там, даже губы облизнуть тяжеловато, кажется, что его жестко избили, потому что болит абсолютно все.

— Хартман?!

Вспыхивает белым огнем светоч под потолком, впивается в глаза, демон рывком перекатывается на живот, пряча глаза в подушке. Тяжело дышит, успокаиваясь. Почему глаза такие чувствительные? Да, святой огонь раздражал и раньше, но сейчас в глаза будто кислотой плеснули.

Эффект, впрочем, не стоек. Боль, резанувшая по глазам, истончается, отступает. Так, что там было знакомое сказано? Хартман? Да. Хартман. Генрих Хартман. Это его имя.

— Свет убрать? — обеспокоенный голос. Знакомый голос. Голос не самого приятного человека.

Убрать ли свет? Стоит ли позволять собственной боли взять верх?

— Нет, не надо, — демон медленно отрывает лицо от подушки. Медленно приоткрывает веки, отвоевывая у самого себя каждый миллиметр поля зрения. Дышать. Смотреть. Думать.

— Ты вообще как?

Сложный вопрос. Генрих скользит взглядом по стенам. Осознание того, что вокруг него находится, приходит раньше, чем осознание всего вокруг происходящего. Как он? Как он должен быть? В памяти начинают шевелиться какие-то смутные образы.

Демону хочется сесть, но сил на это нет, шевелиться по-прежнему больно, поэтому он просто переворачивается на бок, нашаривая взглядом того, кто занимает ему голову болтовней, не давая даже толком осознать и вникнуть в происходящее.

Глаза едва успевают коснуться белокурых, будто выгоревших волос болтуна, и память тут же услужливо подталкивает на поверхность сознания «Миллер. Джон Миллер». Длинным хвостом за именем тянутся воспоминания, эмоции, связанные именно с этим святошей, и ожидая, пока они улягутся, давая самому себе разобраться, Генрих молчит.

— Ну, с добрым утром, спящая красавица, — лицо у Миллера недоверчивое, слегка обеспокоенное.

— Надеюсь, поцелуем меня будил не ты, прекрасный принц? — слабо улыбается Генрих, пытаясь разобраться с воспоминаниями дальше, припоминая все, что может вспомнить. Мучительный жар святых орудий. Измученный хрип Реджинальда Фокса.

— Я не представляю, сколько в меня нужно влить спиртного, чтобы я на этот подвиг созрел, — Миллер ухмыляется. Нет, не так. Джон ухмыляется. Нужно закопать уже в землю все имеющиеся в арсенале орудия войны, включая пресловутую кочергу.

— Все получилось? — спрашивает Генрих. Не хотелось бы узнать, что вот это его состояние, когда больно совершить всякое лишнее движение является результатом проигранного сражения.

— Что получилось? — переспрашивает Джон с несколько растерянным видом.

— Фокса поймали?

— А, это! — Джон кивает. — Да, прости, так сразу и не понял, о чем ты. Да, поймали. Распяли.

Сразу не понял? Так. Очень интересно. Опять же интересно, почему здесь Генрих видит Джона, а не Агату. Не то чтобы она должна была дежурить здесь сутками, но наверное, все же её-то встретить здесь было наиболее вероятно? Если, конечно, Генрих не ошибался, считая, что он ей дорог.

— И сколько времени заняло мое восстановление?

— Семь лет.

— Что?

Серафим разводит руками. Генрих опустошенно смотрит в потолок, пытаясь найти на нем хоть что-то интересное. Семь лет. Сколько всего могло произойти за это время.

— Что с Агатой? — обессиленно спрашивает он. Джон некоторое время молчит, затем тихо вздыхает.

— Она ушла, Генри.

— Куда ушла? — спрашивают губы, потому что разум это принимать как факт не готов.

— В перерождение ушла, — спокойно поясняет Джон, безжалостно четвертуя надежды Генриха.

— Почему? — не нужный вопрос. Риторический. Ушла и ушла. Ни к чему знать почему. Но хочется же. Вдруг он знает.

— Ну… — отрывисто говорит Джон, — если уж честно… Из-за тебя, конечно. Не вынесла ожидания. Даже я не смог её утешить. Хотя я старался, Генри, очень старался.

Миллер! Его спасает сейчас исключительно то, что рвануться через боль и придушить этого неуемного «утешителя» не получается. Получается только считать перед глазами звезды, заполнившие мир после одного только резкого рывка. Хорошо хоть с кровати не свалился.

Так. Стоп.

Запах.

Где запах святоши?

Он за свои чертовы триста лет не привык держать запах под контролем ежеминутно, а тут вдруг за семь лет научился? Генрих точно помнит — как только он пришел в себя, запах был. Нейтрализовал его Миллер только что.

Генрих переворачивается набок снова, смотрит на Джона в упор.

— Я не знаю, можно ли проломить твой череп подушкой, — медленно наполняя тон угрозой, говорит демон, — и мне очень хочется эту идею проверить. Но ты же меня разводишь, не так ли, преподобный?

Непроницаемая мина держится на лице Джона целую долгую минуту, а затем его рот все-таки расплывается в ехидной улыбке.

— Ты поверил! — насмешливо замечает он.

— Ты настойчиво хочешь, чтобы меня вернули на поле, — ворчливо отзывается Генрих, — даже своей головы ради этого не жалко, да?

— Ну вообще, ты не прав, — чуть более серьезно отвечает Джон, барабаня по колену пальцами, — с некоторых пор ты — просто мой дипломный проект на пути к искуплению.

— Я — свой собственный проект, — недовольно морщится Генрих, — ну может, слегка общественный, но уж точно не лично твой.

— Куда уж нам, — ехидно хмыкает Джон.

— Так сколько я валялся? — переспрашивает демон, уже усомнившись в семи годах спячки. Кажется, Миллер свой коварный план от нечего делать на скучных дежурствах продумывал.

— Пятнадцать дней, — педантично и на этот раз, кажется, честно, произносит Джон.

— Ну хоть какие-то хорошие новости.

— А какие новости у тебя плохие? — Джон с искренним интересом поднимает брови. — Ты ж на редкость живучая тварь, это разве плохо.

— На меня, кажется, луна целиком упала, — шпильку про «тварь» Генрих пропускает мимо ушей, тем более, что это не оскорбление, а физическая характеристика его демонической сущности, — и не только упала, но и покаталась. Да еще и тебя лицезреть приходится, преподобный.

— Нет, если ты хочешь, я могу вызвать Анджелу, — вкрадчиво предлагает Джон, — я ведь с ней сегодня сменами поменялся.

— Зачем поменялся? — Генрих удивленно уставляется в глаза Миллеру, и тот закатывает глаза. Ну что поделать, Генрих сам понять сей жест доброй воли никак не может.

— Естественно, из-за великой любви, — вздыхает Джон, — Хартман, ну Рози же! Попросила! Анджела бы её не вызвала по твоему пробуждению.

— А ты вызвал? — Генрих резко садится в постели, в глазах даже темнеет.

— Ну, вроде бы да… — ухмылка просто не сходит с лица Джона, ему, кажется, безумно весело, — что, боишься, что девушка увидит тебя в пижаме и расхочет? Отличный, кстати, вариант, я обязательно утешу её разочарование.

Подушкой можно швырнуть несильно. Но на кой черт нужны вообще мышцы исчадия ада? Поэтому Джону в лицо снаряд посылается со всей максимально возможной «нежностью». Ему, кажется, это нипочем, потому что смеяться он не прекращает и даже подушку бросает прямо в руки.

Не то чтобы Генрих боялся, что его увидят в пижаме, но показаться перед Агатой развалиной, которая охает от каждого лишнего движения, не хочется совершенно. Пресловутая высокая регенерация демонов, где же ты? Да и как, как вообще с Агатой заговорить? Все так запуталось, столько всего случилось…

В задумчивости Генрих ерошит волосы и проходится по ним пальцами от виска до затылка и… замирает…

Поворачивается к Джону. Кажется, выглядит он чрезвычайно опешившим, потому что серафим снова фыркает.

— Я уж думал, ты не заметишь, — улыбается он.

— Давно это?

— Они рассыпались пеплом во время того, как мы перетаскивали тебя в Лазарет. Хочешь, я тебя поздравлю, что ты теперь внешне — не рогоносец?

Джона хочется пришибить. Не до конца. Дать ему оправиться и пришибить еще раз.

И все же факт того, что рога — самая первая демоническая метка, которую получает злоупотребляющий грешник, — теперь на голове Генриха отсутствуют — довольно непривычен. Только сейчас Генрих понимает, что да, дышится и вправду легче, запахи по-прежнему сильные, но искушают меньше. Чуть меньше. Просто он не обратил на это внимание. Так, а другие метки?

Нет, боевая форма отзывается, материализуется чешуя на коже, вытягиваются и набухают мышцы, растут, утолщаются и кривятся когти.

К слову, в демонической форме рога по-прежнему присутствуют, но их удается рассеять.

— Это все какой-то сюрреализм, — отстраненно произносит Генрих, пытаясь на чем-то сфокусироваться.

— Сюрреализм, это демон-Орудие, — пожимает плечами Джон, — после этого выгорание меток — самое неудивительное событие в мире, как я думаю. Тем более всего одной метки…

Агата влетает в комнату как вихрь, неожиданно, едва ли не врезавшись всем телом в дверь с внешней стороны, даже не рассеяв крылья. Влетает и замирает, вцепившись в дверную ручку, а с улицы несет холодным ночным воздухом. Впрочем, это неважно. Вряд ли сейчас вообще что-то в мире имеет хоть какое-нибудь значение. Заметить хоть что-то, кроме Агаты, Генрих сейчас не в силах.