Было время, когда солнце гасит свои последние лучи. Сумрак тихо вошёл и сгустился возле окон. Когда темнота поглощает свет и непроницаемо, как туман, опускается на пол, класс становится похож на внутренность гроба. Всякое дыхание и разговоры, которые слышались в слабом свете, приглушённом старыми занавесками, умирают, как только наступает темнота. Если крикнуть, то крик будет гулким и вернётся, ни от чего не отразившись. В классе восемь столов вдоль и столько же поперёк. Мне вдруг кажется, что в тёмной комнате, где всё замерло, они вот-вот оживут. Меня пугает их ровный, как по линейке, строй. Два ящика каждого стола открывают свои чёрные пасти и всасывают в себя темноту. Глядя на них, я, как всегда, чувствую предвкушение чего-то и страх, будто заглядываю в пещеру, полную сокровищ. Оттого, что в классе никого нет, и все шестьдесят четыре стола мои, сердце начинает учащённо биться. «Ну, начнем?» — это я произношу вслух. Конечно, ответа быть не может. Я только слышу два слова, произнесённые мною, и их тут же поглощает темнота.

Я начала со стола у окна. Руки нащупали подушку для стула и пенал. Открыв пенал, я вытряхнула оттуда всё, что было внутри, и положила в свою сумку. Бывает, попадаются сменные тапочки, как и на этот раз. Я сняла тапки, которые были на мне, далеко отбросила их и надела те, из ящика. Этого мне показалось мало. Я согнула задники. Их жёсткое прикосновение к пяткам было приятно, видимо, оттого, что они были совсем новые. Некоторые ящики забиты туалетной бумагой, в которую кто-то сморкался. Попалась коробка для завтрака. Я открыла её. На объедках остались отпечатки чьих-то зубов. От запаха рыбы и сладкого соуса меня затошнило. Я пробормотала «Фу, какая гадость!» — и прислушалась. Мой голос казался мне совершенно чужим и одиноким, будто звучит в громадной пещере. Мне вдруг захотелось выговориться. Я захотела рассказать кому-нибудь о своём мире, открывающемся в тёмном классе после того, как все расходятся по домам, о том, что я здесь делаю вечерами, о женщине без ног из магазина игрушек, где я покупаю неваляшек. Громыхают оконные рамы. Видимо, на улице сильный ветер. Сегодня улов скудный. Я расстроилась и заскучала. Однако не смогла уйти, не проверив остальные двадцать пять столов. Не успела я сунуть руку в ящик, как испуганно опустилась на пол. По коридору кто-то шёл, громко шаркая подошвами. Кажется, там было несколько человек. И вчера, и позавчера они так же проходили мимо, болтая между собой. Пока они ни разу не открыли дверь класса, где была я, но моё сердце испуганно колотилось. А вдруг они откроют дверь и позовут меня по имени, вдруг они знают обо мне всё в деталях и только делают вид, что им неизвестно, чем я тут занимаюсь, и, специально громко болтая, проходят мимо? Я вдруг ощутила чей-то острый взгляд из темноты. «Эй, здесь есть кто-нибудь?» — спросила я, надеясь на ответ. Я ненавижу страхи такого рода. Конечно, ответа не было. Я опять начала рыться в ящиках. Вдруг я напряглась — пальцы нащупали что-то гладкое и тонкое, кажется, кошелёк. Руки затряслись. Бывали случаи, когда я была уверена, что нащупала кошелёк, а на деле это оказывалось футляром для очков или двумя проездными билетами в виниловой обложке, и я боялась разочарования. Я опять пошарила и удостоверилась, что это не футляр для очков и не виниловый пакет, и лишь после этого достала находку из ящика. Когда я расстегнула молнию, посыпались монеты. Мне показалось, что раздался ужасный грохот, и звенели монеты бесконечно долго. Я отошла к другому столу и вытерла со лба липкий пот.

Руки в ящиках шарили почти без надежды. Они уже удовлетворились тем самым кошельком. Класс стал совсем тёмным. Сумка с чернильницей и всяким другим барахлом стала намного тяжелее. Я подошла к зеркалу. В чёрной блестящей поверхности отражалась моя фигура, а за ней всё пространство класса. Столы, к которым прикасались мои руки, потеряли прежний строй. Я долго рассматривала класс в зеркале. Громыхали рамы в окнах. Я отвела взгляд от зеркала и вышла из класса.

Коридор из искусственного мрамора блестел в свете, вырывающемся из угловой комнаты. В окнах висело тёмное небо. Коридор сверкал чистотой настолько, что не было видно ни малейшей пылинки; там, куда не попадал свет, он казался чёрным. Я была подавлена. Эх, забросить бы подальше тяжёлую сумку и развалиться здесь на полу! Меня охватило странное желание задрать свою жёсткую юбку до пояса и помочиться стоя. Я смачно сплюнула. Во рту постоянно скапливалась слюна. И я постоянно сплёвывала. Как ни странно, шлепок слюны на мраморном полу всегда звучал одинаково. В сухом рту стоял неприятный запах. Такой же, какой был однажды летним днём, когда я уснула среди дня и после этого не почистила зубы. Потом загудело в ушах. Гул поднимался по шее, правое ухо росло и постепенно стало громадным, в увеличившемся ухе громыхали окна, здание школы качалось и гудело. Я одной рукой закрыла правое ухо, открыла рот, выдохнула и попыталась задержать дыхание. Я начала задыхаться, однако никак не могла вдохнуть воздух с тошнотворным запахом во рту.

Улица была мокрая от дождя, будто заплаканная. Из освещённой витрины магазина игрушек смотрели красные пластмассовые неваляшки. Женщина, сидящая в инвалидном кресле, с таким чистым лицом, будто только что умылась, смотрела на капли дождя за стеклом. Бывало, что в ясную погоду она выглядела мрачной, но сейчас от неё веяло свежестью. В магазине, забитом игрушками, эта женщина казалась большой куклой. С некоторых пор она начала надевать свитер пепельного цвета, на маленькой, еле заметной груди висел медальон с мусульманским символом, и она выглядела неодушевлённым предметом. Если я войду в магазин, толкнув стеклянную дверь сумкой, она наверняка спросит: «Что вы хотите?», хотя знает, что с тех пор как я стала сюда заходить, каждый раз покупаю только красных неваляшек. Нет, наверное, она меня не помнит. Мужчина и женщина в дождевиках открыли стеклянную дверь и вошли в магазин. Хозяйка тихо, как тень, отодвинулась от двери. Во мне вскипела ревность к этим людям. Хозяйка улыбнулась. Когда она так улыбается, она вдруг становится старше на двадцать лет и начинает выглядеть на свой возраст. Всякое выражение её лица, каждый её жест мне были знакомы и привычны, и я так скучала по ним.

Меня толкали прохожие. Они проходили мимо магазина и искоса кидали взгляды на меня, прильнувшую к витрине. Я отошла, мне невыносимы были ревность, растекавшаяся по телу, как электрический ток, и отвращение к щекочущему вожделению. Лишь теперь я обратила внимание на капли дождя, попадавшие на мою шею. Мальчишка громко предлагал зонты. Я купила жёлтый. Юбка, пропитанная влагой, стала тяжёлой, как одеяло, и била по коленям, которые горели от боли. Боль в ногах стала ещё нестерпимей, когда я увидела аптеку на другой стороне улицы. Мне так хотелось пожаловаться кому-нибудь на свою боль! Я зашла в аптеку и купила там согревающий пластырь. Под козырьком здания, там, куда не попадал дождь, я приподняла юбку и наклеила широкий пластырь на ноги. Было ощущение, что становится легче. Мне захотелось оклеить пластырем всё своё тело, каждый сустав которого был наполнен отвращением, как густой мокротой. Я хотела увидеть женщину из магазина игрушек. Ту комнату, где я была с ней, те занавески в мелкий цветочек, тот бледный утренний свет; но больше всего я хотела увидеть ту худую женщину. Но я не могу пойти туда. Тепло её тела, ночь с ней, в моей памяти это всё всплывало, как кадр из порнографического фильма.

В тот день я случайно встретила мачеху. Она шла с сумкой для продуктов, поглядывая на витрины магазинов с импортной одеждой, которые тянулись вдоль тротуара. Сначала, когда я её увидела, я просто растерялась. Но вскоре начала следить за ней. Мачеха шла очень медленно. Похоже, она бы меня не заметила, даже если бы я шла совсем вплотную к ней. Я остановилась. Потом опять догнала её. Я то отставала, то приближалась к ней. Та по-прежнему не замечала меня. Мне стало интересно то отставать, то догонять её. Я перешла на другую сторону улицы и продолжала следить за ней. Мачехе, видимо, вскоре предстоит рожать, у неё был уже большой живот, глаза были окружены чёрными пигментными пятнами, будто она надела тёмные очки.

Это было её привычное состояние. С тех пор как эта бывшая наша домработница, стала нам мачехой, она то и дело рожала. Мачеха шагала медленно, время от времени она останавливалась, отдыхала, потом двигалась дальше. Точно не помню, сколько лет прошло с того времени, когда она ушла из дома, забрав с собой свою шестилетнюю дочь; либо это было три года назад, либо четыре. Мне всё равно. Она по-прежнему, видимо, продолжает рожать одного за другим. Мачеха вдруг остановилась. Над её головой висела большая вывеска танцевального зала. Закинув на руку подол длинной юбки, она вошла в переулок, куда указывала стрелка. Я поспешно перешла через дорогу.

Мачехи нигде не было видно. Лишь после того, как я прошла ещё два переулка, я нашла этот зал. Парень в форме, похожий на персонаж мультфильма, преградил мне дорогу и сказал, что я должна знать о том, что школьникам сюда нельзя. А я ответила, что мне срочно нужно кое-кого найти. Тогда мне действительно казалось, что мне срочно надо найти мачеху и обязательно что-то ей сказать. Парень смущённо пожал плечами и махнул рукой — ну, ладно! Его жест не вязался с ним так же, как и его униформа. В зале было темно. Кажется, было рановато, шумел вентилятор, и время от времени было слышно, как перешёптываются люди. Постепенно глаза привыкли к темноте, и я нашла мачеху.

Теперь она надела солнцезащитные очки. Огромный вентилятор не прекращал шуметь, и ветер от него шевелил её короткие волосы. Они встали дыбом, и мачеха в чёрных очках походила на клоуна. Постепенно собирался народ. Вентилятор гонял горячий воздух, и от этого становилось ещё жарче. Мужчины собирались отдельно от женщин. Оркестр начал играть. Люди лениво зашевелились, мужчины стали подходить к столикам, за которыми сидели женщины, и приглашать их, протягивая руки. В центре зала толстая певица что-то пела низким голосом. Я смотрела на мачеху. Та нервничала, как и другие женщины, оставшиеся сидеть за столиками. Повернув голову, она смотрела через плечо на танцующих и тяжело дышала. Большой живот был очень заметен. Мне стало её жаль. Она совсем не была похожа на ту женщину в красной пижаме, которая каждое утро по часу сидела в туалете, была бессердечна, и изо всех сил подчёркивала своё равнодушие ко мне. Певица держала микрофон и пела с рыданиями в голосе. Пары покачивались в танце. Свет менялся с красного на зелёный.

Я вспомнила, что когда-то давно, каждую ночь мне снились сны, в них я точила нож, чтобы убить мачеху и её детей, или поджигала дом. Я ненавидела понимающие подмигивания мачехи, которые всегда ввергали меня в страх и вызывали чувство вины; может, поэтому во сне накатывало желание убить её. Наконец песня закончилась, и певица отошла от микрофона. Танцевавшие мужчины и женщины, низко поклонились друг другу и разошлись по своим местам. Некоторые подошли к вентилятору и подставили под струи воздуха вспотевшие ладони.

Опять заиграла музыка. Я заволновалась — она может так и уйти, ни разу не потанцевав. Но мачеха шагнула в центр зала с мужчиной. Он положил свою руку на её спину, обнимая в танце. Ветром раздувало её жёсткую нейлоновую юбку. Оркестр играл «Голубой Дунай». Мачеха вскоре начала задыхаться. Неловко обнимающий её мужчина наверняка жалеет, что пригласил её, и думает: «Вот это я влип!» А может быть, он чувствует шевеление плода и испуганно ждёт, когда же закончится музыка, чтобы скорее избавиться от этой женщины в тёмных очках с большим животом.

Мне хотелось плакать. Каждый раз, когда мачеха кружилась, из-под подола поднимавшейся нейлоновой юбки выглядывали высокие, как сапоги, традиционные носки посон. Мне хотелось броситься к этой паре, закричать и вырвать мачеху из рук обнимающего её мужчины. Я чувствовала, как по моим кровеносным сосудам поднимается ненависть к мачехе и разливается во мне, как что-то развратное и интимное. Моё тело медленно расслаблялось. Когда музыка закончилась, мачеха, подхватив свой тяжёлый живот, поспешно ушла. Я направилась в магазин игрушек.

Женщина, сидевшая в ярком свете, смотрела в окно. Она встретила меня молча. Меня удивило, что выражение её лица совершенно не изменилось, когда в столь позднее время она увидела в магазине девочку.

— Вы меня знаете? — спросила я громко. На губах женщины дрожала еле заметная улыбка. Но при этом выражение её лица было застывшим, и мне было трудно понять, знает она меня или нет. Я попросилась у неё переночевать здесь, потому что слишком поздно, чтобы одной возвращаться домой. Лишь тогда женщина нежно улыбнулась. Я успокоилась. Она спросила, не хочу ли я есть. Я отрицательно помотала головой. Мне хотелось быстрее лечь.

Женщина позвала работницу и сказала, чтобы та закрыла магазин, а сама двинулась внутрь, крутя колёса инвалидной коляски. В голову вдруг пришла мысль, что эта женщина так торжественно освещала опустевшую улицу витринами для того, чтобы встретить меня. Она протянула мне руку и сказала: «Помоги мне». Сначала я высадила её из коляски, а потом помогла устроиться в постели. Она предложила мне лечь рядом.

Ночью женщина вдруг повернулась ко мне и обвила руками мою шею. Мы обнимались, с силой прижимаясь друг к другу.

Наши губы почти одновременно сблизились. Это было ни холодное, ни жаркое, а просто тёплое прикосновение. Женщина тяжело дышала. Она бормотала, обнимая меня за шею: «Я даже ребёнка родила, я мечтала о том, что заработаю много денег и построю дом, где нет лестниц, и буду жить там; а я живу среди неподвижных предметов, вокруг меня нет ничего, что могло бы само двигаться». Женщина всё ближе и ближе льнула ко мне.

В темноте шуршало одеяло, и широко, как поток воды, лилось плотское возбуждение.

Мы слышали, как бьются наши сердца, когда соприкасались наши груди. Женщина была в моих объятиях, её опытное тело возбуждало меня.

Когда я открыла глаза, в комнате ещё было темно, и я услышала звон колокола. Я считала, сколько раз ударит колокол, и решила встать, когда услышу десятый удар. Но услышав его, я закрыла ладонями лицо вместо того, чтобы подняться с постели. Женщина тоже, должно быть, уже проснулась. Она лежала спиной ко мне и не шевелилась. Я не слышала даже её дыхания. Под ладонями я закрыла глаза. Колокол продолжал звонить. Мне было неловко смотреть на бельё, сброшенное, как шкура животного.

Я встала лишь тогда, когда рассвело, и стала собирать разбросанные вещи, испытывая сильный стыд. Женщина лишь тогда взглянула на меня, когда я выходила из комнаты и поправляла рукой растрёпанные волосы, На её лице виднелись следы высохших слёз. С тех пор я ни разу не заходила туда. Но при этом я ревновала её ко всему, с чем она была связана. Я не могла зайти в магазин, потому что всё, что произошло той ночью, тянулось за мной шлейфом, как проклятие. Каждый вечер я лишь смотрела на неё через стекло витрины, и время от времени она мне снилась. Во сне мои руки ласкали её обнажённое тело. Но мне становилось плохо от похоти и отвращения, которые опять поднимали голову после того, как я просыпалась.

Сто кукол-неваляшек с одинаковыми лицами стоят ровными рядами. Если я подтолкну рукой одну из них, то она несколько раз качнётся и остановится. Я считаю, сколько их всего, указывая пальцем на каждую. Ровно сто штук. С того дня, когда я ночевала у неё, ни одной не прибавилось. Я думала о той женщине, которая и сейчас, наверняка, сидя в инвалидном кресле, смотрит на улицу через витрину. Взяв несколько игрушек, я по очереди катнула их по комнате. Комната наполнилась красными отблесками. Сто неваляшек, как части моего тела. Они живут со мной в оставившем меня без внимания мире.

Как-то однажды, когда небо было безоблачным, а солнце сверкало так, будто вот-вот расколется, я, шатаясь от головокружения, совершенно случайно всмотрелась в витрину магазина игрушек, украшенную неваляшками. А потом за горой игрушек увидела женщину в инвалидной коляске, сидящую, как кукла, и немного растерялась. Это было не из-за того, что закружилась голова. Как кадры киноленты вдруг появились терраса дома, освещённая солнцем, тёмная комната, где лежат широкие татами, мальчик, крутящий колёса инвалидной коляски, и рисунки, заполнившие стену. Я протёрла глаза, толкнула стеклянную дверь, увидела два костыля, стоящие в углу, и женщину, и заметила, что разноцветные игрушки, наполнявшие магазин, в атмосфере, создаваемой женщиной, кажутся странно живыми. Женщине не было сорока, но на её лице уже распустились тёмные пятна старости. Стоя в дверях магазина, я указала пальцем на неваляшку. Хотя я не за этим пришла в магазин. Просто мой взгляд остановился на этих игрушках, заполняющих демонстрационный стенд. Женщина крикнула: «Суни, Суни!» Поспешно выбежала девочка и подала мне красную неваляшку. Той ночью мне приснился погибший младший брат, и с тех пор по вечерам я заходила в магазин и покупала игрушку. Это было похоже на то, будто внутри себя, где холодно и заброшено, я каждый вечер ставлю по одной свече.

Мысль о моём брате не давала покоя, мне казалось, будто во мне, время от времени, шевелится член моего брата, и когда я брала в руки неваляшку и видела, как она качается, у меня возникало ощущение, что красный бок неваляшки и член сталкиваются внутри меня. Я успокаивалась, находясь рядом с женщиной, лишённой обеих ног, с неподвижностью, веющей от игрушек вокруг. Женщина помогла мне всё вспомнить. Квартиру на втором этаже, которую мы снимали, младшего брата, передвигавшегося в инвалидной коляске, домработницу, вернее, мою мачеху, у которой была пышная грудь и притворное великодушие в голосе. Я вспомнила террасу, пронизанную солнечными лучами, большие, безвкусно обставленные комнаты, застеленные тёмными и тусклыми татами, и спальню с воняющим японским шкафом и расстроенным пианино — единственное место для моих игр. Я не помню, с каких пор старое пианино, пожелтевшие клавиши которого были покрыты слоновой костью, принадлежало нам. Больной инструмент, покрытый облупившимся чёрным лаком, лишь придерживал выступ стены. Младший брат, больной детским параличом, большую часть дня проводил сидя в инвалидном кресле и рисовал на белой стене в том месте, куда могли дотянуться его руки. Всё, что попадалось ему на глаза, превращалось в настенные картины: колокольня белого здания христианской церкви Чонбугё, домработница, сделавшая химическую завивку, и всё остальное. Когда больше нечего было рисовать, брат разделся и очень детально нарисовал себя. Он и меня заставил раздеться. Так на стене появились мужчина и женщина, нарисованные в первозданном виде. Вскоре вся стена на определённой высоте заполнилась рисунками, будто её обмотали узкой полосой ткани.

Когда домработница увидела всё это, она захихикала. Своими грубыми ладонями она даже погладила по стене. Однажды брат раскапризничался:

— Я хочу нарисовать тебя. Разденься.

Домработница хитро улыбнулась и слегка ударила брата по голове. Тогда он целый день просил, чтобы она разделась, он так хотел её нарисовать. Но мой брат неожиданно погиб. Когда я сделала первый шаг по лестнице, ведущей на второй этаж, брат, ожидавший меня наверху, поднял лист с рисунком и громко позвал: «Сестрёнка! Сестрёнка!»

В тот же миг я увидела, как он падает, вцепившись в коляску. Уши заложило от душераздирающего крика. Брат лежал на цементном полу, голова была в крови, лицо распухло. Кругом валялись обломки коляски. Я вынула из его сжатого кулака листок с рисунком. Уголок был оторван. Я задыхалась. Даже когда сбежались люди, подняли и вынесли брата из дома, я лишь гладила развалившуюся коляску и всматривалась в рисунок. Там красным карандашом был нарисован цветок. Он был похож на целозию. Я в первый раз увидела, что брат нарисовал цветок. Ведь с высоты второго этажа, где мы жили, нельзя было разглядеть их. На обратной стороне листа была нарисована голая женщина. Мне показалось, что это домработница. На рисунке она была совсем не похожа, но у неё у единственной у в доме была химическая завивка на голове и огромная грудь.

С тех пор начались однообразные дни, где были только я и домработница. Но всегда с картинок, нарисованных на стене, вставал бледный призрак брата, как луна днём, и когда я смотрела на эти рисунки, мне было так горько, что сердце разрывалось. Когда не стало брата, отец, живший отдельно от нас, вернулся домой. Довольно долго мы жили вместе в квартире на втором этаже. Пока отец жил с нами, он всегда был ласков со мной.

Он водил меня на морскую пристань, где было полно лодок, и разрешал ловить там рыбу. Поэтому на ужин мы всегда ели варёных бычков с соевым соусом, воняющих бензином. Но однажды утром, когда я проснулась, всё изменилось. Домработница вышла из комнаты отца, поправляя взъерошенные волосы. Она даже не причесала меня и не дала поесть, хотя мне пора было идти в школу.

С растрёпанными, как воронье гнездо, волосами, вся в слезах, я шла в школу и вспоминала умершего брата. Ночью отец не пришёл домой. Но ситуация тихо менялась. Отец чаще стал бывать дома, и каждый раз, когда он приходил, домработница уходила ночевать в его комнату. Так она стала моей мачехой. Как мне казалось, она непрерывно рожала. Детский плач не прекращался и сотрясал однообразный воздух в доме. Везде в квартире раздавался её голос, а дети, которым было около года, и у которых уже были младшие брат или сестра, умирали от поноса. Сначала она неплохо относилась ко мне, поэтому приходила, безвкусно одетая, на родительские собрания в школу, но постепенно стала холодной и жестокой.

Когда я ей говорила, что мне нужны карандаши и тетради, она принималась меня попрекать куском хлеба. Время от времени я крала у одноклассников цветные карандаши. Дети не хотели сидеть со мной, учитель без предупреждения опрокидывал мою сумку и вытряхивал её содержимое. А я клала кусок мела в карман, шла в туалет и долго и старательно выводила на стене: «Учитель — сука! Мачеха — сука!»

Я чувствовала давление и покрывалась твёрдой скорлупой; ненависть к мачехе разрасталась и крепла. Умерший брат жил в моей памяти. Мачеха стёрла все рисунки брата. Когда она мокрой тряпкой смывала со стены рисунки, единственное, что осталось от бесконечно любимого брата, я умоляла её не делать этого. Мачеха отталкивала меня и говорила равнодушно: «Он из-за тебя упал. Если бы в тот самый день ты пришла из школы раньше или позже, чем обычно, он бы не погиб». Очень скоро мы с мачехой стали относиться друг к другу враждебно. Мне казалось, что устойчивое отвращение, чувство соперничества и страдания туго натягивали мои нервы, и ненависть к ней становилась единственным источником моей жизни.

Я написала женщине письмо: «И вчера вы мне снились. Каждую ночь во сне я вижу вас, обнажённую. И страдаю от нестерпимого стыда. Вы помните тот день, когда я к вам пришла? Я вас умоляю, забудьте, забудьте его и тем самым примите меня в ваш мир». Я прочла его вслух. Мне оно показалось трогательным, хотя всё это и выглядело театрально.

Магазин игрушек уже несколько дней был закрыт, висела табличка «Ремонт». Я сходила с ума. Ведь мне не удавалось даже из-за стеклянной двери увидеть женщину, как это было каждый вечер, не говоря уж о встрече с ней. Письмо, которое я ей написала, покрылось пятнами от пальцев и на сгибах стало чёрным.

В том месте, где раньше находился магазин игрушек, открылась кофейня. Крепко запертые двери распахнулись, и оттуда гремела музыка. Я вошла в кофейню. Мне казалось, что если я пройду через дверь, перед которой стоят торжественные венки, то опять появится магазин, и меня встретят освещённые ярким светом игрушки и женщина. «Я тебя люблю, я тебя люблю…» — рыдали колонки.

«Добро пожаловать», — широко улыбнулась кассирша, полируя свои ногти. Я рассматривала кофейню и нигде не находила следов магазина. Хотя внутри помещения свет переливался красным и синим, в большом аквариуме плавали тропические рыбки, влюбленные занимали столики, я чётко могла определить место, где сидела женщина, где стояли её костыли, где находились игрушки. Колонки всё рыдали: «Я тебя люблю, я тебя люблю…» Я вспоминала женщину.

Она сейчас катит колёса своей коляски и ищет своё место в жизни и наверняка за ней бегут яркие игрушечные машинки, перекатываются неваляшки, и следом, не сгибая коленей, идут куклы. Они далеко от меня, в другой стране, куда мне не попасть. Я ненадолго почувствовала свободу. А за ней пришло бесконечное одиночество. Я опять буду жить, съёжившись, как улитка, в твёрдой скорлупе с призраком умершего брата и ненавистью к мачехе, храня в себе воспоминания об этой женщине, Я решила уничтожить неваляшек, которые до сих пор ждут меня дома. Я подумала, что для меня это не будет утратой. Я должна это сделать. Но даже такая мысль меня не могла утешить. Ноги бессильно дрожали. На небе не было звёзд. Сердце стало таким сухим, что, казалось, скоро треснет и с тихим шорохом рассыпется.